"Моцарт" - читать интересную книгу автора (Брион Марсель)

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Снова в Париже

Молодой человек по настоянию отца уезжает от женщины, которую любит, чувствуя, как давит на него издалека суровая отцовская воля. Угрюмый, грустный, скупо перебрасываясь словами с матерью в тесной почтовой карете, катящейся по скверной дороге под порывами весеннего ветра, Вольфганг с тревогой думал о Париже, с которым ему предстояло встретиться снова. Привыкший полагаться во всем на волю и советы отца, слишком быстро созревший в артистическом и чувственном смысле, а в материальной области сохранивший почти пассивную зависимость ребенка, он задавался вопросом о том, как будет жить в этом городе соблазнов, жестком со слабыми и жестоком к тем, кто не способен с не меньшей жесткостью защищать свое право на жизнь и славу.

Все десять дней путешествия, прошедшие между отъездом из Маннгейма и прибытием в Париж, были для молодого человека тяжким испытанием, как, впрочем, и для его матери, страдавшей, глядя на мучения сына. «Никогда раньше я не испытывал такой скуки», — писал он отцу из отеля «Четверо сыновей Эймона», что на улице Гро-Шене, «напротив улицы Круасан». Здесь все совсем не так, как во время его предыдущей поездки, не так, как было в особняке Бове французского посла. «Вам нетрудно представить себе, что значит покинуть Маннгейм и стольких дорогих и добрых друзей, чтобы прожить здесь девять с половиной месяцев не только без них, но и вообще ни с кем не встречаясь, без единой живой души, с кем можно было бы погулять или поговорить». Расположение духа, в котором Моцарт ступает на парижскую мостовую, ежеминутно вызывает в его памяти семью Веберов, которая заменила в его сердце собственную семью. Г-жа Вебер «с ее добрым сердцем» связала ему две пары рукавиц на память и в знак признательности. Отец Вебер, суфлер, подарил ему том Мольера, которого Моцарт так и не прочел, и нотную бумагу. «Когда я уезжал, все они плакали. Простите меня, но когда я об этом думаю, и на мои глаза наворачиваются слезы. Вебер спустился со мною по лестнице и стоял на крыльце, пока я не свернул за угол улицы, крикнув мне издалека напоследок «адье».

Это «адье» больно отзывается в нежном сердце Моцарта. Возможно, в этот момент он чувствует себя еще ближе к добряку Веберу, который, хотя он и из богемы, должно быть, растрогался больше, чем его отец: тот после его отъезда в Маннгейм просто заперся у себя в комнате, чтобы тайком выплакаться. Леопольд порой раздражал его своей слишком навязчивой заботой, своими слишком настойчивыми советами. Он хорошо понимал, что отец прав, что все его предостережения основаны на жизненном опыте и на той надежде, которую Леопольд возлагает на гений Моцарта. Но нашему музыканту уже двадцать два года, и хотя он вполне признает обоснованность отцовских предостережений, они раздражают Вольфганга как посягательство на его независимость. Любовь, и притом любовь, вызывающая недовольство, вырыла пропасть между ним и родителями. Он принадлежит Алоизии, а через Алоизию — Веберам, проявившим к нему столько любви!

В завершение этой мрачной картины следует сказать, что дорожные расходы по мере приближения к Парижу становились все более и более значительными: за девять дней растаяли четыре луидора, и это только на еду, ночлеги и чаевые; если так пойдет и дальше, тощая родительская казна быстро иссякнет и уже скоро понадобится найти способ пополнения кошелька. Из числа советов, которые Леопольд давал сыну в письмах, один он считал крайне ценным и своеобразно раскрывающим дух эпохи: он должен выучить английский язык! Действительно, мы еще и теперь живем в самом разгаре периода политической и социальной англомании. Ватто выдавал себя за англичанина, стараясь подольститься к любителям живописи. Как мне кажется, Леопольд предостерегал Вольфганга, чтобы он старался избегать своей зальцбургской простоватости, той австрийской щедрости, естественной и спонтанной, которая плохо согласуется с образом жизни иронических и насмешливых французов. Они примут это добродушие за наивность, и ее проявления будут их отталкивать. Быть холодным, отстраненным, скупым на слова — вот как нужно вести себя с французами. Сама мысль об этом заранее тревожила импульсивного Моцарта, привыкшего с очаровательной искренностью говорить то, что ему приходит в голову. Особенно он должен был следить за тем, чтобы не скомпрометировать себя в крупной музыкальной схватке, разделившей именно теперь Францию на глюкистов и пиччинистов. Вольфганг быстро заметил одну из типичных черт французов: они не в силах просто любить какую-то определенную форму искусства без того, чтобы не бороться яростно с любой иной формой, даже не противоположной, а всего лишь отличной от нее, как если бы любовь к определенному предмету выражалась более красноречиво через ту ярость, с какой сражаются против чего-то другого.

