"Прикосновение к огню" - читать интересную книгу автора (Васильев Александр Сергеевич)

Песнь о Перемышле

Из путевого блокнота

В последние годы мне пришлось много путешествовать. Побывал я и на Урале, на Кавказе. Ну и, понятно, снова завернул на дорогую моему сердцу Украину, где прошел когда-то по фронтовым дорогам. Конечно, теперь невозможно было узнать их.

Проходя по знакомым местам, вспоминал о героях Перемышля. Мне напоминали о них то дорожные знаки с названиями городов и сел, где шли когда-то жаркие бои, то братские могилы, то какой-то разговор со случайным собеседником. Конечно, мне приходилось выбирать по крупице наиболее важное для меня. Но говорят же: не скоро сказка сказывается! И песня не сразу складывается. Сначала возникает первый, еще далекий и неясный звук. Потом к нему присоединяются другие. Вот уже звуки объединились в мелодию, ведущий голос находит себе подголосков, и песня выходит на простор…

Песнь о Перемышле! Как она родилась? Где и когда?


В приграничной полосе

«Видно, уже так устроен человек, что все честное, благородное, мужественное он помнит гораздо дольше, чем мелочное и злое!» Эту фразу я с трудом прочитал на бумажке, которая сохранилась в кармане моего старого дорожного плаща. Листочек оказался счетом одной из львовских гостиниц. По дате я определил, что это была моя первая поездка на места бывших боев. Но где и что заставило записать эти слова?

И наконец вспомнил.

…В машине нас было трое: шофер-пограничник Николай, корреспондентка Львовского радио Мария Влязло и я. Из Львова мы выехали утром, при ярком свете солнца, но через каких-нибудь полчаса небо потемнело и по брезентовой крыше нашего газика забарабанил дождь. Мария забеспокоилась. «Кажется, это надолго, — сказала она, кивнув на небо. — Надо бы переждать!»

Но возвращаться мне не хотелось. Однако я понимал, что девушка права: в такую погоду нам вряд ли удастся осмотреть бывший перемышльский укрепрайон, вернее, ту его часть, которая осталась на нашей территории, по эту сторону советско-польской границы. Дороги к старым дотам конечно заросли, в легкой обуви к ним сейчас не проберешься.

С надеждой вглядываясь вперед, думал: «А может, нам повезет, тучи скоро рассеются?» Нет, Мария знала здешний климат. Чем дальше мы ехали на запад, тем небо становилось мрачнее, тяжелые тучи, казалось, цеплялись за вершины придорожных тополей. Где-то далеко впереди, наверное, у самой границы, неясно сверкала молния, но грома не было слышно.

Мы ехали с полчаса. Мария, забравшись на сиденье с ногами и, прижав к груди свой диктофон, хмуро поглядывала то на меня, то на Николая.

Но мы молчали: солдат — потому, что он солдат, а я — от досады, что пропал день, на который возлагал столько надежд. Что ж, ничего не поделаешь, придется возвращаться назад.

Но тут впереди вдруг показались какие-то строения. «Великий Любень! — бодро произнес шофер. — Тут гостиница есть». Меня словно дернуло что-то: так ведь это же где-то здесь, под Любенем, погиб Поливода! Мы должны сходить на его могилу, поклониться праху. Кто-то» кажется, еще в Москве говорил, что на этой могиле поставлен памятник.

Спрашиваю у Марии. Да, она тоже слышала и о могиле, и о памятнике. Но сама их еще не видела — ей рассказывал об этом один местный учитель, Малиновский. «Где он живет?» Мария отвечает, что где-то недалеко от центра, там же в большом доме находится основанный Малиновским музей.

Вглядываемся. Ага, вот и большой дом. Читаем вывеску: «Клуб». Накрывшись плащ-палаткой, Николай бежит в дом и вскоре возвращается. «Музей здесь, но в музее ни души. И в клубе тоже». — «Что же делать?» — «Вы идите туда, под крышу. А я поеду учителя пошукаю». Он рыцарски накрывает Марию своей плащ-палаткой, и мы под проливным дождем бежим в клуб.

В сенях отряхиваемся, при свете спички оглядываю наше убежище. Чувствуется, что дом старый, но крепкий, сделанный на века. Стены сложены из грубых, тесаных, желтоватых камней, двери дубовые, с железными накладками.

Возвращается наша машина, слышатся чьи-то голоса. Неужели Николай разыскал учителя? Точно! Разбрызгивая лужи, они врываются в подъезд, и тут же второй сует мне мокрую руку и представляется: «Александр Владимирович Малиновский».

Скрипит ключ, открывается дверь, мы входим в музей. Малиновский, оправдываясь, что свет в селе в связи с грозой выключили, зажигает свечу. Но это даже хорошо: маленькое дрожащее пламя сразу как бы отбрасывает нас в прошлое, делает каждый предмет значительным и немного таинственным.

В музее две комнаты. В первой собрана этнография: расписные народные костюмы, горшки и кувшины с потрескавшейся глазурью, какие-то древние мотыги, прялки… Малиновский, невысокий, быстроречивый, очень подвижный для своих лет (а ему, наверное, уже под шестьдесят), идет впереди, водит свечкой по экспонатам и рассказывает…

Большинство этих реликвий было собрано еще до войны, когда он, молодой учитель, задумал приобщить местных ребятишек к краеведению. Но грянула война, учитель эвакуировался из Любеня на восток и вернулся в родное село «аж в сорок пятом».

Музей в первые же дни оккупации разрушили гитлеровцы. Учитель, повзрослевший, переживший немало военных невзгод, чуть не плакал, глядя на сваленные в углу обломки. Надо было все начинать сначала.

И он начал. Собрал новых ребятишек — младших братьев, а затем и сыновей тех, бывших его учеников. Ребята ходили по селу и окрестным хуторам, «шукали» старинную одежду и утварь.

