"В неосвещенной школе" - читать интересную книгу автора (Василенко Иван Дмитриевич)


ПЕРВЫЙ СНЕГ

Войдя однажды утром в пустой еще класс, я с удивлением заметил, что в нем стало необычно светло и бело, Что такое? Уж не выбелила ли Прасковья стены, пока я спал? Но, выглянув из окна, я сразу понял, в чем разгадка: на земле, на крышах домов, на деревьях — всюду лежал снег. Первый снег! Какая радость! Наконец-то пришла зима! Я ходил от окна к окну и повторял стихи, вычитанные мною в каком-то журнале:

Вот и первые снежинки на окне. На дороге, на тропинке, на плетне. Славно выехать из дому на заре: Все — и хаты, и солома — в серебре.

То, бывало, ребята, не дожидаясь звонка, шли прямо в класс, а в этот день Прасковье пришлось дважды звонить, прежде чем все заняли свои места. Лица у ребят были свежие, разрумянившиеся.

В этот же день мы познакомились с последней буквой. Теперь в классе умели читать уже все. Разница лишь в том, что одни читали бегло, другие — с запинкой.

«Не может быть, чтоб в такой день не случилось чего-нибудь хорошего, — говорил я себе. — Обязательно, обязательно случится». В предчувствии радости я вошел из класса в свою комнату — и ахнул: в комнате сидела Зойка.

— Господин учитель, вам казенный пакет. Распишитесь.

Никакого пакета она мне не дала, но, так как дверь в кухню была открыта, а там возилась Прасковья, я взял карандаш и сделал вид, что расписался в разносной книге. В груди у меня было необыкновенно тепло. С большим усилием я сдержал себя, чтоб сказать совершенно ровным голосом:

— Ты, почтарка, наверно, озябла? Не хочешь ли погреться чайком?

— Что ж, мне спешить некуда: всю почту уже разнесла. Угостите, если не жалко.

Как только Прасковья вышла, я схватил Зойкины руки и принялся тереть их, будто они и впрямь застыли у нее на морозе.

— Неужели, Митенька, ты соскучился по мне? — с ноткой удивления спросила она.

— А ты как думала! Конечно, соскучился!..

— Ну, соскучился, так будем вместе чаевничать. Пока позанимаешься, я приготовлю что-нибудь.

Вошла Варя, положила на стол горстку медных монет и ушла, захватив несколько тетрадей.

— Это что же? — Зойка с недоумением посмотрела на целую стопу новых тетрадей, потом — на меня. — Ты торгуешь тетрадями?

— Нет, торгует правление кооператива. — Я коротко рассказал, как возник и как успешно работает наш школьный кооператив. — У нас уже около трех рублен чистой прибыли, — похвастался я.

— И что же вы будете делать с этой прибылью? — заинтересовалась Зойка.

— Еще не решили. Посоветуй.

Зойка подумала.

— Я бы елку устроила. С подарками.

— Елку? Великолепно! — воскликнул я. — Вот отпущу ребят и обсудим с правлением.

Чай, который приготовила Зойка, стоил доброго завтрака: были и яички, и колбаска, и селедочка. Правленцы притащили из класса парту, поставили ее к столу и уселись рядышком. С заботливостью, если не материнской, то по крайней мере, сестринской, Зойка сделала ребятам бутерброды, размешала в стаканах сахар, вытерла Кузьке губы промокашкой.

— Что же, господа члены правления, будем устраивать елку? — спросила она после того, как я рассказал ребятам об ее затее.

— Будем! — единогласно решило правление.

— С песнями?

— А то как же!

— И с балалайкой, — добавил Кузя.

— А ты можешь на балалайке?..

— Можу. Я можу и гопака танцювать.

Наша беседа подходила к концу, когда во дворе заскрипели полозья и в кухню вошел отец Константин.

— Мир вам и я к вам! — сказал он, стряхивая с шапки снег. — Не был зван, но приидеши, ибо метется душа моя, аки белка в колесе. Не угостите ли отца своего духовного чашкой чаю? А чего покрепче, я с собой захватил.

