"На всю дальнейшую жизнь" - читать интересную книгу автора (Правдин Лев Николаевич)

ВОЛЧЬЯ СТЕПЬ

1

Отправляя Романа Боева в длительную командировку, редактор предупредил:

— Вот что, старикан, давай хоть раз без авантюр.

Редактор областной молодежной газеты с таким сомнением рассматривал командировочное удостоверение, как будто даже в этой бумажке уже затаился некий авантюрный замысел.

У редактора имелись все основания говорить так, потому что специальный корреспондент и очеркист Роман. Боев давно и прочно прославился именно своими авантюрами. В прошлом, например, году командировали его на посевную в совхоз, а он за весь месяц прислал три заметки, а все остальное время провел на тракторном стане второго участка, Выучился там управлять трактором и преспокойно вкалывал как простой тракторист. А в редакции паника — пропал собственный корреспондент. Время-то было тревожное, тридцать первый год. Через месяц он явился: лицо красное, обветренное, руки в несмываемых пятнах масла, губы в трещинах. Дали ему тогда как следует и по служебной линии, и по комсомольской. Но зато какие очерки он написал для своей газеты! Их перепечатала «Комсомольская правда», и местное издательство выпустило отдельной книжечкой. Вот вам и авантюра!

Но редактор всячески делал вид, будто ничего этого не было, и, чтобы Роман не очень-то воодушевлялся на подобное самоуправство, он еще и пригрозил:

— Я терплю, терплю, но уж если ударю — мало не будет…

Редактор был очень молод и всячески это скрывал. Он тяготился своей молодостью, считая, что она ущемляет его авторитет, и очень старался представиться человеком пожилым, умудренным опытом жизни и борьбы, но все его стирания привели к тому, что он прослыл брюзгой и занудой. Разговаривая, он устало щурил блестящие мальчишеские глаза, покряхтывал звонким юношеским тенорком и поглаживал свой высокий чистый лоб.

— Лысеем. Годы идут, а мы лысеем.

И не было худшего оскорбления усомниться в этом, предположив, что тут никакая не лысина, а всего-навсего лоб. Боев предложил примирительную формулировку: «Лоб, переходящий в лысину», чем только укрепил свою сомнительную репутацию.

Глядя, как редактор мается над его удостоверением, он подумал: «Давай, давай, вынюхивай».

Он уже давно написал Стогову, что собирается приехать на строительство, поработать, но только не в качестве газетчика, а в какой-нибудь должности, так, чтобы все время находиться в самом пекле. И получил ответ: «Приезжайте, у нас тут везде так горячо, что настоящее пекло мне представляется домом отдыха».

— Молчишь? — спросил редактор и, вздохнув, подписал удостоверение. — Главное запомни: в обкоме такое мнение, что на Уреньстрое не все благополучно. Сроки пуска они затягивают. Начальник там, говорят, мужик — камень. Да ты его знаешь.

— Да так, немного, — нехотя ответил Боев.

— Хитришь, старикан, всем известно, что у тебя с ним старая дружба. А зачем хитришь? Какая у тебя цель? Что ты опять задумал?

— От тебя не скроешься. — Боев сделал вид, будто он поражен проницательностью своего начальника. Обескуражен. Убит. Но все это только для того, чтобы в свою очередь поразить редактора: — Слушай, есть мысль.

— Так я и ждал. Новая авантюра.

— Нет, в самом деле. Давно задумано. Еще когда в совхозе работал…

— Ну, давай, давай, опубликуй, — снисходительно проговорил редактор, но, как заметил Боев, насторожился.

— Как ты смотришь, если поставить вопрос об индустриализации сельского хозяйства?

Теперь настала очередь редактора изображать человека, сраженного мыслью, может быть, даже авантюрной.

Он потер то место, где, по его мнению, лоб переходил в лысину.

— Механизация, я так понимаю.

— Механизация — это сегодня. А завтра? Я ведь говорю о полной индустриализации хлебодобычи.

«Хлебодобыча» совсем сразила редактора, у него даже блеснули глаза, но он взял себя в руки и заскрипел:

— Куда-то тебя заносит, а на данном этапе…

— Да ты дослушай до конца, — перебил его Боев. — На примере Уреньстроя, который даст окружающим колхозам электроэнергию и воду на поля…

— Запрещаю, — не очень решительно заявил редактор. — Требую материал в свете задач сегодняшнего дня.

Наконец Боев взорвался, предусмотрительно спрятав удостоверение в карман.

— А я не понимаю, чего ты добиваешься! Все равно на Уреньстрой я поеду и во все дела буду втяпываться, а заметочки «в свете решений» от меня не жди. Я тебе настоящий материал дам, и не сразу. А с начальником у меня старая дружба. Еще чего, давай высказывайся… Вытрясай свои стариковские ползучие соображения.

Редактор рассмеялся: это у него первое дело — донять человека. Боев подмигнул: строгий редактор на самом деле был свой парень.

— Устраиваю отвалку, приходи. Теперь долго не увидимся.

— Ох, старикан, по-моему, чего-то ты еще задумал все-таки.

— Ничего я не задумал. Я вспомнил. — Боев совсем не собирался посвящать занудливого редактора в свои воспоминания и пожалел, что проговорился. Пришлось сказать: — Урень, знаешь ли, — это моя родина. Я там родился. Отец там похоронен.

— Это я понимаю, — проворчал редактор. — Не дело это — впадать в биологию и все такое…

— Не скрипи, — строго оборвал его Боев. — В братской могиле он. Белые там всех партизан расстреляли.

— О! — поперхнулся редактор и еще раз сказал: — О! Что ж ты сразу-то не сказал. Разводишь тут… Ну, лады. До вечера.

2

Над Уренем гремел ураган. Никто его не ожидал в этот первый день апреля: с утра над степью пронесся теплый мягкий ветер, сбил остатки мокрого снега с деревьев и оголил крыши.

А когда совсем стемнело, около десяти часов, хлопьями повалил снег, ветер, набравшись силы, закрутил его над пристанционным поселком. Взметнулись деревья в свисте, в треске ломающихся сучьев. С пакгауза сорвало крышу, с похоронным звоном ударилась она о каменную ограду, железные листы переваливались и взлетали в серой кромешной мгле, как большие уродливые птицы.

Такую встречу приготовили Роману родные его места — необозримые степи с оврагами, заросшими черноталом и непролазным шиповником. Все это Урень — голубая степная реченька, задумчиво омывающая зеленые холмы юности.

И станция, где он сошел с поезда, тоже называлась «Урень».

— Знатная встреча! — Боев поглубже спрятал голову в холодный воротник желтого кожаного пальто и отправился отыскивать дом, где помещалась экспедиция Уреньстроя. Это было почти напротив вокзала, две минуты ходу, но ураган сместил все представления о времени и пространстве. Пока добрался по снежным сугробам, вымотался, словно десять километров прошел по бездорожью. Но зато экспедитор очень ему обрадовался:

— Ого! Все-таки доехали? А я уж и не мечтал, что поезд пробьется. Этакая несусветица.

Он, маленький, суетливый, бестолково совался по углам большой неприбранной избы и все говорил, не переставая:

— Вот сюда садитесь, к печке. А я чего-то все сплю да сплю. Никак не насплюсь. Товарищ Стогов даже обижается: как ни позвонит по телефону, а я сплю. Днем еще ничего: то груз получать, то отправлять, то зайдет кто. А вчера товарищ Пыжов приезжали, очень сурьезно разговаривали…

— Пыжов? Это кто?

— Пыжова не знаете? — Экспедитор от изумления даже перестал чесать свою спутанную бороду. Есть же на свете счастливые люди, еще не знающие Пыжова! Он вздрогнул и почему-то шепотом пояснил:

— Он тут главней главного. Наблюдатель — вот кто!

— А по должности он кто?

— А зачем ему должность? Никакой у него должности и нет.

— Уполномоченный? — догадался Боев.

— А кто его знает… Может он, уполномоченный, да какой-то, что ли, главный над всеми. Говорю, наблюдатель. Все его опасаются.

Ничем больше не мог он объяснить могущества Пыжова. Силен человек, а в чем дело — про то знают начальники, с них, значит, и спрос. Ясно, если уж человеку нечего сказать, то он всегда ссылается на начальство. И в таком случае, не зная человека, никогда не разберешь — хитрость это или глупость. Этого мужика Боев знал плохо и переменил разговор. Спросил, что нового на строительстве гидростанции, как там живет начальник строительства Стогов?

Снова экспедитор отмахнулся:

— Поживешь — насмотришься. Наше дело принять — отпустить. — И, будто опасаясь новых расспросов, снял с гвоздя огромный тулуп и ловко забросил его на полати: — Залезай-ка ты, милый человек, в теплу Палестину. Хорошее нас ожидает дело: хотим — спать начнем, хотим — сказки рассказывать. А нет, так загадки загибать.

Определенно старик себе на уме, забрался на печку и привычно захрапел! Не громко, не тихо, а в меру и очень деловито. Знает свое дело. Боев этого не умел. По молодости лет, что ли? Или оттого, что выспался в вагоне? Он все время вертелся на полатях, ударяясь локтями и коленями о дощатый потолок.

Не спится, и все. Изба вздрагивает от шалых ударов снежной бури. «Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя…» Вспоминались и еще стихи, но совсем не про вихри снежные: «А он, мятежный, просит бури…» Тогда, чтобы уснуть, пошел вспоминать все подряд и неожиданно в этом своем тоскливом блуждании наткнулся на Алю. Вообще-то он и прежде о ней вспоминал, но как-то не очень определенно, не связывая с ней никаких планов на будущее.

3

Встретились они на каком-то совещании молодых животноводов. Боев почти ничего не слушал и очень мало записывал, зная, что больше сотни строк для отчета о совещании в газете ему все равно не дадут. Вот на трибуне появилась неизвестная ему студентка ветеринарного института, и Боев, проглотив зевок, записал: «Алевт. Шатрова. Вет. инс. Взять животноводство в крепкие комсомольские руки…» В перерыве он подошел к ней, чтобы уточнить название колхоза, куда она ездила на практику. Небольшого роста, скуластенькая, быстроглазая и очень бойкая, она понравилась Боеву. Они проболтали весь перерыв, после совещания он проводил ее до общежития, но не успел еще дойти до редакции, как уже и забыл о своей встрече.

Так бы и не вспомнил, если бы не новая встреча, теперь уже в Москве, и это обстоятельство показалось им знаменательным. Ведь она работала в каком-то районе, неподалеку от областного центра, и приехала в столицу на «семинар по повышению», как сказала она, посмеиваясь от удовольствия, вызванного встречей.

Первые февральские снегопады крутились вдоль Тверского бульвара, безумствовали над городом. Это москвичи так говорили. Аля посмеивалась:

— Их бы в нашу уральскую степь, они узнали бы, как бывает, когда буран безумствует. А нам это — снежок с ветерком.

Презирая московский буран, они гуляли по бульвару, потом посидели в каком-то кафе, и Аля все время повторяла, как она рада их неожиданной встрече. Очень рада, очень.

— Это надо же: встретились в Москве! Не с каждым случается, — говорила она, поглощая пирожное. Скуластенькое ее лицо возбужденно вспыхивало ярким румянцем, темные глаза блестели. Видно было, какая она здоровая, уверенная, настойчивая. Роман не очень понимал, чем ее так обрадовала их встреча, но ее энтузиазм захватил и его. Ему тоже захотелось чем-то похвалиться, и он наплел черт знает чего. Нахвастал, будто он получил за свою книжку «кучу денег» и приехал в столицу просто так, «прожигать жизнь».

Она, конечно, не поверила.

— Подумаешь, какой фон-барон!

Пока он жил в Москве, они встречались на бульваре. Он и сейчас видит, как она в серой мохнатой шубке и розовой пушистой шапочке стремительно бежит к нему навстречу, и он тоже бежит к ней, и кажется им, что они очень долго бегут по бесконечному завьюженному бульвару. И вот наконец встретились. На ее светлых волосах, и на бровях, и на ресницах дрожат разноцветные искорки инея. И, кажется, даже на тонких губах, которые он тогда так и не догадался поцеловать.

