"Трава и солнце" - читать интересную книгу автора (Мошковский Анатолий Иванович)

Глава 6 КОРЫТНЫЙ БОЙ

Фима быстро шла по едва заметной тропке. Временами тропка терялась в болотце, и под ногами чавкала вода. Тапки промокли насквозь. Осока, шершавая и острая, хлестала по ногам.

Фиму душила обида. Нет, обидно было не из-за тех слов, которые бросил ей Аверька. Ее сердило не его самоуправство и покрикивание на Ванюшку и Власа. Нет. Все это было пустяком. Он стал совсем другим, когда в их город приехали эти туристы…

Нет, он таким не стал. Он таким был давно. Может, не всегда, но давно. И она не заметила, когда…

До сих пор не подозревает Лев, что это именно Аверька задержал его и говорил о нем такие вещи, а потом…

В одном месте Фима согнала с берега трех белых цапель, в другом — рябого журавля, охотившегося за лягушками. До Шаранова шла она долго, часа два, а может, и больше, прежде чем увидела крайние полузаросшие ерики, кое-как постланные клади…

Черная гадюка быстро переползла перед ней тропинку.

Фима вскрикнула, отпрянула, прыжками добежала до кладей, вспрыгнула на доску и быстро пошла. Потом чуть умерила шаг: куда торопиться?

Мать сразу же отправит на стройку дома. Может погнать на Центральную с семечками. До чего это противное дело — лучше уж ил месить и мазать стены, чем сидеть возле корзинки и смотреть на проходящих, и ведь почти все знакомые! Когда мимо проходят ее учителя, она отворачивается или смотрит вниз, а когда однажды мимо прошагал директор школы Дмитрий Алексеевич, так она прямо со стыда лицо в платок уткнула.

Сидит, как какая-то жадноватая бабка, которая и стакан-то верхом насыпать жалеет. А что сделаешь? Мать прямо сказала еще два года назад: «Не нравится — на все четыре стороны, крест можешь и не носить, бесстыжая, но чтоб по дому все делала, что велю. Кто не работает, тот и не ест, — это еще в Библии сказано, хоть и красуется теперь на улице на красных полотнищах».

До чего же неладная у нее жизнь! А тут еще этот Аверя… Ну был бы он другим — обидно не было бы. А то ведь Аверя — смельчак и силач, такой веселый и азартный, с ним и минуты не заскучаешь, и вдруг такое… Даже в голове не укладывается.

Брату Артамону хорошо — ушел. Стал капитаном сейнера. Как женился на Ксане, так привел по ерику к дому лодку, погрузил в нее свой скарб: два чемодана, связку книг, радиоприемник «Аккорд», несколько складных бамбуковых удочек и спиннинг, узел с простынями и подушками, — погрузил, помахал ей и родителям рукой и отчалил. Ксана, ладненькая, с веселыми глазами, босая, шла рядом с мужем и поднимала на пути лодки невысокие мостки: под высокими Артамон проезжал согнувшись… Вот и все. Почти без ссор, без ругани. Не пожелал — и уехал. Отец хотел было поругаться с ним, пошуметь накануне, да Артамон, хоть и капитан, да не любитель шума и всякого такого.

— Спокойней, батя, — сказал он, — и на хохлацкой стороне мне будет неплохо: они нам отдают полхаты. А со временем и сами отстроимся. Помогать тебе буду по-прежнему. Не думай и в уме не носи, что зло на тебя таю. Приходите с матерью — добрыми гостями будете.

— Некогда нам на вашу сторону шататься. Плохо ты с нами поступил. Что старики говорить будут?

— Как бы я жил, отец, в одной комнатушке? Не холостой ведь уже.

— Хотел бы — жил бы. В новом доме побольше выделил бы. Две не могу — у меня и Грунька с Фимкой, и бабка, и Галактион. Все так получается, когда бога забывают. Грех большой на себя принимаешь. Не будет тебе спасенья.

— Чего опять про это, отец! Уже немало говорено, думаю прожить без бога как-нибудь, и уж здесь мы с тобой не сойдемся ни в какую.

— Езжай. — Отец махнул рукой и пошел в дом не оборачиваясь.

