"Бастион одиночества" - читать интересную книгу автора (Летем Джонатан)

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ Андерберг

Глава 1

Как будто в темной комнате чиркнули спичкой.

Июльским вечером часов около семи две светловолосые девочки во фланелевых ночных рубашках неумело кружили по серо-синему тротуару на красных роликовых коньках с белыми шнурками.

Девочки негромко читали стишки. Длинные волосы сияли розовым в лучах предзакатного солнца. Малышки пообещали родителям, что перед сном почистят зубы и переоденутся в ночные рубашки, и тогда им позволили выйти погулять после ужина, насладиться летними вечером, воздухом и оранжевым закатным небом, накрывшим улицу, да и весь Гованус, подобно громадной ладони или морской раковине. Пуэрториканцы, что сидели на ящиках из-под молока перед магазином на углу, глядя на девочек, завели разговор о призраках. И время от времени то один, то другой шикал на остальных, предупреждая о необходимости проявлять терпение. По всей улице валялись наполовину вдавленные в асфальт бутылочные крышки — от «Ю-Ху», «Райнголд», «Манхэттен спешиал».

Девочки, Тея и Ана Солвер, светились, будто слабый огонь в лучах солнца.

Семейство Солвер было в квартале не первым. До него здесь объявилась пожилая белая дама, поселившаяся в старом доме, где прежде ютились в комнатах пятнадцать человек, — одна со своим упакованным в коробки скарбом. Она-то и положила начало. Но Изабелла Вендль заперлась в своем доме из бурого песчаника, притаилась, как неуловимая сплетня, как неприметный апостроф. Опираясь на трость, по вечерам она ковыляла с первого этажа на второй — в комнату с осыпавшимся, требующим ремонта потолком. Там читала и засыпала.

Изабелла Вендль была сухой костью, тонким слоем плоти над давней раной. Она жила воспоминаниями о лодке на озере Джордж, писала письма, макая ручку в чернильницу, и заклеивала их печатями. У нее был дубовый стол. И водились кое-какие деньжата. Однако в комнатах на первом этаже всегда пахло заплесневелым сыром и мокрыми газетами.

А девочки на роликах были прелюдией, светлой сценой перед началом представления: на Дин-стрит возвращались белые. Пока только считанные.


Когда Дилану Эбдусу было пять лет, как-то раз, играя на заднем дворе, он случайно задавил котенка. Вокруг дома, который снимали его родители, котят водилось много — пять-шесть или даже семь. В этой дворовой клетке с кирпичными стенами они сновали тут и там — между булыжниками, недавно посаженными вьюнками, уксусными деревьями, словом, повсюду, где играл и в одиночку познавал мир Дилан. Его мать возилась с клумбами или просто сидела и курила, а семейная пара, что жила по соседству, распевала песни, бренча на расстроенной гитаре с наклейкой борцов за мир. Дилан танцевал с когтистыми, пучеглазыми котятами или гонял их возле кирпичной кучи, облюбованной слизняками, и однажды, отскочив от одного, наступил ногой на другого.

Раздавленного, но еще живого котенка унес кто-то из взрослых, а плачущего Дилана поспешили увести со двора. Мальчик догадался, что котенка из милосердия добьют — задушат или утопят. Как-нибудь. Он спросил об этом у отца с матерью, но ему не ответили. Лишь в первый момент они выказали досаду и недоумение, а затем глубоко спрятали свои чувства, и это не ускользнуло от внимания Дилана. Он был слишком мал, чтобы понять, что натворил. Родители посчитали, что происшествие сотрется из его памяти, но оно не стерлось. Позднее Дилан притворился, будто ничего не помнит, так как понял: взрослые будут обеспокоены тем, что он не может об этом забыть.

Смерть котенка стала первой горькой таблеткой вины, которую ему пришлось проглотить.

А может, все началось с другого: однажды мать сказала, что кое-кто хочет поиграть с ним на улице. На тротуаре. Так Дилан в первый раз не пошел гулять на задний кирпично-заплесневелый двор, а отправился изучать жизнь квартала.

— Кто? — спросил он.

— Маленькая девочка, — ответила мать. — Иди сам посмотри, Дилан.

Быть может, это белые девочки, Ана и Тея — те, в ночных рубашках и на роликах. Он видел их из окна и решил, что именно они зовут его сейчас.

Однако его ждала чернокожая девочка, Марилла.

В шесть лет Дилан уже легко разгадывал уловки матери, выросшей на этих улицах. Рейчел Эбдус прощупывала обстановку, желая, чтобы квартал принял ее сына.

Марилла, девочка постарше, держала в руках обруч и мелок. Дорожка перед калиткой — неровная полоса серо-синего асфальта — считалась ее территорией и была помечена. Дилан впервые соприкоснулся с системой территориального деления в квартале. В дом Мариллы ему нельзя было входить, хотя он об этом еще не знал. Дорожка перед калиткой служила приемной Мариллы. У Дилана была собственная дорожка, но пометить ее он пока не успел.

— Вы переехали? — спросила Марилла, удостоверившись, что мать Дилана скрылась из виду.

Дилан кивнул.

— Вы живете в этом доме?

— Да.

— Вы занимаете весь дом?

Дилан опять кивнул, конфузясь.

— У тебя есть брат или сестра?

