"На всю дальнейшую жизнь" - читать интересную книгу автора (Правдин Лев Николаевич)

БЕРЕЗОВАЯ РОСТОША

1

Как Стогов и предполагал, Пыжов твердо решил «организовать» рапорт строителей Уреньстроя. Но так как сами строители считали, что рапортовать еще не о чем, то Пыжов решил принять свои меры. Для этого уже давно были выработаны, по правде говоря, очень нехитрые способы. Нехитрые, но действовали без осечки.

Сначала приехал сотрудник районной газеты, и через два дня появилась унылая статья под стандартным, но рассчитанным на испуг заголовком: «В плену отсталых настроений».

— Первый залп, — сказал Стогов. — Теперь должна появиться комиссия.

И она явилась. Три районных работника — вполне достаточно для того, чтобы вымотать душу. Стогов не отрицал существование души, но себя он считал неуязвимым. Он даже сделал усилие и не улыбнулся, читая акт, составленный не очень грамотной, но, видать, опытной рукой. Чего совсем уж не терпит комиссия, так это улыбок, потому что если членам комиссии будет не чуждо чувство юмора, то дело у них не пойдет.

Загнав улыбку в самый дальний угол своей неуязвимой души, Стогов уважительно положил акт перед собой. «…Комиссия обнаружила наличие… а также обнаружила отсутствие…» Черт их знает, как это они умеют обнаруживать отсутствие? Вот зануды.

— Спасибо, товарищи, — проникновенно проговорил Стогов. — Все это мы, конечно, обсудим и приложим все силы, чтобы изжить эти вот… отсутствия и наличия.

И этот второй залп не причинил существенного вреда. Но все самое главное было еще впереди и не очень далеко. Начальника Уреньстроя вызвали с докладом о ходе строительства в районный комитет партии. Стогов уехал. Ночью вернулся и с утра созвал всех бригадиров и руководителей участков.

Боев явился первым. Встревоженный Алиным письмом и Симиными словами, он вошел в кабинет. Стогов смотрел в окно и пил воду из зеленоватого тусклого стакана. Он был спокоен. После всех комиссий, после доклада на бюро — спокоен!

Роман даже позавидовал: умеет же человек держаться! Ясная голова и нервы в кулаке. Стоит и смотрит на мир сквозь зеленое стекло стакана. Из незабытого еще опыта мальчишеских лет Роман помнил, что сквозь зеленое стекло мир представляется помолодевшим и как бы первозданным. Может быть, поэтому взгляд Стогова был так недоверчив, и в нем проглядывала даже ирония. Несладко, должно быть, пришлось ему на заседании бюро.

Отметая это предположение, Стогов сообщил:

— Работа наша, в общем, признана удовлетворительной. Этому шалопаю из газеты чего-то там всыпали. А нас обязали… Словом, начинаем заполнение водоема. Спокойно. Это называется опробование. Так и в рапорте — опробование. После этого мы спокойно спустим воду, и дальше все пойдет, как надо.

— Кому надо? Пыжову?

Поставив стакан на стол, Стогов прошел к дивану и сел.

— Бюро состоит не из одних Пыжовых. А ведь и он, в сущности, очень преданный и работящий. Но совершенно безграмотный, особенно как специалист. Иногда кажется, что он просто давно уже перестал быть человеком. Черт его знает, кто он. Какая-то деталь механизма. Винтик, что ли?

— А если это опробование приведет к аварии?

— Нет. Основная весенняя вода прошла, а та, что осталась, вряд ли дойдет до отметки. Плотину мы построили надежную. Выстоит. Гребень у нас еще не укреплен, так до него вода не поднимется.

— А если поднимется?

— Откроем заслоны.

Роман знал, что будет, если вода пойдет через гребень плотины. Все полетит к черту. Но Стогов уверен — до аварии не дойдет. Но разве в этом дело? Зачем нужна: вся эта затея с парадным пуском плотины, который даже в рапорте не отважились назвать пуском, а назвали опробованием?

— Этот день, — продолжил Стогов, — решено считать праздником окончания сева в районе. Уже все оповещены. Как у вас дела в парке? Смотрите, чтобы все было на высоте.

— В общем, вас уговорили?

— Нет. Мне просто надоели уговоры. Мешают работать. А вы — нытик, бросьте это. Все будет отлично.

Он сильно потянулся и, как человек много и хорошо поработавший, устало откинулся на спинку дивана. Глядя на него, Роман с веселой решимостью сказал:

— Вы же сами говорили, что это очковтирательство. Надо было стоять на своем. Отстаивать.

— Нет, — Стогов махнул рукой. — Ничего не надо. Никто от этого не пострадает.

Роман так и не отошел от двери.

— Никто не пострадает. А принцип?

— Мои принципы вам известны. Я борюсь только «за» и никогда «против». За свое дело. Чужие принципы меня не волнуют, против них я не борюсь.

— Нет. Так нельзя. Вы такой сильный и такой умный. Нет…

Стогов проговорил: «О-хо-хо…» Устало поднявшись, он подошел к окну, снова взял стакан. Сделав глоток, ошеломил Боева новой и не первой за день загадкой:

— Кроме того, припомнили мне один мой поступок, связанный с моей женитьбой. Я считаю его, ну, допустим, продиктованным моим убеждением. Законом честности. А некоторые товарищи определили этот поступок как притупление бдительности. Ну, черт с ними, с этими рассуждениями. — Он налил из графина, тоже толстого и зеленого, как стакан, еще воды. — Каким-то салатом накормила меня Сима. Очень пронзительным. Под такой только водку пить. Приходите сегодня вечером. И мы с вами под этот салат надерябаемся.

2

Утром два председателя встретились на дороге, разделяющей их поля. Один приподнял выгоревшую кепку, другой — потрепанный армейский шлем, пожали друг другу руки и сделали вид, что вышли сюда совершенно случайно, что никакого дела им нет до того, как там работает сосед.

— Ну, как живешь? — спросил Шонин.

— Ничего, — скучающе ответил Крутилин, — живем. Чего нам.

Они постояли, покурили каждый из своего кисета, поглядывая на небо, поговорили насчет дождя и решили, что к вечеру дождь соберется. К вечеру или даже пораньше, потому что уже сейчас парит немыслимо. Потом Шонин спросил:

— Много кончать-то?

— Есть еще, — вздохнул Крутилин.

Опять оба посмотрели на небо, старательно затоптали окурки и разошлись каждый в свою сторону, стараясь даже украдкой не взглянуть на поля соседа. Колхозы уже закончили сев на своих участках и работали теперь сверх плана.

У Крутилина осталось немного. Если все пойдет хорошо, то к вечеру и закончат. В ходу были все конные сеялки. Тут же за ними шли бороны, заделывая семена. Мальчишки-бороноволоки пронзительно посвистывали, подбадривали усталых коней; на дальнем поле, у самой балки, работал тракторный агрегат.

Все были в поле. Даже сторожа Исаева приставили к боронам. Старик противился, доказывал, что работа эта мальчишечья, а вовсе не стариковская и что он — хворый, но все знали настоящую его хворь. Сегодня престольный праздник, и старик еще с вечера распланировал сходить в баню, в церковь, после этого выпить за обедом и вообще отдохнуть.

В бригаде над ним посмеивались, кто-то уже составил по этому случаю пословицу: «Кому дорог престол, у того пустой стол».

Шагая за бороной, Исаев все время оглядывался и даже по временам снимал шапку, но перекреститься не решался: засмеют.

— Эй, заело! — крикнул работающий по соседству Игнат Щелкунов.

— Нечего зубы скалить, — огрызнулся старик. — Жара нестерпимая.

И, вытерев шапкой пот, зашагал дальше. Но комсомолец не угомонился:

— Дед, брось свои мечтания. Жми в четыре руки.

Это было утром, а уже в полдень Крутилин, оглушенный яростным предгрозовым жаром, забежал в общежитие. Только на одну минутку. Но здесь стояла такая тишина и такая прохлада, что он не совладал с желанием отдохнуть, закурить.

Опустившись прямо на порог, он собрал последние силы и закурил.

Он имел на это право: все шло хорошо, к вечеру сев будет полностью закончен. Вот сейчас докурит и снова в бой.

Дребезжит тарантас по дороге. Крутилин даже с места не двинулся. Шаги в сенях. Чей-то пропыленный сапог перемахнул мимо Крутилина через порог. Он поднял голову: Пыжов. Пылающее лицо, мокрые от пота лохматые брови. Он бросил на стол брезентовый портфель, расстегнул ворот гимнастерки, вырвал и отбросил в угол почерневшую, липкую от пота и пыли полоску подворотничка.

— Вот, — проговорил он осуждающе и требовательно, — ищешь его по всей степи, а у него перекур с дремотой. — И без всякого перерыва: — Дай-ка и мне.

Взяв у Крутилина кисет, он начал свертывать папиросу.

— Как у тебя?

— Сверхплановые заканчиваем.

— Это хорошо. А Шонин запурхался.

Крутилин промолчал. Ему с первых дней сева стало ясно, что Шонин не выдержит сроков и на этот раз сорвется. Слишком долго они раскачивались, и все у них не ладилось. И только за последние дни развернулись, но уже было поздно.

— Запурхался, — повторил Пыжов, — а из области звонят… Какие у, тебя на сей счет мысли?

— Мысли у меня такие: у себя кончим — помощь окажем.

Пыжов размеренным, диктующим тоном начал задавать вопросы:

— Тебе что дороже: честь района или своя честь? Хочешь реванш взять за прошлый год? А знаешь, как это называется? Узковедомственный подход. А мы должны все силы бросить на поддержку передового колхоза и равняться по нему.

Чувствуя, что его занесло, Пыжов закашлялся. Крутилин решил не отвечать на вопросы, которыми сыпал Пыжов. Тогда тот понял, что никакие тут разговоры не помогут, прямо сказал:

— Трактор я у тебя забираю.

— Не дам. — Крутилин поднялся. — Здесь я хозяин.

— Как это не дашь? Хозяин! Ты что — единоличник? Кулак? Анархию разводишь?

— Слов ваших я не боюсь. Сказал: не дам, и не дам.

— Я тебя последний раз по-партийному спрашиваю…

— Душу вынимаешь, товарищ Пыжов! Видишь: ребята дерутся, как в бою.

Крутилин шагнул от порога, лицо его, обожженное солнцем и ветром, потемнело. Глядя прямо в это страшное, надвигающееся на него лицо, Пыжов засмеялся:

— В бою я бы тебе сейчас пулю в лоб.

— Не был ты еще в боях. Не дорос.

— Там бы я с тобой… Ну, не был. — От лица Крутилина шел недобрый жар, и Пыжов отступил в угол. — Какой позор будет, если мы Шонина не поддержим! Всем позор, и тебе в том числе. Полетят наши головы, да ведь и тебе своей не сносить. Твою первую снимем. Шонина вся страна знает. Может быть, и сам!

— Если бы он знал, как вы тут…

Не договорил. Тракторное ровное гудение вдруг заглохло. Крутилин выбежал на крыльцо. Тут в тени мирно подрёмывали два коня: один — под седлом, другой — запряженный в плетеный тарантасик. Услыхав шаги, оседланный конь встрепенулся и вскинул голову. Крутилин прямо с крыльца махнул в седло и погнал по пашне.

Трактор уже выволакивал сеялку на дорогу.

— Стой! — кричал Крутилин страшным до хрипоты голосом. — Стой, говорю! Вертай назад!

Тракторист Костюшка Суслов остановил машину, спрыгнул в пыль и хватил своей промасленной кепкой о землю.

— Все командиры — ни одного хозяина. Кого слушать?

— Кто велел?

— Бригадир. А ему Пыжов. Мне, думаете, очень интересно по полям скакать? Не кузнечик все-таки. — Поднял кепку, отряхивая о колено, злобно рассмеялся: — Все командиры… Вон еще наскакивают, со всех сторон.

От стана по посеянному, отчаянно подпрыгивая и раскачиваясь, приближался тарантас. Раскручивая над головой кнут, Пыжов взбадривал своего смирного конька, но тот не реагировал: по рыхлому полю не очень-то разбежишься, а Пыжов этого не мог взять в толк, объективных причин он не признавал.

С другой стороны спешил Боев, издали заметив трактор, нелепо торчащий на дороге. От Крутилина он узнал, в чем дело, и поскакал навстречу Пыжову. Он спешил, подгоняемый той внезапной, веселой решимостью, какая всегда появлялась у него в минуту наивысшего напряжения или опасности. В такие минуты он как-то сразу находил, что надо говорить и делать, хотя только что он ничего этого не знал, Чаще всего своего добивался, но даже и поражение считал победой — по крайней мере, все становилось ясным и для него самого, и для противника. А главное, чего он достигал, что все они — и противники, и друзья — учитывали на будущее эту черту его, в общем-то, спокойного характера.

Пыжов, как только увидел Боева, бросил кнут в корзинку тарантаса. Приосанился. Достоинство проступило на его лице. Но это очень трудно — сохранять достоинство в трясучем экипаже под раскаленным небом. Наверное, от этого казалось, будто Пыжов укоризненно кивает своим разваренным потным лицом. Кивает и заранее ждет от Боева опрометчивых поступков, к которым можно будет привязаться. Это Боев сразу понял, как только подъехал. Понял и неожиданно для себя веселым голосом проговорил:

— Жарища, не дай бог!

Такое вступление обескуражило Пыжова, и он растерянно отреагировал:

— Какой бог?

— Аллах. Будет гроза.

— Все остришь?

— Нет, я так. — Наклонившись с седла, Боев доверительно проговорил: — Между прочим, я — уполномоченный райкома по этому колхозу, и полагается все распоряжения передавать через меня.

Пыжов обомлел. То, что он сейчас услыхал, было неслыханной дерзостью. Но вместе с тем это было и железным законом, или, вернее, той формальностью, которую он сам всюду насаждал и сам же беспрепятственно нарушал. Но до сих пор он никогда не встречал отпора. Его слово, слово областного уполномоченного, — закон для других.

Он взглянул на Боева в надежде, что ослышался, тем более, что все было сказано спокойно и даже с таким уважением, что придраться не к чему. Но на всякий случай он предупредил:

— Я это запомню.

— Ничего, — добродушно ответил Роман, — если надо, я еще повторю.

Стиснув зубы, он круто повернул коня и поскакал к дороге.

3

Снова бесперебойная пошла работа. Никто и не заметил, как на небо выползла огромная темная туча. Крутилин как-то взглянул на стан, там над крышей в зловещей синеве трепетал флажок.

— Нажмем! — крикнул он Сергею.

— С поля не уйдем, — ответил Зотов.

— До дождя надо успеть, пока земля не раскисла.

В небе уже полыхала молния, и гром тяжело прокатывался над самыми головами. У Сергея ветром унесло шапку, она перекатилась через дорогу и пропала на поле соседней бригады. Он ничего не заметил. В сеялке кончились семена, он с тревогой посмотрел по сторонам.

— Семян! — закричал он, размахивая руками.

— Семян! — охрипшим голосом повторил Крутилин.

Семена привезли. Быстро засыпали и пошли дальше, поднимая хвост белой пыли.

Теперь уж гром грохотал не переставая…

— Ах ты, боже мой, всеблагий, — пугался старик Исаев и тихонько крестился, не снимая шапки. — Прости мои прегрешения. Куда вас нечистая несет! — вскрикивал он на лошадей и, недокрестившись, хлестал по взмокшим крупам, испуганно поглядывая на небо.

Упади первые тяжелые капли. Сверкнула необычайной ярости молния, тут же громыхнуло так гулко и раскатисто, что старик присел и, по-заячьи припадая к земле, побежал вдоль борозды в недалекий овражек.

И так это мгновенно произошло, что никто и не заметил.