Но теперь для людей история жила не только и не столько в отскрипевших свой век прялках и потрескавшихся горшках. Она клокотала в сердцах и раскаленной, трудно остывающей лавой текла из вчерашнего дня в сегодняшний. Это была память о недавней войне, которая уже стала историей. И сельский учитель, понявший это, вскоре решил изменить направление поисков. Он повел своих «следопытов» в поля и леса. Ребята обшаривали каждую ямку, похожую на заросший травой окоп или осыпавшуюся траншею, и часто под вечер возвращались в село с трофеями — ржавой продырявленной каской или винтовкой. А потом сидели и долго разбирали полустершиеся буквы, нацарапанные на прикладах безвестным защитником Родины, пытаясь разгадать, кто он и откуда.

А взрослые рассказывали: в сорок первом, на седьмой или восьмой день войны, сюда, к шоссе, подошли наши бойцы, почти все в зеленых фуражках, не так чтобы много, человек двести. Командовал ими чернявый дядько лет двадцати пяти — тридцати, судя по петлицам, не то политрук, не то старший лейтенант. Он спросил, проходили ли здесь немцы, ему ответили, что проходили, но тоже немного — с батальон, не больше, только не пешком, а на мотоциклах. Командир мотнул чубом: ну, это, мол, не страшно. «Значит, — сказал он своим, — главные силы противника еще на подходе, им-то мы и дадим здесь бой». И приказал рыть окопы, готовить рубеж.

Вскоре на шоссе показалась вражеская колонна. Впереди шли открытые бронемашины, за ними грузовики с солдатами. И вот тут завязался бой. Гитлеровцев было раз в десять больше, чем наших, но пограничники так ловко расположили свои огневые точки, что уничтожили почти всю колонну, а сами потеряли совсем мало.

Было это в полдень. А к вечеру подошла еще одна колонна. Противник, видно, был уже предупрежден, что здесь их ожидает засада. Не доезжая Любеня, часть колонны свернула на юг, к Комарно, а другая часть остановилась, солдаты спешились и пошли в атаку.

Этот второй бой длился двое суток. Местные жители (а среди них были участники войн) рассказывали, что такого ожесточенного боя они не видели никогда — ни до, ни после… Раза два или три чернявый командир поднимал своих бойцов в штыковую атаку, многие были ранены, но из строя не уходили.

Особенно запомнился последний день боя. Наши уже знали, что Львов сдан, они окружены. И дрались еще яростнее, еще беспощаднее.

Теперь фашисты наступали с трех сторон. Они шли в полный рост, автоматы к животу, и вели беспрерывный огонь. А у красноармейцев уже кончались боеприпасы, они экономили каждый патрон. Один пулеметчик (он сидел в окопе у шоссе) уничтожил, наверно, с сотню гитлеровцев. Пропустит их по дороге вперед, а потом даст в спину две-три очереди из своего «дегтяря». Хорошо воевал хлопец! Уже смеркалось, когда он был ранен, товарищи принесли его в хату, попросили хозяев ухаживать за ним, а сами ушли. И тут же в хату ворвались гитлеровцы. Схватили раненого героя, уволокли в сарай кирпичного завода и там замордовали.

Одним из последних (было это, говорят, на третий день боя) погиб пулеметчик, окопавшийся со своим напарником у западной окраины села. Он тоже покосил много врагов, наконец его «точку» засекли и открыли по ней ураганный огонь из пулеметов и минометов. Его напарника убило. Тогда пулеметчик сменил точку и засел у подножья холма, в кустах. Немцы, видя, что пулемет замолчал, двинули туда с полсотни мотоциклистов. Пулеметчик подпустил их к холму и дал очередь. Машины закружились на дороге, образовалась пробка. Пользуясь паникой, пулеметчик перестрелял всех мотоциклистов… Тут немцы совсем озверели и начали бить по холму из орудий. Пулеметчик уже давно был мертв, а враги боялись подходить к нему и стреляли…

Кто были эти герои, память о которых жила в сердцах людей? Малиновский ведет нас в другую комнату, военную, и показывает хранящиеся под стеклом фотографии, письма… Вот маленькая, темная, вся в каких-то пятнах страничка. Бумага истлела, можно разобрать лишь одну выцветшую строчку в графе «воинская часть». Учитель подносит свечку ближе, и я читаю: «92-й погранотряд».

Перемышльцы! Теперь не сомневаюсь, что передо мной удостоверение Поливоды: такие книжечки имели только командиры. Но Малиновский качает головой. Он тоже слышал о легендарном коменданте Перемышля и думал, что «чернявый» и «Поливода» — одно и тоже лицо. Но это удостоверение было найдено в сумке командира, погибшего на окраине Любеня. А тот, «чернявый», как говорят, погиб южнее, при попытке прорваться от Любеня к Комарно. И учитель повторяет ту же версию, что я уже слышал. «Как погиб? Ушел со своими хлопцами в высокую рожь, а немцы за ним… Сильная тогда была стрельба, только из той ржи никто не вышел — ни немцы, ни наши».

«Ну а герои-пулеметчики, их вы опознали?» — «Первого, что бандиты замордовали, опознать так и не удалось. А второго звали Федор Лихачев». — «Как же это вы установили?» — «Как?» Малиновский осторожно, двумя пальцами, достает из-под стекла еще одну реликвию: черный пластмассовый медальон. Отвинчивает крышку, вынимает узенькую полоску бумаги, показывает. Да, Лихачев Федор Егорович, уроженец села Старая Усмань Воронежской области. «По этому медальону и установили», — поясняет учитель. «Но почему тот самый герой — именно он?» — «А потому, что мы нашли медальон в земле вместе с пулеметом».

Мы смотрим на фотографию Лихачева, полученную музеем из села Старая Усмань от родственников героя. Федор Егорович, а вернее, просто Федя, деревенский паренек, надевший недавно военную форму, еще мешковатый, глядит исподлобья, словно тоскуя о родном доме, о воронежских своих полях и лесах. А за его спиной красуется невероятно роскошный пейзаж с фонтанами и лебедями.