— Нет.

— Чем занимается твой папа?

— Мой папа художник, — ответил Дилан. — Делает фильм.

Он сказал это очень серьезно, тем не менее слова не произвели на Мариллу впечатления.

— У тебя есть сполдин? — спросила она. — Это такой розовый резиновый мяч, если ты не знаешь.

— Нет.

— А деньги есть?

— Нет.

— Я хочу конфет. И купила бы тебе сполдин. Ты можешь попросить денег у мамы?

Дилан пожал плечами.

— А скалли ты знаешь?

Дилан покачал головой. Что такое «скалли»? Какой-то человек, тоже мяч или конфета? Дилан понял, что еще чуть-чуть, и Марилла начнет жалеть его.

— Мы могли бы сделать крышки для скалли. Со жвачкой или воском. У вас дома есть свечка?

— Не знаю.

— Свечи продаются в магазине, но у тебя нет денег.

Дилан, пытаясь защититься, снова пожал плечами.

— Твоя мама попросила меня перевести тебя через дорогу. Сам ты, наверное, еще не умеешь, — философски произнесла Марилла.

— Мне шесть лет.

— Совсем маленький. А что это за имя такое — Дилан?

— Как Боб Дилан.

— Кто-кто?

— Певец. Маме и папе он нравится.

— А «Джексон Файв» ты любишь? А танцевать умеешь?

Марилла надела на себя обруч, чуть согнула ноги и руки, сжала кулаки, стиснула зубы и выпятила попу. Обруч завращался вокруг талии. Марилла улыбнулась и задвигала вперед и назад челюстью, продолжая вертеть тазом. Наверное, она смогла бы крутить и еще один обруч, на шее.

У Дилана обруч сразу же полетел на землю. Он все еще оставался карапузом, на теле не нашлось подходящего места для вращения обруча, ему и держать-то эту штуковину едва удавалось — вытянутыми в стороны руками. Вместо того чтобы согнуть ноги в коленях, он делал неуверенный шаг вбок. И танцевать у него не получалось.

Так они и играли. Дилан раз за разом ронял пластмассовый обруч. А Марилла ободряюще напевала: «Детка, дай мне еще один шанс, прошу, вернись». Ее голос звучал пронзительно. Дилан, чувствуя себя виноватым, размышлял о том, почему, вместо Мариллы, его не позвали белые девочки — те, на роликах. Осознание этого запретного желания было его второй болячкой. В отличие от истории с котенком здесь никто не мог судить о том, насколько глубоко это осознание и сотрется ли оно когда-нибудь из его памяти. Никто, кроме самого Дилана. До конца своих дней он размышлял, что мешает ему ухватиться за то острое желание, возникшее несчетное количество дней и лет назад, еще до появления в его жизни Роберта Вулфолка и Мингуса Руда, до песни «Сыграй фанки, белый парень», до средней школы № 293 и всего прочего. Желание наперекор материнской воле унестись вместе с девочками Солвер в исступленный восторг света, развевающихся одежд, туго затянутых шнурков и скользящих по асфальту колесиков. Но его выбор постоянно упирался в разметку территории — куда-то указывавшие стрелки и обозначение дорожек, по которым можно ходить.

Марилла кружилась на месте, напевая: «Когда ты считалась моею, была мне совсем не нужна; меня привлекали чужие взгляды, казалось, в них блещет весна…»

Фамилию Бурум Изабелла Вендль увидела на страницах одной из потрепанных книжек в кожаном переплете, когда бродила по Историческому музею Бруклина. Бурум, от слова буры,[1] бурская война. Бурумы были голландцы, землевладельцы, фермеры. Свои богатства хранили в Бедфорд-Стайвесанте, но в Гованусе никогда не были. Обитал здесь когда-то лишь один из них: своенравный, по имени Саймон Бурум, возможно, любитель выпить. Это он построил на Шермерхорн-стрит дом, в котором впоследствии и умер. Сюда его изгнали скорее всего за бестолковость и расточительность и позволили кутить до самой смерти.

Так или иначе, именно фамилия Бурум — тот, кто ее носил, мог бы запротестовать, но он давно отдал Богу душу — была выбрана для обозначения нескольких улиц между Парк Слоуп и Коббл-Хилл. Название «Гованус» казалось Изабелле неподходящим. Гованусом именовался канал и жилой комплекс. А Изабелла Вендль желала отделить свое место обитания и от домов Гованус Хаузис, и от Уикофф-Гарденс — соседнего района, — и от Атлантик-авеню, где высился огороженный колючей проволокой бруклинский Казенный дом. Изабелле Вендль хотелось, чтобы в новом названии была какая-то связь с Бруклин-Хайтс, и она остановила свой выбор на Бурум-Хилл, хотя никакого хилл, то есть холма, здесь и в помине не было. И название прижилось. Ее рука, при помощи капли чернил выведя неразборчивым почерком два слова, подарила этому месту новое имя. Соединила прошлое с будущим. Саймон Бурум и Гованус породили Бурум-Хилл.