Истоки этого конфликта были почти забыты, ибо разразившиеся дебаты, подобно буре, захлестнули все. Противостояние поначалу двух образов мысли, двух систем чувствования, двух эстетик вскоре вылилось в личную враждебность, к которой не имели ни малейшего отношения ни музыка, ни даже подчеркнутые симпатии к Германий или Италии. Гримм и Руссо были на стороне Глюка, Мармонтель и Д'Аламбер выступали за Пиччини в этой схватке, по-видимому, служившей поводом для того, чтобы поднять дубину, которой размахивали противники кавалера. Город взорвала трактовка обеими соперничавшими группами одной и той же темы. Оскорблением гения Глюка был воспринят заказ, сделанный парижской Оперой композитору Пиччини на оперу о Роланде, тогда как всем было известно, что автор Орфея пишет Роланда. Обворожительный неаполитанец и тяжеловатый франконец были знаменами, которыми яростно размахивали группы соперничавших сторонников. Вольфгангу следовало воздерживаться от того, чтобы примкнуть к тому или другому клану, ибо это перессорило бы его с влиятельными лицами.

Но все предостережения были лишними. Культовое отношение Моцарта к музыке, как и естественное благородство характера, заставляло его считать подобные баталии смешными. Разве не могли одновременно нравиться и Алъцеста, и Дидона? Разве прославление культа Глюка означало принесение в жертву музыканта, разумеется, не стоившего его, но не лишенного таланта? В конце концов он не мог не относиться настороженно к возможности участия в этой схватке на одной из сторон, поскольку непредвиденные потрясения приводили к тому, что из одного лагеря в другой переходили самые пламенные защитники оперы итальянской или оперы немецкой просто потому, что кто-то из личных врагов разделял их музыкальные вкусы.

На этот раз Глюк и Моцарт в Париже не виделись, но юный маэстро встретился с Пиччини, которому, кстати, его призывал подражать Гримм в надежде, что Моцарт превзойдет его и станет причиной падения итальянца. У превосходного стратега барона Гримма были свои хитрости… Если бы Моцарту удалось получить заказ на оперу, подобно Глюку, которая затмила бы неаполитанца, он стал бы идолом Парижа, а Гримму принадлежала бы заслуга его открытия и выдвижения.

Написать оперу было по-прежнему главным желанием Моцарта, обожающего театр и голоса, и еще он рассчитывал, если в том преуспеет, вытащить в Париж свою драгоценную Алоизию. Знаменитый балетмейстер Новер, для которого Моцарт напишет Безделушки, взялся помочь получить заказ. Один из его друзей, поэт, написал очень хорошее либретто на тему истории Александра и Роксаны, сюжета из античности, развитие которого зреет в голове Глюка. Это будет по-настоящему «великая опера», которую он давно мечтает написать и заодно покончить с денежными затруднениями, потому что ему приходится тратить силы на уроки музыки, а этот способ зарабатывать деньги на жизнь несовместим с его талантом. Спорить с учениками, такими, как герцог де Гин, получивший двадцать четыре урока и оплативший только двенадцать, бегать по частным урокам за смешное вознаграждение — какое унижение, какая потеря времени! В особенности для музыканта, возможно, предчувствовавшего, что ему отпущен не слишком долгий срок в этом мире, а потому сознававшего, что ему следует торопиться, чтобы перенести на бумагу всю поющую в нем музыку. В конце концов опера являла собою для Моцарта нечто целое, совокупность элементов во всей их полноте, рожденную гармонией голосов и инструментов, привнесением в музыку драматического или буффонного, но всегда человечного начала.