А дождь уже вовсю хлестал по пыльной дороге. Истомленные жарой лошади пошли бодрее.

Игнат не уставал покрикивать на коней, посвистывал звонко и отчетливо. Крупные капли катились по его лицу, смешиваясь с пылью, оставляя на щеках грязные следы.

Дождь то переставал, то начинал лить с новой силой, но уже сквозь серые тучи прорывались косые лучи солнца. Радужные полосы протянулись в небе, каждое облачко, проплывало, как золотая ладья по голубым волнам.

Вот и конец. Заделана последняя борозда. Все, вымокшие, грязные, счастливые, собрались вместе. Крутилин разглаживал ладонью мокрые усы.

— Наше знамя, товарищи. Теперь и мы поговорим с ковровой дорожки.

4

Вымокший, вывалявшийся в грязи, добежал Исаев до села. Он решил, что старуха, наверное, уже в церкви, домой заходить, значит, незачем, все кругом на замке, и побежал дальше.

Он задыхался, ноги расползались по грязи. Молния то и дело полыхала зеленым пожаром, и гром, казалось ему, грохотал по самой его мокрой спине. И все время призывно гудели колокола.

— Господи, воззри, — повторил Исаев, — воззри на раба своего.

Вот и церковь. Исаев достиг паперти, но вспомнил, что церковь давно закрыта, повернул в переулок и ближайшим путем двинулся к кладбищенской часовне.

Дверь открыта. В темноте часовни колеблется одинокий огонек. На паперти стоит весь причт: отец Варфоломей и сторож, одновременно выполняющий обязанности псаломщика.

— На раба твоего, господи, воззри, — из последних сил крикнул дед и прыгнул на паперть, отряхиваясь, как собака.

— Ты что, ошалел? — грустно спросил поп.

— Взирай не взирай, ничего не увидишь, — разбитым тенорком добавил псаломщик, — а ты, раб божий или чей там, не знаю, ты не размахивайся. Тут батюшка стоит, а ты, как пес шелудивый, отряхиваешься.

Дед обтер лицо рукавом рубахи и проникновенным голосом спросил:

— Отошла уже служба? Ах ты, грех!

— Совсем ошалел, — махнул рукой поп.

— Какая тебе служба, — сказал сторож, — для кого служить?

Исаев поник головой и вздохнул:

— А мне все звон слышался…

— В голове у тебя звон.

В самом деле, откуда быть звону, когда колокола еще в прошлом году поснимали. Из часовни пахло сыростью и мышиными гнездами, единственная свечка слабо освещала ее убогое убранство. Глядя на небо, поп зачем-то сказал тусклым голосом:

— В уставе сказано: «Пономарь клеплет во все тимпаны тяжко, но не борзясь».

«И чего это меня принесло? — горько подумал Исаев. — Что мне понадобилось? Тимпаны».

Дождь переставал. Обрывки облаков стремительно разбегались в стороны. Еле заметный клинок радуги возник за ригами. Старик вспомнил о бригаде. Какая там сейчас радость! Игнашка, должно быть, достает из сундучка чистую рубашку. Озимь-то, озимь как поднялась! А что теперь будет? Теперь, по новому, уставу прямо выпрут из бригады, как прогульщика. Работу, скажут, бросил, в самый момент с поля убежал. А куда? В церкву молиться. Игнат: все видел и докажет. Эх, что ж ты наделал, раб божий, сукин сын.

Сторож, словно угадав его тяжелые мысли, безразлично спросил:

— Из бригады убег? Или командировали колхозные грехи отмаливать?

Исаев не отвечал, занятый невеселыми думами о горькой своей судьбе, а сторож с воодушевлением продолжал, радуясь живому разговору:

— Влетит тебе, дед. Вышибут из колхоза, как миленького. Илья Иванович — мужик положительный…

— Замолчи, — рассвирепел вдруг старик. — Замолчи, кутья на патоке, раззвонились тут. Клепальщики…

Отчаянно ругаясь, он полез на сторожа с кулаками. Тот легко оттолкнул его. Дед свирепо набросился на врага, стремясь сбить его с ног. Но сторож не растерялся и ухватил деда за бороду. Из разбитого носа сторожа уже выбежала бойкая струйка крови, но он, не выпуская бороды противника, отступал к открытой двери.

— Батюшка, что же вы?! — отчаянно взвывал он, увертываясь от ударов.

В часовне что-то падало, трещало, и вдруг Исаев почувствовал страшный удар по голове. Ему показалось, что молния ударила и раскололась надвое, наказывая за осквернение храма. В страхе он отступил и упал на паперть…

Услышав стук поспешно запираемой изнутри двери, он ощупал голову и увидел обломок какой-то палки.

Отдохнув на сырой земле, старик тяжело поднялся, опираясь на обломок, подошел к двери. Но запор был крепок, и дверь не поддавалась. С палкой в руках он обошел вокруг часовни.

— Выходите, тимпаны, сукины дети!

Но из часовни никто не отзывался. Тогда дед запустил обломком в окно, побрел, прячась за гумнами и огородами, назад в поле.

5

Шумно распахнув дверь, в общежитие стремительно вошел Крутилин:

— Серега, Роман, чего сидите?

— О, обнаружился! Где пропадал? Я уж конную разведку за тобой наладил.

Бросив мокрую фуражку на стол, Крутилин рассмеялся так, как давно уже не смеялся.

— Промок я, Серега, аж до кисета. Дай-ка закурить.

— А ты бы переоделся.

— А что, я в полном порядке. — Крутилин похлопал себя по плечам и по груди: да, все было хоть выжимай, но, несмотря на это, он снова повторил — В полном порядке. Все это, Серега, не главная суть. А вот то, что отсеялись мы в самое время, как по заказу, вот что главное.

— Первыми в районе, — торжественно подсказал Сергей. Крутилин рассмеялся и широко махнул рукой:

— Первыми, вторыми… и в тебя эта чума затесалась. Ты пойми одно: это тебе не конные бега и скачки, чтобы всех обогнать. Главная суть, — он погрозил кулаком кому-то, кто еще этого не понимает, — главная суть вовремя. В срок.

Роман тоже засмеялся и напомнил:

— А сам говорил: Ваньку Шонина победить надо.

Не опуская кулака, Крутилин все грозил:

— Шонина? Сейчас мы к нему всем табором двинем. Пусть и он поймет, что на земле работать надо по всей чести, а фокусы в цирке показывают. Земля науку принимает, а не пыжовские фокусы. Вот зачем я знамя добиваюсь. А нам, хлеборобам, не знамя надо, а урожай.

Он сгреб со стола свою фуражку:

— Пошли!

На зеленом дворе все были готовы к выступлению, и кони запряжены. Стоял веселый оживленный гомон. Крутилин с крыльца взмахнул рукой и зычно, по-командирски, крикнул:

— По коням! Запевай партизанскую!

И снова Роман увидел, как два председателя встретились по дороге. Теперь уж, не скрывая своих намерений, они прямо подошли друг к другу. Шонин проговорил звонко и угрожающе:

— Думаешь, твой верх, Илья Иванович?

Он стоял в одиночестве на границе своих владений, с ним не было его товарищей. Один только какой-то белоголовый парнишка маячил в отдалении. Но все равно Шонин не терял своей заносчивости.

А кругом под необъятным небом лежали необъятные поля. Изумрудно зеленели озими, и дышали поля земной благодатью.

Не обратив внимания на всегдашнюю шонинскую заносчивость, Крутилин с удовольствием мял сапогом черную землю.

— Хлеба теперь пойдут! Озимь смеется прямо. Яровизированная пшеница, я тебе скажу, — чудо!..

— Пшеничка и у меня неплохая, — ответил Шонин.

И вдруг он замолчал, словно только сейчас увидел, зачем пришел к нему Крутилин.

— Это что же будет? — спросил он.

— Уговор помнишь… — тихо ответил Крутилин.

С пригорка, из крутилинского стана, спускался обоз. Высоко над одной сеялкой на шестах вздымался плакат: «Поможем отстающей бригаде».

— Уговор помнишь, сосед, — тихо продолжал Крутилин. — Ты сам предложил идти на помощь с рогожным знаменем. Для отстающих, значит, рогожа. А я тебя уважил, позорить тебя не хочу, видишь: иду без рогожи.

Обоз, с трудом пробираясь по проселку, выезжал на дорогу. Колхозники, поглядывая на Шонина, веселыми голосами пели суровую песню о том, как по долинам и по взгорьям шла дивизия вперед, и о том, что былую славу этих дней они никогда не забудут.

— Не пущу! — вдруг сорвался Шонин, бросаясь наперерез обозу. — Назад ворочай! Назад! Васюха, — он обернулся к белоголовому мальчишке, — зови народ!

Крутилин догнал Шонииа и крепко сжал его руку.

— Не дури. Народ не смеши. Помнишь, что перед севом на стане говорил? То-то. Нужно раньше думать. Ты кто — хозяин на земле или пыжовский свистун?

— Пусти! — вырвался Шонин. — Убью. Уйди, говорю…

— Ох, не срамись, сосед!

Шонин обмяк сразу, как и вспыхнул. Он безвольно опустил руки, тупо глядя под ноги. Крутилин подтолкнул его:

— Пойдем.

Пошли.

— Ты вспомни, Ваня, — заговорил Крутилин, шагая рядом с ним по дороге, — сколь не прав ты передо мной: я старше тебя, хоть и не на много, а все ж помню, как тебе еще штаны с прорехой позади шили. А ты как обидел наш колхоз. Прошлогодний съезд ударников вспомни, и тебе ясная картина предстанет. А ты радовался, как единоличник соседской беде радуется. Ты сейчас себя переломить не можешь. Хочешь, я сейчас верну своих ребят. Сам справишься?

— Ничего мне не надо, — глухо ответил Шонин.

— Вот и хорошо. И давай не будем знамена делить. Давай урожай сравнивать.

Гроза пронеслась над степью, и все увидели, что мир полон чудес и обновлений. Вдруг выросла и бурно зазеленела трава, и все засияло: и солнце, и воздух, и глаза людей, и каждая капля, и каждая душа. Все было, как в первый день творения. Все страсти и все волнения тоже приобрели первородный оттенок. Они не казались такими сложными и потрясающими в эти послегрозовые минуты.

Роман так и подумал: все ушло, смыто ливнем, отгремело, и наступила тишина. Он шел по сверкающей траве, его конь верно следовал за ним, мягко ударяя копытами о влажную землю. Все ушло, и все еще впереди.

6

Он остановился. Конь положил свою теплую морду на его плечо и, затрепетав чуткими ноздрями, сочувственно вздохнул. На этом и закончились все размышления о невозвратном. Все, что началось вслед за этим, оказалось еще посильнее грозы и разрешило многие вопросы любви и ненависти.

Остановившись на горе, откуда начинался спуск к Урени, Роман собрался передохнуть и полюбоваться причудливым узором, который вычертила река по зеленой степи. И строгим узором плотины, огромного пруда, и четкой линией защитной дамбы, начертанными рукой человека.

Взглянул и обмер. И было отчего: со всех сторон в Урень стремительно сбегали мутные потоки. Река вышла из берегов. Вода в пруду перехлестывала через дамбу. На месте плотины видны только лоснящийся на солнце крутой вал и клочья серой пены, взлетающей высоко вверх.

Нет, гроза не только обновляет мир и души, она еще и сметает все, что непрочно стоит в мире и в душе. Скорей туда, где еще бушует гроза!

Он вскочил в седло. Ветер засвистел в уши. Конь, всхрапывая и дрожа на скользкой, ненадежной земле, поскакал к реке. Авария! На противоположном высоком берегу мечутся люди. Что же, разве они не знают, что надо делать? Хотя и сам Боев тоже пока этого не знает. Только спрыгнув с коня у самой волны, он увидел, что опущены все заслоны и воде нет другого выхода, как только через гребень плотины.

Надо немедленно поднять все заслоны. Потом, когда будет пущена гидростанция, эта работа не займет много времени и труда. Нажал кнопку, и механизмы поднимут или опустят заслоны. А сейчас надо поднимать вручную. Но для этого надо еще добраться до ручного ворота.

У его ног, набегая и отступая, теснились мутные волны, очень на вид невинные и даже украшенные легким кружевцем пены. Ох, как они опасны и коварны, эти волны, стоит только зазеваться.

Люди на том берегу что-то собираются предпринимать: тащат веревки, багры. Боев не может ^различить их, да у него и нет на это времени. Он видел только один способ спасти плотину, и только один человек мог это сделать. Эта честь и эта опасность выпали на его долю. И вот почему.

Для того чтобы добраться до ручных воротов, над гребнем плотины построены временные мостки. Раньше они казались очень надежными и даже не лишенными удобств. Тут были даже перила, облокотившись на которые можно было полюбоваться на шумящую внизу воду и помечтать хотя бы о недалеком будущем.

Сейчас все не так. Все казалось неудобным, ненадежным: и мостки, и перила, и особенно будущее.

Все ненадежно — мостки с той стороны уже частично рухнули, смытые водой. Да и здесь, где стоит Боев, им тоже долго не продержаться.

Тем более надо спешить.

И он поспешил пробежать по ненадежным мосткам к первому вороту и только тут понял, что одному ему все равно не поднять заслона. А вода ревела под ним, и мостки тошнотворно вздрагивали, словно их била предсмертная лихорадка. Роману так и подумалось, когда он почувствовал эту лихорадку, и ему показалось, будто дрожит и бьется вся плотина, сопротивляясь чудовищному напору тихой степной речушки Урени.

Тихая речка! А тут в слитный густой гул врезался острый, как заноза, треск. Обрушились мостки и с этой стороны. Теперь только на середине еще надежно держались, потому что были прикреплены к бетонным выступам, в которых находились пазы для заслонов. Но мысль о надежности чего-либо сейчас казалась Роману лишенной всякого основания.

Он зло посмотрел, как исчезли в пучине мостки и как тут же вынырнули обломки досок. Пучина. А Сима сказала — «пучинка». Сейчас ей это и в голову не пришло бы.

С одной стороны пучина, с другой — необъятная, достигающая горизонта, водяная гладь. Она стремительно наплывает на плотину, и Роману кажется, что он сам несется по этой глади на непрочных, вздрагивающих дощечках.

Тихая речка Урень. Нет, еще не все кончено. Еще есть плотина и под ногами три доски. И что-то еще есть, прочнее всех плотин в мире.

Он посмотрел на высокий берег. Там были люди. Вот кто-то, кажется Фома Лукич, взмахнул кольцом веревок, бросил, но веревка не долетела и до первого ворота. Он бросил еще и еще, но скоро стало ясно, что из этого ничего не выйдет.

Потом Боев увидел, как от берега отплыла лодочка. В ней сидел один человек и, шибко работая веслами, выгребал на середину. А потом он бросил весла, и его понесло прямо к мосткам. Боев все понял, что от него требуется. Он сел верхом на мостки, покрепче обхватив ногами доски. Как только лодку поднесло к мосткам, сидящий в ней человек ухватился за крайнюю доску. Лодку выбило из-под него и бросило вниз, в серую пену.

Роман подхватил отчаянного пловца и помог ему взобраться на мостки.

— Степа, ты? Эх ты, Степан Васильевич!

Парень хотел что-то сказать, но губы не слушались его, хотя лицо пылало отчаянной удалью и дикой отвагой.

— Веревка, — наконец выговорил он, пытаясь непослушными пальцами развязать конец, привязанный к его поясу.

Другой ее конец находился на берегу. Роман помог отвязать веревку, и они вдвоем за нее вытянули привязанный к ней трос. Трос укрепили, замотав его вокруг выступа.

Степа закричал срывающимся петушиным голосом:

— Давай!