Состояние здешних построек оставляло желать лучшего. Дома с террасами в голландском стиле буквально разваливались — здесь снимали комнаты холостяки, не представлявшие жизни без обогревательных приборов и пепельниц, или многодетные семейства, теснившиеся на двух этажах. Дворы почти всех домов кишели детьми. Стены снаружи были обшиты жестью и покрыты несколькими слоями краски. Теперь создавалось впечатление, будто на них толстый налет, как на языке. Комнаты, разделенные на каморки наспех сооруженными стенами, давно потеряли первоначальный вид, вместо ванн были установлены душевые кабины, уборные превратились в кухни. Повсюду царил едкий запах мочи.

Одним словом, все эти стройные голландские дома из бурого песчаника страдали, как искалеченные люди, а Изабелла Вендль мечтала их вылечить, заселить добропорядочными семейными парами — людьми, которые заново отштукатурили бы потолки с лепниной и восстановили камины. Несколько таких семейств она уже разыскала и сумела заманить в Бурум-Хилл. Правда, они немного разочаровали Изабеллу. Это были типичные хиппи, если и приводившие в порядок свои жилища, то лишь самую малость. Но начинать с кого-то ведь надо было. И эти семьи стали первыми рекрутами Изабеллы — конечно, не вполне то, что нужно, но тем не менее она надеялась на них.

Первыми были Авраам и Рейчел Эбдус. Неприглядная действительность супружества всегда навевала на Изабеллу тоску. Рейчел Эбдус имела диковатый взгляд, страсть к курению и была слишком молода. К тому же она оказалась едва ли не местной. Однажды Изабелла увидела ее болтающей по-испански с пуэрториканцами. Так что появление здесь Рейчел, по-видимому, не сулило никаких перемен. Авраам, ее муж, был хорошим художником, но имел странность: увешивал стены дома изображениями голой жены. Неужели ему хотелось, чтобы эти картины, это пиршество плоти, так и бросавшееся всем в глаза сквозь неплотно занавешенное окно, кто-то рассматривал с перекрестка Дин-стрит и Невинс?

Содержала Авраама жена — она работала с утра до обеда в транспортной конторе на Шермерхорн-стрит. И болтала по-испански с мойщиками машин.

Авраам же сидел дома и творил.

У них был сын.

Изабелла оторвала от бутерброда кусочек копченой индейки, поднесла его к носу скучающего рыжего кота и держала до тех пор, пока глупая тварь не принялась жевать угощение.


Существовало два мира. В одном отец поднимался наверх, усаживался на скрипучий стул и целиком отдавался творчеству, стремясь к какой-то неясной цели, мать крутила внизу свои пластинки, мыла посуду и смеялась в телефонную трубку — ее голос заполнял весь дом, долетал даже до верхнего этажа, с легкостью взбегая по ступеням. Ветви деревьев на заднем дворе стучались в окна спальни, а солнечный свет, пробиваясь сквозь них, рисовал на стенах сияющие пятна. На обоях были картинки — лес, изобилующий обезьянами, тиграми и жирафами. Дилан читал и перечитывал книжки «Суперомлет» и «Если бы у меня был зоопарк» или мечтательно катал по полу машинку, или в который раз обнаруживал изъяны волшебного экрана и спирографа. Круглые ручки экрана двигались нехотя, цветные осколки внутри порой не хотели ни во что складываться, колесики спирографа, если на карандаш посильнее надавить, в самый ответственный момент уходили куда-то в сторону, и чудесный круг на бумаге превращался неизвестно во что. В голову с длиннющим носом, в маринованный помидор с уродливым наростом. Но если бы волшебный экран и спирограф работали идеально, они были бы, наверное, машинами, а не игрушками, и относились бы к той области, в которой правят взрослые. Их бы встраивали в приборные панели автомобилей или носили бы на поясе полицейские. Дилан все понимал и принимал. Его вещи были бракованными и потому считались игрушками. Они требовали терпения и сострадания, как умственно отсталые дети, за которыми ему поручили присматривать.

В этом домашнем мире Дилан мог плыть по одному из двух течений. Первое вело наверх. Направляясь туда, он держался за расшатанный, скрипучий поручень, скользил рукой по его блестящей гладкой поверхности, а потом стучал в дверь студии, чтобы получить разрешение постоять рядом с отцом. Посмотреть на процесс, почти невозможный для наблюдения, — процесс рисования фрагментов мультипликационного фильма на целлулоидной ленте. Авраам Эбдус не желал больше посвящать себя живописи — созданию картин с обнаженными телами, заполнившими весь первый этаж. Он относился к ним как к сентиментальному увлечению, ступеньке на пути к цели всей жизни: созданию абстрактной картины, состоящей из множества отдельных фрагментов. Сейчас этих фрагментов хватило бы на фильм продолжительностью максимум в две минуты. Похвастаться пока было нечем, разве что набросками, развешанными на стенах, где когда-то красовались полотна. Большие кисти стояли теперь сухие в пустых жестяных банках. Авраам работал кисточками, похожими на те, которыми мастера смахивают пыль с украшений. Днями напролет он корпел в своей студии с вентиляторами у окна, втягивавшими внутрь августовский воздух, который высушивал картинки, — похожий на ювелира или монаха. Продвигалась работа крайне медленно, но он выполнял ее, как мог, скрупулезно.