А вот и другая фотография, сделанная двадцать лет спустя, уже в Любеке. Две пожилые женщины с натруженными крестьянскими руками и два бравых молодца-солдата. Это сестры Федора Лихачева со своими сыновьями, племянниками героя, Анатолием и Василием. «Меж-

ду прочим, они тоже пограничники!» — говорит Малиновский. Оказывается, он и его «следопыты» разыскали не только отважного пулеметчика, но и его родственников, и те несколько лет назад приезжали сюда, на Львовщину, чтобы поклониться праху своего Федора и его боевых товарищей.

«Вы думаете, что это единственные наши гости? — добавляет учитель. — Кто бы ни ехал через Любень Великий, обязательно заглянет в музей. О героях Перемышля многие помнят — еще с первых военных сводок, интересуются их судьбой».

Шофер Николай задумчиво ощупывает ржавую пулеметную ленту. А я дописываю в блокноте последнюю строчку. Нет, этот день не пропал даром.

К полудню дождь утихает, небо проясняется. «Можно ехать дальше», — заявляет Мария. Мы садимся в машину, Малиновский с нами. Учитель хочет показать нам братское кладбище, где похоронены герои-пограничники.

Оно открывается сразу, едва мы выезжаем из села. На вершине холма, метрах в пятистах от дороги, стоит памятник: серый постамент и на нем солдат в шинели, с каской в одной руке и с венком в другой.

Мы гуськом поднимаемся по тропинке между молодыми деревьями: строгие и торжественные, как бойцы на плацу, стоят тополя, с зеленой шапкой листвы каштаны, дубы. «Наш холм Славы!» — тихо с гордостью поясняет Малиновский. «Наш парк Героев!», «Наш…» Впрочем, перечисление ни к чему — здесь все «наше», созданное энтузиазмом и трудом простого сельского учителя и его воспитанников, их родителей, местного начальства и комсомола.

Мы прощаемся с Малиновским. Идет встречная машина, останавливается, учитель садится в нее, нахлобучивает фуражку, берет под козырек. А я смотрю на холм, где когда-то сражался и погиб никому не известный пулеметчик, думаю о его судьбе и о судьбе учителя Малиновского и многих, таких как он, энтузиастов.

Да, здесь помнили о героях! Мы проехали до самой границы, видели взорванные или замурованные доты и неподалеку от них братские могилы, аккуратно обложенные дерном, свежие цветы у обелисков.

Возле села Волица в поле мы встретили колхозника, который сказал мне, что Перемышль якобы не один, а несколько раз переходил из рук в руки. «Не может быть!» — усомнился я, поскольку услышал об этом впервые. «Ото ж ей-богу!» — клялся тот и повел меня на высокий холм, откуда была видна пограничная речушка, а за ней россыпь белых и серых домиков, железнодорожная станция с дымящей трубой депо, а еще дальше, на взгорье, какой-то город. Так вот он, Перемышль! Мирно голубело небо, весело перекликались гудками идущие через границу поезда. А человек, стоящий рядом, твердил: «Ось, видселя мальчишкой сам бачил. То нимцы наших посунут, то наши их. Мабуть, пять-шесть раз так було. А не верите — поезжайте туда, до поляков, они подтвердят!»


Еще одна легенда о Перемышле

Теперь этот город называется по-польски — Пшемысль. Наше правительство учло интересы братского народа и вскоре после окончания войны передало город новой, народно-демократической Польше. Граница, которая ранее проходила по реке Сан, отодвинулась в этом районе несколько восточнее.

Но мир меняется, и люди, созидающие новый мир и новое общество, ищут уже не то, что их разделяет, а что объединяет. Немалую роль в этом благородном процессе играет история и, прежде всего, примеры боевого содружества советских людей и поляков в годы минувшей войны.

Участники боев в Перемышле не раз говорили о помощи, оказанной им в дни обороны населением города. Когда завязывались уличные бои, польские женщины и дети добровольно выполняли обязанности связных и проводников. Жители бросали из окон на головы гитлеровцам тяжелую мебель, утюги, кирпичи из разобранных печей. Мужчины-поляки вступали в ополчение, некоторые из них погибли в боях.

Об этом узнал польский «Союз борцов за свободу и демократию» — организация, занимающаяся делами и судьбами ветеранов войны. Мне любезно была обещана поездка по местам бывших боев, и я с радостью отправился в путь.

…Город встретил меня сурово — холодным пронизывающим ветром, скрипом флюгеров на высоких покатых черепичных крышах, насупленными бровями заснеженных карнизов.

«Вы привезли нам подарок русского Деда… как его — Мороза?» — сказал, улыбаясь и пожимая мне руку, секретарь Перемышльского горкома ПОРП Войцех Баня. У него в кабинете за длинным столом сидело человек двадцать немолодых мужчин и женщин, которым он представил «гостя из Союза». Секретарь сказал, что они собрались здесь, зная о моем приезде. Это были местные коммунисты, свидетели и участники боев в июне сорок первого года.

Мы проговорили до позднего вечера. Отрадно, что в памяти этих людей могли так ярко и зримо сохраниться картины боев. Ведь с того времени прошло почти двадцать пять лет. Четверть века! Некоторые из них тогда были почти детьми.

В их словах сквозило искреннее и чистое восхищение отвагой и благородством наших бойцов и такая же гордость за то, что это происходило здесь, в их славном городе.

Вот, что рассказали они.

…В памятный день двадцать третьего июня контратакующие группы советских воинов вышли к берегу Сана.

Местные жители видели, как гитлеровцы опрометью кинулись к реке. Отчаянные схватки завязывались на мосту, в лодках или прямо в воде.