Когда ребята ушли, Зойка сердито спросила:

— Ты как узнал, что я здесь?

— А я не знал, — замотал головой отец Константин. — Ведать не ведал. Конь сам меня сюда привез.

— Если ты меня будешь выслеживать, — продолжала Зойка все так же сердито, — я архиерею пожалуюсь, а то и сама с тобой разделаюсь.

— Какую же ты наложишь на меня эпитимию, дщерь моя?

— Заставлю тебя поехать в город и там пойти со мнои в маскарад.

— В маскарад?! — отшатнулся отец Константин. — Но в какой же маске?

—. Ты и без маски за дьявола сойдешь.

Отец Константин опустил голову. Потом поднял ее и с горящими глазами сказал:

— Пойду. С тобой, колдунья, в самый ад спущусь.

Зойка покачала головой:

— Эх, Константин… Извините, как вас по батюшке?

— Павлович. Но нас, иереев, по отчеству не зовут.

— А я вот назову. Константин Павлович, зачем вы народ обманываете? Ведь не верите вы ни в бога, ни в черта. Неужели вам не стыдно дурачить темных людей и поборами заниматься, отбирать у бедняка последний грош?

Что-то дрогнуло в лице священника.



— Без веры всякому человеку трудно жить, — вздохнул он. — А бедняку особливо. С ней ему и горе легче нести, и умирать не так страшно.

— Значит, вы, попы, обманываете людей для их же пользы?

— Не все попы неверующие.

— Но берут-то все?

— Берут все, — опять вздохнул священник. — Трудивыйся алтарю — от алтаря и питается.

— С живого и мертвого?

— С живого и мертвого.

— И ты берешь? — беспощадно допрашивала Зойка. — Ведь берешь же, берешь?

— Пощади меня, девушка, — с мольбой в голосе сказал отец Константин. — Если бы ты знала, как страшно сложилась моя жизнь. Ведь не об этом я мечтал в юности, не об этом!..

— А о чем же ты мечтал? Ну, скажи. Это любопытно. Отец Константин приподнял рясу, вытащил из кармана брюк бутылку и поставил на стол.

— Вот-вот, — кивнула Зойка. — Народ дурманишь баснями о боге, а себя — коньяком. Так в сплошном дурмане и живешь. А какой бы из тебя добрый молодец вышел! И статью взял, и лицом. Повернешься направо — что сизый орел, повернешься налево — что кречет.

Я хотел убрать бутылку со стола, но отец Константин выхватил ее у меня из рук, ударом донышка о ладонь ловко выбил пробку и налил полный стакан. Чуть поколебался и одним духом выпил все до дна.

— Это — для храбрости. О своей жизни я стараюсь даже не думать, не токмо говорить. И отец мой, и дед, и прадед — все попами были. Отдал меня батя в духовное училище. Из него, известно, прямая дорога в семинарию. Учился я в Екатеринославе, а там и пехотные, и артиллерийские, и всякие другие полки стояли. Как пройдет мимо семинарии какая-нибудь воинская часть под Егерский марш, как гляну из окна на идущего впереди роты офицера, так и взметнется у меня дух. Прыгнуть бы прямо со второго этажа на мостовую, чтоб отпечатывать шаг рядом с командиром!

Проучился я в семинарии четыре года, приехал на каникулы в деревню, в родительский дом, и бухнул на колени перед отцом: «Отпусти, батя, меня в светскую жизнь, век за тебя буду бога молить, отпусти в юнкерское училище». Отец не сразу отказал: «Хорошо, говорит, проучись еще два года, пройди богословские классы, а там, если не передумаешь, вернемся к сему разговору». Обнадежил он меня, и принялся я в специальных двух классах одолевать и догматическое богословие, и богословие нравственное, и священное писание, и гомилетику, и церковное пение. Прямо скажу, из души воротило все это, а зубрил, боялся, что оставят на лишний год. Кончил и опять бухнул перед отцом на колени: «Отпусти, батюшка, не неволь!» А он мне: «Как же я тебя отпущу, коли и приход тебе владыка уже наметил, и слово дал я отцу Предтеченскому обвенчать тебя с дочкой его Аришей. Чем не хороша! Образованная, епархиальное училище с золотой медалью окончила, да и собой приятная, бела, как просфорная булочка». А я в те поры, признаться, по уши был влюблен в одну гречаночку, Мельпомену Назарити.