Через неделю от «кучи денег» осталось столько, что едва хватило на обратную дорогу…

… «Наша ветхая лачужка и печальна и темна». Нет, все равно не уснуть. Почему-то ему представилось, что Аля все еще ходит там, на бульваре. Ходит и надеется на встречу. Хотя он знал, что она уехала из Москвы вскоре после него.

Он спустился с полатей, нашел за печкой свои валенки, надел их и стал ходить по темной избе. Буран затихал. Боев подошел к окну. Ночь была безлунная, но от снега исходило голубоватое холодное сияние. Вот так же сияли Алины глаза, кажется, голубые, но уж, конечно, не холодные.

Непонятно отчего, он вдруг отчаянно затосковал. Буран ли его растревожил, или воспоминания, но только он, прижав лоб к инею на стекле, сказал впервые вслух:

— Аля, я очень тебя…

…И недоговорил. Даже здесь, на таком расстоянии, он не сказал «люблю». Не хватило смелости? Нет, не то. Чего-то другого не хватило. Ответственности, наверное. Здесь лежала грань, заклятие, могучее слово, сказав которое, человек вступал в совершенно новую жизнь. А Роман так и уехал, не сказавши этого слова, и даже не понял, что Аля ждала его. Откуда же ему было знать, что женщины вообще ждут от мужчин больше того, чем сами мужчины предполагают. Он даже не мог и подумать, что она все уже знает и без слов и, возможно, сама его любит и только ждет, чтобы он первый сказал об этом. Пожалуй, это единственная привилегия, которую женщины поощряют. Во всем остальном они предпочитают высказывать свои желания. Ему только еще предстояло узнать все это. Заглядывая в голубеющее, занесенное снегом окно, он тосковал и думал о любви.

А тут постучали в окно. И, хотя Роман стоял у самого окна, первым этот стук услыхал старик. С печки послышался его дремучий голос:

— Скажи пожалуйста, приехали. До чего неудержимый человек товарищ Стогов!

Роман открыл дверь. Появился человек, такой огромный, занесенный снегом, как будто в сени вполз сугроб. Тут же в сенях он скинул тулуп, встряхнул его, прежде чем повесить на гвоздь, и только после этого вошел в избу. Да и то не сразу вошел, а сначала остановился у порога и хрипловатым с мороза басом спросил:

— Все ли здоровы?

Обстоятельный человек.

Экспедитор, как будто он и не спал, соскочил с печки:

— Давай сюда, к теплому. Коней-то прибрать? Как же это ты, Василий Федорович, по такой погоде?

Обминая прихваченную морозом заснеженную бороду, приезжий спросил, обращаясь к Роману:

— А ты, замечаю, не признаешь меня? Вместе с батькой твоим на конном заводе служили. Он жокеем, а я конюхом. Шустов я, вот как.

— Вот теперь узнал, — Роман протянул руку.

Старый конюх обнял его и прижал щекой к своей мокрой бороде. И вот только сейчас Роман по-настоящему вспомнил его, ощутив незабываемый запах конюховской, которым были пропитаны его детские воспоминания. И сейчас он различил эти запахи терпкого конского пота, дегтя, махорки.

— Узнал, — повторил он. — Ты, дядя Вася, меня на коня подсаживал, когда у меня ноги еще до стремян не доставали.

— Помнишь такой момент! — обрадовался старик. — А я теперь на строительстве конюхую. Товарищ Стогов сказал, что ты приехал, ну, я, значит, за тобой. Вот перекурим и поедем. Ждут тебя все твои знакомцы. Ты уж, смотри-ка, не всех и помнишь?

— Всех помню, — не очень решительно проговорил Роман.

— А забыл, так вспомнишь. Жить будешь у меня. Баба Земскова там все для тебя приготовила.

Баба Земскова — сестра Шустова. Звали ее Наталья Федоровна. Муж ее очень дружен был с отцом Романа, и погибли они вместе. В девятнадцатом году белогвардейцы расстреляли всех комитетчиков. Весь комитет бедноты. Расстреляли в Волчьем логу. Тут же и похоронили их, на зеленом холме, в березовой росташе.

— Как она? — спросил Роман про бабу Земскову.

— Говорю, дожидается.

— А как буран?

— А что нам буран! Снегу накидал, да кони, если не забыл, у нас не плохи.

— Волки не беспокоят? — Экспедитор широко зевнул мохнатым ртом. — Тут овраг — самое волчиное место. Недавно кабановские мужики насилу отбились.

Шустов засмеялся:

— Кабановские? Да они и от воробьев-то не осилят отбиться. Их, кабановских-то, слышь-ка, Роман, воробьи — и то обижают. А на волков у нас ружье.

4

Как только выехали за околицу, снова поднялся буран. Крупный мокрый снег стремительно летел навстречу. Поселок словно растворился в белом кипении пурги. Снег лепил в глаза, заносил спины и бока коней.

Лошади нехотя вышли из поселка, но потом бойко побежали по дороге, до того занесенной снегом, что ее можно было узнать только по редким вешкам. Около самого леса лошади заартачились, рванулись в сторону, но кучер хлестнул их, и они пошли по дороге, часто оседая на задние ноги, словно спускались под гору с тяжелым возом.

— Волчий лог, — понизив голос, сообщил Шустов. — Помнишь это место?

Волчий лог — во все времена проклятое и самое привлекательное место, полное опасностей, разбойного посвиста и волчьего воя. До революции хоронились в овраге всякие лихие люди, удачливые разбойники или такие, которым ни в чем удачи не было. Удачники отнимали лошадь, вытряхивали карманы, и считалось великой милостью, если позволяли человеку жить дальше. У неудачника потребности были помельче: вылезет такая нечеловеческого вида образина из чащобы, из волчьей ямы и потребует пожрать и покурить. Тут уж отдавай все без спору.

В ту пору мужики и вовсе перестали ездить через овраг. Хоть в объезд и вчетверо дальше, а если рассудить, то все-таки скорее до дому доберешься. Вернее. Только и слышали из оврага то волчий вой, то истошный вскрик человека, у которого отнимают душу, а то и глухой вороватый выстрел.

Сколько помнит себя Роман, всегда Волчий лог был пугалом для всех. А посмотришь — нет краше места на земле. Через степь до самого Уреня пробежал овраг, изломанный, как длинная майская молния. К оврагу спускаются плавные отлогие росташи и круглые холмы, покрытые густой степной травой.

Весь овраг зарос: где пониже и посырее — шелюгой и вербой, повыше — черемухой. А по зеленым холмам стоят прозрачные березовые рощи или непролазные заросли шиповника. А весной все это расцветает и душистыми волнами идет по степи, мешаясь с полынными запахами трав. Вот тогда-то трудно удержаться, не спуститься в овраг наломать черемухи. Девки сбиваются в ватаги и, замирая от ужаса и восторга, идут по ростошам. Сейчас, в зимний вечер, трудно представить себе березовую рощу всю в раззолоченной солнцем весенней зелени и девушек, убирающих цветами свои косы. Нет, как-то несовместимы такие картины с диким воем звериной метели и тревожным всхрапыванием коней.

— Зверя чуют, — негромко, но почему-то весело проговорил Василий Федорович. — Волки! Готовь, Ромка, бердан!

Спускались в овраг по узкой накатанной дороге. Дуга задевала за ветки деревьев, сшибая с них глыбы мокрого снега. Лошади вдруг рванулись вперед. Пристяжная, подгибая зад, норовила повернуться боком и чуть не запуталась в постромках. Удар кнута вернул ее на место.

— Назад гляди! — веселым отчаянным голосом выкрикнул Василий Федорович.

Роман оглянулся: по дороге, подпрыгивая, неслись какие-то тени. «Да это волки», — подумал он и сейчас же в зарослях орешника увидел зеленоватые искры.

— Не стреляй, — хрипел Василий Федорович, наваливаясь на седока широкой спиной. — Дай подойти.

— Знаю, — ответил Роман. — Однако их много. Ты, дядя Вася, коней-то не сдерживай.

— Учи ученого…

Волки догоняли. Они бежали по сторонам, прячась в кустах, за деревьями, еще не решаясь выскочить на дорогу и напасть открыто.

— Держись! — крикнул Шустов каким-то неестественным, натужным голосом, похожим на стон. Он поднялся во весь свой огромный рост и словно упал вперед всем телом. Сани, словно взлетев на ухабе, рванулись, от неожиданности Боев ткнулся лицом в сено, сейчас же поднялся и увидел волков совсем близко от низкого задка саней.

Прицеливаться было некогда. Он просто выстрелил. Один зверь покатился по снегу. На него сразу же набросилась вся стая. Послышались отчаянный визг и рычание дерущихся зверей.

— Держись! — снова простонал кучер.

Сани снова провалились и снова сильно дернулись, пролетая через глубокие ухабы, но, привыкнув к неожиданным толчкам. Боев уже крепко держался, упираясь спиной в спину кучера, просунув ноги под сиденье. Он даже успел снова зарядить ружье.

Вдруг он услыхал одичалый храп коней и отчаянный крик кучера. Огромный волк несся рядом с пристяжной. Та шарахалась, жалась к коренному, мешая ему бежать, а зверь, припадая к земле, готовился к прыжку. Кучер, дико крича, стегал волка кнутом, но тот, прижав уши, все еще бежал рядом. Вот он изловчился и прыгнул, но промахнулся.

Когда Боев обернулся, то увидел, как волк упал в снег и, поднявшись, поскакал рядом с санями. Это был крупный зверь со светлой зимней шерстью. Он был так близко, что Боев хорошо видел черную бахрому, окружавшую его горячую пасть, блестящие белые зубы и зеленые дикие глаза.

Теперь уже Боев прицелился и выстрелил. Зверь отвалился в сторону и головой с разбегу ткнулся в сугроб.

Разгоряченные лошади вынеслись из оврага и долго еще скакали по степной, занесенной снегом дороге. Наконец их удалось успокоить. Они остановились, тяжело дыша. Василий Федорович вышел из саней и начал оглаживать коренника и поправлять сбившуюся шлею. Роман подошел к пристяжной и тоже похлопал ее по горячей спине, от которой поднимался пар.

А метель все еще не утихала, и Роман ни за что бы не смог сейчас определить, где они находятся. Он только помнил, что если ехать в Кандауровку, то надо свернуть направо, и тут-то по дороге будут Березовая ростоша и невысокий холм с братской могилой и деревянным, окрашенным охрой, обелиском.

С трудом по глубокому снегу Роман добрался до саней. Поехали в белой мгле, как в молоке.

5

Никакой дружбы не было у Боева с начальником Уреньстроя Михаилом Савельевичем Стоговым, а просто знакомство и, конечно, взаимное уважение. Знакомство состоялось в гостинице, где остановился Стогов перед окончательным отъездом на Урень. Первое знакомство, первая беседа, в результате которой в газете появилась первая корреспонденция: «В беседе с нашим корреспондентом начальник Уреньстроя рассказал, какими будут первая в области гидростанция и оросительная система…»

Боев все собирался приехать на Урень, но, как всегда, мешали другие захватывающие дела. А в прошлом году в редакцию позвонил Стогов. Он приехал в город по делам, и в гостинице не оказалось места. Роман сказал, что он просто счастлив приютить у себя такого гостя.

— Только на ночь, — ответил Стогов, — завтра все встанет на свои места.

Но он так и прожил у Романа все свое командировочное время. Днем он позабывал о себе, а вечером уже было поздно. Он всегда забывал о своих личных удобствах и на строительстве тоже жил неуютно — один в большом пустом доме, спал на деревянном топчане. Обед ему носили из рабочей столовой. Но он, кажется, совсем не замечал всех этих неудобств. «Вот скоро приедет жена, она устроит такое семейное счастье!» Трудно было понять: мечтает Стогов об этом, или он просто готов безропотно подчиниться тяготам «семейного счастья».