К сожалению, затея с Александром и Роксаной кончилась ничем, как и с Демофонтом, сюжет которого он взял из либретто Метастазио. Вольфганг был горько разочарован отсутствием возможности помериться силами с мастерами оперы, которые в этом, 1778 году обнародовали в Париже свои шедевры: сначала Пиччини со своим Роландом, вызвавшим войну, — талант и благородство этого композитора Моцарт весьма ценил: «Он изысканно любезен со мною, а я с ним, когда случай приводит нас к встрече; однако я не стараюсь завязывать здесь знакомств, и с ним не больше, чем с другими композиторами». Потом Перголези, чья Служанка-гаспожа прошла с большим успехом, Паизиелло с La Frascatana, Анфосси с Нескромным любопытным. У французов были Деревенский колдун Жан Жака Руссо, Деревенский праздник Госсека, Эрнелинда Филидора, Три эпохи оперы Гретри, Праздник цветов Триаля… Главным победителем, однако, стал Глюк: в этом году были поставлены его Ифигения в Амиде, Альцеста, Армида и Орфей. Сторонники франконца обращали внимание на то, что если теоретически победил Роланд Пиччини, то практически триумф принадлежал Глюку, поскольку опера Пиччини явно знаменовала некоторое обращение итальянца в «глюкизм», то есть поражение его партии.

Чтобы Вольфганг не оказался втянутым в глюкистскую распрю, Леопольд Моцарт осторожно рекомендовал сыну не связывать себя ни с Пиччини, ни с Глюком, а также советовал избегать Гретри, который считался интриганом и завистником. Что касается Глюка, это было нетрудно, поскольку автора Армиды в то время в Париже не было. Что же до Пиччини, то мы знаем, что, несмотря на отцовские советы, Моцарт с ним встречался, не стремясь, разумеется, к близкому знакомству. Могла идти речь лишь о случайном и совершенно поверхностном знакомстве с Гретри. Уж не был ли Вольфганг таким образом полностью изолирован ото всех в этом так пугавшем его Париже даже прежде, чем туда прибыл?

Разумеется, предостережения отца его беспокоили. «Вежливость и ничего больше… Не слишком откровенничай… Учи английский…» — все это вовсе не придавало ему храбрости. Был, правда, барон Гримм. Он приписывал себе все заслуги в успехе, завоеванном маленьким Моцартом во время первой поездки в Париж, и хвастался каждому встречному, что «продвинул» гениального артиста, который без него никуда бы не «пробился». Это верно, Гримм сослужил очень полезную службу маленькому маэстро. Но прошло четырнадцать лет, и его положение изменилось. За эти годы он стал бароном, его фигура в светском обществе стала намного значительнее. Став одним из самых заметных: людей интеллектуальной Европы, он не испытывал больше нужды связывать свою репутацию с репутацией артистов, которых когда-то проталкивал к успеху. Похоже также, что ему было легче влиять и наводить страх на Леопольда Моцарта, который дрожал перед «месье Гриммом», чем на Вольфганга, который теперь не особенно дорожил снисходительной и показной благосклонностью этого тиранического благодетеля.

К сожалению, императорские милости, которыми русская царица Екатерина осыпала Гримма, развили в нем высокомерие и тщеславие, ростки которого таились в его низком происхождении и в злопамятности, разбуженных слишком нетерпеливыми амбициями. Случилось то, чего так опасался Леопольд: став «московитом», этот человек с «когда-то таким любящим и сочувствующим сердцем» сердился на Вольфганга за то, что тот не поддался на уговоры вступить в его клан. Независимость, которую проявил Моцарт, глубоко ранила барона, любившего видеть своих протеже более послушными. Сам факт отказа занять чью-то сторону в войне Глюк—Пиччини был чреват опасностью восстановления против Моцарта фанатичных сторонников обоих кланов. Но для Вольфганга музыка была не оружием войны, а предметом наслаждения и творчества. И ему нужно было слишком много работать, чтобы успеть написать свои произведения за то короткое время, которое ему оставляла работа ради куска хлеба. Он твердо решил не разбазаривать это драгоценное время в гостиных, где люди чуть ли не дерутся на кулаках, одни за Глюка, другие за Пиччини, чаще всего даже не зная в точности, о чем идет речь.

Если у нашего музыканта не было в Париже ни одного друга в полном смысле этого слова, то все же были некоторые связи. К нему относился с симпатией пфальцский посол граф Зиккинген, настоящий знаток музыки и страстный меломан. В его доме он встретит французских музыкантов: страсбуржца Жан Жака Родольфа, автора балетов и виртуоза-валторниста, Йозефа ле Гро, директора «Духовных концертов», где, как надеялся Моцарт, пожелают послушать его церковную музыку; Моцарт находит Йозефа ле Гро «очаровательным». Зато еще один оперный композитор, бельгиец Госсек, кажется ему очень «отстраненным», но познакомиться с ним полезно, так как он дирижирует «Концертами любителей». Из иностранцев Моцарт завязывает знакомства с итальянцами Камбини и Пунто, с чехом Стамицем..

