"Леонид Переверзев. Дюк Эллингтон: Hot & Sweet" - читать интересную книгу автора

торгсиновских пластинок не была родной, своей, теплой. В ней явственно
ощущалось что-то чуждое, хотя и соблазнительно-блестящее; какое-то
холодноватое равнодушие ко мне, временами даже что-то отталкивающее.
Отношение, так сказать, получалось амбивалентным. Та музыка явно
принадлежала к тому миру, где меня не ждали и куда не приглашали, и куда, по
правде, меня и не очень тянуло. Но, повторяю, что-то в ней все-таки
интриговало, пробуждало любопытство и какое-то неосознаваемое еще
подозрение, что за всем этим кроется еще и нечто совсем неведомое, что эта
музыка есть лишь бледный, частичный, почти до конца стертый, еле различимый
отпечаток чего-то неизмеримо более существенного, чем она сама. Я как будто
смутно чувствовал, или что-то моей душе подсказывало, что вся она есть нечто
вторичное, то ли отблеск, то ли тень, то ли отголосок чего-то действительно
необыкновенного и чудесного. Но я еще не знал - чего.

Потом для меня, семилетнего, наступила крайне мрачная, по сути трагическая
пора, и сразу затем произошло мелкое бытовое событие, предопределившее место
и значение джаза в моей дальнейшей судьбе. В фойе затрапезного кинотеатра
руководитель, он же конферансье "джаз-ансамбля" (как тогда говорили), после
какого-то фокстрота негромко и обращаясь как бы к самому себе или двум-трем
присутствующим, объявил: "А теперь мы сыграем блюз". Они заиграли, и я умер.
Вот просто взял и умер. И оказался не знаю где: на каком свете, в каком
качестве и в каком времени и пространстве, а когда они кончили, то очнулся в
несомненной убежденности: записи на торгсиновских пластинках несут в себе
исчезающе слабое, отдаленное эхо; смутное и расплывчатое эхо, того
неведомого, страшного и блаженного, свидание с чем мне только что довелось
пережить.
Не скажу, что с той минуты мы с джазом сделались неразлучны: лет до
тринадцати наши пересечения были спорадически-точечными, и их легко
сосчитать по пальцам. Повседневную же мою жизнь заполняли совсем иные
стабильные интересы и неотложные занятия. Помимо обычной и музыкальной,
потом и художественной школы (они меня ничуть не тяготили, хоть и не так уж
страстно вдохновляли), очень много сил уходило на сборку
колесно-транспортных устройств из конструктора Меккано, небезопасные подчас
опыты с реактивами из набора "Юный Химик", возню с электрическими
(низковольтными, конечно) релейно-контактными цепями, а также рисование
утопических видений жизни без советской власти.
Однако параллельно возрастало и увлечение радио: поначалу просто ловля
заграницы (с приемником, имевшим только длинно- и средневолновый диапазоны,
как у нашего ЭЧС, или СИ-238, как в домах большинства наших знакомых, это
удавалось лишь к ночи), затем попытки самостоятельно построить простенький
одноламповый регенератор, увенчавшиеся успехом лишь в 1943 году (что во
время войны составляло тяжкое политическое преступление, каравшееся десятью
годами лагерей). Но еще в мае 1941, навестив вместе с моим дядей одного
родственника в его (даже по нынешним новорусским меркам) роскошной квартире
и впервые увидев коротковолновый приемник "Маршал" с разноцветной
вертикальной шкалой и зеленым магическим глазом, я тут же поймал на нем
тягучую, причудливо извивающуюся мелодию, наполнившую меня какой-то острой и
непонятно откуда и почему возникшей тоской. Кто-то из бывших рядом произнес:
"Караван" - и как тема, так и название запомнились навсегда.
В сорок третьем же в советских кинотеатрах повсюду показывали "Серенаду