Встал я с колен и подался в город Чугуев, в юнкерское училище — вопреки воле родительской. Генерал, начальник училища, просмотрел мои бумаги и говорит: «Вот тут у вас по богослужению пятерка в аттестате стоит. Вы как же голос подадите, когда враг пойдет в атаку: «Руби их, сукиных сынов!» или «Господи, воззвах к тебе, услыши нас!» Я вытянулся по-военному и отрапортовал: «Никак нет, ваше превосходительство, команду подам, как следует по уставу: «Коли их, туды их растуды!» И меня зачислили в юнкера. И обмундировали уже по-военному. Но тут прикатил батя, подал генералу письмо от владыки и увез непокорного сына в отчий дом. Вот и конец первой книги моего бытия. Владыка обвенчал меня с нелюбимой Аришей, постриг в иереи и дал приход.

— Как же тебя в церковь повели? — зло спросила Зойка. — В цепях, что ли?

— Да, в цепях, — серьезно ответил отец Константин. — Но цепи эти незримые. Цепи эти — покорность. Покорность церкви, покорность воле родительской, покорность обычаю, семейным традициям. И сковывают они крепче железных.

Отец Константин выпил второй стакан и, не закусив, а только понюхав корочку, продолжал:

— Так началась вторая книга: семейное счастье. Попадья моя была — что бога гневить — хорошей мне женой. Обходительная, ласковая и собой хороша, а томился я в доме своем, как, сказать бы, в больнице. Лежу с утра в постели, читаю «Русский паломник» и зеваю так, что скулы трещат. «Матушка, говорю, я к тебе сегодня в гости приду. Жди». — «Что ж, говорит, батюшка, приходите». И начинает готовиться: одних пирогов напечет с десяток сортов. Чему другому, а кулинарии в епархиальном училище обучаются прилежно. Когда стемнеет на улице, я поднимаюсь с пуховой постели, причесываюсь, умываюсь, надеваю шелковую рясу и, побрызгав ее духами, выхожу на улицу. Прогуливаюсь, а она в свой черед принаряжается. И вот возвращаюсь, стучу в дверь, спрашиваю разрешения войти. «Здравствуйте, говорю, матушка!» — «Здравствуйте, отвечает она, батюшка!» — «А я, матушка, к вам в гости пришел». — «Пожалуйте, батюшка!» Садимся за стол, кушаем, выпиваем, говорим друг другу любезности, будто на днях только познакомились. И такую игру продолжаем, покуда не уснем. А утром открою глаза — и пожалею, что проснулся.

— Отчего умерла попадья-то твоя? — спросила Зойка,

— От родов. Так, с ребенком, на тот свет и ушла, не разрешилась. А уж как мечтала доченьку нянчить!

Некоторое время мы все молчали.

Зойка моргнула раз, другой и с досадой сказала:

— Знаешь, поп, мне тебя жалко.

Отец Константин вздрогнул, хотел что-то ответить, но вместо того вылил в стакан остаток коньяка и выпил.

— Ты куда сейчас, Константин Павлович? — спросила Зойка.

— Домой, в Бацановку. А что?

— Возьми и нас с собой. Хочется проехать по первопутью.

— С великим удовольствием! — оживился священник. — Сани у меня небольшие, но в тесноте, да не в обиде.

— Дмитрий Степанович, поедем? — подмигнула мне Зойка.

— С превеликим удовольствием! — отозвался я тем же тоном, что и отец Константин. — Кстати, побываем у старого учителя. Мне давно хотелось навестить его.