Но его не услыхал даже и Роман. Только сейчас он увидал, что уже наступил вечер, водяной вал внизу сделался багрово-черным, и он падал в черную бездну, откуда вырывались бесноватые смерчи пены. На берегу зажглись фонари. Их желтые огни заплясали в воде, и темнота сделалась гуще.

И еще он увидел, как от темного берега отделилась очень маленькая черная фигурка человека и, цепляясь за трос, начала медленно приближаться.

Сначала, сколько было можно, он шел, придерживаясь за трос. Потом, когда ноги перестали доставать дно, поплыл. Вода злобно нажимала на него, отрывала от троса, но человек был упрям и ловок, и ему каждый раз удавалось вывернуться. Вот он уже совсем близко.

Роман протянул руку, чтобы помочь взобраться на мостки, но сам не удержался и упал. В эту последнюю секунду, когда он коснулся черной сверкающей поверхности грохочущего вала, ему показалось, что под ним не вода, а что-то очень упругое и живое. Он как-то, не погружаясь в воду, скользнул по этому упругому, как по ледяной горке. Навстречу из черной бездны выбросились ликующие от ярости серые косматые звери, и на этом все было покончено. Темнота, холод, конец.

7

Романа колотила лихорадка. И Пыжова тоже. Все, что произошло, и все, что происходило сейчас, было неправдоподобно и даже фантастично, как во сне. Они оба лежали на одной печке под одним тулупом и так дрожали, что не могли сказать ни одного слова. А перед этим Пыжов, рискуя своей жизнью, спас Романа. Конечно, Роман и сам бы спасся, непосредственная угроза уже миновала, но Пыжов считал себя спасителем. И он все пытался сказать об этом:

— Д-д-д-дурило т-т-ты… — Он и еще что-то говорил, какое-то очень длинное и очень сложное слово, но все никак ему не удавалось довести его до конца.

Да Роман и не пытался понять, от пережитого он впал в какое-то состояние безразличия и все еще не мог понять, как все произошло, хотя отчетливо помнил все до мелочей. Только в первые мгновения, когда его захлестнула вода и он провалился в черную пасть, он потерял сознание. Только на несколько мгновений. А все остальное он помнит, хотя больше ничего и не было.

Через минуту после того, как он упал, сознание вернулось к нему, и только для того, чтобы он почувствовал то самое оцепенение, от которого он все еще не мог избавиться. Он чувствовал, что лежит на каких-то прутьях и волны перекатываются через него. Хотел открыть глаза и не смог. И пошевелиться не мог, и закричать. Ничего.

Потом это прошло. Ему стало холодно. Кажется, это и вернуло ему силы. Открыл глаза и приподнялся. Увидел черное высокое небо, полное звезд. А когда он упал с плотины, — он это отлично помнит, — раскаленное солнце еще касалось горизонта. Сколько же времени прошло? Конечно, уж не мгновение.

И куда его вынесло? Какие-то кусты; значит, берег где-то рядом. Но кругом умиротворенно журчит вода, путаясь в полузатопленных кустах.

Кое-как он выполз из воды, стало еще холоднее. Он не знал, в какую сторону надо идти, где твердый берег. Он крикнул, совсем не надеясь, что его слабый голос кто-нибудь услышит в глухой степи и в такую глухую ночь.

А его услыхали. Где-то не очень далеко послышался встревоженный голос:

— Ого-го!..

Роман обрадовался, снова закричал и двинулся на голос, но тут же провалился в яму, не очень глубокую. Он ничуть не испугался, тем более, что ободряющий голос приближался. Вот уже слышны торопливые шаги по твердой земле.

— Давай сюда. Ты там где, ни черта же не видать?

— Я тут… — простонал Роман.

Он медленно брел по дну неглубокой ямы на призывный голос неизвестного друга. А потом грохот осыпающейся земли, всплеск воды и отчаянный вопль. Неизвестный друг и сам попал в беду. Под его ногами обрушился берег, и он ухнул в яму, оказавшись рядом с Романом.

Но это только придало ему бодрости. Прокашлявшись, он отплевался и отчаянно ругался. Тут Роман и узнал, кто его спаситель, кто этот неизвестный друг. Пыжов оказался!

Поддерживая друг друга, вылезли они на берег, дотащились до тарантаса и погнали коня. Пыжова трясло от стужи, а он все пытался что-то сказать и, по своему обыкновению, в чем-то обвинить Романа, но до того плохо доходил смысл обвинительных речей.

По пути им попался какой-то неизвестный хутор. Постучались в крайнюю хату. Им открыли не сразу. Потом, когда открыли и все поняли, то начали действовать скоро, решительно и в полную силу, с какой умеет действовать степной житель, когда надо спасать человека.

8

Жителей в хате оказалось всего двое. Хозяин и его жена. Оба немолодые, но очень энергичные. Хозяин сейчас же послал жену за самогоном, а сам принялся сдирать с утопленников одежду. Потом он загнал их на горячую печку, закрыл тулупом и еще сверху забросал какой-то одеждой.

Пыжов настолько пришел в себя, что смог наконец-то довести до конца свою мысль и даже выговорить то самое, неподдающееся ему, слово:

— С-самоуправщики! — шипел он, жарко дыша под тулупом. — А ты дурило: слышишь голос сверху — откликнись и жди. А то все по-своему норовите, меня не слушаете, вот и получается ерунда. Сам бы утоп и меня за собой потянул бы. Самостийники!..

Мысль была не новая; наверное, только поэтому смысл ее проник в просыпающееся сознание Боева. Новой оригинальной мысли ему бы сейчас не осилить.

— Всем вам таким крышка. Партии требуются преданные, готовые в огонь и в воду, — Вспомнив, наверное, что в воде Роман уже побывал, он закончил: — Но только в воду бросайся с умом. А тебе кто велел? Стогов? Нет! А кто?

— Эй, утопленники! Живы? Перегон прибыл…

Откинув тулуп, Роман увидел лохматую голову и широкие плечи хозяина. Он стоял на приступке, держа в одной руке молочную крынку, в другой — большую синюю чайную чашку. И от крынки, и от чашки остро пахло кислым хлебом и дымком.

— Эй, парень, прими-ка. Вещество!

В полумраке торжествующе блеснули зубы и глаза, а голос звучал удивленно и восторженно.

— Это что? — грозно спросил Пыжов. — Самогон?

— Говорю, вещество — первый сорт! — с тем же восторженным изумлением подтвердил хозяин.

— А если я тебя за это…

Отстраняя Пыжова, приподнялся Боев и взял чашку. Выпил залпом. «Вещество» действительно оказалось высокого сорта, по крайней мере, в глазах померк свет. Боеву показалось, будто он проглотил весь тот огонь, который источала лампешка, и вместе с огнем заодно прихватил и весь до дна керосин. И еще ему показалось, будто его снова накрыло черной волной. Он задохнулся и погрузился в пучину. В пучинку, как сказала Сима. А как бы сказал я? А что сейчас они там творят?..

Он погрузился в пучину, и сейчас же горячая упругая волна вытолкнула его, и он полной грудью хватил свежего воздуха. Не совсем, правда, свежего: на печи круто пахло теплой овчиной, тонким кизячным дымком и самогоном. Домовитый стойкий запах. Оценить всю его животворную могучую, прелесть сможет только тот, кто через край хватил: степного бурана или ледяной воды. Как здорово тогда оказаться на горячей печи и с ликованием почувствовать, как оживает в тебе окоченевшая душа, как расправляет она трепетные свои крылья.

Очевидно, нечто подобное коснулось и пыжовской закостенелой души. Проговорив угрожающе: «А если я тебя за это…», он самокритично умолк.

А хозяин жизнерадостно спросил:

— Голый-то! Что ты можешь? Ты мне милиционера раздень, я и его не испугаюсь. Хвати-ка вот для сугреву.

— То-то, что я голый, — проворчал Пыжов, принял до края налитую чашку и, стараясь не расплескать ее, поднес к носу. Зажмурил глаза и с неожиданной нежностью прошептал:

— Отрава!..

После чего, причмокивая и сладострастно двигая бровями, присосался к чашке.

— Отрава, — повторил он, выдувая самогонный дух.

Хозяин восторженно подхватил:

— Я и говорю: отрава! — Он подпрыгнул, примостился на краю печки и крикнул: — Зиновея, ты там чего!

— Даю, — послышался снизу женский голос, и в руках хозяина оказалась большая деревянная чашка, в которой, истекая острым соком, лежали ломти соленого арбуза.

Хозяин снова налил чашку и выпил сам. Предложил Боеву и, когда тот отказался, с отчаянием воскликнул:

— Этого никак уж нельзя!

Тогда Боев выпил и уже не пережил того потрясения, как от первой чашки. Пыжов выпил безотказно. Погружая свои щеки, как в чашу, в склизкую мякоть соленого арбуза, он проворчал:

— Понастроили тут хуторов по всей степи. Три двора и — хутор. Понатерпелся я, пока вас, чертей, охватил.

— Это правильное слово, — откликнулся хозяин. — Охватили — не продохнешь. — Он выпил и, не закусывая, самозабвенно запел: — Хуторочки, хутора, ветром шиты, небом крыты…

Пел он самозабвенно и с удовольствием, широко разевая мохнатый рот и закидывая голову. И, надо сказать, пел очень хорошо.

Под это пение Боев уронил голову на какую-то овчину и закрыл глаза. Кончив петь, хозяин проговорил:

— Взять бы вот так всех людей, кои есть на земле, да всех раздеть, а одежду перемешать. Тогда бы снова началось столпотворение, пока бы разобрались, кто какого сословия.

И голос Пыжова:

— Вот тогда бы я и построил социализм!

— Из голых-то? — возразил хозяин. — Хрен бы ты построил из голых. Вот ты на что сейчас годен? Докажи, кто ты. Что ты голый можешь?

— Я? Подай мой портфель.

— Нет у тебя никакого портфеля.

— Хорошо. Тогда подай мои документы.

— И документов у тебя нет.

— Как так нет?

— А вот и нет. Руки есть, башка на месте: человек. А кто и на что годен — неизвестно.

Оба они — и хозяин, и Пыжов — достигли уже той степени опьянения, когда проявляется настоящий, скрытый до поры характер. Хозяин оказался веселым до дерзости и все требовал, чтобы голый Пыжов оправдал свое звание. Но Пыжов никак не мог понять, что от него хотят, потому что по натуре своей он оказался робким и глуповатым. Но при этом он был заносчив и до дикости задирист. Поднимая кулаки к закоптелому потолку, он устрашающе вскрикивал:

— У всякого человека документы должны быть…

— Нет у тебя ничего!

— Анархист ты.

И все-таки Боеву удалось заснуть под этот бестолковый пьяный разговор.

9

Поздно ночью приехал Стогов домой. Он тяжело свалился с седла. Лошадь вздохнула.

— Ну, что? — устало и безнадежно спросила Сима.

Вот так же и тогда стояла она на высоком крыльце своего дома, когда наступило последнее мгновение жизни Романа Боева. Последнее мгновение жизни человека, единственного, которого она полюбила. И именно в это мгновение она поняла, что любит только его, и если ему конец, то и ей тоже, и для нее это последнее мгновение жизни.

Стогов свалился с седла. Вздыхающую от усталости лошадь увели. Лошадь устала не оттого, что долго была под седлом или дорога выдалась дальняя и трудная, а просто оттого, что Стогов плохо ездил верхом, измучился сам и измучил лошадь.

— Ну, что?

Если бы он ничего не ответил и просто прошел мимо, тогда и она покорно пошла бы за ним, и они бы вместе погоревали. И поплакали бы, наверное. Но он зачем-то проговорил:

— Понимаешь, не нашли… А ты так и не ложилась?

Она села на ступеньку крыльца. Из парка, где сейчас, после весенней яростной грозы, безудержно все расцветало, наплывали одуряющие запахи. Там пробовали свои голоса первые, особо нетерпеливые соловьи. Звонкие серебряные вспышки их голосов сверкали на фоне слитного шума воды у плотины, как звезды в затуманенном небе.

— Не нашли, — продолжал Стогов, протирая очки. — Я вот отдохну, и еще дела есть. Мне никто не звонил?

Она не ответила. Он надел очки и повторил:

— Никто не звонил?

И снова, кроме соловьиных запевок, ничего не услыхал. Он подождал и пошел по ступенькам мимо нее. У двери задержался для того, чтобы сказать:

— Ответить по делу, во всяком случае, можно бы.

Сказал и ушел в дом. Из окон на траву упали бледные дорожки света. В открытую дверь доносились разные домашние обиходные звуки: плеск воды, шипение примуса, шаги. Сначала он ходил в сапогах, потом догадался: снял, надел тапочки. Потом открыл окно и спросил:

— Рубашку где взять?

Когда она вошла в спальню, он стоял голый по пояс, пощипывал рыжеватые колечки волос на груди и кричал в телефонную трубку:

— Хорошо, все отлично. Боева нет. Уехал в район. И вообще… Что «вообще»? Вообще он много ездит по району, и ничего больше. Пока отдыхайте, лошадей пришлю. Лучше всего утром пораньше. Зачем вам на ночь?

С его бороды и волос скатывались капли воды. Принимая из ее рук белую рубашку, сообщил:

— Аля приехала. Ты ее как-нибудь приветливее встреть. К утру, может быть, все выяснится.

— Что выяснится?

— Не задавай бессмысленных вопросов.

Сима замолчала. Бессмысленные вопросы вызывают обычно лишенные смысла ответы. Но она знала, что он-то не замолчит, пока не выскажется до конца. И он заговорил:

— Все совершенно ясно: он погиб. Так всегда бывает, если сначала поддашься порыву и только потом подумаешь. А случается, что подумать уже и не придется.

— Тогда другие подумают, — сказала Сима, не подозревая, какую истину она изрекла.

Но Стогов сразу оценил смысл ее слов:

— Ага! Расчет на резонанс. Что скажут оставшиеся в живых. Вот я живой, и я говорю: бороться надо только за что-нибудь — за сроки убеждения, за свои дела. Бороться за свои справедливые убеждения — уже значит бороться против несправедливости.

Обычно Сима никогда не вступала в спор с мужем. Зачем? Все равно ничего ему не докажешь. Его невозможно даже вывести из терпения, поколебать равновесие его души и мысли. Но сейчас ей было все равно, докажет она что-нибудь или нет. Сейчас ей хотелось только одного: заступиться за Романа, за его мысли и поступки. Она считала себя единственной наследницей всего, что еще осталось, — его мыслей, его чести, и в таком качестве она не имела права молчать.

— Нельзя оберегать только свои убеждения, даже которые считаются справедливыми, и в то же время уходить от чужих вредных убеждений. Ты уйдешь, а зло останется.

— Да? — заинтересованно спросил Стогов. — Интересно.

— Да! — вызывающе повторила Сима. — Очень интересно.

Стогов уже совсем не заинтересованно повторил:

— Интересно. Я думаю, все это от молодости.

«Молодость — зеркало, в котором зрелость узнает свое прошлое…» — вспомнилось Симе изречение старого актера. А Стогову, наверное, нечего и узнавать. У него, наверное, не было ни ошибок, ни побед. Ничего. То есть все было, но он ничего этого не заметил.

— Ты весь мокрый. — Сима поморщилась. — А когда у тебя течет с бороды, ты делаешься похожим на Иисуса Христа.

— Да? — Он просунул мокрую голову в узкий ворот рубашки. — А ты его видела? Христа?

— На иконе видела.

— Насмотрелась. А мне вот не пришлось.

— Ты, кажется, жалеешь об этом?

Он внимательно посмотрел на жену.

Сима поняла, что сказала глупость. Не надо об этом, тем более, сам он никогда не упрекал ее ни в чем. В ее прошлом — тем более. Зарвалась. А если он узнает о настоящем? А ей теперь все равно. Пусть узнает, пусть все узнают, что она любит Романа Боева. Любила. Нет, любит. Она бросила ему полотенце.

