"Михаил Ольминский. В тюрьме (fb2) " - читать интересную книгу автора (Ольминский Михаил Степанович)

II. МЕЧТЫ. ТЮРЕМНАЯ РАБОТА


Остается еще два раза провести 1 Мая в одиночке. Прошло уже шестьдесят семь дней. Так, день за днем, пройдет и остальное время. Когда представляешь себе только дни, то остающиеся тысяча двадцать девять дней не кажутся слишком большим сроком; но когда вспомнишь, что они составят три лета, три осени, три зимы и две весны, то продолжительность срока начинает давить. После тюрьмы настанет ссылка: где, при каких условиях – неизвестно. Ничего нельзя предвидеть, нечего строить планы, не о чем и мечтать, так как мечтание о самом моменте выхода из тюрьмы слишком волнует, а потребность мечтать велика, – уже втянулся за два года. Да и чем иначе наполнить пустоту жизни? Возня с коробками не занимает головы; к тому же заболел палец.

О чем мечтать? Вон голуби Полетели за Неву. Полетел бы и я, если б крылья… Перед глазами мелькнула широкая улица, шум толпы, движение. Тюрьма на минуту забыта. Но как, будучи голубем, принять участие в человеческой жизни? Иное дело, если бы, оставаясь человеком, я мог по произволу делаться невидимым. Не помечтать ли о том, что тогда было бы? Нет, нужно всеми силами бороться против соблазна.

Иначе за три года дойдешь до того, что разучишься различать фантазию от действительности. Отсюда один шаг до помешательства. Да и что за удовольствие мечтать о том, что невероятно и невозможно? Должна же мечта иметь хоть какую-нибудь реальную основу!

Чтобы полнее возвратиться в мир действительности, берусь за книгу, но утомленная голова отказывается понимать прочитанное. К счастью, приносят кучу книг, о покупке которых было подано прошение месяц назад; их дают только посмотреть и сделать опись в каталоге (у каждого заключенного свой каталог). Потом возьмут для справки в указателе запрещенных книг, положат штемпеля и будут выдавать в камеру две-три штуки. Я ловлю минуты и спешу читать вслух Лермонтова, который сразу захватывает все внимание. Горечь и злость – эти чувства так хорошо знакомы арестанту, так близки его душе!

Поэзия Лермонтова – это по преимуществу поэзия отверженного, вопль беглеца и стон узника. В ближайшие дни я частью возобновил в памяти, частью выучил заново «Демона», «Памяти Одоевского», «Первое января», «Думу», «Тучки небесные» и многое другое.

Чтобы обезопасить себя от вредных мечтаний, я спешил заучить как можно больше стихотворений, имея в виду повторять их вполголоса во время работы, когда чтение не дозволяется. Из Пушкина оказалась подходящей к настроению и была в этот раз заучена только поэма «Цыганы». Без конца повторял я про себя слова Алеко:


…Нет, я не споря От прав моих не откажусь! Или хоть мщеньем наслажусь. О нет! когда б над бездной моря Нашел я спящего врага, Клянусь, и тут моя нога Не пощадила бы злодея; Я в волны моря, не бледнея, И беззащитного б толкнул; Внезапный ужас пробужденья Свирепым смехом упрекнул, И долго мне его паденья Смешон и сладок был бы гул.

Воображению рисовались при этом соответственные картины, и по временам казалось, будто я, тогда еще мягкотелый российский интеллигент, действительно способен был бы провожать свирепым смехом падение беззащитного политического врага.

Обилие и разнообразие материала для чтения много помогли укреплению нервов. В средине апреля открыли окно, и после двух лет сидения в вонючих камерах Петропавловки и предварилки я упивался свежим воздухом. Нева очистилась ото льда и заволновалась. Вечно подвижная, она особенно хороша, когда широкая светлая полоса ее переливается и дрожит в лучах солнца. Тюремная ограда заслоняет часть реки, но все же видно, как оживление на ней растет с каждым днем. Пароходы, идущие вверх, тянутся у самого нашего берега, и потому видны только их трубы; тяжко им, бедным, когда на буксире несколько барок, и, слыша их учащенное дыхание, я подумал о бездеятельности общества покровительства животным.

