"Генри Лайон Олди. Человек космоса (fb2)" - читать интересную книгу автора (Олди Генри Лайон)

ПЕСНЬ ПЕРВАЯ ВРЕМЯ КУСАЕТ СВОЙ ХВОСТ

Не нам гадать о греческом Эребе, Для женщин воск, что для мужчины медь. Нам только в битвах выпадает жребий, А им дано, гадая, умереть. О. Мандельштам
СТРОФА-1 Шли-пришли-вышли...

Море обрушивалось на берег всей тяжестью, словно насильник-сатир — на застигнутую врасплох нимфу. Сгребало пригоршни грязного песка, вздымалось вверх, на дыбы, к бурлящей мути небес; злорадно медлило, прежде чем снова рухнуть на Авлиду, швырнув краденый песок в лицо Большой Земле. Тесно было морю в узости Эвбейского залива; хотелось простора. Обезумевшие чайки взахлеб орали над скалами, моля птичьих богов о милости; упрямые альбатросы молчали. От вони мокрых лент, намотанных на зубцы утесов, спирало дыхание. Случались бури посильнее, бывали куда более грозные штормы, но эта непогода, проигрывая в мощи, брала другим.

Грязь, дрянь, пакость.

— Корабль!. Смотрите, корабль!

— «Пенелопа»! Клянусь грудью. Амфитриты, «Пенелопа»!

— Радуйтесь!

Ветер на лету подхватил крики, рванул с треском. Понес клочья в ярящуюся даль. Туда, где кренились набок три мачты, заблаговременно лишенные парусов, где надрывались гребцы и гнулись тростинками весла; где рождался из бури смоленый корпус «Пенелопы». Вернулось на крыльях ветра, удивительно ясное:

Вздымает море Валы-громады, Любая — чудо, Любая-воин...

— Безумец! — в восторге захлебнулся кто-то. — Слава Многокорабельному!

...Лазурноруки, Пеннокудрявы, Драконьи шлемы, Тритоньи гребни...

Старый гимн кормчих вдохнул в толпу на берегу новые силы. Едва корабль достиг отмели, люди ринулись в воду. Сбитые с ног, вдосталь наглотавшись соленой воды, они цеплялись друг за друга, руки тянулись к крутым бортам, тащили судно вперед, на спасительную сушу — и волны стихали вокруг, изумленные порывом смертных.

Вскоре корабль был в безопасности.

И почти сразу, словно уставшее проказничать дитя, заснула буря, подложив под чумазую щеку кулачок Авлиды.

Сколько досягал взгляд, берег усеивали шатры. Дымились кострища, даруя тепло, готовя еду и высушивая мокрую насквозь одежду. Отдыхали измученные суда, прикорнув на ясеневых катках. Солнце, изредка являясь в прорехах облаков, дивилось: великая армада, недавно отправившаяся под Трою добывать величия и подвигов, сейчас смотрелась блудным сыном, сполна вкусившим побоев. Песен не пели; явись в лагерь бродяга-аэд, прибили бы со зла. Больше молчали, недружелюбно поглядывая на соседа. В бедах всегда славно кого-нибудь обвинить. Почему не его, соседа?

Одиссей сидел в сторонке, возле «Пенелопы».

Хотелось лечь и сдохнуть, но сдохнуть было нельзя. Хотелось встать и уйти куда глаза глядят, но вокруг... глаза б не глядели! Хотелось, чтоб ничего не хотелось, но тогда не стоило бы так упрямо вырываться из цепких объятий моря. На дне покой, на дне тишина. Игра слов горше морской воды: на дне не надо заботиться о дне грядущем.

Все тело ломило, старый гимн кормчих застрял в глотке войлочным кляпом. Наверное, так чувствуют себя победители.

— С возвращеньицем! — насмешливо поздравил его проходящий мимо воин, голый по пояс. Латный запон[7] блестел влажными бляхами, напоминая яблоко в росе. — Подобру ли, поздорову?!

Рыжий поднял голову.