И вот мы летим по заснеженному шляху: я и отец Константин — по бокам саней, а Зойка — в середине. Кучер даже не вынимает из-под ног кнута, только туже натягивает вожжи. Справа, из-под снежного покрова проглядывает зелень озимых. До чего ж это свежо, радостно, красиво! Видно, неспроста в маленьких домиках на окраине города и в деревнях кладут на зиму между рамами окон белую вату и зеленый гарус. Зойка просовывает руку в карман моего пальто, нащупывает там мою руку и вкладывает в нее свою.

На плетнях засеребрилась бахрома, Вместо хижин появились терема. Как снежинки, мысли взвились, обнялись. Завертелись, закружились, понеслись, —

радостно декламирую я и смотрю на Зойку. На ресницах у нее снежные звездочки. Мне хочется взять их губами.

Снег покрыл и все бацановские убогие избы. Теперь они тоже терема.

Отец Константин приглашает к себе в дом, но Зойка решительно отказывается. Нет, нет, нет! Ей надо забрать в волостном правлении почту и вернуться в Новосергеевку. Вот, может быть, Константин Павлович прикажет кучеру отвезти ее обратно? В таком случае пусть сани через полчасика подъедут к старому учителю. На площади отец Константин со вздохом прощается с нами. До дома Акима Акимовича мы с Зойкой едем вместе.

— Жди меня здесь, — говорит она. — Я быстренько.

И бежит в мельканье белых бабочек.

При виде меня Аким Акимович так поднял руки к лицу, будто хотел протереть глаза.

— Вы?..

— Я, Аким Акимович. Что вас удивляет?

Он взял мою протянутую руку и крепко сжал:

— Так это в самом деле вы?.. А я думал, что после той моей исповеди вы за сто верст будете объезжать меня.

— Но почему же, почему? — в свою очередь удя-вился я.

— Сам себе я гадок, сам себе! А уж другим и подавно!

— Вы преувеличиваете свою вину, Аким Акимович. Не вас одного искалечила жизнь. Надо ее переделать, переделать нашу российскую жизнь, тогда и не будут люди так калечиться.

— Да, да, — забормотал он, — да, да… Может быть, может быть… Вот у нас стали расклеивать на стенах хат одну газетку… Не знаю, кто это делает… Так в ней тоже эта мысль проводится. Нельзя, мол, больше так жить, нельзя…

— Что ж это за газета? — с невинным лицом спросил я.

— Газета? «Рабочий и крестьянин» называется. Я, признаться, не вчитывался, просто остерегался долго стоять перед ней, чтоб не донесли уряднику. А крестьяне читают, не боятся. Он уже и нагайку в ход пускал. Все равно читают.

— Так, может, и не боятся потому, что худшей доли, чем у них, уже не придумаешь? — спросил я.

— И так может быть, и так может быть, — закивал Аким Акимович.

— Я, собственно, заглянул к вам, чтоб пригласить на елку. Мы с ребятами устраиваем в школе елку на Новый год. Приезжайте. Все-таки перемена обстановки, а то вы тут совсем закисли.

Аким Акимович замялся:

— Конечно, я вам очень благодарен за внимание, не знаю даже, чем его заслужил, но боюсь быть вам в тягость.

— Приезжайте, приезжайте! — повторил я. — Были б в тягость, не стал бы приглашать.

Зойка стукнула в окно. Я пожал Акиму Акимовичу руку и выскочил на улицу. Сани были уже тут.

— Пое-ехали!.. — крикнул кучер.

Зойка положила мне голову на плечо, закрыла глаза и приказала:

— Читай.

— Что читать? — спросил я.

— Да стихи свои о первом снеге.

— Это не мои стихи.

— Не твои? — разочарованно протянула Зойка. — Ну, тогда… не читай. Я подремлю у тебя на плече, хорошо? Ведь я трое суток не спала.

Я бережно прижал ее к себе, и до самой Новосергеевки она не поднимала с моего плеча головы и не открывала глаз.