По молодости лет Боев не вникал в тонкости. Сам-то он женщин не то, чтобы побаивался, а просто пока обходил стороной. Но о Стогове он вызнал все, что смог за те немногие дни совместной жизни. И то, что узнал, только укрепило его уважение. Еще будучи студентом, Стогов выступил с проектом плотины и оросительной системы на малых реках. Проект признали интересным и даже очень смелым, но ходу ему не дали. Зачли как дипломную работу и собрались похоронить в институтских архивах.

После окончания института Стогова оставили в аспирантуре. Перед ним открывался прямой и удобный путь. С его способностями ему ничего бы не стоило преодолеть служебную лестницу: шагай себе по обшарпанным ступеням ученых степеней, пока не вознесешься на доступную тебе некую вершинку, где ожидают ведомственная слава и почет.

А Стогов сразу же свернул в сторону. Пошел по опасным и неведомым дорожкам. Прежде всего он вытащил свой проект, переработал его и добился его признания. Имя инженера Стогова сделалось известным не только в институте. Его стали произносить вместе со словами «ирригация», «урожай», «борьба с засухой».

Ему предлагали различные ответственные посты и должности, а он хотел одного — строить. Самому строить плотины, гидростанции, ирригационные системы. Он хотел сам улучшать землю, сам, а не смотреть издали, как по его указаниям это будут делать другие.

Он добился своего: первую опытную станцию в засушливом, суховейном районе на степной реке Урень поручили строить ему.

Все это было известно Роману Боеву, и он был рад не только тому, что снова увидится со Стоговым, но и тому, что едет в свои родные места, в свой отчий дом. Дома, конечно, уже не существовало, но все так же лежала необъятная степь, и все так же текла по своим балочкам, поросшим вербой да ивняком, задумчивая степная речка Урень, омывая зеленые холмы, где протекли, промелькнули его детство и юность.

В ту ночь, когда он приехал, все лежало под необъятными степными снегами, и даже высокое здание гидростанции угадывалось в темноте только по слабоосвещенным квадратам окон.

Скинув тулуп, Боев ждал Стогова в проходной. Скоро он пришел. Обхватив большой ладонью руку Боева, он пожал ее быстро и крепко и сразу же заторопился:

— Ага, приехали. Отлично. Сейчас пойдем, поужинаем, поговорим. А где Шустов?

— Дядя Вася?

— Ах да, вы же здешний и всех тут должны знать. Это хорошо.

Вахтер доложил, что Шустов повез в кладовую какой-то ящик и сейчас поедет обратно, если немного подождать.

Не дослушав объяснения вахтера, Стогов устремился к двери.

— Я сейчас. Что там прислал этот сонный экспедитор, — проговорил он на ходу.

Исчез и в самом деле вернулся очень скоро.

— Удивительно — прислал то, что надо. Пошли. А на вас, оказывается, волки напали? Не признали, значит, своего.

— Они и на своих нападают. На то и волки.

6

Идти было недалеко. Небольшой дом под огромными тополями. В одном окне слабый свет. Стогов открыл дверь, и они вошли в темные сени.

— Жена спит, наверное.

Жена? Ах, да, конечно, она уже приехала, и давно, наверное. «Семейное счастье». Интересно, как оно выглядит?

В доме было очень тепло, пахло степными травами, горьковатым дымком. Так же пахло и в отчем доме, когда мать затопляла печь. Совсем так же по комнатам тянуло тогда полынным кизячным дымком.

Они вошли в большую комнату, где горел свет. На огромном диване спала красивая женщина в очень ярком халате. Она дышала тихо и спокойно. Пухлые Подкрашенные губы вздрагивали, как будто она видела во сне что-то смешное и с трудом сдерживалась, чтобы не рассмеяться. Черные волосы разметались по зеленой диванной подушке. Ресницы, тоже черные, казались очень длинными от тени, которую они отбрасывали на теплые смуглые щеки.

Стол, освещенный фарфоровой лампой под зеленым абажуром, был накрыт для ужина. Стогов выкрутил фитиль. Сразу стало светлее, и все словно расцвело в этой большой нарядной комнате. Черные ресницы распахнулись, открыв недоумевающие и со сна теплые карие глаза.

Женщина поднялась, увидела Боева, щеки ее вспыхнули.

— Вот вы какой, Роман Андреевич, — проговорила она, поднимаясь и протягивая ему руку. — Мы ждали весь вечер. Будем ужинать.

Потягиваясь и вздрагивая со сна, так, чтобы Боев не заметил, что она потягивается и вздрагивает, она подошла к столу. По дороге бросила мужу:

— Как ты долго сегодня и, конечно, уже успел вымазаться в этом своем… — она помахала рукой, не зная, как назвать то, от чего на одежде и даже на лице Стогова остаются темные пятна.

— Ничего, Сима, это от работы. — Повернувшись к Роману, он подмигнул ему: жена. Одергивает курточку. — Когда я был маленьким, мамаша все время прихорашивала меня, одергивала курточку. Очень почему-то было неприятно. Думал, вырасту, никто не будет одергивать. Вот вырос…

Боев заметил, что Стогов смотрит на жену печально и снисходительно, как на любимого, но своенравного ребенка. Очень светлые, голубоватые его глаза за толстыми стеклами очков казались почти вдвое больше обычных. Но действие взгляда от этого не возрастало. По крайней мере, для Симы. Она просто не замечала его взглядов.

Стогов был высок и от этого сутул. Темная кудреватая бородка делала его бледное лицо еще более бледным. Черные прямые волосы часто падали на лоб и на очки, мешая ему смотреть. Тогда он зачесывал их назад растопыренными пальцами.

— Нет, — сказала Сима, — это уже не ужин. Это уже, скорее, завтрак, но вина мы все равно выпьем.

Проводив Романа в какой-то закуток, отделенный от коридора дощатой перегородкой, где находился медный рукомойник и висело несколько полотенец, Стогов оставил его одного. Умываясь, Роман слышал, как он что-то рассказывал жене. Видимо, рассказывал про него, потому что, когда Роман вошел в столовую, ему показалось, будто Сима смотрит на него так, словно там, в закутке, его подстерегала опасность, которую он героически преодолел.

— На вас напали волки?

— В это время они смелеют. — Роман неловко засмеялся. — У них свадьбы весной, вот они оттого такие отчаянные.

— Волчья степь, — с непонятной ненавистью сказала Сима и спросила: — Вы их там постреляли всех?

— Всех? Нет, кажется, двух.

— Здорово! — Она снова повеселела, оживилась и залихватски взмахнула рукой: — Есть, значит, предлог выпить, за победителя волчьей степи!

Сели за стол. Стогов выпил свою рюмку и начал есть быстро, как едят люди, захваченные какой-то своей мыслью и которым еда только мешает сосредоточиться, отвлекает от дела. В то же время он так же быстро и жадно расспрашивал о всяких новостях.

Роман сказал, что о стоговском проекте много говорят, потому что сейчас очень остро стоит вопрос о борьбе с засухой и суховеями. Стогов снисходительно похвалил:

— Правильно.

Конечно, все это настолько правильно и так уже всеми усвоено, что говорить об этом просто не имеет смысла. Но тут же он и сам заговорил, изрекая истины, не требующие доказательств:

— Политика, не подкрепленная техникой, бесплодна. Она просто бессильна. Вот мы и призваны подкреплять политику техникой.

Увлечение Стогова техникой и, кажется, только техникой, было общеизвестно. Все во имя техники. Именно ей он хотел, если бы мог, подчинить всю жизнь, и не только свою и своих близких, но и все явления жизни. У Боева на этот счет еще не было такого твердого, устоявшегося мнения, но, вспомнив одно из последних занятий кружка текущей политики, он подтвердил:

— Техника в период реконструкции решает все.

— Вот именно, — Стогов поднял палец в знак почтения к сказанному.

Сима откровенно зевнула. Боев тоже поднял палец:

— Но это и есть политика.

Пристальный взгляд сквозь толстые стекла и вопрос, заданный все еще с оттенком снисхождения, но уже и с некоторым интересом:

— Ну и что же из этого?

— Значит, политика решает все, а не техника.

Сима перестала зевать и посмотрела на Романа с явным интересом.

— Я хочу сказать, — продолжал Боев, — что политика решает также и вопросы техники. Создает предпосылки.

— Да, — ответил Стогов не то вопросительно, не то утверждающе. — Да, на первом этапе может быть. Может быть. Вы — коммунист?

— Нет. Пока еще комсомолец.

— Дело в том… — Стогов зачесал волосы, подумал. — Делать политику внутри страны да и вообще политику лучше всего, имея доказательства в виде совершенно осязаемых достижений техники. Особое значение это имеет для сельского хозяйства.

— Индустриализация хлебодобычи, — осторожно сказал Роман и покосился на Стогова. Как-то он воспримет такую формулировку?

Ничего, воспринял, хотя и покрутил головой.

— Скажем, полная механизация, — внес он поправку, — к этому мы идем. Техника должна помочь человеку во всех областях труда и даже мысли. Есть, говорят, такие мыслящие машины.

Боев поспешил с ним согласиться, отметив, что если еще и нет, то обязательно будут. Должны быть.

7

Увлеченные воспеванием техники, они совсем забыли о Симе. А она сидела, пригорюнившись, и пощелкивала по самовару розовым ноготком. И вдруг спросила:

— А человек?

— Что? — Стогов посмотрел на самовар, предполагая, что такой вопрос может исходить только от этого технического чуда позапрошлого века.

Сима засмеялась, прошла через всю комнату и села на диван.

— Вы рассуждаете о технике, как марсиане, которые никогда не видели земных людей.

Стогов снял очки и начал их протирать. У него оказались маленькие узкие глаза и покрасневшие от напряжения веки. Он сказал Роману:

— Всегда что-нибудь придумает.

— Придумывать — это твое призвание. Я умею только задумываться.

Надев очки, Стогов назидательно заговорил:

— На первом этапе человек неизбежно подчиняется новому ритму жизни, который диктует ему машина. И только овладев техникой, человек освобождается от этой временной зависимости.

Телефонный звонок помешал Стогову закончить мысль. Он вышел и сейчас же сказал в соседней комнате:

— Ага! Товарищ Пыжов! Слушаю.

Его голос — или Боеву только так показалось — зазвучал настороженно и даже озлобленно. Пыжов? Второй раз за одну ночь слышит он эту фамилию, и каждый раз человек, произносящий ее; мгновенно менялся и как бы подтягивался. И второй раз за ночь Боеву пришлось задать один и тот же вопрос:

— Кто он, этот Пыжов?

Он ожидал, что и Сима сейчас же подтянется и скажет что-нибудь почтительное и туманное. Но она только презрительно приподняла плечи:

— Представитель чего-то. Все его боятся.

— Стогов его не любит?

— Во всяком случае, старается обойти сторонкой, хотя это совершенно невозможно. Пыжов вездесущ, как бог. А еще Стогов за что-то его уважает. За одержимость, наверное.

— Стогов и сам одержимый, — заметил Боев.

— Да, — согласилась Сима и, вспомнив что-то, брезгливо сморщила свое красивое лицо. — Одержимый да еще и святой. А что может быть хуже святости для нас, грешных?

И она еще вздохнула и посмотрела на Боева. Ему показалось, что она и его зачисляет в число грешников, для которых не очень-то удобна стоговская святость. Он был совсем другого мнения, но смолчал. Она рассмеялась:

— Ну их ко всем лешакам. Садитесь сюда, поближе, и поговорим о чем-нибудь настоящем.

Она убрала ноги с дивана, освобождая место. Боев сел, стараясь держаться подальше от нее. Она потребовала, чтобы он рассказал что-нибудь. Про Москву, например. Рассказать про Москву! Это было бы совсем нетрудно, потому что недавно он прожил там почти две недели. И там он встретил Алю. Но это последнее обстоятельство сейчас не очень-то способствовало его рассказу, ему не хотелось сейчас вспоминать об этом событии его жизни.