— Жалеешь, что связался со мной…

Сказав глупость и поняв это, Сима оказалась в таком состоянии, что ей уже хотелось настоять на своем и доказать, что совсем это не так уж глупо, то, что она сказала. Она снова повторила свой нелепый вопрос, как будто глупость, если ее часто повторять, может приобрести какой-то смысл.

И Стогов тоже понял, что Симу занесло, и глухо проговорил сквозь полотенце:

— Мы оба взвинчены всеми этими событиями. И будет лучше, если прекратим.

Крепко ухватившись за никелированные завитки, предназначенные украшать спинку кровати, Сима сказала:

— Хорошо. А ты знаешь, что я люблю его?

Из-за полотенца показалась его растрепанная борода. Сейчас он не напоминал Иисуса Христа.

— Об этом обязательно надо говорить?

— Не знаю. Надо или не надо. Люблю только одного его.

— Сейчас это просто не имеет значения. — С полотенцем на плече Стогов подошел к зеркалу и начал причесываться.

— А тебя я никогда не любила. Жила с тобой, а не любила. Вот я какая!

— Я не понимаю, что тебе надо?

— И ты меня не любил. Это я знаю. Ты просто порядочный человек.

Стогов не ответил. Тогда она сама ответила за него:

— Да. В общем, считай, что я ушла от тебя.

— Ушла? Куда ушла?

— Совсем ушла. Элементарно. Как жена уходит от мужа. И пусть все думают, что я разрушила «семейное счастье». Мне теперь все равно.

— Не надо бы об этом… — Он бросил полотенце на кровать.

Она посмотрела, как оно, брошенное им, лежит там, на стеганом зеленом одеяле. Потом посмотрела на мужа. Вернее, на его спину, мелькнувшую в дверях. Он бросил полотенце. Разве он может что-нибудь бросить? Или кого-нибудь? Ее, например. Человек, отрастивший бороду, которая делает его похожим на Иисуса Христа, должен только прощать, в чем она сейчас меньше всего нуждается.

Ее прощать не за что. Она полюбила, разве это грех? Это огромное счастье — полюбить человека. И огромное несчастье потерять любимого.

— Господи, никогда я не думала, есть ты или тебя нет, все равно; спаси мне его, моего любимого!

10

Весь район искал тело Боева и душу Пыжова. В том, что Роман погиб, теперь уже никто не сомневался, так много было свидетелей его трагической гибели. Искали весь вечер, наступила ночь, поиски не прекращали, облазили берега, везде прошли с сетями и с баграми. Не нашли.

Прискакал из конторы нарочный и сказал, что Стогова срочно вызывают в райком и прислали машину за ним. Он заехал домой, переодеваться не стал, а только умылся и сменил рубашку. Не поедешь же к начальству в грязных лохмотьях. И, кроме того, он не был уверен, что скоро вернется домой.

Райкомовский фордик мышиного цвета ждал его у крыльца. Стогов сел не рядом с шофером, а на заднее сиденье, намереваясь хоть немного вздремнуть. Так он и сказал шоферу:

— Ты не очень-то гони. Спешить нам некуда.

Шофер, который всегда в курсе всех дел, понимающе ответил:

— Это справедливо. Что положено, от нас не уйдет.

Явный намек. Только на что? Достижения есть, их не отнимешь, но и грехов достаточно. Когда срочно вызывают в райком, не мешает подумать именно о грехах.

В самом деле: он, строго придерживаясь утвержденных сроков строительства, отказался заполнять водоем. И в этом был прав. Чаша водоема не подготовлена, надо еще углубить дно, насыпать дамбу, чтобы вода не затопила поля, надо подготовить отводные каналы и оросительную систему. Наконец, еще не все оборудование для электростанции получено и смонтировано. Короче говоря, не готово именно все то, для чего построена сама плотина, а значит, не для чего и заполнять водоем и рапортовать об окончании строительства. Тем более что и сама-то плотина ещё не полностью укреплена.

Верно, Стогов был уверен, что плотина и в таком виде, какой она была сейчас, выдержит даже усиленный напор весенней воды. В этом он не сомневался и так обо всем и доложил на бюро райкома. Ему поверили, но среди членов бюро нашлись товарищи, которым показались не очень-то убедительными доводы инженера Стогова. По предложению и по настоянию этой группы и было вынесено решение, в котором сочли темпы строительства недостаточными и предложили начальнику строительства задуматься над этим. А если он не задумается, то пусть приготовится ко многим неприятностям.

Вот так. Прямо приказать не решились, вывертывайся как знаешь. А не вывернешься, ну, тогда пощады не жди. А он и не ждал пощады. Ждать пощады — что может быть унизительнее? Он боялся только одного, что у него отнимут его дело, его Уреньстрой, его душу, смысл его жизни. Конечно, это не вся его жизнь, для всей жизни одного Уреньстроя еще мало. Но сейчас это все. А потерять это все немыслимо. Может быть, это — как первая любовь. Может быть. Говорят, что если она тебе изменит, то кажется, будто наступает конец света.

Стогов горько усмехнулся: первая любовь или не первая, какая чепуха. Разве можно сравнивать? Первая стройка — это на всю жизнь. А любовь — явление сомнительное: Нет, никакого сравнения тут и быть не может. А что бы сказал по этому поводу Роман Боев?

Впервые воспоминания о Боеве возмутили Стогова. Были потрясения, боль, тупая обида, надежда. Все было. Но только сейчас впервые его возмутили нелогичность и даже неправдоподобность того, что случилось. Несправедливость судьбы. Произвол. Произвол всегда возмутителен и особенно, если он губит близкого человека, человека, который отстоял его дело, спас от разрушения плотину. Да. И в то же время разрушил его семейное счастье. Стогов вздохнул, что с ним случалось очень редко. Разрушил. Трудно разрушить то, чего так и не удалось построить. Хотя неизвестно, разрушил ли? Симе еще и не то может прийти в голову — тяжелая наследственность. Ничего, все обойдется.

Да, а все-таки, что бы сейчас посоветовал Боев? Наверное, сказал бы, как и всегда: надо бороться, надо отстаивать свое право и на любимое дело, и на первую любовь. Он может одними и теми же словами говорить и о любимом деле, и о делах любви. Он так бы и сказал. А как бы он поступил?

На этот вопрос у Стогова не нашлось ответа. Нет, он твердо знал, как бы в данном случае поступил Боев. Но ведь этого мало. Надо знать, как поступить ему самому. И с первой стройкой, и с любовью. Вот этого он не знал.

Весь район искал тело Боева, из которого выскользнула душа, и душу Пыжова, чтобы вытрясти ее из воробьиного тела. Было известно, что Пыжов вчера уехал на дальние хутора, чтобы подтянуть тех, которые до сих пор еще не управились с севом. Уехал и пропал. Второй день живут без областного уполномоченного. Непривычное спокойствие наступило в районе. Умчалась гроза на дальние хутора.

И никто бы не спохватился и не бросился бы искать Пыжова, если бы не грозная телеграмма из области. «…Угроза срыва… Необеспеченность успеха… Позорный провал передовиков района… Немедленно прибыть…» Все ясно — Пыжову конец. Только тогда и начали искать Пыжова по всему району.

11

Вот и дождались — приехала Аля. Сима вышла на свое высокое крыльцо, чтобы посмотреть на это прибытие. Так велел Стогов: встретить и еще «как-нибудь поприветливее».

Ну, что ж, встретить так встретить! Можем даже улыбнуться. Не ахти какая получилась улыбка, но уж какая есть. Не взыщите, Алевтина, как вас по батюшке, не знаем, у нас улыбок про вас не припасено.

Аля сидела в тарантасе, накинув на плечи серый брезентовый плащ, который одолжил ей кучер. Бережет от пыли свое синее, кажется, нарядное пальто. Лицо круглое, скуластое, тонкие губы плотно сжаты, глубокие глаза строгие или недоверчивые. А может быть, она просто устала с дороги? Симе она не могла показаться привлекательной, это ясно. Не урод, конечно, но определенно не красавица.

— А Роман, что же, здесь живет? — не выходя из тарантаса, спросила Аля.

— Нет. — Сима спустилась на две ступеньки. — Просто его сейчас нет, и мне поручено встретить вас.

Больше она не спустится и не скажет ни одного слова. Хватит с нее. С нее хватит и того, что она уже вынесла за свою жизнь. А ведь никто не знает, кроме Стогова, что пришлось вынести ей, что пришлось пережить и на какие сделки пойти. Все вынесла, на все пошла. Так неужели теперь она отступит? Именно теперь, когда его нет, и нельзя отступать. Пусть, хотя и мертвый, он будет принадлежать только ей одной.

Именно мертвый — живой он бы боролся сам. И выбирал бы сам, за что, за кого бороться. Нет, больше она не сделает ни шагу.

Кажется, Аля что-то поняла. Ну и пусть. Стоя на середине крыльца, Сима ждала, что же сделает эта приезжая. Ждать — позиция не из лучших, но сейчас Сима не думала об этом. А эта, о чем она думает?

Она так и не успела выяснить, о чем думает «эта», как в события вмешался конюх Шустов:

— Так это самое, приехавши, выгружаться надо. Здесь, значит, вам квартира определена.

— Кем определена? — спросила Аля.

Сима внесла ясность:

— Моим мужем, он тут главный. Начальник строительства.

Аля по-своему истолковала высокомерие, с которым это было сказано: ее встречала сама жена начальника. Честь надо ценить. Начальников уважать.

Она поспешно вышла из тарантаса и вступила на первую ступеньку крыльца.

— Аля, — представилась она, сложив руку лопаточкой и всовывая эту твердую прохладную лопаточку в горячую Симину ладонь.

— Как доехали? — Вопрос шаблонный, но ничего другого не пришло в голову.

— Хорошо доехали, — поджимая губы, ответила Аля. — Только я думаю, мне лучше бы прямо к Роману.

— Я не знаю, как лучше. Как мне сказали, так я и вам говорю.

— Кто сказал? Роман?

— Да, и Роман Андреевич, и муж. Они оба.

— Мне как-то неудобно… в вашем доме…

— Ничего нет неудобного: у нас в этом доме есть комната для приезжих. Специально для приезжих, — повторила Сима, подчеркивая, что никакого одолжения не собирается делать.

Конюх Шустов прекратил этот дуэт, наступая сзади с Алиным чемоданом.

— Неудобно, это самое, ерша с хвоста глотать.

Аля молча посторонилась. Шустов прошел мимо, а она посмотрела на него испуганно и подозрительно, как на ерша, которого уже пыталась глотать.

Сима заметила этот взгляд и решила: «Кажется, не поладили они…»

— Он у нас веселый человек, — проговорила Сима.

Аля снова поджала губы:

— Да. Чересчур веселый.

Определенно не поладили.

Сима уверенно предложила:

— Если хотите, можно и домой к Роману Андреевичу. Он как раз у этого веселого человека на квартире и живет.

— Нет, тогда я лучше пока у вас.

Сима проводила ее в комнату для приезжих и снова вышла на крыльцо.

Шустов еще не уехал. Стоя у тарантаса, он свертывал самокрутку.

— Ничего не слыхать?

Зная, что он спрашивает о Боеве, она ответила:

— Не нашли.

— Вот она — жизнь, — философски заметил Шустов. Вздохнул и перешел к самой жизни: — Дева-то приезжая, кто она Роману Андреевичу?

— У нее бы и спросил.

— Спрашивал. Говорит: знакомая. А сама всю дорогу выспрашивала про Романа Андреевича, чем он тут занимается, и, это самое, с кем гуляет, и каждую ночь дома ночует или на стороне. Ревизор. Я ей так и сказал: если ты просто знакомая, то зачем тебе, чтобы он каждую ночь дома ночевал? Плохо, говорю, ты с ним познакомилась, если у меня, вовсе тебе незнакомого, следствие наводишь. Тогда она поджалась и во всю дорогу хоть бы вздохнула. Вот и весь наш разговор. Я так мыслю: если ей всю печальную правду открыть, реву не сильно много будет.

— Да? — Сима вздохнула. — Не знаю.

И подумала: «Хорошо, если так». Возиться с плачущей девой, утешать. Нет, на это она не способна.

Стогов велел поселить ее в своем доме, пусть он и займется этим делом.

Но все получилось проще и как-то само собой. Аля умылась, с явным удовольствием напилась чаю и сказала, что хотела бы посмотреть, как живет Роман.

— Вы мне покажете, где это?

— Хорошо, — сказала Сима, — пойдемте.

Но и теперь дальше крыльца она не пошла. Подробно объяснила, куда надо идти.

— Сразу найдете. Это просто.

— Да, просто. — Аля улыбнулась презрительно или удивленно и спросила: — Вы чем-то расстроены?

Сима поспешила ответить, пресекая дальнейшие расспросы:

— Его хозяйку зовут Наталья Федоровна.

12

Когда человек так сразу и, главное, неожиданно уходит из жизни, то для того, чтобы только поверить в это, требуется время. Для Симы такое время еще не пришло. И она ни сердцем, ни умом не верила, что Роман погиб.

Не верила даже и тогда, когда говорила мужу о своей любви, хотя и старалась убедить себя, будто признается в этом только потому, что Романа нет на свете. Она еще надеялась, что он жив, и была счастлива хотя бы оттого, что может открыто перед всем светом сказать о своей любви.

Але она не сказала этого. Просто не могла и не хотела говорить с ней ни о чем и тем более о любви. Не хотела, а пришлось. Аля вернулась очень скоро. Еще стоя у окна, Сима увидела ее. Бежит, спотыкаясь, как подстреленная птица, сгорбясь и уткнув лицо в платок. Все узнала. Что теперь будет?

Хлопая дверями, Аля пробежала сени, коридор, влетела в свою комнату и там хлопнула дверью. Сима подумала: «Пусть выревется в одиночестве». Но Аля тут же появилась в столовой, упала на диван и разрыдалась так, что в диванной утробе сочувственно отозвались ко всему привыкшие, но не потерявшие чуткости пружины.

Ко всему привыкшее, но намного более чуткое, чем пружины, сердце Симы тоже дрогнуло, и она почувствовала ту беспомощность, какая всегда овладевает человеком, вынужденным утешать. Может быть, и существуют такие слова, которыми можно потушить горе, но они как-то не приходят, когда надо.

— Ладно, — проговорила она, — теперь уж…

— Почему вы мне ничего не сказали? — Аля подняла свое скуластое, обезображенное горем лицо. Горем и, кажется, злобой. Все это Сима понимала: и горе, и злобу. Поняла и смиренно ответила:

— Потому, что его еще ищут.

— Где тут искать? В этой речушке?

— Посмотрели бы вы вчера, какая это была речушка.

— Не надо меня обнадеживать. — Аля вытерла глаза и села поудобнее. — Лучше оплакать сразу.

— А я думаю: нельзя терять надежды до самого конца.

— Вы думаете так, потому что он вам никто. А мне он был жених.

— Да? — Сима подумала: «Сказать, кто он был мне? Нет, зачем?» И спросила: — Вы-то его любили?

Наверное, в ее голосе прозвучало что-то еще, кроме сочувствия и любопытства, потому что Аля очень внимательно посмотрела на нее. И очень решительно заявила:

— Конечно. У нас была большая любовь.

Так решительно, что Сима сразу поняла: ничего у нее не было, у этой. Ничего. Роман даже не сказал ей о своей любви и даже не поцеловал ни разу. Что его удерживало? Он сам говорил, что до Симы он не знал женщин. Тогда она не очень-то поверила. А сейчас убедилась: да, она первая, она, а совсем не эта, скуластая, обозленная и недоверчивая. Может быть, именно это и удерживало Романа — недоверчивость. Боялся, что и ему не поверит. Разве это так важно: если не верят твоей любви, но ты-то сам любишь.