Воина он не узнал. Зато узнал тень воина на песке. Не так много в Ахайе взрослых людей, за которыми волочится тень ребенка.

— Протесилай? Из Филаки?

— Смотри-ка, запомнил! А я уж думал: богатый буду... Он собрался было шлепать дальше, но обернулся напоследок:

— Ты чего на меня вылупился, рыжий? Не нравлюсь?!

— Нравишься... Ты мертвый, да?

Воин озадаченно почесал волосатую грудь. Ниже ключиц волосы начали седеть, битые инеем лет. Большинство в недоумении чешут затылок; Протесилай же обычно скреб грудь — давняя привычка. Впрочем, затылок у него мощный, бугристый, что твоя грудь. Вон, бросил чесаться.

Буркнул, раздражаясь:

— Чтоб тебя!.. Зацепил на свою голову!

— Нет, ты мертвый?

— Ну конечно, мертвый! Только с костра! Оглядись: сплошной Аид!

Одиссей не принял шутки. Сидел, горбил широченные плечи, отчего казался много ниже ростом, чем был на самом деле. Исподлобья разглядывал грузного фила-кийца — еще один памятник смертельной усталости. Вот он, пред тобой: Иолай-Копейщик, бывший возница Геракла. Почему же вместо вопросов, о каких мечталось, рождается хрипло:

— Тебя убили. Сам видел!

— Где?

— Под Троей! Или не под Троей, кто тут разберет... Протесилай помрачнел. Хотя казалось: больше некуда. Плюхнулся рядом на песок — Одиссей даже не успел растянуть на двоих край подстилки. На щеке филакийца красовался свежий кровоподтек; нижняя губа была прокушена.

— Ты сколько дней сюда плыл? — вместо брани спросил он еле слышно.

Теперь настал черед мрачнеть рыжему.

— День. Один день.

— Или больше?

— Или меньше.

— Бред какой-то... — выдохнул Протесилай, куснув раненую губу и зашипев от боли. — Бред, чушь!..

— Бред, — вяло согласился Одиссей.

— Нет, ты не понимаешь! — Филакиец сорвался на крик, поперхнулся: вроде бы хотел добавить свое обычное «мальчик», но раздумал. — Гидра тебя заешь, ты ничего не понимаешь! День он плыл... А я — неделю. Треть кораблей растерял; гребцы ладони до кости стерли! И вот на тебе: я сегодня вернулся, на рассвете, а ты — тоже сегодня, только под вечер! Теперь понимаешь?!

— А ты? — в свою очередь поинтересовался рыжий, тщательно просеивая мокрый песок сквозь пальцы. Можно было подумать, от этого зависел грядущий военный успех. Тучи издевательски клубились над головой, вертя из себя кукиши. Песок слипался в комки, отказываясь сеяться. Словно само Время, влажное от пота и крови, упрямо застревало в песочных часах.

— И я, — был странный ответ. — Может, навоевались, а? Может, все?! Сплавали разок, и хватит?

... Тень ребенка корчилась на песке, что-то доказывая моему Старику. Дергала плечами, мотала головой. Никакого уважения к неподвижному хозяину. Старик молчал, зябко горбясь. Щупал ладонью потную лысину, хмурился. Наверное, ему тоже хотелось сдохнуть.

Безнадежно.

— А тебе вообще разговаривать не положено. — Одиссей с трудом оторвал взгляд от беззвучного разговора теней. — И кричать на меня не положено. Убили тебя, значит, убили. Молчи теперь.

Протесилай скривился: будто поджившую рану зацепил, содрал корочку.

— Молчу теперь, — согласился он.

— Клялся ведь? В Спарте?

— Ну, клялся. Успел, на свою беду. А что? Все клялись, и я тоже...

— Вот и воюй, как все.

— По-человечески?

Обеими руками Одиссей взлохматил мокрый пожар шевелюры. Добавил тихо, с нажимом:

— По-человечески. Слушай, у тебя выпить не найдется?

— Крепкого?

— Ага.

