"Мать-мачеха" - читать интересную книгу автора (Солоухин Владимир Алексеевич)ГЛАВА ДЕВЯТАЯЧетыре года не надо было думать, что поесть, где поесть и даже когда поесть. Наступит по распорядку час обеда — и вот уж ни на минуту не замедлит команда: «Рота, выходи строиться на обед!» Четыре года не надо было думать, что надеть и обуть. Износились сапоги — старшина выдаст новые или эти отправит в ремонт, будешь носить из резерва. Никто не допустил бы, чтобы солдат из этого полка появился на улице в обветшалой шинели. «Заменить» — и весь разговор! Четыре года не нужно было думать, где ночевать, как спать, на чем спать, чтобы тоже не стеснять и других людей. Как быть с простынями, наволочками, с матрацем. Четыре года не нужно было думать, что делать, как жить дальше. Круг обязанностей ясен и прост. На каждый час суток падает какое-нибудь определенное, непременное действие: обед — так обед; рукопашная подготовка — так рукопашная подготовка; чистка оружия — так чистка оружия; заступление в караул — так заступление в караул. В карауле еще проще: объект, который ты охраняешь. Конечно, служба требует от солдата и расторопности и смекалки, но она исключает, чтобы ты гадал: а что я буду делать завтра? Как что? Погляди на расписание. А что я буду делать через месяц? Как что? Все то же самое. Если тебя повысят в звании, или дадут новую должность, или переведут в другой батальон, ты будешь делать то, что положено делать человеку в твоем новом звании или что ему положено делать по характеру службы того, другого батальона. И вдруг сразу тысяча новых задач. Во-первых, куда деть этот ужасный мешок, с которым неприлично ходить по улицам Москвы подтянутому строевому командиру? Неважно, что срезали лычки, неважно, что демобилизовали, психология не могла перемениться через два часа. Дмитрий отстегнул погоны и спрятал их в карман. Очень плохо они сочетались со стареньким, бледно-желтого цвета мешком, набитым бог знает каким хламом. Ну, положим, мешок можно сдать в камеру хранения на вокзале. А самому? Ехать в тот городок, где учился до армии, и устраиваться работать на завод? Конечно, демобилизованного немедленно возьмут на работу. Ехать в родное село или в райцентр — и там будут рады лишним рабочим рукам. Но и завод и райцентр были настолько невероятны для Дмитрия, что мысль как-то и не развивалась в этих двух направлениях. Если исключить армию, все остальное время Дмитрий учился. По существу, Дмитрий ничего не умел, кроме как учиться. Он не представлял себя в какой-либо другой роли, кроме учащегося. Я преподаватель физкультуры в школе? Я помощник мастера в цехе? Я бригадир в колхозе? Я милиционер? Хорошо. Возьмем любую из этих должностей. Все равно будешь думать только о стихах и писать их и днем и ночью. Значит, они будут мешать любой работе. Значит, чтобы они не мешали, надо направить жизнь в их стихию. Логика ясна. Но что делать сию минуту, чтобы направить жизнь в эту самую стихию стихов? Судьба, хоть и сослепу, поступает иногда мудрее зрячего. Разве не вовремя она подсунула Дмитрию горделивую москвичку, не повидав которую он никак не мог бы уехать теперь из Москвы? Если бы не эта зацепка, давно бы помчался Золушкин на вокзал, вскочил бы на первый же поезд и укатил бы к себе в Самойлово. На досуге, на зеленой траве все обдумал бы хорошенько. Принял бы какое-нибудь решение. Однако выполнить решение, пожалуй, было бы тогда труднее. Опять куда-то ехать, подниматься с места. Деньги к тому времени подыстратятся. «Надо сначала поступить учиться в университет, а потом уж ехать в Самойлово», — пришла Дмитрию мысль, в которой дерзость соперничала с простодушием. «Кстати, и девушка та учится в университете. Есть