— Эта его хозяйка, ох какая! — сказала Аля, вздыхая. — У вас тут все такие?

— Какие?

— Вредные.

— Такие все, — подтвердила Сима.

— Удивляюсь, как вы тут живете…

Так сказала, что было заметно — ничуть ее это не удивляет. Симе пришлось сознаться:

— Живем. Мы и сами такие же.

И это признание нисколько не удивило Алю, она улыбнулась сочувственно и с оттенком презрения. Сима отвернулась к окну. Трудно разговаривать с человеком, который так не доверяет всем окружающим, еще даже не успев как следует познакомиться с ними, А считать такую соперницей не просто трудно, а даже оскорбительно. Нет, не мог Роман полюбить такую, не мог.

13

Проснулся Роман очень рано, долго лежал и все никак не мог собрать мысли, связать все события. Глядел на черные доски потолка и думал: откуда они взялись? А как он сам оказался здесь? И еще припомнилась черная ревущая волна, «пучинка». Сима? Нет. Аля? Нет, не то. Откуда-то из тьмы вылез голый Пыжов. Ну, это уж, конечно, сон. Пыжов — и вдруг голый! А самогон был или тоже приснился?

Наверное, был, отчего же так болит голова. И такой шум… И все тело изломано. Роман заставил себя подняться. Опираясь руками, он глянул с печи и зажмурился от яркого света. Невысокое солнце протаранило маленькие оконца сверкающими столбами, и все в избе заиграло и весело засветилось.

По избе расхаживал вполне одетый во все чистое и отглаженное Пыжов. Заметив, что Роман проснулся, он подошел к печке и строго спросил:

— Что тут у вас вчера произошло?

Спросил так, как будто он тут ни при чем.

— Ничего, — просипел Роман, — ничего не помню.

Подергав толстыми бровями, Пыжов приказал:

— Вот так и говори: ничего не помню. А ты молодец. Соображаешь.

— Ни черта я сейчас не соображаю.

— И не надо этого тебе. Я тебя из реки вытащил и сюда приволок, а ты без памяти был. А если какой человек без памяти, то он имеет право ничего не помнить. Двигаться можешь?

Через полчаса Роман сидел у стола. На нем тоже все было чистое и проглаженное, хозяйка постаралась. Она и сама тут же появилась и поставила перед Романом запотевшую кринку.

— Выпей-ка молочка холодненького.

Пыжов, продолжая ходить по избе, внес поправку:

— Рассолу бы ему…

— Это тебе рассолу, — бойко заговорила хозяйка, — как ты оказался человек пьющий, и уже давно. Тебе и щелоку дай на опохмелку, употребишь на здоровье. А он еще молоденький, непорченый. Пей молочко-то, пей.

Когда она ушла, Пыжов проворчал:

— Разговорчивая какая. И хозяин тоже. Я его в сельсовет послал, там телефон есть, чтобы в райком сообщили и на строительство. Я думаю, там твое тело до сей поры ищут.

— Какое тело? — Роман все еще не мог определить, где кончается действительность и начинаются сонные видения. Ищут тело, а тогда тут что же?

С явным удовольствием Пыжов спросил:

— Да ты в самом деле? Память у тебя отшибло? Ты же утонул и по всем правилам, при свидетелях. И даже героически утонул…

— Вы там были? — спросил Боев. — Как плотина?

— А зачем мне там быть? Ты соображаешь, что говоришь? Я весь этот день на Дальних хуторах пробыл. Народ поднимал на досрочное окончание. Чего там твой Стогов мудровал над плотиной, я не видел и не знаю. Ты это запомни. Запомни это.

Он остановился и для убедительности даже погрозил Роману тупым пальцем. Но Роман нисколько не поверил в полную непричастность Пыжова и напомнил ему о том разговоре, который произошел в их первую встречу. Это напоминание не поколебало самодовольной уверенности Пыжова, а как бы даже еще больше взбодрило.

Он похаживал по хате и похохатывал. И даже походка у него стала легкая, подпрыгивающая, как у воробья. Роману припомнилась их первая встреча: тогда тоже Роман подумал, что Пыжов выглядывает из своего плаща, как воробей из чужого скворечника. Сейчас на нем топорщилась отутюженная гимнастерка, что только еще больше усиливало его сходство со взъерошенным воробьем, которого все-таки выгнали из скворечника, но он не унывает и делает вид, что победа на его стороне.

Подтверждая свое кровное родство с воробьем, он внушительно проговорил:

— Я, учти, воробей стреляный и все помню, что говорю, когда и кто при сем присутствует. А ты еще молодой, тебе жить. Ты вот в силу войдешь, поостынешь, ума накопишь и все сам поймешь. А пока одно запомни: что бы, кто тебе ни говорил, все это пустой звук. Слова к делу не подошьешь. Если, конечно, без свидетелей. Да и свидетели тоже разные бывают.

— Да, свидетелей тогда не было, — с трудом проговорил Роман.

— Вот так-то. Не было свидетелей зримых. А ты себе заведи свидетеля незримого.

— Какого еще незримого?

— А вот какого. — Пыжов подскочил к столу, клацнул замками портфеля, и в его руках Роман увидел уже знакомую по первой встрече толстую ученическую тетрадь. Поплевав на тупые пальцы, Пыжов полистал тетрадь. — Вот, гляди, что тут записано про тебя. Сначала, для формы, фамилия, год рождения и прочие данные. А вот и запись того разговора: «Желая испытать Боева, задал вопрос: можно ли к маю начать заполнение водоема? На что получил ответ: „Нет, нельзя, поскольку…“»

У Пыжова был такой торжествующий и вдохновенный вид, как будто он зачитывал не возможный донос, а победный рапорт. Это было противно. Роман бессильно отмахнулся:

— Хватит.

Подумав, что Боев сражен его предусмотрительностью, Пыжов спрятал тетрадь и, поглаживая засалившийся брезентовый бок портфеля, продолжал:

— Тут все записано, про всех. Никто не обижен. Так что вашему Стогову теперь крышка. Тут все и еще кое-что про него есть.

У Романа кружилась голова. Хорошо бы сейчас прилечь и закрыть глаза. Но Пыжов все наскакивал по-воробьиному и напрашивался на драку. Сил у Романа хватило только на то, чтобы сказать:

— Нет. Этого не будет.

— Будет, — торжественно пообещал Пыжов. — Стогову все сполна всыпят, за самовольство. Умнее всех захотел быть. И тебе всыплем, и Крутилину. Победители. За такие победы из партии выгонять надо. Как дезорганизаторов. Ты вот мне все планы поломал своим героическим поступком. — Пыжов задумался. — А может быть, и не поломал. Тут главное, как повернуть. Может, и героизм, а может, и дурость, анархизм. Это хорошо, что ты не погиб, что я тебя спас: с мертвого не спросишь. А с живого вполне возможно шкуру спустить, даже при наличии самоотверженного поступка.

— Откуда вы все знаете, если вас там не было?

— Знаю. Весь район знает.

— Плотина цела?

— Цела. Устояла. Ты ее спас, понял, ты. Ценой жизни. Это тебя Стогов послал заслоны открывать?

— Как же он мог послать? Он же на другом берегу был.

— Ага. Значит, у вас такой уговор состоялся.

— Какой уговор?

— Не крути, Боев. Это он тебя туда толкнул.

— Да ему-то зачем?

— Ему? — Пыжов строго прикрикнул: — Не крути, Боев. Все знают, что ты с его женой…

Роман вспыхнул. Все знают? Откуда? Кто рассказал?

— Ну, вот видишь. Это он тебе отомстить хотел. За жену.

Воробей явно чувствовал себя орлом и рвался в драку.

Из последних сил Роман сжал кулаки. Неужели и теперь Стогов отойдет в сторонку? Ну, нет. Нет!

— Едем! — Роман поднялся, все завертелось и поплыло, как будто весь мир мгновенно превратился в кипящую черную пучину. А может быть, и в самом деле — пучинка?

И как из пучины послышался голос Пыжова:

— Поехали…

14

— Как это у тебя получилось с этой бабкой?

— С какой бабкой?

— О, господи! — Аля презрительно сощурила глаза. — Ты отлично знаешь, о ком я говорю.

Конечно, Роман отлично знал это, и он давно уже готовился к разговору. Больше того, он твердо решил сразу же все рассказать Але. Сразу же, потому что чем дольше тянешь, тем труднее сказать правду. Он только не знал, с чего начать и как сказать о своем поступке, который он готов был считать преступлением. Во всяком случае, на снисхождение он не рассчитывал.

А пока он мучительно готовился к тяжелому разговору, Аля сама его спросила, и так спросила, будто разговор зашел о чем-то совсем обыденном, о каком-то пустяковом поступке. Он растерялся от неожиданности, покраснел и задал никчемный вопрос:

— Кто тебе рассказал?

Аля рассмеялась и легко, даже с оттенком какой-то игривости, начала уточнять:

— А мне ничего не надо рассказывать. Все сама вижу. Вон у тебя даже шея покраснела. Она, знаешь, ничего. Даже красивенькая. Я уверена, что она тебя соблазнила. Или ты ее? Как там у вас получилось?

— Не надо так, — попросил Роман.

— А как надо, миленький, научи?

— Смеяться не надо.

— Слезы еще впереди, — пообещала Аля. — Нет, не бойся, не сейчас. Наплачусь в будущем я с тобой. Ты, оказывается, слабоват…

Тут она употребила сравнение, к которому привыкла, должно быть имея дело с животноводством, так у нее это получилось легко и откровенно. Но такое грубое сравнение Роман считал неприменимым к человеку, пусть даже очень провинившемуся. Она ничего не заметила и продолжала;

— Нет, я не очень-то обвиняю. Молодая, здоровая. Ей надо много. А муж попался неудачный. Вот она на тебя и кинулась, а ты уж и растаял. Так, что ли, милый?

— Нет! — Роману показалось, будто у него под ногами все еще кипит черная вода и он никак не может из нее выбраться. — Нет. Не так. Мы оба. Понимаешь, оба. А перед тобой я один виноват.

Вот так и сказал. Теперь все встало на свои места, и пора принимать решение. И он знал, каким оно будет. Ведь перед ним была Аля — его любовь, его тоска. Ей принадлежит последнее слово. А его дело — подчиниться этому слову. Вот она сейчас встанет и уйдет, и это будет именно то, что надо. Он понесет наказание и приложит все силы, чтобы заслужить прощение. И он заслужит его.

И Аля встала, но никуда не ушла. Она приблизилась к Роману и, встав за спиной, обняла его плечи и прижалась щекой к его волосам. Опять не то, что он ожидал. А что она сейчас скажет? Роман насторожился. Раздался ее тихий остренький смешок:

— Ох, Роман. Совсем ты еще ребенок, и рассуждения у тебя ребячьи, хотя ты вполне взрослый мужик. Но я все понимаю и не очень тебя виню. Такая кому хочешь мозги затуманит…

Роман все еще думал, что сейчас она уйдет, и ждал этого, чтобы остаться одному. А она не уходила, и это раздражало его. Ведь уже все сказано, и ничего не надо ни обдумывать, ни придумывать. Все яснее ясного. Просто хорошо бы сейчас посидеть в одиночестве, ни на кого не смотреть, и чтобы на тебя не смотрели. Хоть бы она догадалась убрать свои руки с плеч. Нет, не догадалась, и это только усилило его раздражение, а она, ничего не замечая, снова тихонько посмеялась.

— Знаешь что, Роман, раз нам пришлось с этого начать, давай рассказывай все.

— Не надо сейчас этого. Я прошу — не надо…

Но Аля очень ласково и очень непреклонно сказала:

— Надо, надо, и сразу все. Я ведь и так узнаю, и без твоих признаний. Сколько у тебя таких еще было?

— Никого у меня не было.

Она подняла голову. Не поверила.

— Совсем никого? Ну да…

— Совсем.

— Она первая. Сорвала, значит, цветок.

Чему она смеется? Роман повел плечами, но Аля еще крепче вцепилась в них. Тогда он раздраженно вскрикнул:

— Я сказал: виноват я один.

— Выгораживаешь? А зачем?

— Да, зачем это я?..

— Зачем?.. — Подумала, хихикнула и, словно поддразнивая, проговорила: — А может быть, ты в эту… влюблен. — И снова хихикнула.

Чувствуя, как его мутит и как кружится голова, Роман подумал, что разговор этот, раздражающий, недостойный, так на него подействовал, и, желая немедленно прекратить его, он жарким ртом выдохнул:

— Может быть. Да, может быть…

До чего же все в мире непрочно, зыбко, как тогда на мостках среди ревущей зеленой воды. И не за что ухватиться. И что-то давит на плечи. Значит, она еще не ушла, Аля. Зачем она здесь, если он не любит ее и хочет только одного — чтобы она ушла. Какие у нее тяжелые руки. Наконец-то она догадалась убрать их с плеч. И вот ее голос откуда-то издали:

— А ты знаешь, ведь она — кулацкая дочка?

Бредовый голос. Бредовое утверждение.

— Отца ее выселили, выслали на север. И ей бы туда дорога, да она сбежала и вот укрылась за широкой спиной, за хорошей фамилией. Теперь, конечно, ее не возьмешь, теперь она инженерша, начальница. Теперь на все она плюет. А сколько Стогов через нее натерпелся. Да и еще натерпится. Дрянь она, вот кто…

Роман поднялся. Его слегка пошатывало. После всего, что он вытерпел, да еще такой разговор, который тоже, как болезнь, как бред…

А она стоит, губы презрительно вздрагивают. Всех презирает и только себя одну считает безгрешной и уполномоченной судить и осуждать. И как-то она вся нахохлилась и стала похожей на воробья. Да и еще на кого-то…

— Какое тебе дело до всего этого? Кто это может знать?..

— Товарищ Пыжов сказал. Знаешь такого? Заслуживает доверия. Так что информация точная.

— А теперь уходи! — Только бы не упасть, не провалиться. Собрав все силы, Роман выстоял.

— Околдовала тебя кулацкая дочка. Ох, спокаешься!

— Уходи совсем. Воробей!..

Хлопнула дверь. Вот только теперь Роман опустился на кровать и позволил себе провалиться в пучину.

15

Когда Аля выбежала из дома, оставив Романа под присмотром «этой старой ведьмы Земсковой», сгоряча она решила немедленно уехать, но, считая всякие немедленные действия ошибочными, не сразу заявила о своем решении.

В комнату для приезжих она не пошла. Не хотела встречаться с «той змеей» и с «этим дураком, который пригрел эту змею». Она еще не встречалась со Стоговым, но уже ненавидела и его. Попутно она возненавидела все, что попадалось ей на глаза, и даже ни в чем не повинный парк.

Больше всего она возненавидела Романа. Как ему удалось так обойти ее? Ее, которая считала, что видит все, даже его мысли. Он, выходит, обманывал ее, начиная с первого знакомства. Каким прикинулся чистым, бесхитростным, робким. И в то же время влюбленным. И еще — это она сразу увидела — он был умен, настойчив и по-мальчишески доверчив. Она все рассмотрела, взвесила, проверила и решила, что лучшего мужа не найдешь. А что получилось? Месяца не прошло, как он изменил ей. Оказалось, что совсем он не такой уж робкий и нисколько не влюбленный. Как он сегодня разговаривал с ней? Если говорить правду, то он попросту выгнал ее.

Нет, теперь уж никак нельзя уезжать. Она должна вернуть его, завладеть им и за все рассчитаться: за каждое слово, за каждую слезу, если уж придется их проливать. И если она дойдет до такой слабости, то глотать эти слезы будет он.

Пусть узнает, как горьки они, девичьи слезы. Нет, так просто она не уйдет.