%%%

Если верить моим собственным ощущениям, первый раз мы отплыли из Авлиды под Трою дней пять тому назад. Это если верить. Когда все взывает: не верь! Погода и тогда была гнусней гнусного: «мряка», как шутили острые на язык феспроты. Ох, и словечко... ох, и погода!

Уж лучше шторм.

Калхант-прорицатель плыл со мной на «Пенелопе». Моргал совиными глазами, утробно икал. Злился. На его месте я бы тоже злился: знамения хором обещали ветер в спину и солнышко в небе. О чем Калхант, руководя общевойсковым жертвоприношением, имел неосторожность возвестить. Небось сейчас народ честит пророка на чем свет стоит — в Бездну Вихрей, в Тартар, в Эреба корни!..

Вот и икается.

Набухшая простыня болталась над головой. На ней спал капризный, страдающий недержанием ребенок: желто-серая гадость струилась по лицу, вызывая приступы тошноты. Ни день, ни ночь: ублюдок без названия. Лиловое море пенилось под эскадрами, но видимость была никудышная. Казалось, «Пенелопа» идет в гордом одиночестве. А плеск, отдаленные выкрики и хлопанье парусов — морок. Гребцы пробовали петь: впустую. Любой гимн глох на середине.

— Удружили... — брюзгливо каркнул Калхант.

— Кому?

Я действительно не понял, о ком говорит прорицатель.

— Аэдам. Нас воспеть — язык сотрется. Пока каждого восхвалишь, да список кораблей, да кто откуда... Слушатели черствыми корками забросают.

Задрав голову к небу, я задумался: с чего бы Калханту беспокоиться судьбами грядущих певцов? Блик солнца, медовой каплей сверкнув на излете, походил на осеннюю луну: пористый, щербатый. Вечерний. По левую руку тучи лопнули, разошлись, и в прореху высунулись утесы, увенчанные дворцом.

Знакомый силуэт.

— Скирос?!

Калхант встал, обогнул судовой алтарь. Подошел ближе к борту:

— Похоже...

Уж кому, как не мне, было знать: до Скироса еще по меньшей мере два дня пути. И все-таки — Скирос. Ну, не сошел же я с ума!.. То есть, сошел, конечно, но не до такой же степени! Вон там, на пляже, мы приманивали женщин безделушками, вон лестница, по которой гремел вниз голый Патрокл... Я даже не успел удивиться другому: почему мы так близко к острову, когда намечалось идти северней, мимо лемносских берегов, — и почему мерзкая погода позволяет видеть дворец с предельной отчетливостью? Как на ладони: верхняя терраса, у перил замер муравей, блестя спинкой, алой с чернью. Плащ, наверное. Кто-то из басилейского семейства.

Или гость?

Второй муравей тайком выполз из дверного проема. Приблизился к первому, хищно дернул усиками.

— А-а-ах!

Клянусь, это не я. Это Калхант. А я вообще ни словечка! Ни звука! Только смотрел, как первый муравей — ало-черный зигзаг! — летит с террасы на клыки рифов, чтобы сразу скрыться под водой.

Минуту спустя весь остров исчез в густом киселе тумана.

— Цвета Афин, — бросил внезапно осипший Калхант.

— Что?

— Алый с черным. Афинские, говорю, цвета. Такой плащ был у Тезея, когда его изгнали. Последняя память.

Я слышал историю о предательском убийстве Тезея-Афинянина. Сброшенного с дворцовой террасы здесь, на Скиросе, ныне царствующим басилеем. Все знали, все слышали, но доказательств не было. Да никто особо и не рвался доказывать (а значит, вступаться!) за мятежного героя, выпущенного из преисподней могучим Гераклом вопреки воле темных владык. Изгнанник, руки по локоть в крови... святотатец!..

— Я тогда еще в саду игрался, — говорить было трудно: саднило горло. Будто соленой воды наглотался. — За ограду только с няней... А ты?

— Я уже за ограду, — непонятно ответил прорицатель. — Мама рассказывала: кричал ночами. Меня как раз накрыло... Видел, но не понимал: что?!