Дилан стоял сбоку и вдыхал запах разведенных красок — тяжелый и едкий. Взгляд его был устремлен на ярко освещенную поверхность стола, за которым трудился отец. Мальчик раздумывал, не лучше ли бы подошли для этой кропотливой работы его маленькие руки, нежели отцовские. Когда наблюдение ему наскучивало, он усаживался по-турецки на пол и принимался рисовать ненужными отцу цветными карандашами, осторожно извлекая их из металлической коробки с французской этикеткой. Или начинал катать по покрытым краской половицам машинку. Либо с великим трудом раскрывал огромную книгу с репродукциями и, любуясь на работы Брейгеля, Гойи, Моне, Де Чирико, мысленно переносился внутрь Вавилонской башни или в кружок колдуний, сидящих у костра темной ночью, или присоединялся к мальчикам с прутиками в руках, перегоняющим через мост поросят. У Брейгеля и Де Чирико он находил детей с такими же, как у Мариллы, обручами и задумывался о том, позволит ли она ему поставить свой хула-хуп на ребро и покатать его по улице. Девочка с обручем на картине Де Чирико совсем не походила на Мариллу — у нее были мягкие и длинные светлые волосы, как у Аны и Теи Солвер.

— Эта точно такая же, — сказал Дилан, увидев, что отец закончил рисовать очередную картинку и приступил к следующей.

— Они меняются очень медленно.

— Я не вижу.

— Увидишь, когда придет время.

Время шло — ускоренными темпами. Дни летели, кадры создавались, медленно переходя один в другой, и вскоре Дилану стало казаться, что они ожили, начали двигаться; лето подошло к концу, наступила школьная пора. Он рос на глазах — так считали все, кроме него самого. Он чувствовал себя так, будто увяз в трясине, застрял в каком-то фрагменте рисованного фильма, там, на полу студии, вглядываясь в картину Брейгеля и тщетно пытаясь разыскать под праздничным столом среди собак и ног пирующих таких же, как он, детей. Уходя от отца, он мысленно считал жалобно поскуливающие ступени.

Внизу его поджидало совсем другое. Владения матери — гостиная, полная ее книг и пластинок, кухня, где она готовила еду, смеялась и болтала по телефону, стол, заваленный газетами, сигаретами и заставленный рюмками — все это пугало Дилана непредсказуемостью и беспорядком, как, собственно, и сама мать.

По утрам она уходила на Шермерхорн-стрит, чтобы зарабатывать деньги. А Дилан получал возможность тихо, как привидение, побродить по квартире: сесть где-нибудь с книжкой и почитать, подремать на залитом солнцем диване, доесть остатки еды из холодильника, полакомиться порошком какао из банки, вымазывая губы. Рассмотреть наполовину разгаданный кроссворд на столе, покатать машинку среди пепельниц или по краю горшка с гигантским желтовато-зеленым цветком. Этот цветок со своими мясистыми, будто резиновыми, похожими на ветви деревьев листьями был для Дилана целой вселенной, которую можно исследовать бесконечно и в которой легко затеряться. Но не успевал он насладиться покоем и решить, чего же все-таки можно ждать от матери, как Рейчел возвращалась домой. Дилан понимал, что не может изменить ее. Отец не нарушал его одиночества, а мать раздавливала это состояние покоя, как виноградину. Она могла неожиданно запустить пальцы в его волосы и сказать:

— Ты красивый, очень красивый, ужасно красивый мальчик.

А могла сесть в стороне и, закурив, спросить:

— Откуда ты взялся? Что ты здесь делаешь? Что я тут делаю?

Или:

— Тебе известно, мой милый мальчик, что твой отец сумасшедший?

Часто она показывала ему картинки из журнала и, показывая на подпись «СМОЖЕШЬ НАРИСОВАТЬ ПРОДОЛЖЕНИЕ?», говорила:

— Для тебя это проще простого. Если бы ты захотел, с легкостью выиграл бы конкурс.

Когда мать собиралась приготовить яичницу, то просила Дилана подойти, разбивала яйцо о его голову и выливала прозрачно-желтое содержимое на горячую сковороду. Дилан потирал макушку, испытывая смешанное чувство обиды и любви. Мать ставила ему пластинки с записями «Битлз» — «Сержант Пеппер», «Пусть будет так» и спрашивала, кто из четверки ему больше нравится.

— Ринго.

— Всем детям нравится Ринго, — отвечала Рейчел. — Точнее, мальчикам. Девочки любят Пола. Он самый сексапильный. Когда вырастешь, поймешь.

Она плакала или смеялась, или мыла треснувшее блюдо, или подстригала когти дворовым котам — двое из них были теми, которых Дилан знал котятами; теперь они выросли и, прячась за кирпичными кучами или под вьюнками, охотились на птиц.

— Смотри, — говорила Рейчел, надавливая на подушечки кошачьей лапы — появлялись загнутые острые когти. — Подстригать коротко их нельзя, можно задеть кровеносный сосуд, тогда кот истечет кровью и умрет.

Она нещадно заталкивала в него информацию, которую он был еще не в состоянии усвоить: Никсон преступник, «Доджерс» подались в Калифорнию, от блюд из китайского ресторана раскалывается голова, Мухаммед Али выступил против войны и оказался за решеткой, британские фильмы Хичкока лучше, чем американские, обрезание вовсе не обязательно, но женщины выступают за него.