Подчиняясь ее желанию «поговорить о чем-нибудь настоящем», Боев сообщил несколько широко известных сведений о Москве. Тогда она взяла инициативу в свои руки и начала задавать вопросы о театрах, о слухах, о магазинах и модах, о новом обозрении Театра Сатиры. Ни на один вопрос она не получила толкового ответа.

Сима поморщилась:

— Можно предположить, будто вы приехали из Кинеш-мы: ничего не знаете.

Он неловко рассмеялся:

— А что вы от меня хотите, я обыкновенный газетчик областного масштаба.

Он был очень рад, когда наконец Стогов окончил разговор.

— Звонил Пыжов. Это такой товарищ, прикрепленный обкомом к нашему району. Областной уполномоченный. Настаивает, вернее требует, к Первому мая закончить строительство плотины.

— Вот видите: политика подгоняет технику.

— Политика? — Инженер махнул больший ладонью. — Вернее, полная техническая неграмотность. И желание выслужиться. Через месяц закончить! Придет же в голову?

— А это возможно? — спросил Боев, поднимаясь с дивана.

— Сидите. — Стогов подошел к столу и залпом выпил стакан остывшего чаю. — Возможно вполне. К Первому мая подпишем торжественный рапорт, заполним водоем, а потом спустим воду и начнем все сначала. Техника не прощает насилия. Пыжов этого не признает. Он тут так всех перекрутит, если мы ему рапорта не подпишем.

Что-то не очень похоже, что он уважает Пыжова, но говорит с опаской, как о стихийном бедствии.

Снял очки, поморгал невидящими глазами:

— Сегодня вы ночуете здесь. Я сейчас загляну в контору, а вы располагайтесь. Сима, устрой. Я скоро.

Надел очки, неловко улыбнулся и вышел. Хлопнула дверь. В сени ворвался буран, прошумел, простонал. Хлопнула дверь на улицу, и наступила тишина.

8

Сима сказала:

— Ушел муж, они остались одни. Они. — Невесело улыбнулась. — Чаще всего это бывает Она. И весь день одна. А он в этой серой рубашке…

Боев решительно поднялся, подошел к столу и налил себе чаю из остывшего самовара.

— Товарищ Стогов — наша гордость.

— Гордость? — Сима ударила кулаком по подушке. — Ох, какая тощища!..

От неожиданности Роман вздрогнул и расплескал чай. Ему показалось, что она ударила его за то, что он ничего не умеет. Ни поговорить, ни утешить. Даже посмотреть на нее не решается. Еще никогда так нелепо он не чувствовал себя. Хотя и в школе, и в редакции его считали серьезным и вместе с тем остроумным парнем. И не без основания считали. По крайней мере, он сам не помнил, чтобы он когда-нибудь так растерялся, как сейчас.

— Вы не работаете?

Ничего лучшего он не придумал. И получил по заслугам.

— Нет, — скучным голосом ответила она. — Задавайте следующий вопрос. Ну? Почему? Потому, что я ничего не умею. Теперь вы сочувственно должны посоветовать: «Надо учиться».

— Ничего я такого не думаю, — уже раздраженно ответил Роман.

Но она не обратила на это никакого внимания. Положив голову на подушку, печально, словно оплакивая свою жизнь, проговорила:

— Все так и думают: вот живет красивая, здоровая баба и бесится с жиру в такую героическую эпоху, И вы то же подумали.

— Не успел я еще ничего подумать.

— Да? А что же вы успели, Роман Андреевич? Вы не стесняйтесь. Говорите прямо.

— Просто я не привык, когда меня так зовут.

— Ну хорошо, Роман. Вы так подумали?

— Нет, не так, — соврал Роман, потому что именно так он и подумал.

— Налейте мне вина. И себе тоже. Нет, вот из того графина.

— Это водка, — предупредил Роман.

Она ничего не ответила. Он налил две рюмки. Она протянула руку и нетерпеливо пошевелила пальцами. Выпив, она закашлялась.

— Нет. Никогда не научусь пить эту дрянь.

— И не надо, — изрек Роман и аккуратно выпил.

Она, как показалось Роману, с интересом взглянула на него и похвалила:

— Вот так! Вы всегда знаете, что надо, а что не надо?

— Всегда. — Он засмеялся. — Я — газетчик, а газетчик обязан всегда все знать.

И она засмеялась:

— Хорошо. Когда-нибудь я спрошу вас, что мне делать.

— Как это ни примитивно: работать.

— Милый мой, если бы вы знали, как это не примитивно для меня. И как сложно… Когда весь мир, как темная волчья степь.

Негромкий стук в окно сквозь завывание бури.

— Стучат? — спросил Боев.

— Да. Это, наверное, Кабанов. Актер. — Сима помахала рукой. — Он любит бродить, когда вот такая погода, как сегодня. Откройте, пожалуйста.

Он вышел в коридор. Там все стонало, как на корабле во время шторма, и даже казалось, будто под ногами колеблется пол. Боев открыл дверь, она рванулась из рук, и буря ворвалась, налетела на него. Но сейчас же кто-то весь облепленный снегом оттеснил его от двери.

— Дуй, ветер, дуй, пока не лопнут щеки! — торжествующе прокричал человек, которого намело бураном.

Рука, вынутая из огромной овчинной рукавицы, оказалась маленькой и горячей. И он весь, когда сбросил с себя полушубок и шапку, тоже оказался маленьким и необычайно подвижным.

На пороге их встретила Сима с самоваром, который она несла на кухню подогревать.

— Это Боев, он писатель, — проговорила она на ходу.

— Да. Сейчас встретил супруга вашего, он сообщил о прибытии. Вот я и зашел. Разрешите представиться: Кузьма Кабанов, актер. Может быть, даже слышали?

В самом деле, фамилия актера показалась Боеву знакомой. Кабанов? В каком он театре? Спрашивать неудобно. Заметив его замешательство, актер пояснил:

— На театре, скорей всего, вы меня не видывали. Я ведь давно ушел. А родом я из деревни Кабановки, что в соседстве с вашей Кандауровкой.

— Он волка убил, даже двух! — прокричала Сима из кухни под торжественное и протяжное пение труб — самоварной и печной.

— Ого! — актер почтительно наклонил голову.

Сима появилась на пороге, размахивая огромным ножом-косарем, которым она колола лучину для самовара.

— Теперь вы считаетесь победителем волчьей степи.

Это тоже прозвучало торжественно, словно она посвятила Боева в рыцари. Актер снова склонил голову.

— В здешнем доме это высшая награда. Я ее не удостоился, хотя не один волк нашел свою гибель от этой руки. Двуногие были волки. Всю гражданскую я здесь провоевал. И теперь пришлось, за коллективизацию.

Вытирая свое полное, хорошо выбритое лицо платком, он легко расхаживал по комнате. Был он небольшого роста, лысоват, но умел казаться величественным. И слова, которые он произносил, тоже казались необыкновенными и величественными. Все это наводило на сомнение насчет руки, от которой погибали двуногие волки. И, вообще, ничем он не походил на бывшего воина.

Сима протянула Боеву нож:

— Идемте колоть лучину.

— Вот видите, какая вам честь, — засмеялся актер.

На кухне Роман спросил:

— Это верно, что он такой, боевой?

— И верно, и неверно. — Сима присела на низенькую скамеечку у самовара. — Конечно, сам он не воевал. Всю гражданскую он руководил фронтовым театром, а после войны играл в городском театре и часто приезжал с бригадой в здешние места. Один раз приехали и узнали, что в Кандауррвке у Волчьего лога зверски убили комсомольца Колю Марочкина. Он был избач и секретарь комсомольской ячейки. Кабанов на похоронах сказал речь, она была напечатана в газете. Он вот как сказал: «Я остаюсь на селе вместо погибшего Коли Марочкина. Пусть не торжествуют враги, я знаю этих гадов, много их погибло в гражданскую от этой руки. Она и сейчас не дрогнет». И еще — насчет, долга интеллигенции перед народом: «Раньше ходили в народ, а теперь мы, выходцы из народа, возвращаемся в народ и возвращаем народу то, что он затратил на нас, на наше образование». Сейчас он заведует избой-читальней имени Николая Марочкина и часто приезжает сюда помогать нашему драмкружку. Так что можно считать, что он, конечно, воевал и все еще воюет. Во всяком случае, он сам считает себя бойцом, и вы понимаете — ему очень интересно жить.

Самовар закипел.

— Жить вообще здорово интересно… — Это Роман сказал нерешительно и только оттого, что ему впервые пришло в голову, будто существует еще какая-то неинтересная жизнь.

Сима, сидя на своей скамейке, ничего не ответила. Тогда Роман осторожно спросил:

— А разве бывает неинтересно?

— Несите самовар, — сказала Сима и сама пошла вперед, чтобы открыть дверь в столовую.

Кабанов стоял у окна и критически рассматривал свое отражение в черном оконном стекле. Не оборачиваясь, он печально проговорил:

— Молодость — это чудесное сказочное зеркало, в котором мы, если захотим, можем увидеть свое прошлое. Но не всегда и не всем это удается, и мы чаще видим в этом сказочном зеркале только самих себя. И тогда настоящее, все, что вокруг, начинает казаться нам уродливым.

— В этом я улавливаю какой-то смысл, — без улыбки сказала Сима. — Это потому, что, наверное, вижу только себя и, кроме того, терпеть не могу философии.

— Какая же это философия? — Актер подошел к столу. — Это брюзжание вам в отместку: не оставляйте меня одного.

Наливая в рюмки вино, Боев посмотрел на приунывшую хозяйку и оживленно сказал:

— Нет, тут и в самом деле что-то есть, какой-то смысл, а не только брюзжание.

— А смысл вот какой. — Кабанов поднял рюмку. — Понять молодость, принять жизнь, как она есть, — значит отсрочить старость.

Выпив три рюмки, он оживился и снова заговорил возвышенно и красиво:

— Весь мир насыщен глубоким смыслом и поэзией. Не надо смотреть на него кислыми глазами. Будьте художниками во всем и всегда. Слышите, как за стенами бушует мир? Как закручивает. Это же музыка! Вы только прислушайтесь, какая прекрасная весенняя увертюра. Вот печные трубы гудят торжественно и зловеще, как орган. Звуки нарастают, удары ветра о стены сопровождают мелодию, это удары большого барабана. Звон железа на крыше — литавры. Слышите: раз, два, и опять гудят трубы. Вот запели флейты, тонко-тонко, снова подхватили трубы, я слышу печальные голоса скрипок. Это ветер свищет в щелях коридора. Стекло звенит, подобно ксилофону. По проводам прошли невиданные смычки, и заплакала виолончель. Величественная музыка вселенной, подобной не услышишь ни в одной филармонии мира. Ну вот, и опять я вас до слез довел…

В самом деле, по Симиной щеке скатилась одна-единственная слеза. Не стирая ее, Сима улыбнулась:

— А я — как баба в церкви: что там бубнит поп, ей непонятно, а плачет только потому, что божественное. А скорей всего, от жалости к себе. Такое у меня глупое настроение. Увертюра. А я слышу одно — воет волчья степь.

9

В юности, когда у человека много здоровья и безгрешную душу еще не грызет совесть, человек спит крепко. И никакие потрясения не помешают ему мгновенно уснуть и увидеть во сне что-то яркое, неопределенное, но захватывающее дух.

Роману показалось, что он не успел закрыть глаза, как его уже разбудили. Заслоняя ослепительно сияющее окно, около кровати стояла совершенно черная фигура человека. Голосом Стогова она сказала:

— На первый раз прощается. С завтрашнего дня к семи часам как штык!

— А сейчас сколько? — Ошеломленный светом, Боев никак не мог открыть глаза.

И ответ тоже ошеломил:

— Первый час. Я уже пришел завтракать.

Исчез. Боев откинул одеяло, поднялся и только теперь открыл глаза. Весь мир оказался заваленным воздушным сверкающим снегом. Над миром в голубом просторе проплывали белые кучевые сугробы, и тени на снегу лежали как куски неба.