Он осекся. Чудно сверкнул глазами: брызнули желтые искры на сером. Уставился поверх моего плеча.

Добавил чуть погодя:

— Вот как сейчас: не понимаю... Просто боюсь. Я обернулся. Там, где еще минуту назад торчали скалы Скироса — выше, между липкими медузами туч, — скользили пять птиц. Крупных. Три торопились, две догоняли. На замызганном фоне плохо получалось что-нибудь разобрать, но преследователи больше походили на крылатых людей, чем на обычных альбатросов или орланов. Да и преследуемая троица... Не бывает у чаек женских голов.

— Гарпии меня раздери!

— Вот-вот, — согласился Калхант и замолчал надолго. Наверное, пытался по полету гарпий, или кто там летал, предсказать будущее. Судя по выражению его лица, меня такое будущее не устраивало.

Ни капельки.

Рыжий, рыжий, конопатый, На плече несет лопату! Не лопату, а весло — Чтобы мимо пронесло!

Глупая дразнилка прицепилась хуже репья. Мы шли Лиловым морем на Трою, а я отчетливо слышал: дразнятся. Не поймешь, кто, но сволочь. Поймаю — удавлю. Гребцы стали оглядываться на меня: тоже небось услыхали. А я-то надеялся: видение... в смысле, обман слуха. Фигушки, как любил говаривать друг-Ментор. Мы шли Лиловым морем на Трою. Сперва раздались вопли испуга с других кораблей. Потом я заорал сам. Заорешь тут — когда он шел Лиловым морем из-под Трои. На запад. Или куда там он шел: огромный, больше горы, с выжженными глазами. По пояс в волнах; темечком под облака.

Рядом с мосластым ухом болталась звезда: верный пес гиганта.

Волна толкнула нас в бок, а когда гребцы выровняли судно, он скрылся из виду.

%%%

...Протесилай кивнул. Опустевший на две трети бурдюк валялся рядом, неприятно напоминая дохлую, распухшую по жаре козу. Захватить чаши филакиец не сподобился; глотали крепкое вино по очереди, прямо из мохнатого горлышка.

Забрызгались по уши; измазались в песке.

— Я его видел, — сказал филакиец. — Здоровенный такой. Слепой. Знаешь, когда я с мальчиками... с Гераклом... Антей-ливиец тоже был сыном Посейдона. И тоже — большой.

— Ты хотел бы вернуть те времена? — вдруг спросил Одиссей.

Наверное, вино ударило в голову. Иначе откуда бы такой вопрос?

— Нет, — ни минуты не колеблясь, ответил Протесилай. — Вернуть времена? Нет.

Он встал. В ту же минуту встал Старик. Шагнув раз, другой, стараясь не наступить на детскую тень, приблизился к бывшему вознице Геракла. Рыжий обратил внимание: они похожи. Тяжкорукие, крепко сбитые; маловыразительные черты. Смущало другое: лицо Старика, обычно бесстрастное, сейчас пылало гордостью. Можно сказать, гордыней. С таким лицом штурмуют Олимп.

— Скажи, рыжий, — буднично сказал Протесилай, сделавшись древним-древним, едва ли не ровесником Старика. — Ты действительно видел, как меня убили? Там, под Троей?

И, не отворачиваясь, дождался ответа.

ТРОАДА. Гераклов Вал. Долина Скамандра (Трагедия[8])

— Земля!

И почти сразу, отовсюду наслоившись на первый выкрик:

— Троада!

...а ребенок у предела, счастливый, смеялся и хлопал в ладоши.

Этого не могло быть. Даже к Лемносу мы должны были подойти через сутки. На месте Калханта впору сетовать, посыпая голову пеплом: наверняка грядущие аэды припишут нам незнание морских дорог в Трою.