Мать — та мало говорила, та больше плакала, и отец сказал ей в первый вечер:

— Ревешь теперь? Реви… Не уследила. Я-то все на рыбе, по гирлам да кутам маюсь, а ты из хаты не вылазишь, при детях все… Откуда же они у тебя такие? В церкву, видать, плохо водила, слов к ним не знала, ласки в душе не держала. Суровая ты с ними больно…

— А Груня… — отвечала мать. — Моя она дочка, Груня, послушливая, сердешная… А Локтя?

В этом мать была, пожалуй, права. Впрочем, в отношении Локти не совсем. По утрам Фиму будил материнский окрик:

— Локтя, к иконам!

Мальчонка долго ворочался в постели, протирая глаза, зевал. Тогда с него летело сорванное одеяло. Он умывался, становился под иконы, тоненьким голоском бормотал «Отче наш». Все это когда-то велели проделывать и Фиме, но только до четвертого класса. В четвертом она сказала — нет. Один галстук ее мать сожгла, другой спрятала невесть куда. Поколачивала, не давала есть, рвала библиотечные книги. Фима скрывала это в школе. Стыдно было такое говорить о матери.

Третий галстук — на покупку его дал деньги Артамон — мать не тронула.

Многое изменилось в ее жизни. Даже смешно было, что когда-то, маленькой, ей нравилось ходить с матерью в церковь, торжественную и высокую, всю в позолоте таинственных икон, в разноцветных стекляшках окон, нравилось слушать церковный хор, прерываемый иногда голосом священника. Даже сам запах церковных свечек, мигание языков огня, подпевание женщин в белых платочках — почему-то все в их церкви ходят в белых платочках, и у нее такой был, только маленький, — во всем этом было что-то загадочное и странное.

«Все от бога, — говорила мать. — Хочешь быть счастливой — молись; хочешь хорошо учиться — молись; хочешь, чтоб отец поймал много рыбы и хорошо заработал, — молись…»

И Фима молилась. В церковь она ходила, как в кино.

Комнатка Артамона освободилась, но не стало в отцовском доме просторней и светлей. Несколько икон, которые брат вынес из своей комнаты, вернулись на свои привычные места. Вначале Фима думала, что только мать такая упорная, что с отцом легче договориться. Ничуть не бывало. Разве что отец был сдержанней и принимал спор. Узнав в школе, что Гагарин на своем «Востоке» впервые взлетел в космос, Фима ворвалась домой:

— Отец, слыхал? Где ж он, твой бог? Если б Гагарин увидел его — сказал бы.

Отец, расчесывавший у зеркала бороду, холодно посмотрел на нее:

— А он и не хотел ему показываться. Велика честь.

— За тучку спрятался? Или куда еще?

— Спаситель нам не докладывает. Его дело.

— А чего же он пустил туда космонавта? Он ведь всемогущ. Мог бы и не пускать.

— Знать, такая его воля. Захотел — и пустил.

— Как же мог он это захотеть, если Гагарин своим полетом доказал, что в природе все не так, как пишет Библия?

— Не нам знать. Иди-ка лучше помоги матери грядки вскопать. Больше пользы будет, чем насмехаться над родителями.

— Ох и жалко мне тебя, отец!

— Ну иди-иди, некогда мне с тобой… Много тут вас развелось. На разные лекции тащут… Деды что, глупые были?

— Не глупые, а темные! — запальчиво вставила Фима.

— Я тоже, может, у тебя темный?

— Конечно же, самый что ни на есть темный!..

Отец резко повернул к ней лицо:

— Проваливай отсюдова… Ну? Чтоб дети в старое время такое отмочили родителю своему… Вон!

Хоть не дрался. Вот так и жили они. Даже Локтя и тот плохо слушался Фиму. Бубнил молитвы и, нарядненький, причесанный, прилизанный, ходил с матерью в церковь.

— Дурачок, — говорила ему Фима, — где он, твой бог? Помог ли он тебе хоть раз?

Локтя хлопал глазами и пожимал плечиками.

— Мама говорит, что да. Если б не господь, у меня бы скарлатина не прошла: мама все молилась за меня.

— Врачи тебя спасли, а не ее молитвы.