Вместе с волнами свежего воздуха камера наполнилась звуками колокольного звона и суетливо-неугомонным стуком колес. Светло, чисто, весело.

Чтобы увеличить разнообразие зрительных ощущений, решил собирать картинки и виньетки. Пока их только две: на огненном поле куст ландыша, подрезываемый золотым серпом, да китаец с китайчатами и надписью: «Василий Перлов с сыновьями».

К началу мая умственные занятия стали утомлять. Подул южный ветер, и пароходный дым наполнил камеру. Уйти бы от него в поле или в лес! Но как уйти? Способ один – надеть шапку-невидимку. С барки возят на тюремный двор антрацит, ворота весь день открыты: будь шапка-невидимка, свернул бы во время прогулки с этого противного каменного круга и пошел бы вдоль Невы… дальше… дальше, – туда, где нет ни людей, ни копоти, ни городского шума! Воображение рисовало картины весенней природы, и не было сил устоять от соблазна. Когда на минуту опомнишься от мечтаний, действительность кажется такой скучной и серой, что спешишь скорее вернуться в область фантазии. То, о чем мечтал час назад, уже не удовлетворяет:

надоело наслаждаться, природой без товарищей. К счастью, при помощи шапки-невидимки не трудно освободить их. А если их опять арестуют? Нет, нужно позаботиться так изменить государственный строй, чтобы аресты не могли повториться. Обладание шапкой-невидимкой открывает новые способы борьбы. Ступив на эту дорогу, уже не можешь остановиться, пока не дойдешь до осуществления на земле всеобщего благополучия. С каждым шагом вперед возвращение к действительности становится все неприятнее. Это просто запой. Проходит несколько дней в мире грез, пока не закончится цикл мечтаний. В результате нервы опять расшатаны, в голове пустота, настроение мерзкое. Тюрьма давит. Некоторое время не можешь приступить ни к какой работе.

Именно такое состояние реакции овладело мною к 15 мая. В этот день была коронация, и ждали обычного манифеста. Я знал, что хотя по смыслу манифеста имею право на сокращение, однако надеяться не на что…

Именно от нас требуется подача особого прошения в применении манифеста. До ареста не приходилось обсуждать вопроса о подобном прошении. Но как только сказали: «Подайте прошение о применении к вам манифеста», – тотчас стало ясно, что прошение это должно служить департаменту полиции для отделения раскаивающихся и случайных от нераскаянных и убежденных. Таким образом, подача прошения была бы актом предательства по отношению к товарищам. В конце концов манифест создал лишь почву для тяжелого расхождения с теми из близких людей, которые смотрели на дело по-обывательски: они до конца не могли понять, как это человек отказывается от сокращения срока из-за пустой, как им казалось, формальности.

В день коронации обед подали в 6 часов утра. Через полчаса стали выкликать бесконечный список номеров камер, из которых заключенные подлежат освобождению. Я знал наизусть номера камер с политическими – ни один не попал в список. Послышался топот двухсот арестантов, выходивших в контору, и внутри тюрьмы все замерло. Через окно назойливо вливалось праздничное гудение колоколов. Вследствие раннего обеда представление о времени спуталось, и день тянулся бесконечно. Заканчивая этот день, я не подозревал, что впереди еще будет много таких же тоскливых, мучительных дней и что сколько-нибудь прочного примирения с своим положением придется ждать так долго.

После коронации из четырех этажей тюрьмы остались занятыми только два. Впрочем, летом всегда тюремное население уменьшается. На прогулки в летние месяцы водят и до обеда и после обеда по получасу. Начальство частью разъезжается в отпуск (в том числе и надзиратели), частью по дачам, откуда реже, чем зимой, является в тюрьму. Всюду идет ремонт, начинается работа на тюремном огороде, – все это тоже отвлекает часть надзирателей, так что число наблюдающих во время прогулки сокращается до двух или трех. Поэтому легче перекинуться словом или вообще позволить себе вольность. С осени начинается подтягивание, которое усиливается особенно к рождеству и к пасхе: усиление строгостей, как оказалось, объясняется боязнью потерять праздничную награду.