Ей было тесно в этом доме, потому-то она не отходила от телефона; в голове Рейчел теснилось слишком много идей, непонятных для детского ума, и Дилан старался улизнуть от нее, спрятаться там, где все просто и ясно. Например, заползти под ее полки, под картины с изображениями нагого тела, и затаиться в густой тени. Порой он притворялся, что рассматривает там книги матери — «Тропик рака», «Кон-Тики», «Игры, в которые играют люди», а сам подслушивал ее телефонные разговоры, разговоры, разговоры… Он наверху… Дело вовсе не в Калифорнии… Оплатила все счета… Сказала, что ножка гриба кое-что мне напоминает, и он побагровел… Поставила ту самую пластинку Клэптона в четыре утра… Совсем забыла французский…

Временами Дилан развлекался иначе. Услышав голос матери, думал, что она опять болтает с кем-то по телефону, прокрадывался на кухню и обнаруживал, что она сидит с кем-нибудь за столом, пьет холодный чай и курит. Гость смеялся, улавливая звук шагов Дилана.

— А вот и он, — говорил гость таким тоном, будто все это время речь шла именно о Дилане.

Его подзывали к столу, с ним знакомились. О посетителях матери он знал только то, что позднее, за ужином, она рассказывала о них отцу. Ничего не представляющий собой музыкант, которому однажды посчастливилось выступать на «разогреве» перед концертом Боба Дилана, и он уже все уши прожужжал воспоминаниями об этом. Сексуально озабоченный придурок, обвиненный в умышленном создании затора у железнодорожного переезда. Богатый гей, коллекционер картин, которому не нравятся работы Авраама, потому что на них только женщины. Чернокожий священник с Атлантик-авеню, считающий своим долгом присматриваться к каждому новому жильцу в районе. Ее бывший парень, настройщик из Карнеги-Холла, подумывающий, не присоединиться ли ему к организации, выступающей за вывод войск из Вьетнама. Семейная английская пара, любящая цитировать Гурджиева и собирающаяся пересечь на велосипедах Мексику. Женщина из Бруклин-Хайтс, занимающаяся в группе по совершенствованию умственных способностей, которая никак не может свыкнуться с мыслью, что обосновалась в этом районе.

В их квартире появлялось несчетное количество разнообразных людей, и все они, увидев Дилана, тут же протягивали к нему руку, трепали по голове и спрашивали у Рейчел, почему она не подстрижет ему волосы, отросшие уже до плеч, падавшие на глаза. Дилан выглядел как девочка — к этому выводу приходили почти все гости Рейчел.

Потом — в этом и состояла главная проблема, когда он попадал в поле зрения матери, — она вскакивала со стула, зажимая между пальцами сигарету, выводила Дилана на улицу, показывала на играющих детей и советовала к ним присоединиться. Рейчел составила насчет сына некий план. Она выросла на улицах Бруклина, хотела приучить к бруклинской жизни и Дилана. Поэтому и выпихивала его из первого мира, домашнего, во второй. На улицу, на Дин-стрит.


Второй мир состоял из размеченных зон: дорожек перед облупившимися фасадами домов — розовыми, белыми, светло-зелеными, всех оттенков красного и синего, непременно с кирпичом по краю. Это были флаги независимых, закрытых для постороннего государств; внутри них, вероятно, и зарождалась необходимость делить улицу на территории. Насколько Дилан мог судить, никто из детей никогда не ходил друг к другу в гости. И о родителях в его присутствии никто ни разу не заводил речи. Но он не знал, о чем еще можно разговаривать, и вливался в компанию детей молча. Они тоже принимали его без слов. Наверное, как и любого другого.

С одной стороны к улице прилегала Невинс-стрит, с другой — Бонд-стрит. Обе они считались дверями в мир неизведанного, мостиками, соединяющими с жилыми массивами Уикофф. Территорией перед магазином на углу Невинс владели пуэрториканцы. Возле здания, что стояло между домами, где жили Эбдусы и Изабелла Вендль, собиралась другая группа — в основном чернокожие. Они отгоняли прочь мальчишек, чтобы те не попали мячом в лобовое стекло вечно стоявшей напротив дома машины. Автомобиль принадлежал одному из них, человеку с вощеными усами — он постоянно мыл и полировал свою машину, но почти не ездил на ней. А перед домами у Бонд-стрит подметал дорожки и стриг траву угрюмый темнокожий тип; он никогда ни с кем не разговаривал, но смотрел на всех мрачным взглядом. Поэтому детям с Дин-стрит оставалось гулять лишь в середине квартала.

У темнокожего мальчика по имени Генри был младший брат, Эрл, и двор — не кое-как прикрытый асфальтом кусок земли, а аккуратная вымощенная площадка. Низенькая ограда, отделявшая двор от подъездной дорожки, тоже была каменной, вернее, бетонной. Здесь они все и собирались, это место считалось своего рода базой. Сюда приходили и ребята постарше, из этого же квартала. Курящие подростки обычно топтались на противоположной стороне улицы, на углу возле дома, где жили двоюродные братья и сестры Дейви и Альберто. Подростки оживленно размахивали руками, бросали друг другу новенький сполдин и пили клубничный «Ю-Ху», крышки от которого — для игры в скалли — обычно доставались Генри или его другу Лонни. Дилан был на три года младше Генри. Он сидел вместе с Эрлом на крыльце их дома и наблюдал. Компания Мариллы из темнокожих девочек тоже собиралась напротив, на другой стороне улицы. Дилан больше к Марилле не подходил, но слышал, о чем она разговаривает с подругами. Иногдадевочки переходили дорогу и присоединялись к компании Генри. Его двор, да и сам он считались центром. Ему же принадлежало право выбирать игру.