— Не знаю, может быть… Лысый сказывал, что видел на кладях черта, сидел и жрал Пахомову корову, а хвост с кисточкой в ерик свисал…

— А ты и уши распустил?

— Да, — серьезно отвечал Локтя, — наверное, бога нет… Не буду больше верить.

А через день бабка кричала:

— Локтя, чисть ботинки. В церкву!

И Локтя бросал недовырезанный кинжал, чистил ботинки и чинно шагал с высокой, негнущейся, как весло, старухой в церковь…

Визг, вопли, плеск воды отвлекли Фимку от мыслей. На широком водном пространстве, там, где сходилось несколько ериков, образовав что-то похожее на пруд, развернулся морской бой, а точнее — корытный. Десятка два малышей на металлических корытах носились по пруду и с воплями брызгались водой. Острая зависть кольнула Фиму. Давно ли сама участвовала в таких вот боях! Утащит потихоньку у матери корыто, спустит с кладей, сядет в него и, работая, как веслами, двумя фанерками, понесется по знакомым ерикам…

Что делать! Лодку у взрослых не выклянчишь, с собой на рыбалку берут редко — не до игр взрослым: надо рыбу ловить, чтоб домой вернуться не с пустыми руками. А желание поплавать в какой-нибудь посудине у рыбацких детей велико…

Был среди ребят и Локтя. Он важно сидел в огромном — и Фима здорово плавала в нем! — оцинкованном корыте и, отчаянно работая руками, брызгался, лил воду, как водомет, в корыто рыжеватого Толяна. Конечно, Локтя сидел не в каком-то там корыте, а в новейшем, оснащенном ракетами с ядерными боеголовками судне!

Судно Толяна быстро наполнялось водой, но его брат — Костик, сидевший в том же корыте за братниной спиной, — усиленно выливал воду ладонями, сложенными в черпачок. Рядом с Локтей, борт о борт, отважно сражались кривоногий Саха и Лысый. Один Толян почему-то воевал не на их стороне.

В неразберихе и горячке боя невозможно было понять, кто против кого воюет.

Локтя сражался отчаянно; крестик на его шее взлетал на тесемке, болтался из стороны в сторону. Чтоб крестик не мешал, не кололся, Локтя откинул его назад, и теперь он прыгал на лопатках. Чтоб он не потерялся и его нельзя было снять, мать хитро завязала тесьму вокруг шеи.

Увидев, что корабль брата потихоньку наполняется водой, Фима крикнула:

— А воду кто будет черпать за тебя? Дуралей!

И ушла. Ей было не до боя. Хорошо бы сходить сейчас к Маряне и рассказать обо всем. Она поймет. Недаром старшая пионервожатая как-то сказала ей: «Ты, Марянка, сама еще не выросла из галстука, и тебе он очень идет». Лучше не скажешь. Второй год она у них в отряде, а все и забыли прежнюю — Нюську, десятиклассницу, плосколицую и скучную: даже бегать по-настоящему не умела или считала это ниже своего достоинства. Даже кричать и смеяться не научилась за свои семнадцать лет! Голос у нее какой-то однотонный: бу-бу. Как заладит на одной ноте, так даже про Курчатова слушать не хочется! И все были как-то сами по себе.

А с Маряной все по-другому: бегать — даже Аверька ее не перегонит; хохотать — в этом она тоже мастер; станет рассказывать об Америке — словно сама выходила на демонстрации с неграми. Впрочем, не очень-то любила Маряна сидеть в классе и рассказывать о чем-либо: таскала ребят на сейнеры, в холодильник рыбозавода, где даже в тридцатиградусную жару, как на Новой Земле, ниже сорока; даже на рыбопункт в Широкое возила — добилась специальной фелюги для ребят.

Она и летом успевала кое-что сделать. А ведь времени-то у нее в обрез: на патрулирование и то не смогла выбраться…

Пойти бы к ней. Да она на рыбозаводе. Там у нее работы будь здоров: то и дело приезжают суденышко «Байкал» да фелюги с рыбой.