Бои шли в разных местах: на левом фланге — в районе лесопильного завода, в центре — у пешеходного и железнодорожного мостов, правее — за водокачкой… И где-то в полдень одна из групп, численностью до роты в наступательном порыве переправилась на другой берег и гнала фашистов до района городского госпиталя. Здесь наступающие остановились. Увидев, что противник опомнился и, получив подкрепление, собирается контратаковать, а с нашей стороных новых сил не прибывает, они решили закрепиться на достигнутом рубеже. Были найдены при содействии местного населения наиболее надежные укрытия, построены заграждения из мешков с песком, бревен, мебели, а на чердаках и колокольнях оборудованы огневые точки…

Местные жители радовались, что гитлеровцы отступили и скоро, как все думали, выкатятся из города. Но советские воины, видимо, получили от своего командования какой-то приказ и под покровом наступившей ночи снова отошли на свой берег.

На другой день в сопровождении одного из очевидцев я отправился по следам неизвестных героев. Мой провожатый вел меня по узким улочкам, показывал одному ему понятные следы давних боев. Мы спускались в пахнувшие сыростью подвалы, поднимались на какую-то старую башню, или пожарную вышку, где к перекладинам, опутанным паутиной, прилепились летучие мыши. Там поляк показал мне нацарапанную гвоздем или штыком надпись на подоконнике: «Мы не уйдем!» Написано было по-русски. Но ведь это мог написать и местный партизан? Здесь, в городе, многие знали русский язык, некоторые даже неплохо говорили по-русски.

Более достоверным доказательством был сохранившийся в одном из подвалов ящик с поржавевшими и позеленевшими винтовочными обоймами. Самих патронов не было, их вынули взрослые, опасаясь за своих любознательных ребятишек. Но обоймы оставили — нарочно, как память о советских, воинах.

Но и это не убедило меня окончательно. Мало ли, как мог попасть сюда этот ящик. Те же польские партизаны зачастую пользовались нашим оружием и боеприпасами. Не исключено, что наши или польские воины вели здесь бой при освобождении города от гитлеровцев летом сорок четвертого года.

«Подвергай все сомнению!» Полушутя-полусерьезно я повторял этот любимый девиз мудрецов моему деятельному гиду. В сорок первом, когда здесь шли бои, ему было уже тринадцать лет. Теперь он учитель с солидным стажем и может вполне авторитетно утверждать, что память у подростка даже лучше, чем у взрослого человека, уже перегруженного впечатлениями.

Одинаково взволнованные нашими поисками, мы не заметили, как оказались перед красивым зданием с большим зеленым куполом и лепными украшениями на фронтоне. Это и был городской госпиталь, местный «шпиталь», построенный еще в прошлом веке. «Здесь они остановились», — сказал спутник. И чтобы предупредить мои сомнения, он повел меня… к главному врачу.

Доктор Токаж, невысокого роста, плотный, с седыми висками, выслушав учителя, не без добродушной иронии заметил, что недоверие к историческим фактам лишь тогда квалифицируется, как болезнь, когда сами факты обладают стопроцентной убедительностью. Но поскольку в наш век таких фактов почти не осталось, то мой скептицизм можно отнести к категории «здоровых» явлений. «Однако, — добавил он, — все же с легкой натяжкой, как для гостя».

Мы сели за низенький столик, сестра в белоснежной наколке принесла в чашечках крепкий кофе, и доктор уже вполне серьезно стал рассказывать о том, как часто случаи, кажущиеся на первый взгляд невероятными, при близком рассмотрении являются вполне закономерными. Этот разговор, носивший поначалу общий характер, он подвел к событиям двадцать третьего июня.

«Поставьте себя на их место, вообразите жаркий, самый долгий летний день, усталость тела и необыкновенный нервный подъем, злость и ярость атаки, ненависть к проклятым, наглым захватчикам, торжество первой победы и желание закрепить ее, — и вы поймете, что для атаковавших было вполне естественным гнать гитлеровцев до тех пор, пока хватит сил… Остановились же они только благодаря приказу. Но вы уверены, что этот приказ дошел до всех, до каждой группы? И не сомневаетесь ли вы в том, что человек в состоянии крайнего возбуждения всегда способен проверять свои действия логикой? Короче, может быть много вариантов того случая, который с вашей точки зрения больше смахивает на легенду, а с нашей — является непреложным фактом».

Так говорил за кофе этот почтенный человек, ученый, общественный деятель.

Потом он встал и повел нас на второй этаж, в одну из палат, где, по рассказам персонала, когда-то скрывались двое наших бойцов, раненных в тот день. Поздно вечером, перед тем как уйти из Засанья, товарищи принесли их в госпиталь и попросили польских медиков спасти им жизнь. Какую гарантию могли им дать поляки, кроме своего честного слова, скрепленного общей ненавистью к врагу?

Их спасли, этих русских — достали поддельные документы, лечили, самоотверженно ухаживали. Потом, когда оба выздоровели и окрепли, переправили к мастеровому Роману Завише, простому рабочему, бобылю, жившему на окраине города, неподалеку от леса. А уже от него они ушли в отряд к польским партизанам.

…Затем мы с трудом нашли каморку этого человека. Он спал. Извинившись, что разбудили его, хотели уйти, но старик, чуть ли не силой удержал нас. Еще крепкий для своих лет, только почти совсем беззубый («зубы в гестапо потерял», — говорил он), хозяин рассказал, как целый месяц тайно содержал у себя своих «постояльцев», укрывая их от жандармов и полиции. «Кормились втроем одним моим пайком», — говорит он. Приходилось прирабатывать какими-нибудь мелкими поделками. Он мастерил деревянные игрушки, плел коробки из соломы и сбывал их немецким солдатам. Иногда в обмен на свои изделия ему удавалось раздобыть какой-нибудь деликатес — кусочек колбасы, бутылочку пива. Он нес их своим «квартирантам». И улыбался в душе: знали бы немцы, кого они подкармливают!