От владений Генри через два дома находилось пустое здание. Окна были заделаны плитами, дверь напоминала рот мумии, во дворе без ворот и ограды царил хаос. Крыльцо наполовину развалилось, поручни отсутствовали. Скорее всего их утащили и сдали на металлолом. Стены без окон идеально подходили для игры в мяч. Его бросали высоко-высоко, мяч ударялся о стену, отскакивал и летел на проезжую часть улицы.

Сполдин будто слушал команды игроков и порой казался заколдованным, особенно если попадал к Генри или к Дейви. Им стоило лишь поднять руки, и мяч точно попадал им в ладони. Когда его подбрасывали до уровня третьего этажа, он, ударившись о стену, отскакивал, и тому, кто должен был поймать его на дороге или на противоположной стороне улицы, следовало очень быстро бежать. Для Генри это не составляло труда, но он по какой-то непонятной причине никогда не соглашался нестись куда бы то ни было. Хотя порой и сам делал промашку — бросал мяч слишком высоко или даже закидывал его на крышу. В таких случаях все громко вздыхали и начинали шарить по карманам, чтобы собрать деньги на новый сполдин.

— Интересно, сколько их там скопилось? — задался как-то раз вопросом Альберто. — Если бы я смог забраться на эту крышу, наверное, целый день скидывал бы оттуда мячи.

За новым сполдином обычно отправляли Дилана или Эрла. Они шли в магазин и произносили это ненавистное для взрослых слово. Старик Рамирез, протягивая мяч, глядел на малолетнего покупателя с подозрением и негодованием. Дилану доставляло удовольствие держать в руках новенький розовый сполдин, но, возвращаясь, он отдавал его Генри и уже не имел права прикасаться к нему до тех пор, пока после сотен бросков мяч не приходил в негодность. Только тогда Дилан мог опять его взять. Обычно это случалось в перерывах между играми, когда все отдыхали, и кто-нибудь просил у приятеля глоточек «Ю-Ху», а другой выворачивал наизнанку футболку и на потеху девчонкам надевал ее, не просовывая руки в рукава. Втакие моменты всеми забытый сполдин медленно укатывался к сточной канаве, и Дилан бежал за ним, удивляясь его ненужности. Такой мяч оставалось только зашвырнуть на крышу. Может, Генри и неспроста это делал, а действовал по определенной системе. Как человек, уполномоченный решать, какие мячи уже не годятся для игры.

Крыльцо заброшенного дома было секретным местом в самом центре квартала — незаметным для стороннего наблюдателя. На потрескавшуюся подъездную дорогу длиной тридцать футов чужие никогда не заходили. Деревья росли густо и как будто умышленно скрывали заброшенный дом пестрой тенью, разбавляемой световыми пятнами, как те, которые солнце рисовало на стене в комнате Дилана. Деревья заглушали звуки, и голоса родителей, зовущих детей на ужин, доносились сюда тихим эхом, будто далекие птичьи крики.

По улице Дилан всегда ходил с опущенной головой: изучал дорогу под ногами. Определить, где он находится — возле двора Генри или перед заброшенным домом, — в любой момент ему не составляло труда. По длинным, слегка наклоненным плитам или по одной из них, напоминавшей формой месяц, или по бетонной заплате, или по здоровенной выбоине, в которой после летних гроз, так внезапно превращавших пасмурный день в наэлектризованную тьму, всегда скапливалась вода.

Удар о стену, битой по мячу, бросок, снова удар. Генри, Лонни, Альберто и Дейви играли после обеда почти каждый день. Передача от боковой линии, прямо с дороги, пуэрториканцы против чернокожих, два на два, блестящий прием мяча на проезжей части между машинами и автобусом. Автобусы больше всего мешали игре, ребята нетерпеливо хлопали руками по нему и махали водителю: давай проезжай быстрее, проваливай. Не бойся, ты нас не собьешь, хватит на нас пялиться, знаками показывали они шоферу.

Однажды, с размаху ударив по стенке автобуса, Генри упал, будто сбитый. Автобус резко затормозил, с шумом остановившись посреди улицы. Пассажиры прильнули к окнам, водитель выпрыгнул из кабины. В этот момент Генри вскочил, рассмеялся и дал деру — он бежал так быстро, что почти касался пятками спины. Потом исчез за углом. Лонни и Альберто надрывались со смеху.

— Это же был не я, — хохоча и разводя руками, крикнул водителю Лонни. — Что ты на меня пялишься? Я даже не знаком с этим парнем, он чокнутый, живет где-то в Уикофф.

Дело было перед самым домом Генри. Водитель успокоился, узнав, что парень живет «где-то в Уикофф». Качая головой, он вернулся к автобусу. Дилан наблюдал.