Лужайка на дворе манила своим ковром из полевых цветов. Хотелось лечь в эту густую зелень или хоть пройтись по траве свободно, рука об руку с товарищем, который гуляет на расстоянии полукруга от меня. Мне удалось сорвать немного цветов незаметно от надзирателя. Когда же зелень и цветы упали под ударами беспощадной косы, я успел, воспользовавшись оплошностью надзирателей, утащить клок душистого сена и вложил его в жесткую соломенную подушку.

Когда прогулка прекращалась, я часто стоял у окна и наблюдал опустевший двор, которым спешили овладеть голуби, воробьи и галки. На минуту их спугивали арестанты, идущие на работу или с работы.

Нужно заметить, что, кроме четырех этажей с одиночками, есть еще нижний коридор с общими камерами. «Общие» – это те же одиночки, только с решетчатой дверью; разговаривать через дверь не запрещается. Здесь сидят краткосрочные (до трех месяцев); они исполняют совместные работы;- чистят двор и улицу, колют и носят дрова, работают на огороде (где-то за городом), в кухне, прачечной, кузнице, по ремонту зданий и т. п. Утром они «выходят на двор и разбиваются на партии перед моим окном, затем расходятся – каждая партия со своим надзирателем. Надзиратели-мастера кричат:

– Становись тут. Плотники. Четыре человека всего? Где номер двадцать один?

– Ему завтра выходить.

– Эй, дай номер шестьдесят восемь.

– У него уже койка открыта.

– Болен? Ну чорт с ним. – Раздается общий смех. Один из арестантов говорит:

– Хорошо здесь! И хлеб… и костюм!

– Здесь поработаешь, на воле поневоле воровать пойдешь, – замечает другой, вызывая новый взрыв смеха. Опять слышатся крики надзирателей:

– Садовники! Лопату бери!

– На набережную-то?

– Улицы не нужно поливать: дождь был.

– Но, с метлами, приступи! Тут мусору много, заметай!

В числе мусора много хлебных корок и кусков просмоленного каната. Канат выдается в одиночки по весу, пенька принимается без взвешивания. Щипать пеньку – самая скверная и худо оплачиваемая работа; для облегчения ее более твердые части каната вылетают по ночам за окно.

Надзиратель с длинной, слегка посеребренной бородой молча подходит к кучке арестантов, приподнимает в знак приветствия фуражку, и рабочие, весело переговариваясь, без всякой команды отправляются на работу. Напротив, заведующий ремонтными работами Андрей Алексеевич, человек с красным, нервным лицом, все время ругается и суетится:

– Стекла.возьми! Слышите, что ль, носилки забирай, богадельня проклятая. Пше-ел! Кисть забыл? Анафема! Окаянная душа!

Далее идут уже непечатные ругательства, выкрикиваемые изо всей силы. Вдруг он видит, что арестанты, уже приступившие к исправлению мостовой на дворе, недостаточно высоко замостили выбоину.

– Бугро-ом! Сволочи этакие! Делаете – потом переделывать. Бродяги! Что над вами – стоять нужно? Где штукатуры? Пошел.

На последнем слове голос его уже понижается. Ругателей такого сорта, людей с развинченными нервами, иногда можно встретить среди офицеров, которых один вид безответного подчиненного приводит в неистовство. Арестанты в целом народ далеко не безответный, но перед Андреем Алексеевичем они молчат. Вопреки первому впечатлению, он один из лучших мастеров по отношению к арестантам и сам по себе человек добрый.

Арестанты говорят:

– В общих лучше сидеть: кому супа не хватает – от других добавляют; разговариваем, смолим…

– Разве в общих дозволяется?

– Конечно, если найдут при обыске, то поругают или табаком накормят. Это ничего!

– Откуда же берете?

– Уходящие через ограду бросают в условленном месте. Теперь стали строго смотреть за этим: один успел поднять две пачки табаку и спички, да Андрей Алексеевич заметил. Хорошо еще, что он такой: поругает и забудет сейчас.

Из моей камеры можно отчасти наблюдать и за тем, что происходит внутри тюрьмы. Утром надзиратель произносит: «Здравия желаю», – значит, уже пришел помощник. Свистки поминутно вызывают коридорных надзирателей, и затем слышится команда: «Номер пятьсот тридцать один, в ванну! Дай девятьсот двадцать семь в контору! Приготовь на прогулку седьмое (отделение)! Эстонцев в церковь!» и т. п.