А ночью был могучий степной буран, волчьи глаза в темноте и эта женщина! Какие у нее маленькие пухлые губы! И странный, какой-то тоскующий смех. И почему-то сам начинаешь тосковать, вспомнив о нем. И, кажется, он видел ее во сне и тоже тосковал так, что захватывало дух.

В столовой он долго не решался взглянуть на нее, как на ослепительно сияющее солнечное окно. А она, как ни в чем не бывало, говорила своим тоскующим голосом:

— Видела во сне Москву. Странно. Никогда не снилась Москва, наверное, оттого, что я ее почти не знаю. Я родилась и выросла в Перми. Только мечтаю пожить в Москве.

— Вот закончим тут, съездим и в Москву, — рассеянно проговорил Стогов между двумя торопливыми глотками.

Боев промолчал. Может быть, это он виноват, что ей приснилась Москва? Но он сейчас же конфузливо прогнал эту неуместную мысль. Много чести, ведь он даже не смог ничего путного рассказать ей. И, вообще, все тут стесняло его, в этом доме. Все, особенно, конечно, хозяйка.

Он старался не смотреть на нее, но, вопреки этому целомудренному намерению, всю ее рассмотрел и запомнил. Что-то на ней надето яркое и такое, что видны руки выше локтей и шея. Все это, как топленое молоко, недавно вынутое из печи: розоватое и, наверное, теплое.

— Да, — сказала она, — ты признаешь только технически обоснованные мечты. — Гляди в самовар, как в зеркало, кончиками пальцев поправила тонкие темные брови. — А вы, Роман?

Застигнутый врасплох, Боев, как ему показалось, глупо ухмыльнулся, но за него ответил Стогов:

— Он и сейчас мечтает. Но это скоро пройдет. Вы готовы? Я хочу вам сразу все показать, ввести в курс.

Не дожидаясь ответа, он поднялся.

— Я с вами, — заявила Сима.

— У нас деловая прогулка.

Но Сима не обратила на это замечание никакого внимания. Она быстро вышла из комнаты. Посмотрев ей вслед, Стогов снова сел:

— Давайте спокойно покурим в ожидании. С проектом и со всем прочим вы знакомы…

Технически обоснованные мечты. За завтраком Боев безоговорочно встал на сторону Симы и вместе с ней готов был осудить Стогова. Мечта и вдруг — «обоснование». Нет, это несовместимо, как… Стогов и Сима. В самом деле, что их, таких разных, связало? И таких несовместимых. Что?

— Вы в самом деле замечтались? — спросил инженер.

— Нет, я слушаю. — Боев и в самом деле приготовился слушать, тем более что это было очень интересно. И, самое главное, ведь только для того он и приехал сюда, на Урень. Посмотреть и написать о техническом воплощении технически обоснованной мечты, чем он теперь и намерен вплотную заняться.

Но он снова, сам того не замечая, занялся обоснованием вопроса, что связало этих людей: его, человека занятого только своим делом и поэтому узкого, мало интересного, и ее, кажется, ничем не занятую, но определенно интересную.

Он еще не знал, что ничем не занятые люди вначале могут казаться интереснее людей занятых и увлеченных своим делом.

А Сима, кроме того, показалась ему очень красивой, особенно когда она вышла из своей комнаты одетая для прогулки. Черный меховой жакет, голубой шарфик, пышно завязанный под подбородком, белая пушистая шапочка и белые фетровые боты. Да, ничего не скажешь, одета великолепно. Так по крайней мере показалось Боеву, неискушенному в женских туалетах. Такая красивая — и с ним, таким некрасивым.

Боев находился еще в том счастливом возрасте, когда человек задает вопросы сам себе и не успокаивается, пока не отыщет на них вполне резонные ответы. И он считает себя вправе задаваться любым вопросом, кроме одного: «А какое мне дело до этого?» Такой вопрос попросту — обывательский, позорный.

А когда, взбираясь на плотину по обледенелой тропинке, Сима крепко ухватила его под руку, все вопросы вылетели из его головы.

Над бетонным телом плотины шли мостки, неширокие, в три-четыре доски на деревянных опорах и с перилами. Эти мостки служили для подхода к воротам, которыми поднимали аварийные заслоны.

Неуверенно шагая в своих модных ботах по обледенелым доскам, Сима сказала:

— Когда-нибудь загремит все это к черту. Такое у меня впечатление.

— Это временное сооружение, — объяснил Стогов., обращаясь, не к жене, а к Боеву: — Лотом тут построим настоящий мост. А все заслоны, и аварийные в том числе, будут механизированы. Загреметь это может только в том случае, если вода пойдет через плотину.

Один из заслонов был приподнят для пропуска воды. Здесь они остановились. Мостки дрожали под ногами. Стогов повысил голос, чтобы его не заглушал деловитый шум воды. Вода стремительно проносилась по узкому проходу, как черная сверкающая во мраке змея. Она с грохотом сваливалась куда-то вниз, в невидимую пропасть, откуда с угрожающим шипением вырывались клочья сероватой пены.

— Пучинка, — снисходительно проговорила Сима, улыбаясь пухлыми подкрашенными губами.

И Боев тоже улыбнулся, но только не снисходительно. Скорее, с уважением. Пучинка? Ну, нет. И эта плотина, и контуры будущего озера, ограниченные с одной стороны высоким обрывистым берегом, а с другой — насыпной дамбой и зданием электростанции, — все это достойно только уважения.

Тихая степная река Урень никогда не была ни деловитой, ни грозной, даже в самые сильные разливы, когда прибрежные ивы, вербы и непроходимые лозняки скрывались под водой. Но скоро река входила в свои неширокие берега и неторопливо бежала, журча на каменистых перекатах. Коровьи стада полдничали, зайдя на самую середину.

Ребятишки выискивали места, где поглубже, где «с ручками», чтобы нырнуть с прибрежной плакучей ивы.

А теперь река грозно и деловито шумит и бросается в узкий проход так, что кажется все кругом вздрагивает от ее ударов. Урень начинает набирать силу.

Боев с уважением посмотрел на Стогова: это его мысль, его воля и настойчивость создали степное чудо. А для Симы это только «пучинка» — немного страшновато и очень неудобно. Что касается его лично, то он всем своим существом на стороне Стогова.

Что же связало совсем разных и, кажется, даже враждебно настроенных друг к другу людей? Боев снова задал себе этот вопрос, немного изменив его: «Тогда почему он с ней?»

Но в это время «он» поставил Боева на место:

— Пошли в контору. Если вы, конечно, намерены заниматься делом.

Роман ответил, что он только за этим и приехал сюда.

— Отлично, — проговорил Стогов, пристально разглядывая Романа сквозь очки, словно был не совсем еще уверен, справится ли он с тем делом, которое взваливают на него.

— Назначаю вас своим заместителем по прорывам.

— Ого! — проговорила Сима.

— Такой должности нет в штатном расписании, но ведь зарплата вам не положена, поскольку вы в командировке.

Боев поинтересовался, в чем будут состоять его обязанности, на что тут же последовал точный и ясный ответ:

— Вы, газетчики, очень любите выискивать всякие недостатки, нехватки, головотяпство и прочие палки в колесах. Обо всем вы немедленно будете оповещать меня, а еще лучше все исправлять на ходу. Я вам дам такую власть.

10

Небывалая должность понравилась Роману, хотя и отнимала много времени. Он начал дело с размахом. Зная, что, будь у него хоть десять глаз, одному за всем не уследить, он организовал комсомольские посты на всех участках стройки, и тогда дело пошло.

А когда райком партии, с его, конечно, согласия, назначил его еще и уполномоченным по весеннему севу в его родную Кандауровку, то времени у Романа совсем уже не стало. Но сил было много, и он со всеми делами надеялся справиться.

Он еще успевал давать в свою газету материал о делах районного комсомола и молодежи. Корреспонденции о комсомольских постах на Уреньстрое очень понравились редактору, и тот откликнулся телеграммой: «…молодец жми том же разрезе».

11

На плотине работали плотники, укрепляя мостки над шлюзами. Один из них — мужик хорошего роста, черный, бородатый, — увидел Боева, всадил топор в бревно и дремучим голосом спросил:

— Да это ты ли, Ромка?

Конечно, Боев не узнал плотника, но догадался, что, должно быть, это кто-то из односельчан.

— Не признаешь? В соседях у вас мы жили, Зотов моя фамилия. Фома Лукич. А я тебя сразу угадал. На мать-покойницу ты здорово похож. Домой, значит, потянуло. А я как узнал, что ты к нам в начальники назначен, так и засобирался к тебе. Дело у меня не очень-то получается красивое…

Вспомнив о своем деле, Зотов помрачнел.

— Какое дело? — спросил Роман.

— Ну, я тебе все расскажу. Из колхоза надумал я уходить.

— Почему?

И Зотов сразу заговорил о своей работе на строительстве. Работал он бригадиром плотничьей бригады с самого первого дня. И вот этой весной к нему из колхоза прибыла делегация. Он с гордостью показал им стройку: крепкие корпуса зданий, мощную плотину и новые турбины. Колхозники все осмотрели, остались очень довольны, и под конец Крутилин — председатель колхоза — сказал:

— Собирайся, Фома Лукич, домой.

— Зачем? — насторожился старик.

— Как зачем? Мало ли делов. Мы тебя два года не видали. У нас все плотничьи работы стоят. К севу одних вальков сколько надо.

Зотов заносчиво ответил, что эта работа не для него — вальки да оглобли. Просто унизительно слушать ему, такому мастеру.

— Нет уж, ищите другого специалиста, а для колхоза я не меньше других стараюсь.

— Стараешься, — согласился председатель. — Ты, Фома Лукич, с роду старательный. И руки у тебя золотые, очень нам нужные.

— Я на все колхозы работаю. Всем польза.

— Всем польза, а нам ущерб. Мы тебя два года не беспокоили, а теперь пусть другие.

Но возвращаться в колхоз он отказался наотрез. Его долго уговаривали, но ничего не помогло. А сейчас, слыхал он, на собрание выставлять хотят. Такого позора терпеть нельзя. Не лодырь все-таки и не прогульщик.

Он усмехнулся, посмотрел вокруг, снова усмехнулся, указал на плотину, на гидростанцию, на красный флажок, трепетавший в чистом небе над крышей.

— Какую красоту построили для колхозного хозяйства. А они…

12

Стан первой бригады кандауровского колхоза, куда Роман был прикреплён в качестве уполномоченного, стоял на пригорке. Здесь земля уже подсыхала, хотя кругом расстилались черные, едва оттаявшие поля. У амбара, на солнечной стороне, сидели несколько колхозников и среди них старик Исаев, бригадир Сергей Зотов и комсомолец Игнат Щелкунов, конюх. Они глядели на село, которое раскинулось в пяти километрах от стана, на бескрайние голубые дали и, разморенные весенним теплом, лениво переговаривались. Игнат, сбросив потрепанный кожух с правой руки, старательно подбирал на балалайке одному ему известный мотив. Это тянулось с раннего утра, и старик, наконец не вытерпев, спросил:

— Играешь ты, Игнат, целый день, а что играешь, хоть объясни!

— Марш, — сурово ответил комсомолец, — «Тоска по Родине».

— Тоска и есть. Вот ведь нехитрый инструмент, а тоже спокоя от него ни себе, ни людям. Бросил бы ты, а?

Игнат осторожно поставил балалайку рядом с собой.

— Трудный мотив, — сказал он и, сдвинув пеструю кепку на затылок, добавил: — Мечтаю гармонь приобрести, очень я музыку люблю.

— Да она-то тебя не очень признает.

Исаев долго думает. Он любит спрашивать о новых порядках, о будущей жизни, но никого не берется поучать. Он убежден, что старая мудрость и стариковский опыт несовместимы с новыми порядками.

— Поясни мне, — медленно спрашивает он Сергея Зотова, — я вот слыхал, что есть такое постановление, чтобы, значит, сознательность у каждого человека была на уровне. Ну, хорошо. Это дело хорошее, дурости в людях еще много.