Время от времени девочки затевали игру в салки. Салки казались примитивом и не подходили мальчишкам, но, если девочки начинали играть, Генри и Лонни непременно к ним присоединялись. Дилан и Эрл тоже каким-то образом оказывались втянутыми в игру. Раз, два, три, четыре, пять — водишь ты опять. Роль водящего легко могла достаться и Дилану. Когда считалочка кончалась на нем, он внезапно отпрыгивал вбок и негромко вскрикивал. Почему вскрикивал — для него самого оставалось загадкой. И никому до этого крика не было дела, вопили время от времени абсолютно все. Прекращались же салки весьма загадочно: игроки ни с того ни с сего вдруг разбивались на группки, водящими становились двое, кто-то из мальчишек убегал вслед за какой-нибудь девочкой за угол, и они выходили из игры.

Все дети собирали крышки и постоянно рассуждали о том, где бы достать воска, но в скалли никогда не играли. Возможно, потому что плохо умели. Изабелла Вендль выглядывала из окна. Мужчины на углу стучали костяшками домино. Порой к детям пытался прибиться какой-нибудь любопытный чужак из соседнего квартала, и тогда поднимался гвалт. Все, что происходило на улице в течение дня, таило в себе много непостижимого. Наконец наступала ночь.

Дилан не помнил, чтобы говорил кому-нибудь, как его зовут, тем не менее его все знали, и никого не интересовало, что означает его имя. Иногда кое-кто из детей мимоходом отмечал, что Дилан похож на девчонку, но ведь в этом не было его вины. Бросать или ловить мяч он не имел возможности и страдал от этого. Со сполдином он общался лишь в те моменты, когда тот укатывался к сточной канаве или, ударяясь о крыло проезжавшей мимо машины, улетал куда-нибудь. Дилану доставляло удовольствие сбегать за мячом и вернуть его раздосадованным, качающим головой игрокам. Иногда сполдин улетал аж к Невинс-стрит или к магазину, и, бывало, его ловили играющие в домино седовласые пуэрториканцы. Прежде чем вернуть мяч, они зачем-то внимательно его осматривали. На сполдине всегда красовались отметины — следы от ударов.

— На крышу его, Генри, — шептал Дилан, несясь с мячом обратно. Шептал самому себе и сполдину, словно читал заклинание. Случалось, Генри брал у Дилана мяч и тут же действительно забрасывал его на крышу. А потом, вместо того чтобы начать собирать деньги на новый, старшие неожиданно уходили. Например, к дому Альберто, в другой конец квартала, где болтали, бросая на землю сигаретные окурки, подростки. Тинейджеры ждали наступления ночи. А Дилан оставался, будто прирастая к месту, у бетонной изгороди дома Генри, одинокий белый ребенок. Отсюда он мог слышать зов Рейчел, хотя и сомневался всегда, что кричит именно она. Дорогу от заброшенного дома или от дома Генри до своего он нашел бы даже с закрытыми глазами.


Мальчик листал фотоальбомы, а его мать сидела на задней террасе дома и курила. Изабелла наблюдала за соскочившей со столба на изгородь и устремившейся куда-то белкой. С каждым прыжком белка выгибала дугой спину и хвост. Кое-кто из горбатых выглядит даже элегантно, размышляла Изабелла, думая о самой себе.

В гостиной у высокого окна, выходившего на улицу, корпел над восстановлением лепных потолочных розеток мастер-итальянец. Мальчик примостился у стола Изабеллы и переворачивал тяжелые страницы очередного альбома с таким серьезным видом, будто был увлечен чтением.

Он горбился, склоняясь над фотографиями. Похож скорее на дикобраза, чем на белку, решила Изабелла.

— Неужели вам нравится вкус табака? — спросила она, повернувшись к Рейчел и нахмурив брови.

— Конечно, — ответила та. Изабелла протянула ей запотевший стакан содовой со льдом. Рейчел приняла его, даже не подумав затушить сигарету. Сизый табачный дым продолжал растворяться в августовском воздухе.

— А я теперь не чувствую никого вкуса. Мой язык умер.

— В содовую можно добавлять еще лимон, — сказала Рейчел.

— Я добавляю лимон в суп. В содовую иногда тоже. Заберите бутылку с собой, когда пойдете домой. В моем возрасте пора пить формальдегид.

Рейчел Эбдус пропустила эту ремарку мимо ушей. Привести ее в замешательство, удивить было невозможно — Изабелла уже поняла это. Молодая мамаша откинулась на спинку стула и положила руку с сигаретой на плечо. Ее черные растрепанные волосы смотрелись безобразно. Изабелла с удовольствием состригла бы эту копну и сожгла во дворе.

Итальянец на приставной лестнице специальной лопаткой собрал с потолка излишек гипса, который звучно шлепнулся на расстеленную внизу бумагу, хрустнувшую под его тяжестью.

Напряжение мальчика, его пристальный взгляд, казалось, стирают остатки блеска со старых фотографий. На рассматривание одной страницы у него уходила целая минута. Он сидел, ссутулившись над альбомом, точно так же, как горбилась всей своей сущностью Изабелла.

Рейчел наблюдала за лепщиком.

— Ему известны все хитрости этого древнего ремесла, — сказала, проследив ее взгляд, Изабелла. — В свободное от работы время он сосет пиво, а разговаривает как уличный бродяга, но вы только взгляните на потолок!

— Красота!