Кстати укажу, что, кроме упоминавшихся мною раньше, в тюрьме практикуются ремесла: сапожное, портняжное (в том числе и шитье белья), столярное, токарное и кузнечное. Плата бывает поденная и сдельная; в последнем случае арестант получает в свою пользу две пятых заработка. Все решительно работы арестантов на тюрьму оплачиваются. Например, коридорный служитель, разносящий обед и кипяток, получает 2 рубля 50 копеек в месяц. Обучением ремеслу тюрьма не занимается; каждый делает то, чему успел обучиться на воле. Многие арестанты добровольно работают в неурочные часы и по праздникам. Мне не раз приходилось слышать от неграмотных арестантов, работающих только в урочные часы, что праздники проходят медленнее и тоскливее будней. В то же время для многих, особенно для интеллигентов, имеющих книги, обязательная работа в течение целого дня является причиной постоянного раздражения.

Возвращаюсь к собственным впечатлениям и настроениям.

Сплошное однообразие жизни в одиночестве заставляет искать развлечения во всякой мелочи. Не говоря уже о свиданиях и переписке, даже мимолетный разговор или получение новой вещи скрашивает день. В силу этого иной раз без особой надобности купишь себе книгу или пригласишь цирюльника – арестанта, или закажешь новое платье, или даже отдашь сапоги в починку; все-таки, даже в последнем случае, на минуту уйдешь от самого себя, потому что откроется лишний раз дверь, нужно договориться, объяснить и т. п.

Спешу оговориться: не всякое открывание двери приятно. Помощники и дежурные доктора часто делают, обход и спрашивают: «Не имеете ли чего-нибудь заявить?» Всегда отвечаешь: «Ничего не имею». Иногда посетитель не удовлетворится этим ответом и начинает приставать: «Кто вы? Когда срок? Как себя чувствуете?» Эти вопросы очень неприятны; стараешься односложными и не очень вежливыми ответами отделаться от назойливого посетителя. Вначале, случалось, забудешься и вместо отрывочного ответа начнешь разговаривать по-человечески; через минуту замечаешь, что посетитель уже тяготится разговором,- ему нужно обойти еще сотни камер; спешишь прекратить разговор и чувствуешь себя напросившимся на оскорбление. Когда я уже был таким образом проучен, один помощник чуть не вывел меня из себя бесцеремонным залезанием в душу. Сверх обычного вопроса: «Не имеете ли чего заявить?» – он спрашивает: «Как живете, что делаете?» Я молчу, изображая протест против задавания подобных вопросов. Помощник развязно продолжает: «Читаете?» Молчание. «Что читаете? Чем интересуетесь?» Молчание. Он раскрывает первую попавшуюся книгу. «Поэзией? До свидания!» Я готов был вытолкать его в шею. Не знаю, существует ли в этой тюрьме что-нибудь вроде патроната, члены которого посещали бы и развлекали бы одиночников: мне ни разу не пришлось претерпеть подобного нашествия.

Папиросных коробок в тюрьме уже не работали, и возобновление заказа на них ждали не раньше осени. Мне принесли материал для приготовления так называемых решеток. Какой-то завод берет на себя поставку для военного ведомства коробок, в которые укладываются ружейные патроны. Каждая коробка имеет внутри пятнадцать гнезд. Коробки изготовляются на заводе, который передает тюрьме только заказ на изготовление внутренних перегородок, вставляемых в коробку. Это и есть «решетки». Приготовлением их занято круглый год до сотни человек; в день можно сделать до пятисот штук; плата в пользу арестанта – 15 копеек за тысячу. Материалом служит: 1) кусок надрезанного грубого картона величиной в обыкновенный конверт; 2) три маленьких куска картона; 3) две палочки длиной со спичку и толщиной с карандаш. Большой кусок картона перегибается поперек, образуя продольные стенки решетки; в надрезы вставляются три малых куска картона, и таким образом получается пятнадцать гнезд; затем у сгиба большого картона приклеиваются две палочки, служащие для прикрепления решетки к дну коробки. Все склеивается.