Однако именно Новер помогает ему наиболее эффективно. Этому крупному хореографу, чью книгу «Письма о Танце» с большой пользой читают и в наши дни, тогда был пятьдесят лет. Это он подтолкнул Моцарта к сочинению балетов и принес ему либретто Безделушек, поставленных 11 июня 1778 года с участием Вестриса и Гимара в дополнение к представлению, в котором фигурировали Мнимые близнецы Пиччини, и это было только началом их сотрудничества. Сразу же по завершении балета Моцарт принялся за другой, также для Новера, но об этом балете нам почти ничего не известно. Несмотря на симпатию, которую выказывали Моцарту эти музыканты, время его проходило в полном одиночестве, и похоже, что даже его матери, несмотря на всю ее доброту и заботу, не удалось стать для сына символом какого-то оживляющего присутствия.

И прежде всего потому, что она сама чувствовала себя очень одинокой в этом городе, где никого не знала, где никто с ней не разговаривал, да и маловероятно, чтобы она понимала французский язык. Оторванная от друзей, от мужа и дочери, от радостной атмосферы зальцбургского дома, от пения канарейки, от ласк преданной собаки, мало видя постоянно занятого и вечно озабоченного сына, как она понимала, терзаемого разлукой с Алоизией, она впала в состояние некоей трагической меланхолии, депрессии, которая, возможно, была предвестником болезни и предзнаменованием конца. Хозяин отеля «Гро-Шене» предоставил ей небольшую комнату, унылую, как тюремная камера. Вольфганг заходил в нее лишь изредка, поскольку работать в ней не мог. Гро предоставил в его распоряжение фортепьяно, находившееся в его собственной квартире, и именно там он сочинял музыку.

«Я боюсь разучиться говорить… В этой комнате, куда никогда не заглядывает солнце, так мрачно, что даже нельзя понять, какая погода на улице… Света недостаточно даже Для того, чтобы вязать…» Такие жалобы бедная мать, предоставленная самой себе в чужой стране, где все ей представляется враждебным, мысленно посылала к утраченному родному очагу, которого никогда больше не увидит.

Совсем другие сетования звучат в письмах Вольфганга к Алоизии, о которой он постоянно думает и в интересах которой организует свое будущее. «Дорогая моя, — пишет он ей, — надеюсь, что вы вполне здоровы. Я прошу вас заботиться о своем здоровье, потому что дороже него нет ничего на свете. Что до меня, то я, слава Богу, чувствую себя хорошо в смысле физического здоровья, но душе моей покоя нет, и он никогда ко мне не придет, пока я не буду твердо уверен в том, что по справедливости оценят ваш талант Больше того, по-настоящему счастлив я буду только в день, когда смогу увидеть вас и от всего сердца заключить в объятия. Это все, чего я могу желать и жаждать, и в этом желании я нахожу отдохновение и единственное утешение». Папаше Веберу он также шлет письма, полные любви, содержащие довольно странные обещания и излияния чувств вроде этого: «Если бы у меня не было отца и сестры, заботе о которых больше, чем о себе самом, я должен посвятить всю свою жизнь и следить за тем, чтобы они никогда не испытывали нужды, я с огромной радостью отказался бы от забот о собственной судьбе, чтобы не думать ни о чем другом, кроме как о вашей, о ваших интересах и о вашем счастье».

Более прохладные и сдержанные письма получал Леопольд: похоже на то, что теперь своим настоящим отцом Вольфганг считал Вебера, Леопольд же стал просто важным кредитором, хоть он и напоминал сыну о признательности, которой тот ему обязан. Конечно, он испытывал некоторое раздражение, читая письма сына, по-прежнему полные Веберами, напоминавшие отцу об услугах, которые тот должен оказывать Веберам, как если бы на свете кроме них никого больше не существовало и вся жизнь семьи Моцартов должна была бы строиться в зависимости от Веберов и в интересах Веберов. Речь в письмах сына идет только об этих бедных людях, об их долгах, о несправедливостях, жертвой которых является Алоизия, об унижениях, которые терпят эти несчастные… Нетрудно представить себе ожесточение Леопольда, видевшего, как его сын все больше и больше увязает в ловушке, выстраиваемой ловкой, расчетливой матерью-интриганкой, и его отчаяние от невозможности быть рядом с Вольфгангом, чтобы уберечь его от неосторожных поступков, опрометчивых шагов, которые тот, несомненно, совершает в наивности и щедром благородстве своего сердца, бродя по этому Парижу, полному соблазнов и ловушек. Леопольд осознавал и свою ошибку, которую он допустил, доверив юношу матери, которая не пользовалась никаким авторитетом у сына и чьи письма, выражающие полную растерянность, говорят о том, что она была не в состоянии ничем ему помочь.