Она посидела в парке, погуляла по поселку, спустилась к реке. Свежий воздух весенней степи разбудил аппетит. В рабочей столовой накормили пшенной кашей — на первое пожиже, на второе погуще. Она все съела и запила горячим чаем.

Подкрепившись, она решила, что теперь можно забраться в отведенную ей комнату, но только так, чтобы ни с кем не повстречаться. Симу она не встретила, но в коридоре наткнулась на бородатого мужчину и сразу догадалась, что это и есть начальник Уреньстроя. Присев на корточки, он кормил серого котенка, подсовывая под усатую мордочку блюдечко с молоком. Когда вошла Аля, он растерялся оттого, что его застали за таким несерьезным делом. Поспешно поднялся, отряхнул коленки и только после этого неловко улыбнулся и спросил:

— Это вы?

— Да. — Аля нисколько не растерялась и тоже спросила: — Товарищ Стогов?

Разглядывая ее сквозь очки и все еще нерешительно улыбаясь, он проговорил:

— Приехал, а дома никого, кроме этого вот мореплавателя. Он на льдине приплыл. Забавный звереныш. Я думал, вы с Симой. Вы не знаете, где она?

— Нет, я была у Романа.

— Как он? Я привез врача. Сейчас он пошел осматривать его. Прошу.

Он распахнул дверь в столовую, но Аля сказала, что устала и хочет отдохнуть. Но только она собралась скрыться в своей комнате, явился врач — пожилой, очень бодрый и профессионально жизнерадостный. Зычным хрипловатым голосом он сообщил, что у Романа типичная пневмония, и что сегодня он переночует, и что здешний фельдшер получил все указания.

Аля спросила:

— Это надолго?

— Нет, — уверенно заявил доктор, — дней девять-одиннадцать до кризиса. Ну и потом, учитывая его здоровье и молодость, несколько деньков. Вы не беспокойтесь, через месяц он и сам все забудет. Меры были приняты своевременно.

— Какие меры?

— Народные меры: первое дело — на печь да под тулуп. Ну и самогонку вкатили, сколько душа приняла. На Дальних хуторах мужики гениальную самогонку сочиняют. Сердце у него, знаете, какое?

— Я и не беспокоюсь, — перебила Аля.

Какое у Романа сердце, она, слава богу, знает. Рушились все ее планы; ждать две недели она не могла. Да еще и неизвестно, чего ждать.

А доктор уже расспрашивал насчет рыбалки и просил одолжить ему на ночь лодку, соблазняя Стогова какими-то необыкновенными рыбацкими наслаждениями. Большой любитель жить этот доктор и, наверное, не дурак выпить, так он проникновенно расписывал все прелести рыбацкой ночи, полной страстей, комаров и сердечных замираний. Но Стогов устоял. Уже уходя в отведенную ей комнату, Аля услыхала:

— С удовольствием бы, да не могу, дела проклятущие! — Вздохнул, но, конечно, не потому, что не может. Не похож он на человека, способного на рыбачьи страсти и на страсти вообще. Очень уж он какой-то равнодушный… Скорей всего, он вздохнул оттого, что одолели дела, на которые приходится убивать все: и время, и страсти, так что ничего уж и не остается для поддержки семейного счастья.

Сделав такое не очень глубокое и совсем неутешительное заключение, Аля удалилась в отведенную ей комнату. Вот и все. Ждать, когда пройдут две недели, она не могла, даже если бы и было чего ждать. А у нее ничего не было, ни малейшей надежды.

Уложив чемодан, она вышла из комнаты и столкнулась с хозяйкой дома. Сима что-то поспешно укладывала в хозяйственную сумку.

— У него воспаление в легких, — доложила она, не глядя на свою непрошеную гостью.

— Да, — ответила Аля, — а вам-то что?

— Как что? Он человек все-таки.

— И ваш любовник?

— Да, мой любовник. — Сима подняла сумку и торжествующе потрясла ею: — Вот, иду за ним ухаживать.

— Это меня не касается. Я сегодня уеду.

Симино лицо потеплело, но она тут же взяла себя в руки.

— Что вам надо на дорогу? — ликующе спросила она.

Аля не ответила. Она просто прошла по коридору и вышла на улицу. Ее потрясли счастливое лицо Симы и собственная беспомощность. Она не смогла омрачить это бесстыдное счастье.

В конторе, разыскав Стогова, она сказала:

— Я хочу уехать и как можно скорее.

Стогов не удивился, он просто спросил:

— Сейчас, когда он в таком положении?

— Все равно. Женя отпустили только на неделю.

Заглядывая в его глаза, чудовищно увеличенные выпуклыми очками, она хотела увидеть в них страдание или хотя бы просто смущение. Нет, ничего, кроме озабоченности и скучающего ожидания. Ей стало ясно, что он ждет, когда она попросит лошадей и уйдет. А уйти так, не открыв «этому близорукому дураку» всей неприглядности его положения, она не хотела. И не могла — каждое, даже самое неприятное дело надо доводить до конца.

— Вы знаете, ваша жена пошла ухаживать…

— Да, — он поморщился и махнул рукой, — кому-то ведь надо. И я послал… попросил ее… мою жену. — Снова поморщился он, желая поскорее прекратить разговор.

Ага, проняло! Подожди, тебя еще не так перекорежит!

— Она, мне кажется, очень счастлива оттого, что…

Он устало остановил ее:

— Простите, я занят и очень. Сейчас пойдет подвода на базу. Вы еще успеете к вечернему поезду. Всего лучшего.

Он думал, что после таких несомненно оскорбительных слов она уйдет. Обидится и хлопнет дверью. Нет, и не подумала даже. Стоит и презрительно улыбается. Что ей еще надо?

— Говорят… — Аля убрала улыбку, спросила озабоченно. — Говорят, что вы нарочно послали его открывать эти, как их, заслонки, что ли…

Теперь улыбнулся и он, не так, конечно, презрительно.

— Да. Это я сделал, чтобы погубить соперника. У меня был именно такой коварный замысел. Для этого надо было совсем немного: недостроить плотину, устроить опробование и организовать хороший дождь. Мне все это ничего не стоило, а вам стыдно повторять все эти глупости.

— Я не повторяю. Я вас просто спрашиваю.

— Простите, я не умею отвечать на нелепые вопросы.

Это подействовало. Она, кажется, возмутилась:

— Пользуетесь тем, что Боеву неудобно поднимать этот вопрос?

Вот тут он не выдержал: у него затряслись руки, и глаза стали совсем прозрачными и скорбными:

— Уходите, немедленно, — печально проговорил он.

— Ничего вы мне не сделаете. — Аля встала, подошла к двери, открыла ее и, с порога, очень спокойно: — Я жду подводу. Всего!

Ушла.

16

Намусорила и ушла. Стогов обернулся к окну, толкнул раму, горьковатый и влажный воздух вечернего расцветающего парка не успокоил его. Черт знает, до чего можно распуститься. Наорал на глупую девчонку, повторяющую чужие слова. Кому понадобилось придумать все это про него, про Боева, про Симу?

Вспомнив жену, Стогов почувствовал такую тоску, словно она уже уехала от него. Уедет? Ему казалось, что это невозможно. И для него, и для нее. Зачем ей уезжать от человека, который дает ей все и взамен ничего не требует? Никакого нет смысла. Ведь они оба привыкли считать, что можно жить и без любви. В конце концов, любовь штука очень непрочная, а раз так, то для чего тратить на нее душевную энергию. В жизни все должно быть прочным. Вот сознание долга, необходимость помогать друг другу, уважение — это все категории прочные. Именно на них и построено семейное счастье, а совсем не на этих истерических штуках, вроде любви, страсти и прочей романтики.

Откуда же сейчас эта смертельная тоска разлуки? Ведь все, что произошло, никакого отношения не имеет к его домашним неурядицам?

Вошла секретарша, принесла лампу и газеты. Тихим, участливым голосом спросила:

— Если больше ничего, то я пойду?

— Хорошо, идите.

— Лампу зажечь?

Этот участливый тон начинал раздражать. И не только она одна, почти все, с кем он сегодня встречался, смотрели на него выжидающе, сочувственно и разговаривали так осторожно, словно ждали, что он сейчас выкинет какой-нибудь номер.

Стараясь не показывать своего раздражения, он ответил:

— Не надо.

Ушла. В сумраке на столе белеют газеты. Вот наверху районная, где напечатан рапорт строителей, через всю первую полосу заголовок: «Оплот коммунизма в степи». Областные газеты тоже упоминали о рапорте. «Опробование плотины вылилось в народный праздник». А о том, что люди, собравшиеся на праздник, всю ночь искали Боева, думая, что он погиб, — об этом ни слова. И о тех отчаянно-смелых парнях, которые все-таки подняли щиты и тем спасли плотину, тоже ни слова. «Вылилось». Если бы не Роман Боев, во что бы все это вылилось? И, наконец, это уже непосредственно о Стогове:

«Расчет и смелость инженерной мысли…» Мало того, что безграмотно, чистейшее вранье по существу. И все вместе самое настоящее очковтирательство. Не расчет, а просчет.

Так Стогов и заявил — очковтирательство. Спросите тех, кто все видел. Тогда ему дали понять, что он куда-то скатывается и от чего-то отрывается. Ведь число очевидцев ничтожно по сравнению с огромной массой прочитавших газеты. В общем, это событие уже вошло в историю как небольшая, но несомненная победа. А все остальное решено считать мелочью, издержками, без которых просто немыслимо никакое движение вперед.

Стогов закрыл окно: какой смысл сидеть в кабинете и ничего не делать? А он просто не может сидеть без дела, не умеет.

Он вышел из конторы и остановился на высоком берегу. Темное небо, светлеющее к горизонту, темная степь и серебристые изгибы реки. Плотина освещена желтым светом фонарей. Оттуда доносится деловитый шум воды. Именно деловитый, как и все, что создано разумом и подчинено разуму. Плотина, электростанция, оросительная система — все это создается вопреки всевозможным чувствам и эмоциям. Сколько их было на пути, пока ему удалось утвердить проект, добиться права строить, и сколько их теперь, когда стройка подходит к своему завершению.

Глядя на четкие линии плотины, лишенные, как он предполагал, всяких эмоций, Стогов поймал себя на том, что ему доставляет большое наслаждение это простое созерцание. Черт знает что такое! Эмоции оказываются сильнее его. От них не уйдешь, а раз так, то нельзя ли их отнести к тем самым издержкам, без которых пока что немыслима деятельность человека? Может быть, когда-нибудь мы и научимся обходиться без них, а пока…

Пока он решил отправиться домой, в этот рассадник, совсем уже лишенный всякой деловитости, а поэтому полный самых вредных эмоций.

17

На подоконнике в глиняном кувшине несколько березовых веток и полураспустившаяея сирень загородили все окно. Крутилин привез. Сказал: «Это букет, или, вернее, куст из Березовой ростоши, — Роману главное лекарство». Крутилин! Никогда бы не подумала, что он способен на такие нежности. Правда, кроме того, он привез меду, масла и еще чего-то. Все он передал бабе Земсковой. А букет — Симе. Она поставила его на подоконник в глиняной кринке.

Конь Крутилина, привязанный к тарантасу почти под самым окном, с хрустом пережевывал сено и гулко бил о землю кованым копытом. Все это напомнило Симе ее юность. Она тогда училась в городе, потому что в их деревне была только начальная школа. К ней вот так же приезжал отец, привозил ей продукты и привязывал коня к черной плетенке тарантаса. Цветов не привозил. Ни он, никто другой никогда еще не дарили ей цветы. Не та удалась жизнь.

Роман дышит спокойно и ровно. Спит. А температура? Не проснулся даже, когда Сима прикоснулась губами к его лбу, чтобы проверить температуру. Кажется, доктор, дай ему бог хорошего улова, ошибся: никакое это не воспаление легких. Простыл, вот и все.

А Крутилин сидит на крыльце с бабой Земсковой, они тихо о чем-то разговаривают. Но вот Симе показалось, будто звучит голос Стогова. Она подошла к окну и, невидимая, стала, прислушалась. Да, подошел Стогов. Поздоровался. Наверное, он знает, что она здесь, у постели больного. Знает — ну и пусть. Ничего теперь она не собирается скрывать, просто сейчас не хочется разговаривать. Этот крутилинский букет — надежная защита. А сердце неспокойно встрепенулось. Жалость? Бабье чувство, никому еще от него пользы не бывало. И Стогов жалости не примет. И не надо этого. И при чем тут жалость, когда есть любовь, начисто убивающая всякую жалость. Любовь безжалостна и беспощадна, другой не бывает, и, может быть, в этом ее сила.

Как бы подтверждая ее мысли, Крутилин сказал:

— Идет за хлеб беспощадная битва.

«И за любовь тоже, — подумала Сима. — Без любви — как без хлеба».

— Весенний день год кормит. Сейчас если ошибешься, то уж на весь год, — сказал Крутилин.

А Сима подумала: «А может быть, и на всю жизнь…»

Заговорила баба Земскова, и в ее словах Сима услыхала почти дословное повторение своих мыслей:

— А иной так согрешит, что за всю жизнь не отмолить.

Мысли-то ее, но как это вызывающе прозвучало. Ох, не любит ее баба Земскова! Это Сима почувствовала с самого начала. Вот она говорит, а слова у нее тяжелые, как камни:

— Не столько Романа нашего вы обидели, сколько себя самого.

Тишина. Конь звенит сбруей и яростно трется о тарантас.

— Он нам не родня, а родней родного. А он к вам всей душой…

— Все я знаю, — отозвался Стогов.

— Знать-то все знают, да не всякий скажет.

— Ну, довольно, — Стогов поднялся. — Этот разговор ни к чему.

— Можно и так, — согласилась баба Земскова, и Симе показалось, будто она усмехнулась.

— Балуй! — прикрикнул Крутилин на коня.

Стогов начальственно спросил:

— Здоровье Романа как?

— С больного здоровья не спрашивают, — ответила баба Земскова, подчеркивая, что действительно все разговоры тут ни к чему.

И снова Крутилин прикрикнул, хотя и не повышая голоса:

— Не то говоришь, Наталья.

— Ничего, давай! — снисходительно отозвался Стогов.

— А если давай, то давай напрямки. Мы тут все — коммунисты.

— Тогда я, беспартейная, пойду, извиняйте за мое суждение.

— Сиди, Наталья. Ты в партию, считай, вступила, когда мужика своего на расстрел провожала. А может быть, и много раньше. Так что от тебя секретов не может быть.

— Все, что надо, уже сказано. — Стогов стоял у крыльца, скрестив руки на груди. Его очки отражали неяркий свет, падающий от окон, отчего он казался незрячим. У Симы снова мелькнула мысль о том, что, пожалуй, и он сам, и его положение достойны жалости. Но Стогов жестко разбил эту мысль.

— Что вам надо? Какую правду вы требуете от меня? Да, рапорт этот липовый. Буза! Пользы от него никому и никакой. Польза бывает только от настоящего дела. Я признаю только одну правду: правду конкретных дел, а все остальное мелочь, не стоящая внимания. Вот плотина — это единственная и самая высокая правда. А какой ценой, кто пострадал, кто герой? На все на это нам наплевать.

Еще вчера ночью, когда он ехал в райком и собирался вздремнуть перед предстоящей борьбой, в общем, он был спокоен. Да, он думал об измене жены — на этот раз он почему-то ей поверил — и был потрясен нелепой смертью Боева. Но это все пришло, нахлынуло, как весенняя вода, побушевало и ушло. Самое главное — не поддаваться стихии чувств, выстоять. И он выстоял, все обошлось, так почему же теперь он не испытывает спокойствия, без которого трудно жить и совсем невозможно строить?