— Земля! Троада! — надрывался сигнальщик, опасно качаясь в «вороньем гнезде». Словно испугавшись его воплей, тучи дрогнули, смешались... Я еще успел подумать: как он вообще разглядел берег?! — а простор уже стремительно светлел. Клок голубизны бесстыже выпятился из дерюги, словно шелковистое бедро красотки в разрезе дешевого хитона; миг, другой — и голубизна катится во все стороны, срывая одежду, обнажаясь с ловкостью страстной любовницы...

Нет, я все-таки кобель.

Солнце ударило наотмашь, ослепив, наполнив глаза слезами — я плакал от чудовищной радости, встретив наконец войну лицом к лицу; слезы текли, блестели, смывая накипь дурацких видений, и взору открылось: берег, Гераклов Вал, остатки давних укреплений, дальше сверкает зеленью русло Скамандра... угловые башни города, Скейские ворота — когда-то нас туда внесли на руках... еще дальше — лесистая вершина Иды, а удивление явилось гораздо позже: «Пенелопа» шла отнюдь не в первой эскадре, но мне было видно все, до мельчайших подробностей — впору равнять себя с Аргусом Золотые Ресницы, да я бы и равнял, жаль, радость сменилась запоздалым ужасом: вот она, война, лицом к лицу... одно мое лицо — к тысячам, десяткам тысяч...

Никогда не думал, что защитников Трои окажется так много.

... о ребенок у предела, счастливый, смеялся...

Толпясь на берегу, они выкрикивали оскорбления, раскручивали над головами пращи и готовили дротики; слезы вновь брызнули из глаз — так сверкали доспехи, а «Пенелопа» вдруг оказалась очень близко к берегу («О-о!» — восторг на смуглом лице какого-то копейщика, явно самого шустрого); столь же резко берег отдалился, надвинулся, окружил, выгибаясь блудливой сукой... высадка срывалась, под ливнем дротиков, под дождем камней, под ослепительно-синим небом, похожим на чей-то взгляд, только я забыл в суете — чей?.. «Дядя Диомед! — взвилось от эскадры мирмидонцев. — Дядя Диомед! я! пусти меня!..», и в ответ медным приказом аргосского ванакта:

«По вождям! Бейте по вождям!» Кинув через голову перевязь колчана, я ринулся наверх, в «воронье гнездо», едва не вышвырнув сигнальщика прямо в воду, а лук счастливо прыгнул в ладонь, тепло, по-домашнему, и ядовитое жало стрелы само нащупало высокого троянца в богатых доспехах: едва он упал, люди вокруг перестали швыряться дротиками, один поднял с земли откатившийся шлем, замер и вдруг горестней завыл по-волчьи; я слышал этот гимн отчаянию, я раздавал стрелы легко и празднично, превращая крик в хор, а часть кораблей уже затопила берег, и Протесилай-филакиец первым убил и первым умер, когда копье Гектора Приамида вонзилось ему в бок, только это не имело значения, ибо малыш Лигерон дорвался наконец до заветной игры — плоть Не-Вскормленного-Грудыо расступалась и смыкалась под ударами, как расступались троянцы перед неуязвимым мальчишкой; он прорвал! прошиб! пробил живую стену, кому не досталось удара, тем достался страх, защитники города пятились под прикрытие мощных стен; «Бей по вождям!» — мы били, вознесенные над людьми, и Тевкр Теламонид соперничал со мной в меткости, а мне все чудилось: мы стреляем, стоя бок о бок в небесах, хотя мы находились на разных кораблях; и я видел, когда нельзя было видеть, попадал, когда можно было лишь промахнуться, и судорожно пытался понять, зная, что понимать — не для меня...

...а ребенок у предела, счастливый...

На плечах отступающих врагов мы врывались в Трою, беря победу голыми руками; я стрелял из «вороньего гнезда», я бежал в первых рядах атакующих, и это казалось правильным, единственно верным, даже если мои стрелы падали рядом со мной, прикрывая меня от подлого удара огрызающихся троянцев... Малыш Лигерон бушевал в Скейских воротах, сметая стражу, но город вдруг отпрыгнул назад, город-оборотень, берег-оборотень, бой-оборотень; город стал иным, стены изменили очертания, исчезли знакомые башни, лесистую вершину Иды смыло с горизонта, река-змея взвилась на хвосте, из Скамандра превращаясь в Каик (откуда я знаю, что это именно Каик?!), ворота оказались надежно заперты, и вместо Гектора со стены орал незнакомый детина, припадая на левую ногу и потрясая кулаком. «Предатели! Изменники! — надрывался он. — За что?!»