В конце концов Мария Моцарт заболела, чего и следовало ожидать: отсутствие воздуха, мучительная жара парижского лета, грусть на чужбине сделали свое дело, уложив в постель эту милую, но слабую женщину. У страшно занятого Вольфганга не оставалось времени заниматься матерью, следить за ее здоровьем, уделять ей хоть немного нежности и хоть как-то развлекать. Каждый день, покончив с уроками и деловыми встречами, он должен был возвращаться к ле Гро, чтобы допоздна работать, а когда поднимался в номер, то заставал мать уже спящей. Возможно, именно упреки несчастной были для него настолько невыносимы, что он стал избегать ее, чтобы не поддаться материнскому пессимизму и чувству безысходности. Рассеянный, охваченный собственными заботами, он не замечал ее угасания. Возможно, она и сама не говорила ему о своем состоянии, чтобы лишний раз не тревожить, понимая, насколько тяжелым и без того было положение юного музыканта. И когда потерявший голову перед надвигающейся катастрофой Вольфганг попытался заняться лечением матери, все оказывается уже слишком поздно. «Моя бедная мать умирает, никакие доктора на свете не способны ей помочь. Видно, такова воля Божья! Дни ее сочтены, Богу угодно взять ее к себе». Каждый раз в присутствии смерти Вольфганг выказывал одно и то же стоическое смирение, одну и ту же христианскую крепость, одну и ту же надежду на Провидение.

Он на две недели оставляет свои занятия и не отходит от изголовья больной, ища у всех поддержки, совета, а когда приближается ее смертный час, пишет отцу Буллингеру, самому старому другу семьи, письмо, глубоко волнующее благородством этого душераздирающего приятия божественной воли. Анна Мария Моцарт умирает днем 2 июля. «Плачьте вместе со мною, мой друг. Вот он, самый печальный день моей жизни. Я пишу вам эти строки в два часа ночи и должен вам сказать, что моей матери, моей дорогой мамы больше нет. Господь призвал ее к себе. Он хотел этого, я это ясно вижу. А теперь и я сам оставлен на Его волю. Он дал мне ее и был властен отнять ее у меня. Вы можете себе представить все те слезы, всю тоску, все хлопоты, через которые я прошел за эти две недели. Она умерла, сама того не заметив, как погашенный свет. За три дня до этого она исповедалась, причастилась и была соборована. Три последних дня она непрерывно бредила, а сегодня в пять часов и двадцать одну минуту у нее началась агония, и она сразу же потеряла сознание и перестала что-либо чувствовать. Я сжимал ее руку в своей, говорил с нею, но она уже не видела меня, не слышала и ничего не чувствовала. В этом состоянии она оставалась до последнего дыхания и спустя пять часов, в десять часов и двадцать одну минуту умерла. Рядом с нею не было никого, кроме меня, нашего хорошего друга г-на Хайна, которого знает и мой отец, и сиделки. Я не в силах сегодня описать вам болезнь моей матери, но убежден, что она не могла поправиться. Так было угодно Господу. А сейчас я прошу вас оказать мне дружескую услугу и как можно мягче подготовить моего отца к этому печальному известию. Я написал ему одновременно с этим письмом к вам, но лишь что она очень серьезно больна, и теперь жду ответа. Дай ему Бог силы и мужества! Друг мой, я смирился, и не сегодня, а уже давно. И благодаря милости Божией перенес все с твердостью и отрешенностью. Когда состояние матери стало совершенно безнадежным, я просил у Господа только двух вещей: для нее спокойных последних минут, а для себя силы и мужества. Господь услышал меня и оказал мне эти две милости. И я прошу вас, дорогой друг, поберечь моего отца, вдохнуть в него мужество, чтобы он не принял это несчастье слишком близко к сердцу, когда узнает самое худшее. Я также поручаю вам мою сестру. Пойдите к ним сразу же, я вас очень прошу об этом; пока не говорите им, что она умерла, но подготовьте их к этому известию. Сделайте все, что можете, используйте все средства, чтобы я мог быть спокоен и чтобы мне не пришлось узнать о каком-нибудь новом несчастье…» В этом письме весь Моцарт с его чувством смирения, которое являет собой вовсе не слепой и пассивный фатализм перед ликом судьбы, но плод глубокой веры, которую он никогда не подвергал сомнению и которая учит считать все происходящее проявлением милосердия Божьего. Смерть не знает исключений. Будь то смерть родителей или его собственная смерть, он сохранял то же безмятежное и решительное спокойствие, то же согласие с Божественной волей. Эта безмятежность сравнима с той, которую мы читаем на лицах почивших, чьи скульптурные изображения видим на греческих погребальных стелах. Смерть не внушает ни страха, ни ужаса убежденному христианину, воспитанному на Евангелии, каким всегда оставался Моцарт. Он никогда не придерживался конкретных метафизических взглядов и если задумывался о смерти — а кто о ней не задумывается? — то с пылкой набожностью ребенка, сопровождавшего свою мать в паломничестве по прекрасным барочным церквам в окрестностях Зальцбурга. Письмо, которое он пишет отцу той же трагической ночью, наедине с остывшим телом матери в бедной комнате гостиницы «Гро-Шене», полно тех же чувств, хотя он пока и скрывает трагическую развязку болезни, лишь отдаленно намекая на нее. «Доверимся Богу и утешимся мыслью о том, что хорошо все то, что делается по воле Всемогущего, потому что Он знает лучше нас, что хорошо для всех нас, для нашего благоденствия и спасения ныне, присно и во веки веков». Для всей музыки Моцарта характерны безмятежная серьезность и гармония, в которой Божий Промысел неотделим от человеческих страстей. И если в ней присутствуют четко различаемые романтические черты, то над этим романтизмом главенствуют сила и ясность религиозного чувства, и не только в религиозной музыке Моцарта, но даже в самых мирских его произведениях есть благостность, которая вызвана к жизни человеком, живущим в мире с самим собой, с природой и с Богом.