— Дурости много, — соглашается бригадир.

Старик убежденно и неторопливо говорит:

— Человека сделать легко, а переделать трудно. Я вот с одиннадцати лет в пастухи пошел. Как привязали меня к пастушьему кнуту, так думал, что и в гроб с ним лягу. Отец, бывало, будит до свету и все приговаривает: «Вставай, сынок, вставай. Пора тебе настоящий вкус в хлебе узнать». Так и узнал я, и показался мне в ту пору вкус у хлеба горький.

Он смотрит на Сергея и, как бы оправдываясь, заканчивает со вздохом:

— Отравленный я человек, старое во мне крепко держится. Вот Игнашка подрастет, выучится, галстук каждый день носить станет. А мне все старой горечью отдает. Полынем…

— Философия, — проговорил Игнат.

Словно покосившись на незнакомое слово, старик осторожно осведомился:

— Это ты к чему?

Игнат пустился в объяснения и так далеко заплыл, что старик только рукой махнул:

— Вовсе ты без смысла, Игнатий, словами кидаешься. Балалайка ты без струн.

— Скачет кто-то, — сказал Сергей.

Далеко в степи показался всадник. Рыжий конь, высоко вскидывая ноги, шел крупной и такой щегольской рысью, какая бывает только в том случае, если конь хорош и чувствует ловкость всадника.

— Наездник! — заметил Сергей Зотов.

А старик Исаев от восхищения даже вскочил с места:

— Картина! — тонким голосом выкрикнул он. — Генерал! Боевская посадка! Братцы, да это сам Андрей Боев воскрес из мертвых! Кроме него, нет у нас таких.

Гулко ударяя копытами о землю, конь взлетел на пригорок и встал, повинуясь крепкой руке всадника. И тут все его узнали: сын знаменитого наездника — Роман Андреевич.

— Вот как у нас! — восхищенно проговорил Сергей и побежал встречать приезжего. — Здорово, Роман. Ну, ты ездок, не хуже отца.

— До отца мне не дотянуться.

— Это конечно, — согласился Зотов. — И тихо спросил: — Моего батю видели?

— Видел, и все он мне рассказал. Крутилин здесь? Пошли к нему.

13

Они вошли в просторную избу — общежитие. Здесь было чисто и пахло свежевымытыми полами. За перегородкой, в красном уголке, сидел за столом темноусый человек и что-то писал в толстой тетради. Синяя, еще не обношенная рубаха топорщилась на его жилистом теле.

— О! Сам Роман Боев! — встал навстречу, широко размахнулся, крепко припечатал ладонью ладонь и внезапно притих.

Таким запомнился Боеву Илья Иванович Крутилин, когда молодым еще парнем вернулся домой после гражданской. Кажется, нисколько он с той поры и не изменился, в усах разве только седина поблескивает, как росные капли.

— Уполномоченным к вам, — сообщил Роман.

— Знаю. — Крутилин кивнул на скамейку. — Садись. И ты садись, Серега. Про твоего отца речь пойдет.

Усаживаясь, Боев сказал:

— Фома Лукич рассказал. Мастер редкий и на стройке необходимый человек. И мы просим отпустить его по-хорошему. Закончим работу, он и сам в колхоз вернется.

Не поднимая головы, Сергей исподлобья кинул на Крутилина быстрый взгляд, жарко блеснув глазами. Лицо его налилось кровью.

— За отца буду биться до последнего.

Тяжелая тишина и уверенный голос Крутилина:

— Гордые вы все Зотовы, не подступи.

— Нет, — сдерживая раздражение, проговорил Сергей, — я это не считаю отрицательным моментом. И против тебя, Илья Иванович, у нас злобы нет. Я, когда в армии служил, все рассказывал, какая у нас семья. Все на гордости. У нас каждый друг другом, значит, гордится, но только не сам собой. А про отца и в газете писали — герой!

— Они гордые, — подтвердил Крутилин. — И ты, Сергей, на меня не обижайся. У них, понимаешь, Роман, в доме вся стена грамотами увешана. Как получит грамоту кто-нибудь из семейства, так сейчас в рамку и на стену. Музей. Фома Лукич мужик смирный, безотказный, а, несмотря на то, гордый, как черт.

Сергей вздохнул, как будто совсем его придавило бремя семейной гордости.

Крутилин горячо заговорил:

— Разве я не понимаю, что он дело себе по душе нашел. Понимаю. А если все так рассуждать начнут, то что же с колхозом будет? Все разбегутся, кто куда. Кого душа потянет, а кого легкая жизнь. Что нам надо? Себя забыть, а колхоз на ноги поставить. Что у нас главное, у мужиков? У нас главное — земля. Ты вот, Серега, это понимаешь.

Легко поднявшись, Сергей расправил плечи.

— Мы это дело своим семейством решить не можем. Он нам отец, а значит, в доме командарм. За что прикажет, за то и в бой пойдем. И костьми ляжем.

Он так и вышел, гордо вскинув голову и улыбаясь.

— Крестник мой, Серега-то, — с нескрываемой гордостью проговорил Крутилин. — По-деревенски считается — родня. Конечно, не в том дело. Другое нас сроднило. Мы с ним — первые колхозники. Коллективизацию в селе поднимали. Почти целый год посреди улицы ходили, около домов опасались: в ту зиму каждый угол стрелял. Вот какая мы с ним кровная родня. А потом он меня от позора спас, дело это недавнишнее. Вот я тебе про тот случай расскажу, чтобы тебе известно было также и про Ваньку Шонина. Отчаянный человек он, а работник золотой — председатель колхоза «Заря». И актив он подобрал себе один к одному: ухари.

В прошлую весну получил он на слете Красное знамя. Получил незаконно. Теперь это уже не секрет. Мы по всем показателям первые были, он сразу сообразил, что ему нас не — догнать, и пошел на обман. Да только сам себя обманул, колхозников без хлеба оставил.

А дело произошло так, чтобы тебе понятно было. Озимь у нас вымерзла, гектаров тридцать. И у них тоже около того. Мы, конечно, весной перепахали эти выморозки и пересеяли, отчего окончили сев на два дня позже. А он пересеивать не стал, а в сводках показал, будто у него сев с пересевом, как и у нас, только будто он первым все работы закончил. Ну, ему за это и почет. Говорю я ему: «Что ты, Иван, делаешь? Ведь тебе с этих гектар и зернышка не собрать, а хлебопоставку платить придется». А он: «Заплатим, мы богатые. Почет денег стоит». Ломается, как купец на ярмарке, забыл, что купленному почету — невелика цена. Ну, хлеб он государству сдал, а колхозников обделил.

— Дали знамя-то?

— А как же. Под духовые трубы!

— А вы молчали?

— Многие знали, да молчали. Даже в ладоши хлопали. Ты посмотрел бы, как он знамя получать приехал. Чуть ли не весь колхоз с собой привез. Обедать идут всей делегацией, на заседание тоже, и все под знаменем и с песнями. Смотреть нехорошо. — Крутилин сильно затянулся, так, что даже папироса зашлась синим пламенем. — Ты спросил: а почему я молчал? Попробовал я рот разинуть, тут же мне такой кляп воткнули, что и посейчас моего писку не слыхать. На слете, как положено, прошу слова, а мне все не дают и не дают. Что, думаю, за причина? Еще посылаю в президиум записку. Жду. Подходит ко мне секретарь райисполкома и так пальчиком приманивает. Иду, а он ведет меня в президиум, только не прямо, не через ковровый мосток, а сбоку, в ту дверку, в какую артисты входят. Завел в какой-то закуток и спрашивает, о чем я намерен речь держать. А когда узнал, то сказал мне так: «У нас тут торжественный слет, и ты своим выступлением декорацию нам не порть. Тем более слова тебе не дадим, у нас речи давно расписаны, а для самокритики зайди завтра ко мне в кабинет, там тебя сполна выслушаю». Я ему говорю: «Хочу правду открыть». А он: «Народ в твоей правде не нуждается, может быть, у вас личные счеты». Все. На этом мы и закончили.

— Совсем закончили? — спросил Роман.

— Ну, дальше такая пошла дурость, что и вспоминать неохота. В общем, отправился я в чайную и там до срамоты напился, и в таком виде вынес я решение: сейчас, не медля, прорваться на ковровый мостик и все высказать, что накипело. Спасибо, Серега меня тут перехватил и увез домой от позора. Утром как проспался, то и представил себе всю прекрасную картину. Представил картину и подумал: «Ну, Илья Иванович, хотел ты по дешевке правду достать, а она, правда-то, дорогая». Вот тогда я и стал добиваться правды…

Он положил ладонь на стол и крепко прижал ее:

— В настоящую весну решили мы знамя взять. У Ваньки Шонина отобрать в честном бою.

— Отберете?

— Твердо. У нас все рассчитано, как на фронте. Или не жить мне в этих краях.

— А тогда на слете, значит, отступил?

— Кто сказал?

— Ну, если напился до срамоты…

— Такой непростительный грех был. Смалодушничал. Нет, я не смирный отступник. Об этом очковтирательстве я в райком партии написал. Вызвали меня на бюро да мне же выговор и припаяли. Тогда я осмелел и «самому» написал. — Понизив голос, Крутилин благоговейно повторил: — «Самому», понятно?

— Ну и что?

— Дополнительно строгача вкатили в личное дело.

— Да за что же?

— Черт его знает за что! Зачем через голову областных и районных организаций воздействовал. И еще сказали, что Шонин нам нужен, как пример, как образец, и мой партийный долг не подкапываться под него, а превозносить и равняться. Слышишь, на очковтирателя равняться — мой партийный долг!

— А Сталин-то что ответил?

— Ох, и чудак же ты, еще хуже меня: да не дошло до него мое письмо. Теперь у меня другой план. Теперь надо нам завоевать Красное знамя, занять почетное место. И вот тогда, с этого почетного места, я с ними со всеми и поговорю. Узнают они, где правда, а где обман. Партию обманывать, Советскую власть? Этого не позволим!

Он еще хотел что-то сказать, но тут послышались какой-то отдаленный грохот и не то хриплые выкрики, не то пение. Загалдели колхозники на дворе.

— Ванька Шонин едет. — Крутилин встал, подтянул ремень, руки его вздрагивали. — Едет вызывать нас на соревнование. Ну ладно, пусть покуражится, а только и у нас гостинец тоже припасен для друга дорогого.

14

По степной дороге летела тачанка. Пыль вырывалась из-под копыт пары остервенелых гнедых. Пыль клубилась из-под колес и, подхваченная степным ветром, долго еще висела в нагретом воздухе, прежде чем расстелиться по дороге и по окрестным полям. Степная, суховейная пыль, соленая и едкая.

А в тачанке четверо: трое бородатых, но еще не старых, четвертый бритый, черноусый и, несмотря на цветущие годы, лысоватый. Глаза у него темные, цыганские, хмельные. Отчаянные, опасные глаза. Это и был Иван Шонин — председатель колхоза «Заря». Он с одним из бородатых расположился на заднем сиденье, и они вдвоем удерживали знамя, рвавшееся к сияющему небу. Одному бы нипочем не удержать.

Двое других сидели на передке, один управлял конями, другой взмахивал кнутом, не давая им передышки. Все четверо пели любимую шонинскую:

Среди лесов дремучих товарищи идут, В своих руках могучих погибшего несут.

Пели строго, согласно, как в церкви.

Тут на крыльце показался Крутилин, вид у него был настороженный и решительный. Шонин горделиво двинулся навстречу, а за ним, поджав губы, посапывая в бороды и подпирая своего вожака плечами, как перед дракой, двинулись его спутники.

«Как в бой идут», — подумал Роман и решил пока что не вмешиваться.

Ни один из колхозников, хозяев стана, не тронулся с места, будто и не заметили парада, который устроил Шонин.

Спускаясь с крыльца, Крутилин протянул руку:

— Здорово, сосед, — проговорил он, но не особенно приветливо. — С чем приехал?