там, наверно, факультет, где изучают литературу. Вот мне и нужно туда». В узких, изломанных как попало коридорах университета народу было втрое против обычного. У студентов шли экзамены. Больше, чем студентов, толпилось в коридорах людей, только еще желающих стать студентами. Одни принесли документы, другие пришли навести справки. Третьи, так себе, вроде Золушкина, — на самую неопределенную рекогносцировку. Заплечный мешочек свой Дмитрий оставил на лестничной площадке, уютно пристроив его рядом с мусорницей. Потолкался в коридоре, почитал стенную газету (умеют филологи писать!), постоял у доски, где вывешены правила приема. Безнадежность положения была ясна Золушкину. А тут еще долетела из общего разговора громкая и явственная, решившая все дело фраза: — Да что вы! Говорят, восемьдесят человек на одно место. Фронтовики, демобилизованные хлынули во все вузы. Мешочек стоял на месте. Некому было позариться на Митькино барахло. «Что ж, пойдем, водворяйся на старое место!» Лямка — через правое плечо. У Никитских ворот сверх всяких ожиданий Дмитрия окликнули: — Золушкин! Привет, старик! А где погоны? «Погоди, погоди, надо же вспомнить, как зовут этого паренька с литобъединения. Остап с повязкой тогда потащил меня вдоль по коридору и по дороге познакомил меня с этим пареньком. Вот, значит, сказал он тогда… Отчество у него Маркович… или фамилия такая чудная. Саша Маркович — так или в шутку, или всерьез все называли его на литобъединении». Перед Дмитрием стоял маленький, с вечной улыбкой — вернее, с вечной готовностью улыбнуться — Саша Маркович. Теперь Дмитрий даже вспомнил строчку из Сашиного стихотворения: «У Мценска поезд замедляет ход». Дальше что-то про новые корпуса. — Погоны в кармане. Демобилизовался я. В сущности, Дмитрий был едва знаком с этим Сашей. Но как-то просто все у поэтов. Стариком назвал, будто четыре года в одной роте служили. — Чудесно! Это событие надо вспрыснуть. Как раз мы стоим недалеко от ресторана и как раз время пообедать. У Саши, значит, был опыт, если он решительно сдал мешок гардеробщику и решительно провел Дмитрия в зал ресторана. — Ну вот. Здесь, брат, не по карточкам. Коммерческая еда. Ни на вспрыски, ни тем более на кутеж не походил этот коммерческий обед. Однако Дмитрию пришлось чуть не располовинить свои демобилизованные деньги. Тут и заметил Саша, что собутыльник его, в сущности, невесел, а скорее задумчив или даже мрачен. — Ты что? Или денег пожалел? Не жалей, старик, такое событие один раз в жизни. — Деньги — что! А вот выйдем мы сейчас, я и не знаю, куда мне деваться. Планов нет на дальнейшую жизнь. Это хуже всего. Саша даже присвистнул. — Вон ты о чем! Забирай мешок. Тронулись ко мне на квартиру. В кривеньком переулке возле Петровских ворот Саша увлек Дмитрия по темной лестнице на второй этаж. Ковырнул ключиком, пропустил вперед. — У меня беспорядок, извини. Дмитрий впервые попал в московскую квартиру. После огромных, просторных казарм, где вся жизнь на виду друг у друга, квартира Саши показалась глухим закоулком. Каптерка, а не квартира. Сильно потертый диван, столик перед ним. На столике пишущая машинка. Многие буквы на кнопках (Дмитрий не знал, что это клавиши) потрескались. Кое-где Саша чернилами написал новые буквы. Шкаф с книгами. В приоткрытую дверь видна неприбранная комната. Низкая тахта. Ковер, спускающийся на неё со стены, как писали в старинных романах, наводил на мысль, что хозяева его знавали лучшие времена. — Там мамина комната, — пояснил Саша. — Она у меня старушка. Стихи для детей пишет. Песенки для радио. Иногда печатают. Квартира внушала Дмитрию двойственное чувство. Так и видно было, что, живя в подобном уголке, полагается вести нелегкую