Оправившись от первой боли, Леопольд задается вопросом о том, что теперь будет с Вольфгангом, оказавшимся вдруг в полном одиночестве, без единого настоящего друга, кроме Хайна, о котором идет речь в письме к отцу Буллингеру и который был трубачом в легкой кавалерии королевской стражи. Он предвидел, что страдания и одиночество сделают еще более тесными отношения между его сыном и семейством Веберов; эти интриганы обязательно воспользуются обстоятельствами, чтобы усилить свое влияние на слабое сердце Моцарта. С другой стороны, зная о пристрастии к музыке, которая, к счастью, оставалась главным содержанием его жизни, Леопольд утешался мыслью о том, что сын преодолеет гнет траура усиленной работой, — при условии, что ему будет предоставлена возможность познакомить парижан с новыми произведениями, написанными уже во время пребывания во французской столице.

Если учесть все то время, которое Моцарт был вынужден тратить на визиты, ходатайства, на уроки и на какие-то полезные разговоры с более или менее интересными людьми, остается поражаться тому количеству произведений, которые родились у него в этот парижский период с марта по сентябрь 1778 года, то есть за неполные семь месяцев: Концерт для флейты и арфы (KV 299), сочиненный для графа Гина, Symphonia concertante (KV Anh.9) для гобоя, кларнета, валторны и фагота с сопровождением оркестра, вариации на темы французских песен, ставшие изысканными салонными дивертисментами в парижском вкусе; эти вариации занесены в каталог Кёхеля под номерами 264, 265, 353 и 354. Безделушки, о которых уже шла речь выше, показывают, с каким талантом Моцарт умел писать ballabile, и как огорчительно, что он не сочинил других балетов. Самыми значительными творениями этих тревожных и трудных во всех отношениях месяцев, омраченных вдобавок разочарованием, вызванным провалом оперных проектов, являются Соната для скрипки ми минор (KV 304), Сонаты для фортепьяно Ля мажор (KV 331) и Фа мажор (KV 332), До мажор (KV 330) и Си-бемоль мажор (KV 333), а в особенности Симфония Ре мажор (Парижская) (KV 297). Она была написана для ле Гро, и название, данное ей, говорит о преобладании французских, и даже парижских, элементов, которые ее характеризуют. Сочиненная в мае 1778 года, она была исполнена в июне в «Духовных концертах» под управлением ле Гро и имела такой успех, что Моцарту заказали другую симфонию, которая должна была войти в программу концерта 8 сентября того же года. Чтобы очаровать парижан, приходилось подделываться под их вкус, и, несмотря на уступки, которые он делал, Моцарт был полон опасений в отношении успеха этого произведения, довольно нового для него по характеру. Впервые он исполнил эту симфонию для графа Зиккингена и музыканта Рааффа, чье одобрение его успокоило. «Она чрезвычайно понравилась им обоим, и я тоже вполне ею удовлетворен. Но понравится ли она… этого я не знаю, и по правде говоря, это меня довольно мало беспокоит. Я гарантирую, что она понравится тем немногим разумным французам, которые будут на концерте. Что же до дураков, так не будет большой беды, если она им не понравится. Тем не менее я надеюсь, что даже ослы найдут в ней кое-что такое, что им бы понравилось».