— Карты козыри покажут.

— В открытую или побережешь?

— От друга ничего береженого у меня нет, — играя веселыми глазами, заверил Шонин. Помедлив с минуту, он, пока еще без азарта, выкрикнул: — Срок всей посевной десять дней!

Колхозники насторожились. Десять дней, если даже весна пойдет дружная, срок строгий. Крутилин сощурил глаза, и на его бурых от солнца и ветра щеках, как на подсыхающих степных буграх, появился седоватый налет.

— Крепко! — от всего сердца похвалил он. — Наши сроки подлиннее. За пятнадцать дней управимся. Зато полсотни гектар сверх плана сделаем.

Шонин тоже от всего сердца и уважительно похвалил:

— Крепко. Вызов принимаем. На полсотню согласны. А когда у вас намечается выступление?

— Начнем, как только земля позволит. По весне глядя.

— Ага. Понятно. На бога, значит, уповаете. По божественным планам…

Его спутники, как по команде, рассмеялись, но, видать, не оттого, что смешно, а так у них спланировано: при случае высмеять Крутилина. Такой случай подошел. Посмеялись. А один из них сказал:

— Директиву из небесной канцелярии дожидаться станете?

Не обратив на это никакого внимания, Крутилин твердо сказал:

— Штуки эти нам известны. Сеять начнем, как земля провянет.

— Штуки! — торжествующе воскликнул Шонин. — Не те слова говоришь. Мы не можем ждать природных милостей. С ней, с природой этой, бороться надо насмерть. Задумали мы дело рисковое, да трусы в карты не играют. А весну мы обманем. Сеять начнем, как только сойдет снег.

— В грязь?

— Сей в грязь — будешь князь!

— С лукошком?

— Обязательно! Пока вы соберетесь, мы уж половину засеем.

— Дедовский способ.

— Был дедовский, станет передовой.

— Все может быть, — проговорил Крутилин, — а только думается мне, что старый способ не станет передовым.

— Это как сказать.

Сунув руку в карман с таким видом, будто там у него запрятан тот главный козырь, которым он намеревался сразить своего противника, Шонин горделиво усмехнулся.

— Вот! — строго выкрикнул он, выхватывая плотно сложенную газету. — Если еще до вас не дошло, то вот вам от нас подарок.

Шонин — изворотливый, удачливый — почитал землю, как богатого, но прижимистого отца, сорвать с которого что-нибудь — дело нелегкое. Тут надо очень постараться и без обмана не обойтись. И он старался, не разбираясь в средствах, все они были для него хороши, особенно если начальство одобряло.

Поэтому он первым в районе ухватился за сверхранний сев, хотя понимал, что способ этот ничего хорошего колхозу не даст. Но его предложил сам секретарь обкома как действенное средство против засухи и суховеев. Газета, в которой все это напечатано, провозгласила лозунг, очень похожий на русскую пословицу: «Сей в грязь — будешь князь». Только похожий, потому что не было здесь ни народной мудрости, ни мужицкого трудного опыта. Это было чисто канцелярское измышление, к которому сейчас же примкнули подхалимы и научно все обосновали. Появились даже статьи, пропагандирующие новый метод, подписанные известными учеными. Дрогнули и не такие, как Шонин.

По всей засушливой области началась подготовка к сверхраннему севу в грязь.

Очень скоро сообразив, что к: чему, Шонин развернулся вовсю. Дело поставил широко, и людям несведущим могло показаться, что с хорошим хозяйственным размахом и расчетом. У него уже была создана из стариков бригада сеяльщиков. Сеяльщики с лукошками ходили по снегу, рассевали пока вместо зерна песок — тренировались. Примчались фотографы, и уже во всех газетах появился старик с бородой, отнесенной ветром к плечу, и с лукошком на шее.

Вот именно эту газету Иван Шонин и выбросил как главный свой козырь.

На замечание Крутилина, что ничего хорошего из этого не выйдет, он так же залихватски спросил:

— Ты, значит, против руководящих указаний?

Нет, Крутилин, не против указаний, но ведь насчет сева в грязь никаких указаний не было. Просто был совет.

— Совет. Чей?

Крутилин ничего не ответил. Если ты уверен в своей правоте и видишь, что противник ни в чем не уверен, то молчание — лучший ответ. Ведь если нет веских доказательств, то не подберешь и возражений. Конечно, Шонин не очень-то, видать, уверен в себе. Должна же у человека остаться хоть капля совести?

— Ты, значит, против науки? — не унимался Шонин.

Тут уж Крутилин не вытерпел:

— Да какая же это наука, которая идет через приказ, которая выращивается не на земле, а в кабинетах?

— Ну уж это ты загнул, так загнул! Смотря какой кабинет! — Тут Шонин как-то подтянулся и даже погрозил пальцем.

И на угрожающий шонинский палец Крутилин не глянул. Он громко, чтобы все услыхали, проговорил:

— Ох, Иван, крученый ты человек. А только, сколь ни крутись, землю не обманешь, весну не обойдешь. С природой нам соображаться надо, как велит партия. А тут установка твердая: посеять все машинами, в короткий срок и обеспечить высокий урожай. Было все это у нас и не так еще давно: отцы-деды наши из лукошка спокон веков сеяли, да что-то в князья ни один не вышел. А из грязи век не вылезали. Теперь, спасибо Советской власти, сняли с мужицкой шеи это лукошко, а Шонин снова его прилаживает на старое место. Не заладится это, не та нынче шея у мужика.

— Бона тебя куда занесло, — торжествующе и грозно выдохнул Шонин. И к колхозникам: — Все слышали?

Не получив ответа на угрожающий свой вопрос, Шонин еще что-то приготовился сказать, но тут Роман понял, что пришла пора осадить зазнавшегося председателя.

— А газеты, надо не только читать, но еще и понимать, что читаешь.

— Ага! — воскликнул Шонин, никак не ожидавший возражений. — Кто таков? Это что такое за человек?..

Он как-то боком, по-петушиному пошел на Боева, и бородатые его спутники двинулись за ним, угрожающе поигрывая плечами.

— Корреспондент это, — впервые засмеялся Крутилин, предвкушая неминуемое шонинское поражение. — Корреспондент и уполномоченный райкома.

Но и тут вывернулся находчивый председатель: он тоже заиграл плечами, но уже совсем не угрожающе, а скорее угодливо, и, подойдя к Роману вплотную, протянул руку с таким радушием, словно несказанно был осчастливлен приятной встречей.

— Желательно мне, — проговорил он, хотя и приветливо, но в то же время с некоторым высокомерием или вызовом, — желательно с вами познакомиться и иметь сурьезный разговор…

— А знамя-то зачем? — спросил Роман строго и даже осуждающе. — Знамя надо уважать, а вы его в пыли треп лете.

— Свернуть знамя, — приказал Шонин.

— Ну вот, теперь начнем разговор о весне, — сказал Роман и — к Крутилину: — Зови гостей в хату, Илья Иванович.

15

Старик Исаев распахнул тяжелый сторожевский тулуп. Теплая ночь стояла над землей, и будто не тучи, а мохнатый тулуп обволакивает весь мир, и в тишине громче слышится, как гремят ручьи, сбегая с пригорков.

Из общежития доносятся приглушенные голоса. Исаев крутит головой: беда, до чего Шонин горяч! А наш — как дуб. Не сломишь. Как он Шонину-то: «Совесть надо перед государством иметь». А тому все смех: «Победителей, говорит, не осуждают». Победитель. Сколько хлеба колхозникам недодал, обман свой прикрывал. Конечно, — думает Исаев, — наш-то Крутилин своего поту не жалеет, это верно, но уж и чужого выжмет, дай бог ему здоровья. Кто тут хуже, кто лучше, ни хрена не разберешь.

Весенняя ночка хотя и не особо долгая, однако все передумаешь-передремлешь, пока холодная зорька ознобит. Зорька ознобит, зато денек согреет. Дни-то шибко горячи пошли. И что ни день, то новое удивление.

Умаявшись от беспокойных ночных дум, Исаев поправил сползающий с толстого овчинного плеча ремень берданки и поуютнее прислонился к стене амбарчика. Приятно хрустнула под валенком хрупкая ледяная корочка. Подмораживает — утро близко.

Из степи тянет разными ветрами: то холодком потянет, то вдруг пойдет теплая струя, душистая, как из перезимовавшего сенного скирда. Удивительно, откуда берется такой сытный запах в талой весенней степи?

Разные ветры идут по степи, спокойные, родные, знакомые. Вот сейчас самое время и вздремнуть вполглаза по-заячьи, по-сторожевски. Исаев зевнул с такой крепкой сладостью, что даже слеза выжалась. Но он тут же распахнул глаза и беспокойно потянул носом. Керосин. С чего это вдруг в степи запахло керосином? Присмотрелся. В предрассветной непрочной темноте далеко, у самой дороги, рассмотрел бестрепетный веселый огонек. Откуда он взялся? В такое время? Горит, не дрогнет, словно в хате оконце. Что за история? Вечером ничего не было там, а сейчас — дом. Откуда?

Ничего не понимая, Исаев насторожился. Вот в степи возникли голоса. Люди шли не таясь.

Голоса приближались. Двое парней остановились на дворе, под фонарем, не зная, куда идти дальше. Исаев спросил из темноты:

— Вам чего?

— Нам воды, — ответил один из пришедших, встряхнув большим ведром.

Исаев вышел к ночным посетителям. Это были совсем молодые парни, по всей вероятности, трактористы. Одежда лоснилась от масла и пахла керосином.

— Вода у нас в колодце, — ответил старик не торопясь. — А вы откуда? Вижу огонь, а что такое — не знаю.

— Да ты что, дедушка Исаев, меня не узнаешь? — спросил один из пришедших. Старик присмотрелся:

— Да это Костюшка Суслов. А что у вас светится вроде окна?

— Тракторный вагончик у нас. Живем в нем, культурно отдыхаем. Там газетки у нас, и простынки, и все такое.

Исаев охнул:

— Ох ты. А простынки вам к чему?

— Для культуры же…

Они дали ему закурить. И бумага, и, кажется, даже махорка попахивали керосином. Это понравилось старику и примирило его с простынками. Но тут Костюшка еще добавил:

— У нас и музыка есть. Патефон. Только пластинки все с шипом, как гадюки…

— Ладно, — растерянно махнул Исаев мохнатым рукавом и предложил: — А вы к нашему стану поближе придвигайтесь. Чего вам в отдаленности куковать.

Костюшкин товарищ обстоятельно объяснил:

— Мы же на два колхоза работаем. Там у нас самый центр. Пошли, Костька.

Они ушли в темноту, оживленно переговариваясь о чем-то своем, не совсем понятном для старика Исаева. Докурив, он старательно затоптал окурок и снова зашагал вдоль амбара и навеса, где стояли лошади. Из-под навеса пахло теплым навозом и конским потом.

16

Только после полуночи закончилось совещание. Шонин уехал со своими спутниками. Колхозники разошлись по своим местам. Остались Боев и Крутилин, ожидая, когда им оседлают коней. Тут же стоял Исаев в полной боевой готовности. Стоял и вздыхал. В черной степи ровно горел огонек тракторного стана.

— Музыка у них, — неодобрительно сообщил старик, — простынки…

Никто ему не ответил, тогда он прямо выразил недовольство:

— Хлеба музыкой не взростишь. Хлеб от мужицкого поту растет.

— Много у тебя росло. — Крутилин зевнул. — Однако ты тут посматривай.

Вот и поговорили. Но Исаев еще не потерял надежды задеть председателя каким-нибудь замечанием, пускай даже самым несуразным, и даже чем несуразнее, тем лучше, скорее разговорится. А если председатель начнет что-нибудь объяснять, то не скоро кончит. Любит он человека до ума довести.

Рассчитывая именно на такой продолжительный разговор, Исаев поднял бороду к предрассветному небу и как можно равнодушнее проговорил:

— В прежние-то времена хлебушек без науки родился, да еще как…

— Родился, да не густо…

Ага, задел. Теперь пойдет. Старик распахнул тулуп и, чтобы лучше показать, что он готов слушать хоть до утра, сдвинул мохнатую шапку, открыв уши.