Осенью он тайными тропами провел русских на хутор, где свел их с партизанами из «батальонов хлопских». На прощанье расцеловались. А как звали его «крестников»? Старик долго чешет затылок, припоминая. Один по-польски звался Грегор, что значит Егор, Георгий или, может быть, Игорь. «А другой… мабуть, Иван?» Больше он их не видел и об их судьбе ничего не знает.

«Вы убедились?» — торжествующе спрашивает мой гид. Утвердительно киваю. И все же, наверно, нет полной уверенности в моем кивке. Тогда учитель обещает отвести меня к самой высокой инстанции-к местным историкам-краеведам. «Лучше их вам уже никто не скажет!»

…Историков в Перемышле двое — тех, кто многие годы занимается сорок первым годом и совместными действиями советских воинов и поляков. Один — Ян Рожанский, высокий, стройный, с бледноватым лицом и рыжеватыми усиками. Другой — Рышард Далецкий, моложавый, подвижный, темноволосый.

Кажется, они соревнуются друг с другом. Однако на мой вопрос оба отвечают, в сущности, одинаково. Ими собраны различные документы, подтверждающие боевые действия советских бойцов в оккупированном немцами Засанье во второй половине дня двадцать третьего июня.

Вспоминаю рассказ Патарыкина. «Мы хотели форсировать Сан», — сказал бывший командир роты. А что скрыто за туманной фразой генерала Снегова: «Могли бы и дальше?..»


Здравствуй, Чуваш!

Давняя эта история, давняя…

«Сказывают, в те времена замыслил Тохтамыш идти на Московию… Ночью примчался запыленный гонец с недоброй вестью и в ту же ночь ускакал на свежих конях к Москве, дабы оповестить князей. А другой всадник покинул крепость, чтобы забить тревогу по чувашским городам и селам.

Большую силу собрал Чавдар. Мужчины взяли оружие, в такое время — всяк воин. А место воина — под знаменем эмбю.

Чавдар, отважный полководец, не стал ждать, когда враг нагрянет, двинулся навстречу непрошенным гостям. В крепости остались только малые дети, женщины да старики».

…Сказка осталась недосказанной. Где-то неподалеку, у реки грохнул выстрел, и Настя чутким женским сердцем угадала недоброе, бросилась к двери, распахнула ее. Навстречу из темноты коридора выбежал посыльный:

— Тревога! Где товарищ лейтенант?

Она не успела спросить, в чем дело. Лейтенант, пять минут назад заснувший под тихий шепот жены, рассказывавшей сказку маленькой дочурке, вскочил, как подброшенный пружиной. Правда, он уже просыпался один раз: томила жара, накопленная стенами за день — самый долгий в году. И было как-то тяжело на душе, как перед бедой. Хотел поделиться со своей Настенькой, да передумал: она кормит ребенка, надо ее беречь. И Яков ласково посмотрел на ребенка, на жену, послушал ее шепот и снова задремал…

А сейчас он бежал на блокпост, позабыв про предчувствия. Началась служба! Боец по дороге рассказал, что из соседней Синявы позвонили: там немцы напали на погранпосты, идет бой. Лейтенант Николаев подумал: опять провокация, но что-то уж больно наглая…

Его подчиненные, свободные от наряда, толпились во дворе. «Смирно!» — крикнул дежурный, увидев лейтенанта. Тот махнул рукой: «Вольно!», бросился к телефону. «Синява, Синява!» Он сам хотел узнать, что там, может быть, черт не так уж страшен? Но Синява не отвечала.

Плохо! Сердце словно сжали в кулаке. И снова он не сказал никому о своих предчувствиях. Смотрел в бинокль за реку — пока там было пустынно и тихо. Решил: «Надо ждать, скоро все прояснится». Подал команду приготовиться к обороне. Бойцы занимали окопы, подносили ящики с пулеметными дисками и гранатами…

— Летят! Летят! — крикнул кто-то из бойцов.

В небе с запада приближалась армада. Грозно урчали тяжелые бомбардировщики, тонким металлическим гудением моторов буравили воздух охраняющие их истребители. И было такое ощущение, будто желтобрюхий удав пронесся над головами. Пронесся и скрылся в дали.

Яков понял: началась война. Сразу все стало ясно. «Будем воевать!» — сказал он себе и посмотрел на своих бойцов. Увидел: они тоже все поняли и тоже готовы. «Вот и хорошо!»

Теперь он уже ничего не почувствовал, когда увидел на той стороне большую группу немцев, вышедшую из леса. Просто спрыгнул в окоп и приказал стрелять, если враг перейдет границу. Именно «враг», а не «сосед», как было до сих пор, и не «нарушит», а «перейдет».

И тут вспомнил о жене и дочурке. Надо их предупредить. Нет, он сделает это сам.

«Кто знает, увидимся ли мы еще когда-нибудь?»

Он домчался до дома, сказал Настеньке, чтобы она с ребенком немедля уехала в тыл — подводы уже ждут, быстро поцеловал ее и убежал назад.

Ему очень хотелось сказать жене еще несколько слов, но он торопился. Враг уже перешел границу, начался бой.

«Шли чуваши на супостата стройными рядами, сохраняя боевой клин — острием вперед. Гарцевал на белом коне сам Чавдар. А вокруг него — ближайшие друзья и помощники, славные батыры. На флангах пылила легкая конница, защищая отряд от внезапного нападения.

На этих лугах, кивнул Ендимер, и сошлись два войска — Чавдара и Тохтамыша. Страшная была битва. От топота копыт дрожала земля, звон мечей летел за леса и горы, кровь убитых уже не принимала земля…»

Зачем продолжать сказку, когда этот бой был первым и последним? И один Ендимер, и другой, и третий — все говорили, что ее Чавдара искать бесполезно. В листочке с печатью ясно сказано, что «лейтенант погранвойск Николаев Яков Николаевич пропал без вести». Но как понимать это слово — «пропал»? Анастасия Константиновна в русском языке была тогда не сильна. Заглянула в словарь, прочитала, что глагол «пропасть» имеет два значения: «исчезнуть куда-то» и «погибнуть». Она выбрала для себя первое. Хотя знала, что фашисты пограничника не пощадили бы, даже если бы он поднял руки. Но разве ее Яков, ее «Чавдар» мог поднять руки?