Моцарт придавал особое значение первому удару смычка, потому что французы уделяли этому огромное внимание; первый удар смычка представлял для так называемых знатоков совершенно особую ценность! На репетиции Моцарт очень волновался. «В жизни я не слышал ничего более скверного, — пишет он отцу. — Вы не можете вообразить, как они два раза подряд прямо-таки загубили симфонию… Я хотел было начать все снова, но было так много кусков, которые следовало прорепетировать, что на это не хватило бы времени. Мне пришлось отправиться спать с тяжелым сердцем, едва ли не в ярости. Утром я принял решение не ходить на концерт, но погода вечером стала очень хорошей, и я кончил тем, что решил, в случае если дело пойдет так же плохо, как на репетиция, войти в оркестр, взять инструмент из рук первой скрипки г-на Лауссея и дирижировать самому». Так как же проходил концерт? Мы можем догадаться об этом по виду Моцарта, сидевшего за столиком перед зеркалом в Пале-Рояле после молитвы с перебиранием четок: все прошло превосходно, симфония имела триумфальный успех.

К сожалению, этот триумф не имел будущего: это был успех «почетный» и малодоходный. Не брезжило никакой надежды войти в музыкальную среду Парижа и в ней остаться. Единственным шансом добиться этого была бы победа в Опере, но речи о том, чтобы писать для театра, больше не заходило. Ни Демофонт, ни Александр и Роксана не пошли Дальше предварительного плана. Возможно, Моцарт и отважился бы бросить вызов фортуне, если бы над бедным юношей, только что потерявшим мать, не сгустились тучи помех. Ему предложила свое гостеприимство приятельница Гримма г-жа д'Эпине, и признательный Моцарт не замедлил перевезти свой багаж в особняк на улице д'Антен, в котором к тому времени уже жил Гримм. Ему отвели небольшую комнату с приятным видом из окна и поставили туда фортепьяно. Таким образом, он больше не зависел от любезности ле Гро и мог работать, сколько ему было нужно. Однако Моцарт отнюдь не блистал в обществе остроумцев, которое принимала г-жа д'Эпине. Его находили мрачным и молчаливым. Он боялся оставаться один, но, едва оказавшись в этой ироничной, блестящей и опасной среде, не чаял снова вернуться в свое трудовое и плодотворное одиночество, которое было для него бесконечно населенным, поскольку его окружала музыка.

Этим он, несомненно, разочаровал своих покровителей, так как они изменили свое отношение к нему. Гримм слишком часто напоминал об услугах, которые ему оказал, и об одолженных пятнадцати луидорах. Почти всю жизнь, по крайней мере с момента, когда стал жить независимо, Моцарт был постоянно в долгах. Пятнадцать луидоров, которые он был должен Гримму, возникали в его письмах к отцу как постоянное напоминание об обязательстве тем более унизительном, что барон славился полным отсутствием такта и скромности. Оказавшись в ложном положении с того момента, как воспользовался гостеприимством г-жи д'Эпине, Моцарт чувствовал себя нахлебником, несмотря на то, что расходы на него были весьма незначительны. Он страдал оттого, что был далеко от родительского дома, от разлуки с Алоизией, от своей затерянности в городе, где его по-настоящему не любили и не понимали. Мы знаем, как с самого детства он почти болезненно нуждался в том, чтобы его окружала атмосфера симпатии. Он все больше и больше признавался себе в том, что Париж — это не тот город, который ему подходил бы. Поэтому когда отец высказал предположение, что он мог бы устроить его примирение с архиепископом Коллоредо и возвращение в Зальцбург, эта надежда стала его единственным утешением.