— А мы вот как раз ценой интересуемся, — прервал его размышления Крутилин. — Мы хозяева, нам переплачивать не с руки.

— Кто это — вы?

— Все. Народ, конечно.

Стогов хотел сказать, что это демагогия, так заявлять от имени народа, и тем самым отмахнуться от разговора, который он считал пустым. Но Крутилин так не считал. Он сказал:

— Да и вы тоже. Вам-то самому зачем лишку платить?

— Мне? А я чем расплачиваюсь?

— Совестью, вот чем.

Это было сказано так убедительно и так властно, что у Стогова сразу вылетели все мысли о демагогии. Он смог только пробормотать:

— Ну, уж это вы перехватили…

— А он к вам всей душой, — грубым голосом проговорила баба Земскова. — Привезли его чуть живого, а он к телефону рвется, вас упреждать, что против вас Пыжов замышляет.

Нет, это, конечно, не демагогия, это эмоции, стихия чувств, от которых, к сожалению, никуда не уйдешь. Конечно, без них нельзя, человеку свойственно все человеческое, только зачем же все преувеличивать?

18

Но тут неожиданно на крыльце появилась Сима. Этого Стогов не ожидал: не надо бы ей здесь, когда есть Наталья, эта грозного вида старуха. Ночью у чужой постели. И так об этом слишком много лишних преувеличенных разговоров. Стогов верил, что лишних.

— Зачем ты здесь? — спросил он, стараясь не поддаться навалившейся на него «стихии чувств».

— Разговаривайте тише, он уснул. — Сима не знала, зачем вышла на крыльцо. Просто она больше не могла прятаться, когда разговор зашел о совести. Как бы там ни было, ее совесть чиста.

— Тихо!.. — зловещим шепотом проговорил Крутилин и, подняв палец, неведо кому погрозил. И тут же полным голосом спросил: — Где у тебя, Наталья, ведерко, коня напоить?

— Ведро у нас при колодце, а колодец на дворе, будто не знаешь. — Она тяжело поднялась и ушла во двор.

Крутилин тоже ушел. В тишине загремела колодезная цепь.

— Что ты тут делаешь? — снова спросил Стогов.

— Стараюсь исправить твои заблуждения и свои ошибки.

— Какие заблуждения?

— Всякие. О которых сказано сейчас. И еще не сказано.

— Лучше всего это было бы сделать дома.

— Дома? Нет, теперь уж невозможно. Домой я не вернусь.

Стогов шагнул к крыльцу:

— Я все-таки считаю… поговорим потом.

— Ничего потом у нас уже не будет. Разве не все теперь тебе понятно?

— Я прошу тебя. — Голос его прозвучал строго, почти угрожающе.

— К чему лишние разговоры? Ты ведь враг всяких эмоций… не связанных с техникой, и я стараюсь избавить тебя от них. Я просто ушла. И прошу потише… Слышишь — я уже ушла от тебя. Насовсем.

Она и в самом деле исчезла в темноте сеней, и наступила тишина.

Беспросветная, безнадежная, исключающая всякие ожидания, наступила тишина. Ему-то во всяком случае ждать нечего — жена ушла, о чем и сказала со всей неприглядной определенностью. Стогов понял это только сейчас, все еще вглядываясь в черный прямоугольник двери. Нет, он не надеялся увидеть ее снова, просто он был ошеломлен неожиданностью всего, что случилось.

Ему даже и в голову не пришло, что Сима уже давно «ушла от него и насовсем», что, может быть, она и вовсе не приходила. Так и жили — он и она, каждый по-своему и каждый своей жизнью.

Не признающий ничего неопределенного, Стогов не замечал неопределенности такого состояния, и, даже когда она сказала, что любит Романа, то ничуть его не встревожило. Стоит ли обращать внимание на всякие истерические выкрики неуравновешенной женщины? Он и не обращал. Старался не обращать и правильно делал, все это не больше, как стихия, вроде весенней грозы: прогремит, прошумит дождем и улетит неизвестно куда.

А если так, если «неуравновешенная женщина» в запальчивости выкрикнула, что «ушла» и «насовсем», то почему же сейчас он поверил? Почему не подумал о благодатном мимолетном весеннем дождичке? Что-то тут не так? Не поддался ли он сам той стихии чувств, которую считал не стоящим внимания явлением?

Уличив сам себя в непоследовательности, Стогов как и всякий рассудительный человек, не впал в отчаяние, а почувствовал потребность хладнокровно во всем разобраться. Но, конечно, не здесь, подумают еще, что он караулит свою жену. То, что ему уже не подобает так ее называть, он еще не успел осознать.

В тишине послышалось нетерпеливое ржание крутилинского коня, учуявшего воду, которую несли для него. Звонко стукнула калитка, и Стогов поспешил укрыться в тени дома и свернуть в переулок. Он только и услыхал, как баба Земскова негромко спросила:

— Ушел?

— Ушел, — громко и с явной усмешкой ответил Крутилин. — А чего ему тут…

Он еще что-то сказал про Симу, но Стогов не расслышал.

Ближайший путь к дому пролегал через парк, наспех приведенный в порядок стараниями Романа Боева. Подумав так, Стогов с подозрением посмотрел на ворота, вернее, на то, что прежде было воротами, от которых осталось только два выложенных из кирпича приземистых ствола с нишами. Какие-то гипсовые изваяния, говорят, стояли в этих нишах, что-то ложно-классическое, домашнего изготовления.

Столбы только побелили, а в нишах укрепили по дощатому щиту с утвержденными Стоговым призывами хорошо работать и хорошо отдыхать. На большее не хватило ни стараний Боева, ни отпущенных ему на это денег. И хорошо, что не хватило, а то еще поставил бы в нишах что-нибудь гипсовое…

На этом Стогов остановил свои размышления: уж не осуждает ли он Боева, не осмыслив еще как следует все, что произошло? Торопливость мысли порождает необдуманные решения, а это не приводит ни к чему хорошему. Не надо спешить с выводами.

Подумав так, Стогов поспешил миновать ворота и вошел в парк. Здесь, как и во всем окружающем мире, стояла тишина. Над необъятной степью раскинулось еще более необъятное небо, беспорядочно усеянное звездами различной величины. Их непрочный мерцающий свет пробивался сквозь широко разросшиеся короны и расплывался потраве, по дорожкам, как тусклые мысли сбитого с толку и потому слегка растерявшегося человека.

Да, он сбит с толку, растерялся — в этом Стогов должен был признаться самому себе. Вот сейчас он придет домой и приведет в порядок свои невеселые мысли. Но тут же он подумал, что дом как раз самое неподходящее место для размышлений — очень уж там много всего, напоминающего Симу и разрушенный семейный уклад. Развалины, не поддающиеся восстановлению.

Впереди блеснул свет. Это был центр парка. Именно здесь находилась бывшая барская утеха — некое строение под названием «храм любви». Храм этот, вернее, все, что от него осталось, разобрали, фундамент расчистили, устроив на нем танцевальную площадку. Там и сейчас звенела и похрапывала басами гармонь, четыре девушки танцевали, несколько парней сидели на скамейках и сосредоточенно смотрели на танцы.

Всего одна лампочка светилась на столбе, скудного света едва хватало только на часть площадки, цветастые развевающиеся в танце подолы то вспыхивали, вылетая на свет, то скрывались в темноте.

Стогов никогда не танцевал. Недостойное это занятие — танцы, стишки: так он думал в юности, красуясь зрелостью недозрелого своего мальчишеского ума. А потом, когда и в самом деле поумнел и к своему уму стал относиться критически, изменилось и его отношение к танцам: теперь он считал это занятие всего лишь легкомысленным, но вполне допустимым.

И сейчас, обходя освещенную площадку по темным боковым аллейкам, он думал: «пусть их, если уж это им нравится…» Тем более, что все эти девушки и парни работали на строительстве плотины, и хорошо работали.

В самом дальнем углу парка нашел он скамейку и тяжело, как смертельно уставший путник, опустился на нее. Вот тут ничто не помешает основательно все обдумать и, может быть, принять какое-то решение, хотя — это он понимал — от его решения вряд ли что-нибудь изменится. Это было первое, о чем он подумал: безнадежная мысль, безрадостная.

Гармонь умолкла, но ненадолго. Вот опять завела что-то тягучее, не пригодное для танцев. И тут же послышался высокий мальчишеский голос, такой чистый и звонкий, что можно было разобрать каждое слово:

За-адумал сын жаниться — Разрешенья стал просить: Дозволь, тятенька, жаниться — Взять тую, кую люблю…

И сразу несколько голосов подхватило:

Веселый разговор!.. Взять тую, кую люблю.

«Любовь, — подумал Стогов. — Ну, конечно, о чем же им еще петь? Вот и Сима тоже…» Ему припомнился тот, как он считал, вполне бессмысленный разговор, когда впервые Сима сказала о своей любви. Тогда оба они были уверены, что Боев утонул, и такое признание в любви ничем не грозило Стогову.

Не поверил отец сыну, Что на свете есть любовь. Что на свете девок много — Можно кажную любить… Веселый разговор…

И он, Стогов, не поверил, что Сима выполнит свою угрозу — уйдет от него. А ведь ушла. Любовь, вернее, отсутствие любви выгнало ее из дома. Других-то причин нет. Ну, послушаем, чем там у них кончилось, у отца с сыном?..

Сын собрался, сын оделся, Пошел в зелен сад гулять. Взял он саблю, взял он востру И зарезал сам себя… Веселый разговор…

грянул хор с таким мстительным торжеством, что Стогову стало не по себе. Он-то тут при чем? Не поверил в любовь? Какая чепуха! Как будто его неверие могло что-то изменить?

Все остальное он прослушал уже без всякой заинтересованности:

Тут поверил отец сыну, Что на свете есть любовь. Хоть на свете девок много, А нельзя кажную любить. Веселый разговор!.. Нельзя кажную любить.

Песня кончилась. На площадке еще поговорили, посмеялись и начали расходиться в разные стороны. Удаляясь, запела гармонь, у ворот какой-то удалец пронзительно свистнул, неподалеку от скамейки, где сидел Стогов, засмеялась девчонка. И все затихло. Так и не удалось ничего обдумать и обсудить, да, наверное, ни обдумывать, ни обсуждать ничего и не надо. Ничего от этого не изменится, а надо просто заново устраивать свою жизнь. Такая покорность судьбе всегда была свойственна ему, когда дело касалось лично его. Бери то, что можно взять без особых стараний, а особые старания прибереги для дела, которому ты себя посвятил.

И женился он так же, без особых стараний и, как оказалось, без любви, но об этом последнем обстоятельстве он догадался только теперь, когда Сима ушла от него.

19

И Сима почти в то же самое время вспомнила о своем незадачливом замужестве. Пришлось вспомнить, баба Земскова заставила все рассказать. И не хотела, да рассказала. Баба Земскова тоже не собиралась ни о чем расспрашивать Симу, совсем это ей ни к чему, и если бы не Крутилин, то и не подумала бы.

Он спросил:

— Да ты с ней хоть поговорила?

— Не об чем мне с ней говорить. Все ихнее племя ненавижу, и сам знаешь, за что.

— Племя это кулацкое мы с корнем вырвали, а которые нам свое потомство оставили, то нам надо их перевоспитывать в советском духе, а не отталкивать обратно в кулацкое болото.

Они стояли у телеги, Крутилин держал ведро, поил своего коня, а баба Земскова слушала, не перебивая и с уважением. Крутилин напрасных слов не говорит и не любит, когда ему мешают. Его обветренное, опаленное степным солнцем лицо при звездном свете казалось выкованным из темного железа.

— И, кроме всех иных соображений, ты одно пойми: у них с Романом любовь… — Это было сказано так веско и задушевно, что баба Земскова дрогнула. Поджимая губы, мстительно проговорила:

— Очаровала она Романа.

Крутилин усмехнулся, слегка обмякло кованое его лицо.

— Женщина она, и, значит, есть в ней такое высокое качество.

Только вздохнула баба Земскова, может быть, свою молодость вспомнила: никакими такими качествами не отличалась — здорова была до того, что не всякий парень к ней и подходить-то осмеливался.

— Все в ней есть, — подтвердила она.

— Человека понять надо, даже если этот человек для тебя неприятный. Так ты с ней поговори. Для Романа это надо. Поняла? Сегодня же и поговори. — Подумал, прислушиваясь к звонкому шуму воды у плотины, добавил: — На шатком мостике стоит женщина, и это надо учесть.

Ничего она не ответила. Попрощалась, послушала, как гремит в тишине легкая тележка, закрыла калитку и еще на крыльце постояла, послушала гармонь: в парке девочки, должно быть, танцуют, завлекают парней. Очаровывают. Все идет, как и всегда шло, как заведено исстари. Все так же — музыка только другая.

И река шумит не по-прежнему. Урень — степная реченька — ручеек, никогда от нее такого не слыхивали, даже в половодье. И вот именно почему-то под этот вольный, могучий шум падающей у плотины воды вспомнила про этот самый шаткий мостик, на который ступила Сима.

Заперев входную дверь, баба Земскова вошла в избу и остановилась у двери в комнату Романа. Заглянула осторожно. Сдвинув два стула и табуретку, подложив под голову брезентовый плащ, Сима только что прилегла. Увидев грозную хозяйку, поднялась, устало улыбнулась:

— Спит. По-моему, все обойдется…

Ничего не говоря, баба Земскова поманила Симу и уже в своей избе для начала напустилась на нее:

— А ты что же на голых-то стульях? Уж такой я для тебя изверг нетерпимый, что и спросить нельзя… У меня перин вон сколько, и все соломенные, да все получше голой доски…

— Боюсь я вас, — бесстрашно призналась Сима и даже голову вздернула, как бы спрашивая: — «Ну, а еще что скажете?»

Вот этим она и покорила старуху — гордостью своей. И, видать, ни перед кем виноватой себя не признает.

— Чем же я такая для тебя страшная?

— Это вас спросить надо.

— Ну, спроси, коли так.

— Для меня теперь все люди страшны. Редкий мне посочувствует.

— Найдутся, — обнадежила баба Земскова. — Слышала я, как ты с мужем-то. Совсем ушла?

— Совсем.

— А где жить будешь?

— Тут, недалеко. У Филипьевых пока.

— А у меня тебе места не нашлось?..

— Не надо этого, сейчас…

Баба Земскова одобрила такую предусмотрительность, и вообще Сима ей понравилась, но ничем она своего расположения не показала, придет время — сама догадается.

Из комнаты послышался не то стон, не то вздох, и Сима, проговорив: «Извините…», — ушла.

Через некоторое время баба Земскова принесла сенник, подушку и одеяло. Посмотрев, как Сима обтирает горящее лицо Романа, она спросила:

— Любишь его?

— Конечно, — просто ответила Сима и тут же сама задала вопрос: — Еще спрашивать будете?

— Понадобится, так и спрошу, — необидчиво пообещала старуха и посоветовала: — А ты бы легла, вторую ночь не спишь. Я дверь приоткрою, услышу, если что…

Ни о чем больше она говорить не стала и, не дожидаясь ответа, ушла.

А Сима расстелила на полу сенник, легла, с удовольствием вытягиваясь под одеялом, тихонько проговорила сама для себя:

— На одну только секундочку, только на одну… — и провалилась в сон.

20

Из редакции пришло письмо. Сима прочитала: «Старик, почему три недели от тебя ни строчки? В какую авантюру ты втяпался на этот раз?»

— Авантюра… — Роман бледно улыбнулся. Он сейчас и в самом деле походил на старика. Но это была первая улыбка за две недели его болезни. А улыбнулся он оттого, что вспомнил напутствие, с которым редактор подписывал командировочное удостоверение. Сам-то Боев никогда не считал свои действия авантюрными.

А еще через несколько дней он мог уже без посторонней помощи выходить из дома.