А годы шли. Выросла Эмма, пошла в школу, с успехом переходила из класса в класс. Лицом она выдалась в отца: черными стрелками брови, темные глаза, быстрый, но пристальный взгляд. Все схватывает на лету. На здоровье тоже нельзя пожаловаться. Даже и не поверишь, что несла ее крошечную сквозь огонь пожарищ, прячась от немцев в лесах и заброшенных хуторах… И под проливные дожди попадала, и реки переплывала — с этим родным комочком на руках. Сохранила дочь — память о Якове и свою единственную радость.

О себе было меньше забот. Много ли ей надо, сельской учительнице, простой женщине, сызмальства привыкшей к труду? Родители-бедняки ее учили когда-то: жизнь дает человеку то, что он заслуживает. Вот Анастасия и выросла неприхотливой и независтливой. И то счастье — есть хорошая дочь, есть работа по специальности, дети ее любят, родители уважают, кров над головой есть, без хлеба она и Эмма не сидят… Якова нет! Она знала, видела, что в каждой второй семье мужчина не вернулся с войны. Для каждой женщины ее «батыр» был самый сильный и красивый. Но ее Яков был особенный.

Она любила ходить на речку. Там, на берегу, у нее было свое заветное место. Большая ива причудливо изогнулась, свесив ветви к воде. Как девушка, моющая волосы…

Анастасия снимала туфли, проходила по стволу и садилась среди ветвей. Ее окружала блестящая пахучая листва, внизу на воде мерцали и переливались солнечные блики. Все уходило куда-то — и заботы, и разговоры. Даже доносившиеся с той стороны, с покоса, голоса были словно из другого мира.

Здесь обитали ее Сказка, ее Мечта. «Загадай желание и посмотри в воду», — учили когда-то старики. И вот она смотрит — долго, зачарованно. Сердце ее замирает…

В то же время, может быть чуть раньше или чуть позже, другой человек на берегу другой реки думал свою думу, в чем-то схожую с этой…

Его звали Юзеф Болеслав Гарас. Он жил в новом районе Варшавы, в доме у самой Вислы. Из окна открывался вид на широкую, спокойную реку с плывущими вверх и вниз пароходами и баржами, на круто сползающий к воде противоположный берег и скопище домов — полуразрушенных, с мертвыми черными глазницами. То были следы минувшей войны. Но они уже начали исчезать. На месте развалин вырастают новые дома яркой, веселой окраски. Не пройдет и десяти лет, как от этих мрачных руин ничего не останется.

Но люди не должны забывать о трагедии века! Пусть все узнают о жертвах и героях, и он, Юзеф Болеслав Гарас, солдат и офицер на минувшей войне, а ныне историк, сделает для этого все, что в его силах. Он задумал гигантский труд — своего рода партизанскую энциклопедию, где будет описан каждый подвиг, назван каждый герой, оставивший след на многострадальной польской земле.

Молодой ученый взвалил на свои плечи нелегкую ношу. Документов почти не сохранилось, часто приходилось полагаться лишь на свидетельства человеческой памяти. А она несовершенна. Что-то человек хранит в своих «кладовых», а другое, иногда очень важное теряет, или заменяет фикцией. И попробуй, разберись в этой путанице правды и вымысла!

Особенно занимает историка судьба одного человека, сражавшегося вместе с поляками и погибшего за свободу Польши. В рассказах людей он выглядит одновременно и очень простым, и загадочным, многое в его биографии еще покрыто тайной. Кто знает, может быть, со временем что-то еще прояснится? А пока… Пока историк подолгу задумчиво смотрит за окно на широкую, спокойную реку, перебирая в памяти услышанное.

…Осенью 1941 года в районе Парчевских лесов, что севернее Люблина, после одного из боев батальонов хлопских[2] с оккупантами, к одной из партизанских групп присоединился неизвестный, назвавшийся советским командиром.

Среди партизан тут же распространился слух, что этот человек прилетел самолетом из Москвы и был сброшен к ним с парашютом, который зарыл в лесу. Якобы, у него имелось специальное задание консультировать партизанских командиров, как лучше бить врага. Говорили, что он по званию то ли майор, то ли даже полковник.

Однако если он и был «советником», то недолго. Согласовав с командованием какой-то план, новичок организовал свою небольшую группу, куда вошли представители разных национальностей — поляки, русские, украинцы, осетины. Сам командир взял себе кличку Чуваш.

Эта группа стала действовать в тех же Парчевских лесах, иногда совместно с основными силами, но чаще самостоятельно. У нее сразу же определился свой почерк — дерзость замыслов, четкость исполнения, высокая маневренность. Фашисты, получившие от группы Чуваша ряд чувствительных ударов, начали с удвоенной энергией и злостью охотиться за партизанами: пробовали подсылать провокаторов, объявили по хуторам и фольваркам о награде за поимку командира, но все их старания были тщетными. Чуваш и его группа, совершив очередную диверсию, ускользали бесследно.

Численность группы быстро росла. К концу года в ней насчитывалось уже больше тридцати человек. А вскоре она пополнилась партизанами из других групп и стала именоваться отрядом Чуваша. Зоной его действий был уже не только район Парчева, но и район Влодавы, города, расположенного на крайнем востоке Люблинщины, у реки Западный Буг, за которой начинались белорусские земли.

Чем занимались эти партизаны? Тем же, чем и все: пускали под откос фашистские эшелоны с войсками и техникой, нападали на отставшие от походных колонн обозы, а иногда, когда выдавался благоприятный случай, и на сами колонны, поджигали комендатуры и биржи труда, помогая местному населению избежать карательных мер и угона в фашистское рабство. Велика была их отвага, но силы пока еще малочисленны, и для того, чтобы осуществлять более крупные операции, отряд Чуваша объединился с отрядом Теодора Альбрехта, так же известного в этих краях своими умелыми и решительными действиями.