— По его словам, все секреты лепки ему передал отец. И он якобы всего лишь снимает со скрытого здесь великолепия покров, — а в чем-то разбираться, что-то рассчитывать ему нет нужды.

Изабелла чувствовала, что раздражена присутствием Рейчел или самой собой — ей никак не удавалось понять. Она не закончила мысль, не сказала о том, что дом, хоть и не может разговаривать, имеет свой язык, бережно хранит его. Как лепщик — секреты перенятого от отца ремесла.

— У него потрясающий зад, — пробормотала Рейчел.

Во дворе закричала белка.

Изабелла рассмеялась. Ей вдруг захотелось попросить у гостьи сигаретку и стало интересно, можно ли начать курить в семьдесят три года. Она возгорелась желанием попробовать. Скорее всего ее просто доняла собственная беспомощность — о Рейчел Эбдус ей так и не удалось ничего узнать, кроме, пожалуй, единственного: она была ненасытна. И утоляла эту ненасытность сигаретами, потому что они лежали под рукой, тогда как до зада лепщика дотянуться было во всех смыслах гораздо более затруднительно.

— Если дело упирается только в денежный вопрос… — заговорила Изабелла, удивляясь, что смогла наконец перейти к главному.

— Нет, — ответила Рейчел, улыбаясь.

— Я не хочу ставить вас в неловкое положение. В школах «Пэкер» и «Френдз», кажется, существует система стипендий. О Сент-Энн мне ничего не известно. Но я и сама с удовольствием помогла бы вам.

— Речь вовсе не о деньгах. Я верю в муниципальные школы, сама когда-то в одной из них училась.

— Вы заблуждаетесь, уверяю вас. Очень скоро вы обнаружите, что все его друзья ходят в ту или иную частную школу.

— Дилан дружит с детьми из нашего квартала. Сомневаюсь, что они учатся в «Пэкер» или во «Френдз».

Подобные дни выдавались нечасто. Порой все складывалось гораздо удачнее: во дворе не кричали белки, ее альбомы не листали мальчики, под потолком в гостиной не потел лепщик, а соседка, от которой разило радикализмом и неудавшимся замужеством, не мусолила сигареты прямо над фарфоровым сервизом, потягивая содовую, больше не доставлявшую самой хозяйке ни малейшей радости. В обычные дни тишину в ее высоком голландском доме нарушал лишь рыжий кот, когда точил когти о связки газет внизу, давно превращенные им в изодранные, воняющие мочой бумажные кучи. В такие дни Изабелла сидела наверху за письменным столом и выводила загогулины в том месте на чеках, где ставится подпись, решая более или менее важные дела или в который раз оказывая финансовую помощь племяннику, Крофту. Тот жил в какой-то общине в Блумингтоне, штат Индиана, прячась от забеременевшей от него в Сильвер-Бей поварихи-негритянки. Изабелла была уверена, что половину этих денег, которыми она ежемесячно баловала Крофта, он пересылает своей поварихе и ее чаду, а вторую половину отдает общине — на покупку еды и марихуаны.

Да черт с ней, с Рейчел Эбдус. Изабеллу и саму можно было назвать человеком со странностями: она по доброй воле финансировала дикарей-хиппи и цветного отпрыска своего племянничка. И соседку она не имела права осуждать. Если Рейчел считает это делом принципа, ее сын отправится в муниципальную школу № 38 и будет светить своим белым личиком в темно-коричневом океане, красоваться водопадом светлых девичьих волос в толпе афроамериканцев. Изабелле вдруг захотелось, чтобы этот день поскорее закончился. Она с удовольствием заменила бы его другим днем, проведенным даже не за столом, а в кровати, за книжкой Моэма или Мопассана.

Она неожиданно задумалась о том, понравится ли Рейчел зад Крофта. Скорее всего, да.

Мальчик вышел на террасу, положил на стол тяжелый альбом и показал на одну из фотографий.

— Это ваша фамилия, — произнес он с вопросительной интонацией. Удивленная Изабелла наклонила голову.

На нижнем краю черно-белых снимков, запечатлевших пикник, людей в лодке, фотограф из давно минувшего прошлого проставил мелкие белые буквы: «ВЕНДЛЬ ХАРД, СИЛЬВЕР-БЕЙ, ОЗЕРО ДЖОРДЖ, НЬЮ-ЙОРК». Мальчик прижимал шишковатый палец к фамилии Изабеллы и ждал ответа.

Вендль Хард. Клюква в коньяке. Пустые бутылки на дне лодки, покрытой водорослями. И удар веслом, насквозь пронзившим Изабеллу, вошедшим в легкое почти до самой спины. Старая рана, которая так крепко согнула ее.

— Он умеет читать, — удивилась Изабелла.

— Хм-мм… М-мм… — промычала Рейчел, закуривая очередную сигарету. — Конечно, умеет. Он читает даже «Нью-Йорк таймс».

— И вы хотите, чтобы он пошел в школу с детьми, которые никогда ничему не научатся, — сказала Изабелла с жесткими нотками в голосе.

— Может, как раз от него и научатся, — ответила гостья и рассмеялась. — Школа — проблема, которую ему надо будет решить самому. Я в свое время с этой задачей справилась, справится и он. — И Рейчел, выпустив дым, потрепала сына по голове.