Однако его ожидала и большая радость, когда однажды у герцога де Ноай, его большого друга по английскому периоду, он снова встретил «лондонского Баха», Иоганна Кристиана, и этого оказалось достаточно, чтобы утолить его печали. Баха сопровождал итальянский певец Тендуччи, с которым Вольфганг также познакомился в Лондоне, и он тут же написал для него несколько арий. Теперь ему уже не хотелось возвращаться в Зальцбург, что было невозможно без готовности покориться Коллоредо. Но и от Парижа oн в ужасе. Зная, как трудно ему самому выбрать наиболее мудрое решение, Моцарт инстинктивно доверил свою судьоу отцу, который и привел замысел в исполнение.

Вольфгангу хотелось вернуться в родной город в звании капельмейстера; он не поедет туда, если ему это не будет гарантировано в письменной форме. Все складывалось довольно благоприятно. Адльгассер умер, пораженный ударом на кафедре соборного органа. У Михаэля Гайдна слишком скандальный характер, проявляющийся даже во время церковной службы. Для того чтобы в Зальцбурге можно было жить в ореоле культуры, следовало иметь в городе оперу с хорошей труппой певцов, где Вольфганг занял бы почетный и достаточно доходный пост. Но нельзя допустить, чтобы он вернулся как вундеркинд, просящий прощения, публично раскаиваясь в прошлых ошибках. Полный новых планов, Вольфганг уже предполагал пригласить в Зальцбург старика Метастазио, чтобы тот писал любые тексты, которые от него потребуются, а он сочинял бы на них музыку. И Зальцбург должен был бы превратиться в одну из музыкальных столиц Европы во славу своего хозяина, князя-архиепископа…

Леопольд действовал более эффективно. Он провел переговоры с Коллоредо и даже уладил дело с ангажементом Алоизии Вебер, что должно явиться еще одним поводом для возвращения влюбленного молодого человека в родной город. 31 августа 1778 года все улажено, за исключением подписи архиепископа. Нужно, чтобы юный маэстро был готов выехать, как только подучит сигнал от отца. «Я почти отчаялся добиться успеха, потому что после твоего заявления об отставке уязвленная спесь архиепископа не позволяла нам ожидать от него большой благосклонности. Однако благодаря настойчивости, с которой я вел это дело, мне удалось не только добиться принятия твоей кандидатуры, а архиепископ не только согласился на все условия для тебя и меня — твое жалованье будет увеличено до пятисот флоринов золотом, — он даже выразил сожаление, что не может немедленно назначить тебя дирижером оркестра. Больше того, он согласился добавить пять флоринов к жалованью третьего органиста, чтобы тот взял на себя некоторые второстепенные обязанности концертмейстера. Таким образом, ты будешь восстановлен в своей прежней должности. Это назначение будет сделано публично очередным декретом. Кроме того, архиепископ заявил, что, если ты захочешь писать оперу, он разрешит тебе поехать куда угодно.

Что касается Мюнхена, то тебе будет, разумеется, легче отказаться от заказа на оперу, чем от своего положения…» Епископский декрет должен был удовлетворить самолюбие обоих Моцартов. Коллоредо действовал в этих обстоятельствах с известным благородством.

Эта новость была тем более своевременной, что колкости Гримма становились все более многочисленными, более оскорбительными, а при одной из очередных ссор барон потребовал, чтобы Моцарт покинул «его» дом в недельный срок. Тогда Моцарт решил до завершения всех своих дел, в частности печатания сонат, переехать в дом графа Зиккингена. Гримм приходит в еще большую ярость: что скажут люди, увидев, что композитор оставляет его дом и поселяется в другом! Нет, Моцарт должен одновременно покинуть и особняк на улице д'Антен, и Париж…

Легко сказать: для такого путешествия нужны деньги, которых у Моцарта не было. Честолюбие Гримма восторжествовало над его скаредностью. «За этим дело не станет», — заявил он и оплатил дорожные расходы. Однако мелочность бывшего секретаря графа д'Артуа взяла верх. Он, как и обещал, купил место в дилижансе, но выбрал самый некомфортабельный и самый медленный рейс, без смены лошадей в пути от Парижа до Страсбурга в течение десяти дней. Полумертвый от усталости, так как каждый день приходилось вставать в три часа утра, чтобы выехать в четыре, после недели тряски по дрянным дорогам Вольфганг заболел. К счастью, он нашел одного опытного путешественника, немецкого купца из Парижа, с которым подружился и которого возмутил такой смехотворный способ передвижения. Они наняли на двоих почтовую карету и в отличном настроении довольно скоро увидели на горизонте стрелу из розового камня, воздвигнутую Эрвином и Штайнбахом над добрым старым городом Страсбургом.