борьбу за существование. Видишь, старушка, а куда-то утрусила. Наверно, в редакцию со своими песенками. С другой стороны, таилась в укромном уголке странная и заманчивая тяга: остаться одному, взять из шкафа интересную книгу или сесть за стол, написать стихотворение. Никакого тебе подъема, никакого тебе отбоя. Ночью можно зажечь настольную лампу… Пока Саша за легкой перегородочкой гремел чайником, Дмитрий хватал то одну книгу, то другую: Хлебников, Ахматова, Пастернак, Цветаева, Гумилев… Каждое имя было ново для Дмитрия. Но все равно, хотя он и ничего не знал об этих поэтах, каждое имя внушало ему некий трепет, и было радостно оттого, что все это есть, все это пока неизвестно, но будет известно рано или поздно. Как старого знакомого, он раскрыл томик Лермонтова и хотел уж углубиться в какое-нибудь стихотворение. Но тут подоспел Саша. Он сел за пишущую машинку, ловко вставив в нее свежий лист бумаги. — Старик! Отложи классиков. Диктуй мне девять самых лучших своих стихотворений. — Зачем тебе? Да у меня и не наберется девять самых лучших. — Сейчас все узнаешь. А девять потому, что это на востоке счастливая цифра. У китайского императора было девятьсот девяносто девять комнат и девятьсот девяносто девять жен. Вот житуха была китайскому императору! А заявление мы напишем такое… «В приемную комиссию…» Нет, лучше сразу директору. «Прошу зачислить меня в число студентов… Прилагаю…» Здесь распишешься. Да ты не бойся, у нас в институте хорошие ребята. Эх, если бы наверняка! Постой, постой! У меня идея. Саша стал набирать номер телефона. — Александр Александрыч? Здравствуйте. Это Саша… Маркович. Понимаете какое дело… Золушкина неожиданно демобилизовали… Ну, помните, мы недавно обсуждали его стихи… Вот-вот! Он самый. Теперь он хочет поступить в наш институт. Его, конечно, примут и так. Но все же, если бы ваша рекомендация… Отлично! Бежим. Золушкин, за мной! — Ты его не знаешь, — говорил по дороге Саша. — Он очень простой. И любит молодежь. Позвонил бы ему сейчас какой-нибудь пожилой поэт, он бы его ни за что не принял. Очень ему нужно! А мы вот едем. — Мы — по делу. — Наше дело между делом сделается. Высокая женщина ослепительной, как показалось Дмитрию, красоты открыла дверь, обшитую черной кожей. — Здравствуйте, мальчики. Александр Александрович вас ждет. А я вас помню. Ваш басок мне очень понравился, — продолжала говорить женщина, отбирая у Дмитрия мешок и пристраивая его на вешалке. Потом она показала глазами на дверь, в которую, правда, в это время уже входил Саша Маркович. (В минуту, когда и Дмитрий вошел в кабинет знаменитого русского поэта, в Самойлове жизнь шла своим чередом. Петька Степушкин, соломенноголовый мальчишка, каким был когда-то и Золушкин, тащил за размокшую веревку из пруда вершу. Совпадение может показаться странным, но отец Дмитрия — Василий Васильевич — именно в это время, наконец, приколотил гвоздем ту доску в поросячьем хлеву, которая уж несколько лет болталась неприколоченной и за которую каждый раз задевала юбкой Пелагея Степановна. Что касается Шуры Куделиной, то ее в этот день не было в Самойлове. Она уехала в город продать шесть десятков накопленных за лето яиц. А вообще-то над Самойловом стояла сухая, потрескивающая жара, хотя день и клонился к вечеру.) Хозяина в кабинете не оказалось, и Дмитрий получил неожиданную возможность перевести дыхание, осмотреться, прийти в себя. Окно кабинета выходило на Кремль со стороны Замоскворечья. Иван Великий с его вознесенной в небеса золоченой шапкой, купола соборов полевее Ивана Великого, островерхие башенки кремлевской стены, все это было похоже на те сказочные города, что возникают по приказанию Царевны Лебеди на неведомых