Теперь в отряде насчитывалось более двухсот человек. На совете решили, что командовать отрядом будет Теодор Альбрехт, он же Федор Ковалев, в недалеком прошлом старший лейтенант Красной Армии и командир батальона мотопехоты. Чуваш возглавил в отряде группу разведки.

Этот отряд, носивший сначала имя польского генерала Бема, а затем великого поэта и патриота Адама Мицкевича, избрал своей базой хорошо знакомые Парчевские леса. Но теперь его действия простирались еще дальше, чем прежде. Желая помочь соседним отрядам, Теодор Альбрехт послал почти половину своих бойцов на восток, за Буг. Правда, в чем заключалась эта операция и кто ею руководил, точных сведений не было. Одни утверждали, что во главе партизан находился Чуваш, ибо только он мог осуществить такой далекий и опасный рейд, прорвав или обойдя несколько вражеских кордонов. Другие склонялись к тому, что группой командовал кто-то еще, поскольку Чуваш вскоре появился в урочище под Парчевым, где произошла встреча партизанских руководителей района с прибывшим из Варшавы представителем подполья и одним из руководителей польского Сопротивления Юзефом Бальцежаком, и партизанский отряд Теодора Альбрехта влился в вооруженные силы Сопротивления.

В любом случае Чуваш оставался правой рукой Теодора Альбрехта и в дальнейшем, когда деятельность отряда проходила под непосредственным руководством Польской рабочей партии — авангарда борющейся Польши. Конечно же, только опытный разведчик мог ловко проникать в замыслы врага, выведывать тайны передислокации его воинских частей и безошибочно наводить партизанских минеров на дороги, по которым должны были проследовать колонны гитлеровских машин. Только он умел безошибочно находить себе помощников среди местного населения и даже среди немецких солдат, которые становились как бы глазами и ушами партизан во вражеском стане. И, может быть, ему принадлежала одна из главных ролей в том поистине чудесном «представлении», какое разыгралось в Парчевских лесах поздней осенью сорок второго года.

Тогда командир карательных войск Люблинского округа эсэсовский генерал Глобочник получил приказ от своего начальства уничтожить партизанский отряд, парализовавший движение на одной из главных магистралей, питавшей гитлеровские армии на центральном участке восточного фронта. В облаве участвовало до тысячи эсэсовцев, жандармов и легионеров. На лесных опушках и сельских околицах патрулировали вооруженные полицаи, прикрывая выходы из чащи к населенным пунктам.

Но облава провалилась. Партизаны к началу боя уже знали, где расставлены вражеские засады, и ловко обошли их или смяли в лихой атаке. Отряд имени генерала Бема (тогда он назывался так) не только отошел почти без потерь, но и сам нанес врагу несколько чувствительных ударов.

«Знаменитый» Глобочник, которого сам рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер дружески называл в письмах «Мой дорогой Глобус!», осрамился. Но не успокоился, решил взять реванш, попросив у начальства подкрепления.

Всю зиму продолжались бои между карателями и партизанами. Последним это стоило нечеловеческих сил, да и немалых потерь — ведь то была целая серия тотальных акций, предпринятых гитлеровцами. Так они еще никогда не свирепствовали. И все же отряд жил и боролся.

Последняя и самая мощная волна карательных акций гитлеровцев прокатилась весной, когда уже просохла земля, но зелень только проклюнулась. В лесу — сквозном, прозрачном — трудно было укрыться даже одному человеку, не говоря уже о большом отряде с его хозяйством. Против партизан враг бросил почти вдвое больше солдат, чем прежде, а также танки и самолеты. По лесу вела огонь артиллерия — несколько десятков стволов крупного калибра.

Принимать бой с врагом партизаны уже не могли. Оставалась единственная надежда — найти лазейку во вражеском кольце. Но есть ли она?

Чуваш и его бойцы искали ее всю ночь. И нашли! Как — это осталось тайной. Только помнят оставшиеся в живых партизаны, что вел он их сначала вброд через реку, потом по заболоченным лугам, вывел наконец к большому, темному урочищу. Здесь стояла тишина, только могучие сосны тихо покачивали зелеными головами, словно говорили: «Теперь вы спасены!»

Погиб легендарный партизанский разведчик поздней осенью того же, сорок третьего года, в доме польского крестьянина на хуторе Русилы, вблизи от города Влодава. Зашел погреться, перекусить, перебинтовать раненую ногу. Сидел за столом, шутил с хозяевами и их детьми, потом задремал. И вдруг неожиданно в дом нагрянула облава. Чуваш успел вскочить и выхватить оружие. Вместе с ним отстреливались от гитлеровцев несколько его разведчиков. Но силы были неравными. А главное-не было «лазейки»: каратели держали под обстрелом все окна и двери, даже печную трубу.

Все же трое или четверо из осажденных спаслись — их прикрыл огнем командир, последний из остававшихся в доме. Вот и все. Тело Чуваша нашли крестьяне под обломками досок и штукатурки. А когда немцы уехали с хутора — местные жители похоронили славного партизана на своем сельском кладбище. Сначала там был просто холмик с «опознавательным знаком» — березкой. И лишь через несколько лет, когда уже закончилась война и Польша была мирной, свободной и счастливой, могилу взяли в ограду и поставили каменный обелиск с короткой надписью: «Чуваш».

Больше о нем сказать пока никто не мог!

«… — Я не узнаю Чавдара!

Так сказала мать, и все затихло. Лишь далеко-далеко слышался гул побоища, там гибли чувашские воины, побеждаемые многочисленным врагом».

Нет, это неправда! Анастасия Константиновна умолкает. Но сказка еще не кончена.