В первый день вместо пятисот решеток мне удалось сделать не более сотни; потом дошло до двухсот пятидесяти – это максимум. Непривычка к физическому труду сказалась даже на такой, повидимому легкой, работе. Меня не понуждали.

Возобновление работы живительно повлияло на нервы; дни проходили быстро. Иногда заходил мастер (не тот, что заведует коробками) и что-нибудь рассказывал. От грубого картона и палочек получалось много пыли, но и это только ускоряло течение времени, заставляя чаще убирать и подметать камеру. Готовые решетки для удобства счета устанавливаются в столбики, и тут явилось новое развлечение: суметь вывести столбики в пятьдесят решеток, чтобы не загромождать камеры. За изготовленными решетками приходят не реже раза в неделю – опять маленькое нарушение однообразного дня. Работаешь весь день сидя, а свободными часами пользуешься для движения. На чтение не остается времени, и понемногу отвыкаешь от книги. Голова занята то воспоминаниями, то мечтанием; материал для размышления становится все ограниченнее, а потребность в нем увеличивается. Начинаешь на своей шкуре понимать психологию наемного рабочего как противоположность психологии мелкого хозяина. Голова последнего вечно занята заботами, не выходящими из круга его хозяйства. Хозяйство возбуждает работу мысли, но оно же до крайности суживает ее содержание. Наемная механическая работа не дает поводов для размышления, но открывает простор желанию размышлять. Хозяйственный мужичок поглощен мыслями о хозяйстве даже в минуты отдыха; для наемного рабочего даже за пределами мастерской его ремесло не существует. Положение хозяйственного мужичка, поскольку он не подчиняется исключительно традиции, спасает его от совершенного отупения, но не допускает усвоения широких обобщений; положение наемника может довести человека до идиотизма, но раз дан толчок (мысли, работа мышления у него безгранична.

Июнь прошел быстро, начало июля – тоже. Казалось, что восстановлено прочное душевное равновесие; не верилось в возврат черных дней. Читал, правда, маловато, но зато в свободные дни впивался в книгу до самозабвения, так, что, прекращая чтение, с изумлением поглядывал на тюремную обстановку, столь отличную от нормальных условий жизни. И даже ненормальная тюремная действительность стала окрашиваться в какой-то розовый свет. Начинает казаться, что одиночка лучше ссылки в далекую тундру и что на мою долю выпал счастливый удел. Одно из крупных лишений – отсутствие табака – почти перестало чувствоваться. С надзирателями установились мирные, ровные отношения. Вновь назначенный помощник, заведующий нашим корпусом, человек недалекий, но мягкий и деликатный. При обходе камер вместо вопроса: «Не имеете ли претензий?» – он спрашивает.

– Вам от меня ничего не нужно?

– Ничего.

– Всем довольны?

– Всем доволен, – отвечаю я, каждый раз внутренне улыбаясь по поводу этого заявления о житье во все удовольствие за железной решеткой.

Все шло бы хорошо, если бы шелест картона не раздражал с каждым днем сильнее и если бы не слабели пальцы. На время работы стал забивать уши ватой, обернутой в бумагу: на несколько дней это помогло. Но пальцы все слабели; чтобы разжать их на правой руке, приходилось употреблять в дело левую, и наоборот. Я стал чаще разминать их, а чтобы заглушить шелест картона, декламировал стихи. И вот однажды, когда я напрягал все силы, чтобы не бросить работу, точно жидкость протекла от пальцев до лица и судорожно сжала горло; при новой попытке работать судорога в горле повторилась и вызвала тошноту. На другой день доктор выдал санитарный листок.

В конце июля по случаю дезинфекции камер меня перевели на сутки а другой коридор. Это целое событие. Сколько новых впечатлений! На моей части двора всегда людно, а здесь ни души. Влево барак тюремной больницы, а прямо перед окном пустынный тюремный садик. Только березки перешептываются между собою. Казалось, что они тоже арестанты, что они вспоминают счастливое время, когда на воле росли на краю лесной поляны, где ручей под дыханием смолистого ветерка безустали рассказывал о таинственной глуби леса, о беспечных птицах и опасливых зверях. Когда березки грустно замолкали, погрузившись в свои думы, я все-таки завидовал им: они не совсем одиноки…