островах, среди моря-окияна. Окно занимало целую стену, и кремлевский пейзаж, или, скажем, ансамбль, был как все равно картина, вставленная в грубую деревянную рамку. После окна бросче всего были книги. Ими уставлены все три остальные стены комнаты. Из темной старинной кожи потрескавшиеся переплеты, корешки английских и французских книг, комплекты старинных журналов, собрания сочинений, длинные плотные ряды тонких стихотворных книжечек. На все это тотчас разбежались бы глаза Дмитрия, если бы не одно отвлекающее обстоятельство. Тут и там на книжных полках лежали в чеканных ножнах разнообразные старинные кинжалы. Тут и там стояли длинные кривые сабли, тонкие шпаги, и даже допотопные мушкеты смиренно таились в наиболее укромных уголках. Круглый щит татарского воина, побывавший, может быть, на Куликовом поле, прорубленный мечом шлем русского витязя с обрывком кольчуги, обломок копья времен, вероятно, Игорева побоища. Саша, бывавший в этом доме и раньше, бесцеремонно надел на Дмитрия шлем, дал ему в руки тяжелую саблю, сам закрывшись татарским щитом, выставил впереди щита полукруглый турецкий ятаган: «Пора нам состукнуть клинок о клинок». — За Русь! — заорал ни с того ни с сего Дмитрий, и сабля его поднялась в таком замахе, а на лице под шлемом появилась такая гримаса, что маленький Саша бросил татарский щит, ятаган и юркнул за письменный стол, за тяжелое старинное кресло. — Неплохое начало, мой мальчик! А знаешь ли ты, что это личная сабля Шамиля? — В кабинет вошел хозяин, большой, широкоплечий, в белой рубахе, расстегнутой на седой волосатой груди. — Браво, браво! Оружие свободы в достойных руках. (Саша высунулся из-за кресла.) — Каков темперамент! О-лл-я! Ты посмотри, каков красавец в шлеме! Это «о-лл-я» надо было бы петь со сцены Большого театра. Попусту пропадал в четырех стенах мягкий и в то же время все заполняющий собой бас. — О-лл-я! Подай нам большой поднос! Большой серебряный поднос хозяин дома поставил на тахту. Он велел гостям разуться и сесть по-турецки вокруг подноса. Две бутылки, прижавшись друг к другу и готовые к любым неожиданностям, как солдаты по стойке «смирно», встали посреди подноса. Дмитрий ждал и закусок. Но, как, видно, тут были свои законы и правила. Ольга Владимировна поставила на поднос две тарелки. Одну с апельсинами, другую с шоколадными конфетами. Пиршество началось. В сущности, все дальнейшее происходило в густом тумане. Дмитрий опьянел с первой порции, но нельзя было не выпить и по второй. Иногда из тумана возникала и подходила вплотную к Дмитрию красивая добрая женщина. Она деликатно отбирала у Дмитрия то шпагу, то саблю, то палаш, которыми тот всячески бряцал и размахивал. Через несколько минут женщина подходила снова, потому что оружие вновь оказывалось в руках у Дмитрия. — За Русь! — восклицал он время от времени, потрясая то шашкой Шамиля, то палашом Грибоедова. — Пора нам состукнуть клинок о клинок, в свободу сердце мое влюблено! Пожалуй, слово «свобода» потому еще в сознании пьяного Дмитрия вызывало почти спазматическую сладость в горле, что на этот раз не было уже опасности опоздать из очередного увольнения в город. Именно на слове «свобода» наиболее остервенело и ликующе вскидывалась кверху боевая сталь. Тут-то и подходила деликатная Ольга Владимировна. Последнее, что еще, превозмогая тяжесть век, видел Дмитрий, был сам Горынский с книгой в одной руке и с боевым новгородским топором — в другой. На слове «звезда» оружие опускалось вниз, рубя воздух, далеко и лихо пролетая назад; Слезы восторга текли по щекам седоголового восторженного человека, и самому Дмитрию тоже хотелось плакать и кричать: «Звезда ты моя, Ярославна!» Они собирался крикнуть, но