Эмма вопросительно смотрит на мать. А та раздумывает: открыться ей или пока рано, ведь надо многое выяснить, уточнить. Так говорят все, кто занимается этой историей — журналисты, краеведы. С ними — — наука, факты. А с ней — ее вещее сердце, оно еще никогда не ошибалось. «Чуваш» это он, он — ее Яков. И узнают ли его там, в далекой Польше по фотографии, которую туда послали из Чебоксар, или не узнают-теперь для нее ничего не изменится. Яша, ее Яша — этот храбрый польский партизан, и он не мог быть другим, если судьба забросила его туда, в партизанские леса…

Но это лишь часть правды, светлая ее половинка. Вторая — черная, как ночь, которую она увидела во сне лет двадцать с лишним назад, зимой сорок четвертого года. И до того ей снился этот хмурый незнакомый лес, но раньше в чаще просматривалась избушка и в ней перед одинокой свечой сидел он — ее муж, ее Чавдар. А здесь приснился только лес — глухая стена деревьев, за которой не было огонька.

Она запомнила этот сон, и тот далекий день запомнила потому, что долго тогда носила тяжесть в груди. Никому не говорила о своих предчувствиях, вот уже сколько лет молчала и еще помолчит, пока все не убедятся в том, что партизан Чуваш, о котором пишут поляки, и ее муж, Яков Николаевич Николаев — одно и то же лицо.

В ноябре шестьдесят пятого года в Варшаве меня познакомили с двумя моими соотечественниками из города Чебоксары. Это были мать и дочь Николаевы — почетные гости Польши, хранящей, как величайшую из святынь, память о героях, погибших в боях с германским фашизмом.

Это были жена и дочь легендарного Чуваша, о котором я услышал еще за неделю до этой встречи от видного польского военного историка, доктора, полковника Юзефа Болеслава Гараса, автора широко известных книг о партизанском движении в некогда оккупированной фашистами Польше. Гарас говорил мне о том, что ему пришлось внести немало существенных корректив в главу о Чуваше после того, как жена по фото опознала его. Значит, он был пограничник! Так вот откуда бесстрашие, военная хватка!

Гарас — небольшого роста, плотный, с живым и добрым лицом, весело смеется над своими же заблуждениями.

— Так рождаются легенды, — говорит он. — Крестьянам, видно, очень хотелось, — а я сам по происхождению крестьянин и знаю их психологию, — чтобы этот разведчик прилетел к ним с неба, вот они и сделали из него таинственного парашютиста. А он был такой же, как и они.

Он достает из шкафа большую бутыль с «зубровкой», которую ему прислали его деревенские родичи.

— По обычаю мы должны сказать, — говорит он, поднимая рюмочку, — «за упокой!» Но здесь особый случай, и мы добавим: «и за здравие!» Пусть наша земля ему будет пухом. Здравствуй, Чуваш!

У человека — два пути, две судьбы.

Можно быть живым и здоровым, но бесполезным для людей и далеким от их сердца.

А можно давно уйти в землю, но не зарасти травой забвения, а продолжать жить в человеческой памяти. Так как же тогда понимать это великое слово «Жизнь»? Наверно, как семя, дающее только добрые всходы!

Меньше, чем через год после того, как было установлено его подлинное имя, вышел Указ Президиума Верховного Совета СССР, в котором говорилось: «За активное участие в партизанском движении в период Великой Отечественной войны, мужество и отвагу, проявленные в борьбе против немецко-фашистских захватчиков, наградить лейтенанта Николаева Якова Николаевича орденом Красного Знамени (посмертно)».

О Чуваше написано в книгах, статьях — и у нас, и в Польше. По следам Чуваша идут ученые, журналисты, краеведы, юные «следопыты», обнаруживая все новые и новые подробности его жизни. У могилы Чуваша на кладбище в Русилах, в день поминовения усопших «боевни-ков», встает почетный караул, на зеленый холмик возлагаются цветы.

…А это произошло совсем недавно.

Было лето. Солнечным днем шел по Волге пассажирский теплоход, и веселая студенческая компания, расположившись под тентом на верхней палубе, распевала под гитару любимые песни. Их знал почти каждый пассажир, и, подхваченные сотнями голосов, они широко неслись над рекой.

Но вот встал черноволосый гитарист и сказал, что сейчас будет исполнена песня, посвященная пограничникам Перемышля, погибшим когда-то, в первые дни войны. Тем, кто форсировал Сан и был на территории врага. Всем тем, кто пошел в атаку и не вернулся.

Рванули взрывы на заре, Они ложились слишком густо… Но в Перемышле и под Русской Мы по чужой прошли земле И там растаяли в огне… Вы знали все: и стынь Москвы, И севастопольские гари, И вновь счастливыми вы стали. А мы так рано умирали, В полях цветами проросли. Опять светлеет небосвод, Туман редеет над могилой И как всегда встает рассвет. Жена, найди тот холмик милый. Скажи: вы счастливы иль нет? Скажи: нас помнят или нет?

Парень спел песню, и все задумались. «Кто сочинил ее?» — спросили у певца. — «Народ», — ответил он. — «А как она называется?» — Парень пожал плечами. — «Каждый называет ее по-разному. Одни — «Зеленые фуражки», другие — «Первая атака».

Мне рассказала об этом дочь Чуваша — Эмма Николаевна, когда я приезжал в Чебоксары. Сама она услышала эту песню на фестивале самодеятельной патриотической песни, проходившем в ее родном городе зимой семьдесят восьмого года.

В фестивале принимали участие посланцы Москвы, Ленинграда, Минска, Куйбышева, Ульяновска, Уфы, Тольятти, Димитровграда и многих других городов нашей страны. Песню исполнял студент Эмир из Казани. Он сказал, что посвящает ее человеку, который родился на этой земле, — лейтенанту 92-го Перемышльского погранотряда и легендарному польскому партизану Чувашу — Якову Николаевичу Николаеву.

Так и сказал: «ему», а не «его памяти».

Словно живому человеку.

Живому среди живых.