Глядя с высокого берега на плотину, которой уже ничто не угрожало, Роман думал, что за этот месяц он вырос, набрался житейской мудрости и узнал о людях неизмеримо больше, чем за все свои предыдущие годы. Да, несомненно, он стал умнее и научился понимать людей. Теперь он и сам твердо стоит на земле, и ничто ему не угрожает: ни большая вода, ни мелкие страсти.

Но скоро пришла Сима и помешала ему окончательно закостенеть в своих добродетелях. На ней были темно-лиловый жакет, очень длинный, и светло-синяя юбка, очень короткая. Губы накрашены, но от этого ничуть не потускнела ее яркая красота. Роман заметил, что за последние дни она как-то притихла, будто прислушивается к своим мыслям и словам. Она села рядом с ним и весело проговорила:

— Вот ты где. Баба Земскова сказала: «Ушел прогуляться». И знаешь, посмотрела на меня, как на приблудную собаку, которая так прижилась, что ее уже жалко выгнать.

— Ты все выдумываешь.

— Нет, честное слово! В ее взгляде я уловила сочувствие.

— Я думаю, не только сочувствие. — Роман засмеялся, но, вспомнив, что он только что сравнивал себя с плотиной, суровым голосом сообщил: — Скоро мне уезжать.

— А мне куда? — спросила Сима с такой покорностью, словно положила ему на руки всю свою жизнь.

Он так и понял: ее жизнь в его руках. А что ему делать с этой такой красивой и, как ему показалось, опасной ношей? Он не знал, в чем заключается ее опасность: в красоте или в тайне ее происхождения. Хотя какая же это тайна? Или в той «тяжелой наследственности», о которой говорил Стогов. Или в том, как она сама сказала о себе: «Я битая».

Сейчас она ничего не говорила. Сидела, опустив темные ресницы, и поглаживала едва прикрытые колени. Ждала его решения. А он ничего не ждал, охваченный смятением. Нет, далеко ему до плотины, которой ничего не угрожает и которая ничего не боится.

Настоящая плотина, вот она — стоит непоколебимо, прочно упершись в берега широкими белыми плечами. И пруд разлился широко и вольно. На противоположном берегу еще идет работа. Все-таки совхоз, видно, расщедрился, подбросил машин. Да и людей стало больше. Пошла настоящая работа, а где идет настоящая работа, там все чисто и ясно.

И в жизни все должно быть чисто. Со всей твердостью, на какую он был способен, Роман ответил:

— Надо все обдумать.

Он понимал, что, конечно, это совсем не тот ответ, которого ждала Сима, и она, конечно, тоже это поняла, но ничего не сказала. Только чуть-чуть улыбнулась спокойно и уверенно, как будто у нее все уже обдумано и решено и как будто это вовсе не она спросила: «А мне куда?» Улыбается и молчит. И только когда Роман снова проговорил, что нельзя ничего решать без раздумья, она перестала улыбаться.

— Ничего не надо обдумывать. Я ведь ни на что и не надеялась. Я никогда не надеялась, ни на что. Помнишь, я сказала тебе про волчью степь? А ты ответил: «Была степь волчьей, стала человеческой». А для меня она какая? Ты уже, наверное, знаешь про моих родителей? Меня выращивали, как цыпочку: в городской школе учили, наряжали, книжки мне покупали, какие захочу. Я ведь в городе жила, у тетки, отцовой сестры, но когда родителей выслали, я поняла, что осталась одна, как ночью в степи. Деньги, какие были, прожила. На работу никуда не берут. Как анкету заполню, так мне и скажут: «Нет, девочка, таких мы не берем». Надеяться — ну совсем не на что! А когда у человека нет надежды, он с отчаяния за все хватается. Выбирать-то некогда. Вот я и ухватилась. Тетка мне Стогова сосватала. «Будет, говорит, тебе твердый камушек на всю жизнь». Стогов, как стена непробиваемая, от всех бед загородил. Я ему вся благодарна и вся виновата перед ним только за то, что полюбить не смогла. Так и думала — не будет у меня праздника. И вот явился ты ночью, из волчьей степи и сказал, что убил волка. Так я тебя и полюбила. Я просто поняла, что человек не имеет права жить без любви. А любить-то можно не всякого. И я делаю преступление, что живу без любви. Это, может быть, так же отвратно, как жить без работы. Тебе это понятно?

Вот и еще вопрос, на который Роман не решался ответить так сразу, хотя одним из худших грехов считал именно нерешительность. То, что он сейчас услышал от Симы, просто разрешило его сомнения. Она уже не казалась ему опасной. Красивой — несомненно. Остается вопрос о любви. Несколько минут тому назад он считал, что с этим все покончено. Не навсегда, но, по крайней мере, надолго.

— Понятно это тебе? — требовательно повторила Сима.

Он почувствовал на себе ее взгляд, и все возмутилось в нем:

— Да как же ты!.. — вырвалось у него.

— Как я с ним жила? — Сима вызывающе и очень быстро, чтобы скорее все объяснить и больше об этом не вспоминать, заговорила: — Вот так и жила, так и замуж вышла. А что делать? Думала, не все же по любви, есть некоторые и без любви живут. И я проживу. Нет любви, есть уважение. А в самой крайности, когда уж совсем ничего нет: ни уважения, ни любви, — тогда появится привычка. Плохо, но жить можно. А вот оказалось — нельзя.

Тишина. Даже ветер притих, затаился в зеленых вершинах парка — прислушивается. Роману показалось, будто весь мир навострил уши, как перед грозой. И в этой всеобъемлющей тишине Сима проговорила:

— Я бы и привыкла, замерла бы, как муха в пыли. Если бы он не толкнул тебя с плотины.

Вот этого Роман не ожидал. Ему и в голову не приходило, что он попал в беду по чьей-то злой воле или, вернее, по безволию, что еще хуже.

— Нет, — сказал Роман, — совсем не так все было. Я сам кинулся.

— Именно так. Если бы не ты, то другой бы кинулся. Ребята у нас отважные. А если бы ты погиб, то никому бы и в голову не пришло назвать Стогова убийцей. Так уж у нас водится. Наоборот, вон даже в газете напечатали: «Расчет и смелость». Это он, оказывается, все рассчитал и пошел на смелый риск.

— Да так оно и было, наверное.

— Нет, не так было оно, и ты это знаешь сам. Господи, почему все вы такие жестокие? Даже сами к себе жестокие. Почему?

— Нет, было именно так, — стоял на своем Роман. — И расчет был, и риск. Плотину-то построили. Вон она какая стоит. А кто ее спас — разве это так уж важно? Отстояли, вот что главное.

Сима хотела еще что-то сказать, потому что было видно, что нисколько он не убедил ее, но тут в конце аллеи появился Кабанов — старый актер.

Кабанов очень спешил, он бежал по аллее, размахивая большой соломенной шляпой.

— Вот вы где сидите, что же вы!

Сима схватила Романа за руки:

— Ох, все я забыла. Ну, сейчас будет! — Она сорвалась с места и на ходу прокричала: — Через пять минут прибегу! Роман, ты с нами? — Исчезла.

Актер, обмахиваясь шляпой, сел на ее место. Он уже успел загореть, и его чистое лицо розово лоснилось на солнце. Сел и заговорил:

— Сегодня три года, как убили Колю Марочкина. На его могиле народ собирается, каждый год в этот день. На Зеленых холмах.

Роман сказал:

— Зеленые холмы. Там прошло мое детство. И юность. Я с вами.

— Сил-то хватит после болезни? Да тут недалеко, а в степи сейчас самое лучшее время. Расцветает степь — ничего нет красивее на свете Зеленых холмов.

Из кармана брезентового пиджака он вынул аккуратно сложенный платок и вытер не то пот, не то слезы. Наверное, слезы, потому что мстительно заговорил:

— Жесткость — это свойство людей низменных, у которых нет ни в чем уверенности, ни в себе, ни в своем деле, а значит, трусливых. Жесткость — это отвага отчаявшихся трусов.

Сима и в самом деле явилась очень скоро. Она надела кремовое в розовых и черных цветах платье, кажется, ситцевое или шифоновое, Роман в этом совсем не разбирался, но ему показалось, что платье это очень нарядное и, пожалуй, слишком яркое. Ведь предстоит не просто прогулка в степь. Но Кабанов разбил его сомнения:

— Ну вот, теперь в самый раз, умеете приодеться, умница.

Размахивая белым платком, Сима сказала:

— На том стоим.

21

Вдалеке неожиданно для всех возникла очень примелькавшаяся, но основательно забытая фигура. Так забывается скверный сон или неприятная встреча. Роман так и подумал, что это из его недавнего бреда, из болезни. Наверное, и все подумали что-нибудь подобное.

— О, боже мой! — воскликнула Сима.

А Кабанов торопливо подтвердил:

— Вот именно — боже мой. Пыжов. Откуда он взялся?

Всем было известно, что Пыжова вызвали в область, и тогда же решили — ему конец. Ведь в телеграмме, которой его вызывали, были такие страшные обвинения, как срыв сроков сева, позорное отставание передовиков, а тут еще случай на плотине. За все это, как известно, не милуют. Победный рапорт и шум, поднятый газетами, конечно, могли бы выручить его, но в обкоме очень хорошо знали истинное положение. Но, как видно, Пыжов и тут сумел выкрутиться.

— Нехорошо оставлять друзей в беде, но я пойду.

Внезапное появление Пыжова хотя и удивило Романа, но он не растерялся.

— Конечно, идите, — сказал он Кабанову и посоветовал Симе тоже уйти. — Нам лучше всего поговорить без свидетелей.

Вот и приблизился Пыжов, неправдоподобный, как пришелец из какого-то другого мира, где нет ни солнца, ни буйной весенней зелени. Остановился неподалеку от скамейки в своем помятом испачканном походном костюме. На узком лбу и на причудливых его бровях бисеринки пота. Пот разукрасил его розовые, густо напудренные степной пылью щеки. Стоит, отдувается. Наверное, нелегок путь из того, другого, мира?

— Здоров, Боев. — Пыжов снял полотняную серую фуражку и кивнул Симе не головой, а как-то одними бровями. Не то кивнул, не то подмигнул.

Сима наклонила голову. Встала.

— Приходи, Роман, когда освободишься. — Прошла мимо Пыжова, стремительная, напряженная, как мимо собаки, которая может и хватить.

Проводив ее взглядом, Пыжов усмехнулся:

— А ты, оказывается, ловкач, — проговорил он, и в его тоне даже послышалась почтительность. — Красивая…

— У вас какое-нибудь дело ко мне? — спросил Роман, не поднимаясь со скамейки.

— Не надо бы тебе с этой…

— А в этом вопросе я как-нибудь сам разберусь.

— Сам! — сочувственно воскликнул Пыжов. — Не все тебе видно, самому-то. Ты знаешь, кто она? И ее отец кто?

— Дети за отцов не отвечают.

— Правильно. Есть такая установка. Но только еще и анкета есть. А на анкету дети отвечать обязаны. И за себя, и за отцов…

Не желая продолжать разговор, Роман ничего не ответил и даже отвернулся, но не так-то просто было отвязаться от Пыжова. Он будет жужжать, как овод, пока его не прихлопнут.

— Вот ты и задумался. Это хорошо, — продолжал Пыжов. — Она Стогову биографию подпортила и тебе подпортит. А ты еще молодой, свежий. Ну, а ежели в смысле… — Тут он кашлянул или хихикнул как-то в меру блудливо и пальцем легонько ткнул Романа в плечо. — Конечно, ежели в смысле побаловаться, то ничего, можно и с этой…

— А я ведь могу и в морду дать, — задумчиво проговорил Роман и поднялся.

— Нет, не дашь — Пыжов все-таки отошел немного в сторону, поближе к пруду. — А в случае развернешься, то вот она, тут все про всех. — Он выхватил из портфеля замызганную тетрадь в черном дерматиновом переплете и, зажав коленями портфель, начал листать ее. Ветер мешал ему, играя густо исписанными страницами. — Постой, где тут про нее, сейчас тебе покажу, куда тебя заносит…

Но Романа занесло совсем не туда, куда предполагал Пыжов. Вырвав из рук уполномоченного пресловутую тетрадь, Роман пустил ее плашмя по неспокойной воде пруда, как мальчишки пускают плоские камешки. Тетрадь шлепнулась о воду и поплыла. Ветер сейчас же налетел на нее, развернул и затрещал листами.

— Ты… ты… ты… — только и смог проговорить Пыжов, глядя, как плывет и постепенно погружается в серую воду его тетрадь.

— Я! — с удовольствием сказал Роман. — Я, я, я! Вон они тонут: все ваши записи, кляузы, доносы. Концы в воду. Ничего у вас теперь не осталось, как у голого.

И в самом деле Пыжов почувствовал себя совсем так же, как тогда, на печке: без одежды, без документов и, главное, без тетради, где были записаны сотни людей и тысячи их грехов. Все пропало, а он совсем голый бредет по пустой, холодной степи.

22

Пыжов исчез так же внезапно, как и возник, будто он и в самом деле привиделся в болезненном сне, А может быть, Роман просто не обратил внимания на его исчезновение. Утопив тетрадь, Роман направился в ту сторону, куда ушла Сима. Он был уверен, что она недалеко. Так и оказалось: сидит неподалеку на пригорочке, ждет. Увидев Романа, поднялась и поспешила навстречу.

— Я все видела. Именно так ты и должен был поступить: все, что мешает или угрожает, — все в воду.

Она накинула платок на темные волосы и приблизила свое смуглое лицо так близко к лицу Романа, что он почувствовал его беспокойное тепло, увидел то, чего никогда не замечал прежде: несколько желтеньких веснушек на тронутых загаром щеках и переносице. И вот именно в эту минуту он понял, что она для него все, что только может быть дорогого на свете. Что самая могучая сила это — его любовь, что все остальные силы, и человеческие и стихийные, ничего не значат перед этой, как он считал, внезапно возникшей силой.

«На всю дальнейшую жизнь» — вспомнил он слова Крутилина и крепко сжал ее локти, а она, завязывая платок, тихо проговорила:

— Ну что, милый…

Она любит, она требует ответа, такого прямого и ясного, как и она сама со своей открытой любовью.

— Милая — это ты, — проговорил он и уточнил: — Моя милая.

Ох, какие у нее сделались глаза! Роману показалось, будто от их чистого и глубокого света померк весенний день. Только они одни и светятся в солнечной темноте. Глаза и ее ликующий и тоже какой-то светлый шепот:

— Да ведь ты меня любишь! Боже мой. Как же ты так долго?..

Ликующий и удивленный. Может быть, она спрашивала, как же он сам-то этого самого главного не знал. Почему так долго не шел к ней? Такие же вопросы он задавал и сам себе, чувствуя, что ответить на них так же трудно, как впервые сказать о своей любви. Но ответить надо — это дело его мужской чести, тем более, что она снова спросила, но уже теперь не покорно, а как бы весело советуясь с ним:

— А куда нам теперь?

Да, теперь уж «нам». Он просто ответил:

— Поедем вместе.

— А куда?

— Не смейся.

— Я от радости смеюсь. Я хоть куда, только с тобой. А ты?

— Да я тоже. Мы не пропадем.

— Мы? Никогда! Руки, ноги есть, голова на плечах. Ты меня любишь?

— А ты?

— Миллион раз говорила.

— И я говорил. А сейчас ты сама первая увидела.

— А я хочу еще и услышать. Мне еще никто этого не говорил. Милый мой!

Так сказала просто и откровенно, будто иначе и не умеет называть его и всем давно известно, что он ее милый. И опять ему показалось, что весь мир притих и насторожился, чтобы услышать, какие еще будут сказаны неповторимые и заветные слова.

1963–1982

Пермь — Комарово