И тогда мы бросились к кораблям: бежать в бурю, явившуюся за нами — слепцами.

...а ребенок у предела...

%%%

От влажного песка тянуло сыростью. Шустрый краб вперевалочку шмыгнул под камень и угрожающе высунул клешню, притворяясь пергамским копейщиком. Подставь палец — не обрадуешься. Чайки над головой ссорились из-за куска чистого неба: самая жирная туча лопнула по шву, открыв птицам часть подкладки из крашенного синькой холста. Гуляй, пока дают.

— Ага, — сказал Протесилай. — Значит, все-таки Гектор. Ты уверен?

— Уверен. Я его раньше видел, Гектора. Когда в посольство ездил, познакомился.

— Понятно. Вот и я: познакомился.

И филакиец принялся драть зудевший бок ногтями: зло, с остервенением. Смутился, заметив косой взгляд Одиссея. Зашелся хохотом:

— Долго жить буду! Ох, и долго!

Одиссей не видел в этом ничего смешного.

— Здесь уже все знают, — утирая слезы, заявил филакиец. — В Мисии мы высадились. Тамошняя столица — Пергам, тезка троянского акрополя. И речка между берегом и городом. Знать бы другое: как мы вообще там очутились? Словно глаза отвели... У мисийцев в басилеях Телеф Гераклид, наш союзник. Теперь, наверное, бывший союзник. Позор...

— А я на обратном пути отца видел, — невпопад заявил рыжий.

— Отца?!

— Только молодого. Мы плывем, вокруг буря, а из нее — пентеконтера. На носу — статуя Афины, ниже надпись: «Арго». И папа у кормила стоит. Я его сразу узнал. Кричал, кричал... не услышали.

— Бывает.

— Что бывает?! Что бывает, я тебя спрашиваю?!

— Все бывает. Слушай, а почему, когда ты рассказываешь — мне хочется верить и соглашаться?!

Ну, это Протесилай уж совсем загнул. Ни на какую голову.

А он вдруг оказался совсем рядом. Горячий, большой. Нагнулся вперед, правой ладонью ухватил затылок рыжего. Притянул к себе; уперся лбом в лоб, будто предлагал бодаться. Пальцы левой руки сжали предплечье: кузнечные клещи на заготовке. Опытная, борцовская повадка не несла ничего угрожающего, только подумалось; захочет — сломает.

Мысль явилась спокойно и тепло. Как спокойно и тепло было затылку в ладони бывшего возницы Геракла.

— Живи долго, мальчик, — жаркой просьбой дохнул филакиец прямо в лицо. — Ладно?

— Вместе с тобой?

Его глаза... На самом донце, за темно-карими глубинами, растворившими в себе даже черноту зрачка, все длился, не стихал вечный бой, до ужаса похожий на высадку под лже-Троей; и в гуще свалки пожилой воин, беззвучно крича, вздымал над головой тяжелое колесо. Золотая стрела наискось перечеркнула видение, Протесилай моргнул, и бой исчез.

Глаза как глаза.

Смотрят.

— Вместе со мной не надо. Живи долго просто так. Сам по себе.

— А ты?

— И я, мальчик. Я тоже — где-то рядом...

...Я не сразу заметил: мой Старик подошел вплотную к нам обоим. Улыбается. Светло и печально. Нагнул плечи, опустил подбородок; слегка присел. Вот сейчас, сейчас: лоб в лоб. Взгляд во взгляд; тень в тень. Если этот прихватит, возьмет затылок в ладонь — пожалуй, не хуже филакийской сноровки выйдет. Или лучше.

Так думать было приятно.

И чуть-чуть страшно.