— Что есть наука? — продолжал Крутилин. — Это опыт народа. Пришел первый мужик, расковырял землю и посадил первое зерно в эту землю и стал смотреть, как все произойдет. Еще народ писать-читать не умел, а наша крестьянская наука уже существовала. Отец учил сына, а сын передавал дальше. Сколько тысяч лет прошло от первого зернышка, посаженного человеческой рукой, столько лет у нашей науки, называемой агрономия. Все ученые и академики отсюда свою ученость приобрели. От мужицкого векового опыта. Которые про это забывают, от тех только вред народу. Вот сегодня Ванька Шонин в грязь сеять налаживается из лукошка. Говорит, сам секретарь обкома поддерживает. Не знаю, какой злой дух ему это нашептал, а только я так считаю, что это против науки, а значит, и против народа.

А от навеса уже вели оседланных лошадей, слышались неторопливые удары копыт о звонкий ночной ледок.

Оставшись в одиночестве под желтым светом фонаря, Исаев слушал, как затихают голоса в общежитии и замирает в степи глухой стук копыт.

17

Сначала решили завернуть на тракторный стан, но, как только выехали на дорогу, в окошке погас огонек. Крутилин; решил не беспокоить трактористов, и они поехали прямо в село.

Лошади сонно перебирали ногами на широкой степной дороге. Снег на буграх уже сошел, а в низинах держался, но уже непрочно. Стоял тот самый сытный запах, которым дышит степью весной: запах сырой обнаженной земли, слежавшегося сена и прелых трав.

— Земля, — проговорил Крутилин глубоким голосом, — всей жизни начало, сколько за нее мужицкой крови пролито. И борьба еще не кончена.

Роман ничего не ответил. Он вырос в деревне и привык считать землю источником жизни, но это у него было простое, естественное чувство, лишенное всякого философского начала. В замечании Крутилина и в его рассуждении о крестьянской науке он услыхал желание осмыслить и объяснить все происходящее в деревне. И сегодняшний горячий разговор — разве это не продолжение извечной борьбы за владение землей?

Покачиваясь в седле, Роман слушал Крутилина и не знал, что ему ответить. Да, земля всегда была предметом самых ожесточенных классовых столкновений, но почему сейчас, когда она вся в одних руках, в руках пахаря, почему же сейчас-то не прекращается борьба за владение землей?

Опустив поводья, Крутилин расслабленно покачивался в седле. Может быть, даже задремал под остренькое позванивание подков на хрустальном льду. И Боев тоже опустил поводья, расслабил тело и начал погружаться в сонное оцепенение.

И, как во сне, услыхал голос Крутилина:

— Волчий лог.

Он проснулся не сразу. Сначала сквозь вязкую сонную оболочку начал просачиваться какой-то смутный слитный шум, похожий на дальний звон многих колоколов. Он ниоткуда не шел, этот звон, он просто был кругом, оглушающий, как вода, в которую прыгнешь с кручи в горячий летний день. И снова голос Крутилина:

— Волчий лог.

Лошади осторожно спускались к оврагу по скользкой дороге. Крутилин что-то сказал, грохот бегущей воды заглушил, его голос, но Роман понял, что ему, надо держаться строго за ним. Это было очень трудно, потому что в овраге было темно и ничего не слышно, кроме шума воды и грохота, когда обрушиваются подмытые водой глыбы земли. В таких случаях лучше всего положиться на коня, он, если его не дергать, всегда выручит.

Роман ослабил поводья, взялся за холку и почувствовал, как напряженно вздрагивает влажная прохладная кожа коня. Плотнее сжал колени и сам вжался в седло, чтобы не упасть при внезапном прыжке, хотя знал, что он поймет, когда конь приготовится к прыжку. И он это почувствовал: сначала его слегка откачнуло назад — это конь присел на задние ноги и подтянул их к передним, — потом толчок такой сильный, что Роман почти ткнулся лицом в гриву.

Гулко ударяя копытами и храпя, конь вынесся на кручу. Крутилин ожидал его.

— Живой?

— Мостик бы тут поставить, чем так ноги ломать.

— Отвык ты, Ромка, от нашего обихода. И все перезабыл. Это же на неделю, не больше, такая гулянка. Поревет, поиграет и притихнет. Разве что летом после хорошего дождя, но и то на час-два. А мосту на этом месте не устоять. Сорвет.

Они свернули вправо и поехали по отлогому склону к притихшей в темной тишине березовой роще. Это место так и называется — Березовая ростоша. А чуть повыше, на холме, среди чисто и призрачно белеющих стволов возвышался обелиск — братская могила сельских активистов, расстрелянных белогвардейцами в девятнадцатом году.

У подножия холма, поросшего прошлогодней побуревшей травой, сошли с коней и, привязав их к березам, начали подниматься к обелиску.

— Батьку твоего проведаем и всех наших товарищей, — так обычно и просто проговорил Крутилин, будто и в самом деле по пути завернули к добрым своим приятелям. Посидят, поговорят, выпьют, может быть, и поедут дальше по своим делам.

Здесь, на вершине холма, было светлее оттого, что березы расступились и выстроились вокруг обелиска, сложенного из какого-то красноватого камня. Железная звезда, выкованная в колхозной кузнице, может быть, из старого лемеха, венчала обелиск. Железная звезда, слегка тронутая по краям желтоватой ржавчиной.

Раньше, как припомнилось Боеву, обелиск был деревянный, крашеный, и звезда тоже деревянная, только железный лист, на котором на вечную память записаны имена погибших, остался старый. Их было десять, а сейчас оказалось одиннадцать. Кто этот одиннадцатый — в темноте не прочтешь.

— Коля Марочкин, — сказал Крутилин. — Светлой памяти человек. Здесь же его и убили.

Коля Марочкин — избач. Заведующий избой-читальней и первый просветитель на селе. Темно в тридцатые годы жили степные деревни и села. В долгие осенние и зимние вечера собирались мужики у какого-нибудь бобыля или просто в овине и при свете коптилки играли в подкидного дурака или «в носы». Коптилка воняла старым бараньим жиром, от махорочного дыма не продохнуть, мужики беззлобно матерились, шлепая засаленными картами по носу проигравшего.

Картины знакомые — насмотрелся на них Роман во время своих бесконечных командировок.

— Коля Марочкин, — проговорил Роман. — Не помню я такого в нашем краю.

— Ты и не можешь помнить. Он приезжий. ВОЛАГИТ его к нам прислал, как организатора избы-читальни. Читальню он организовал да так у нас и остался. Годами он — тебе ровесник. Первый комсомолец в селе, веселый человек, артельный. Народ его любил. Под избу-читальню у нас лучший дом определен, самый большой, да и тот был тесен.

И это тоже очень хорошо знает Роман, до того хорошо, что даже сейчас ему показалось, будто он видит освещенные окна избы-читальни, единственные во всем селе, до полуночи не гаснущие. Керосина-то почти пи у кого нет, и K°ля Марочкин, возвращаясь из волостного агитационного пункта, вместе с пачкой газет и брошюр бережно несет и жестяной бидончик керосина.

«Керосин… — думал Боев. — Жаль, что не умею стихами, поэму написал бы про маячный свет лампы в окнах читальни, про агитационную силу керосина».

Сказал Крутилину, тот посоветовал:

— А ты напиши, как умеешь. Немного времени спустя будущее население, пожалуй, и не вспомнит про наше житье. И про Колю напиши, как он весной позапрошлого года пришел на это вот самое место, чтобы памятник покрасить. Тогда еще, если помнишь, деревянный памятник стоял. А его красить надо было каждую весну. Тут на Колю и налетели кулаки-бандиты. Мы его здесь и похоронили, в братской могиле. Чести этой достоин. Вот подымем колхоз, разбогатеем — поставим тут памятник навечно и всех на золотую доску запишем.

Все это было сказано с таким сонным спокойствием, будто ничего Крутилину не надо, дали бы только свалиться и уснуть. Все правильно: намаялся человек за день, устал и хочет спать, Но Боеву это желание, такое естественное, вдруг показалось обидным и недостойным этих минут горьких воспоминаний. Взбудораженный своими мыслями, он посмотрел на Крутилина. Бледное в темноте лицо председателя оказалось и в самом деле усталым. Но стоял он прямо, может быть, даже слегка напряженно: одна рука вытянута, как по команде «смирно», другая, в которой он держал фуражку, прижата к груди. А голос звучал требовательно, словно он отдавал приказ:

— Данное место кровью долито, и этого мы не забудем, кто забудет, тому напомним твердой рукой. Слышишь, Роман! Ты это, все тебе известное, описать должен. Для чего тебе талант и отпущен в полную меру. Батьку-то хорошо помнишь?

— Помню. Все я помню. Хромал он и кашлял по ночам.

— Это он после тюрьмы. Деникинцы его… А так он здоровый был. Конники, они все почти на здоровье не жалуются.

— Все знаю и все запомнил, что мама рассказывала.

— А что забыл — напомним, — угрожающе пообещал Крутилин, и даже нагайка в его опущенной руке вздрогнула.

Еще постояли немного, слушая отдаленный грохот бешеной воды в овраге. Крутилин спросил:

— Набрался отваги? Это тебе надо на всю дальнейшую жизнь. Ну, тогда поехали. Гляди-ка, скоро и светать начнет… — Спускаясь с холма к лошадям, он говорил: — Это, когда трудности навалятся такие, что жизнь не мила, я тогда, сюда приду и вот тут постою на пригорочке, товарищей наших припомню. А ведь им-то похуже пришлось. Им-то, наши-то трудности внимания не стоящими показались бы. Мы, чуть что не по-нашему или, в чем нехватки, так сразу кручинимся, жалобы пишем. Эх! — И уже, сидя в седле, жестко закончил: — Как рукой всякую слабинку к чертовой матери.

Всю дорогу ехали молча, и только неподалеку от села Крутилин спросил:

— Насчет колхозов что думаешь?

Встряхнув головой, Боев ответил:

— Думаю — правильно.

— Так это я и сам так думаю. Давай закурим — дрему разгоним.

Придержали коней. Закурили. Крутилин повторил:

— Правильно, раз партия велела. А не круто ли взяли?

Боев не знал, что ответить. Крутилин, коммунист, старше его намного, человек твердой воли, зря не спросит. Отвечать надо прямо.

— Не знаю, — честно сознался Боев.

— А думаешь, я знаю? По всем данным, правильно и своевременно, а как посмотришь практически, то как-то все не по-хозяйски. Дров наломали много. Ну, так на то, должно быть, и революция, чтобы ломать. Только над землей мудровать все-таки нельзя. Ее, как и человека, перевоспитывать надо на коммунистический лад. А такие, как Ванька Шонин, не только землю пакостят, они саму идею пачкают. Что для него колхоз? Артель мужиков. А то забывают, что мужики на земле хозяйствовать хотят, а не батрачить. Наш народ не против колхоза. Мы дружные. Нас только в спину не толкай, сами за партией нашей пойдем, как в семнадцатом году. А ведь тогда и Ванька Шонин не последним бойцом был. Всю гражданскую геройски воевал. А когда хозяйствовать пришлось, тут он и не годится. Привык шашкой размахивать, а хлеба атакой не добудешь…

Лениво передвигая ноги, лошади спотыкались на подмерзшей за ночь дороге. Роман продрог в седле, но ему было лень сойти на землю, чтобы согреться. Скоро лошади прибавили шагу и перешли на рысь — верный признак близости дома. И в самом деле, как только въехали на пригорок, увидели село в низине. Уже легкий предутренний туман колыхался над соломенными крышами и путался в голых деревьях. Нехотя и по-утреннему хрипло лаяли собаки. Глядя на родное село, Крутилин проговорил сквозь зевоту:

— Мужика из единоличности вытащить трудно, а единоличность из мужика и того труднее.