вместо этого ткнулся носом в жесткую ворсистую тахту и больше ничего уж не видел и не слышал. …Дмитрий, хотя и открыл глаза, не мог еще приподнять больной головы от подушки. Белоголовый старик уже сидел в своем кресле, побритый, подобранный, свежий, и что-то писал. Саши не было в комнате. Горынский почувствовал, что Дмитрий проснулся. — Если бы нужна была рекомендация на вас, как на собутыльника, ни за что бы не дал. А на стихи, пожалуйста. — С отвычки. Так-то я ничего. — Я пошутил, мой мальчик. — Бас, достигнув предела своей мягкости, перешел на мурлыкающие нотки: — Вот рекомендация: расти большой. И помни только одно: лучше пройти через все муки и потом со зрелостью прийти к надежному успеху, чем сначала окунуться в успех, а прийти потом к мукам, уже непоправимым и неизлечимым. — Конечно. Чего бы лучше! Я бы всей душой. Но разве это будет зависеть от меня? — А между прочим, каким бы ты хотел вырасти? — Не понимаю… — Ну, вот я — поэт Горынский. Если бы тебе сказали, что к пятидесяти годам ты, Золушкин, станешь поэтом такой же величины… Дмитрий понял беспощадную суть вопроса. — Но это невозможно. — Но допустим. Допустим, я — всесильный волшебник… Тысяча и одна ночь… Шехеразада… — Но это невозможно, — упрямо повторил Дмитрий. — Лучше я буду маленьким, микроскопическим Золушкиным, чем большим Горынским. — Кто научил? — Никто. Мне так кажется. Поэт подошел к Дмитрию вплотную, положил руки ему на плечи. Получилось немного театрально, но не могло и Дмитрия не захватить волнение этой большой минуты. — Наконец-то я слышу речь не мальчика, но мужа. Расти большой! — Сухие губы поцеловали в лоб. Ольга Владимировна позвала к столу. Четыре тарелки янтарного куриного бульона излучали огненное дрожание. Дмитрий ел молча. Болела голова. Было неловко за вчерашнее. Его обычная застенчивость проснулась в нем. — Александр Александрыч, — спрашивал между тем Саша, — теперь занятий в литстудии не будет, наверно, до осени? — Наверно, наверно, — поддакнул мурлыкающий басок. — В этом году стало ходить много новых: Золушкин вот, Ваксберг, Садовникова… — Между прочим, породистая девчонка. Но я таких знаю. Такие — только под венец. — Да, да, — подхватил Саша. — Рассказывают, что она чуть не зарезала одного аспиранта. — Зверь, а не девчонка! Грузинских, княжеских и русских рюриковских кровей. Но стихи пустейшие. Дамское рукоделие. Между прочим, у меня лежит папка с ее стихами. Ты ведь, Саша, знаешь телефоны всех красивых девушек. — Д 5-67-02, — незамедлительно выпалил Саша. — Да, да. — Поэт встал, чтобы сходить в кабинет и записать там номер телефона. — Но вы, молодые люди, имейте в виду: такие — только под венец. Я знаю. Впрочем, постой, постой! Это вы ведь, Золушкин, садились однажды с нею в «Победу» с шашечками? А мы его учим! Дмитрий сначала не слушал разговора мужчин про какую-то неизвестную ему породистую девушку. Но последние слова Горынского заставили его с лихорадочною быстротою и четкостью вспомнить, восстановить все, что уже было сказано про нее: «Д 5-67-02. Кажется, так они говорили? Кажется, не ошибся». Переспросить потом номер телефона у Саши, что было бы проще простого, Дмитрий ни за что бы не смог. — Ну, как тебе этот рыжий мальчик? — спрашивал Александр Александрович у своей жены, когда Дмитрий и Саша ушли. — Этот мальчик, эта рыжая лопоухая крошка — себе на уме. Уж я-то в вас, в мужиках, понимаю. Ты видел его мешок? Думаешь, это солдатский, где хранятся сухари и портянки? Это осьминый мужицкий мешок. Это не мешок, а былина. — Дай бог! Дай бог!.. — проворчал Горынский. Потом он ушел в кабинет и закрылся на ключ. Но еще и оттуда слышалось временами басовитое мурлыканье: «Дай бог! Дай бог!..» |
||
|