Не до Фимы ей сейчас. Да и неловко жаловаться на Аверю — еще подумает чего… Нет, с ней можно поговорить просто так, и не о нем, а просто обо всем, вспомнить про Одессу, куда они должны поехать всем отрядом в начале сентября… Ох, как хочется Фиме побывать на Потемкинской лестнице и особенно в порту! Говорят, там порт громадный и пришвартовываются у стенки суда из всех стран мира. Скоро туда придет «Слава» — матка китобойной флотилии, промышляющей у ледяной Антарктиды китов. Побывать бы на ней!

Фима и не заметила, как добрела до дома.

— Корыто не брала? — закричала на Фиму мать, выскакивая из калитки.

— Зачем мне твое корыто!

— Может, Локтя стащил?

— У него и спрашивай.

— Не видала его?

— Больше у меня нет дела, как за ним следить! — фыркнула Фима.

Мать в сердцах хлопнула калиткой и пошла к дому, — как только работать не позвала? Фиме не захотелось идти к себе, и она решила погулять по соседним улицам-ерикам.

Долго гулять не пришлось. По доскам застучали чьи-то твердые босые пятки, и ее дернул за платье Саха. Лицо у него было мокрое, замурзанное и очень бледное.

— Фи… Фи… Там… там… Лок… Лок…

Что-то толкнуло ее изнутри.

— Что случилось? — Она схватила за плечи и затормошила Саху. — С Локтей?

— Д-да-а… — выдавил Саха.

— Что же, что? — Ее уже всю трясло.

— У-у-у-у…

— Что «у-у-у-у»? — передразнила она его. — Ты паровоз или человек?

— У-у-топ! — наконец выговорил Саха, и стала видна брешь выбитого в драке зуба.

— Где? — закричала Фима.

Саха помчался по кладям, она — за ним.

Бежали целую вечность. Саха остановился у глубокого ерика, в котором уже не стрелялись водой «боевые корабли», а уныло покачивались обыкновенные корыта. Большинство команд покинули свои «суда» и, дрожа от холода и испуга, жались на мостках.

Двое ребят постарше ныряли в ерике.

Фима скинула платье, бросилась с мостков и стала носиться у самого дна, прочесывая ерик. Он был широк, этот ерик, но для нее, привыкшей к Дунайцу и даже Дунаю, он казался не больше лужи.

Ее руки лихорадочно обшаривали вязкое, холодное дно.

Вот она нащупала Локтю, схватила за плечо и тотчас вынырнула.

— Подержите! — крикнула она, держась за край клади и подтягивая к ребятам брата.

Ребята, стоявшие вверху, с плачем и криками бросились наутек. Мальчишки постарше, искавшие Локтю, подплыли, поддержали его. Фима вылезла на доски, подняла Локтю — он слабо зашевелился — и стала делать искусственное дыхание: подымать и опускать его руки.

Изо рта Локти полилась вода, его стало рвать чем-то зеленым, и скоро, бледный, вялый, он уже сидел на досках, прислонившись к плетню. Когда он совсем отошел и кровь потихоньку стала приливать к лицу, он вспомнил все, что было, дико испугался и заплакал.

— А корыто где? — сердито спросила Фима.

— Оно вон там затонуло. — Черноволосый паренек показал рукой.

Фима нырнула, быстро нашарила корыто и за веревку с помощью ребят вытащила на клади.

— Ох и попадет тебе от мамки! — крикнула Фима. — Корыто ей надо.

Локтя нервно теребил на шее петлю от крестика. Потом посерьезнел, сморщился, по груди побежали слезы, и его прорвало, да так, что, наверное, за плавнями, в степи было слышно.

— Замолкни ты у меня, а то как дам сейчас! — закричала Фима. — Как тонуть, так ничего — не ревешь, а как домой идти, так…

Она взяла за край корыто и потащила по кладям. Локтя, утирая слезы и все еще всхлипывая и размазывая грязь на щеках, плелся сзади.

Вдруг Фима остановилась, столкнула корыто на воду, опустилась в него, силой втянула Локтю, посадила у себя меж коленями, загребла ладонями и двинулась к улице Нахимова.

Перед ее лицом было худенькое, в гусиной коже, тельце брата с крестиком меж лопаток, и ей вдруг стало остро жаль его: растет один, с малышами, все его братья и сестры слишком оторвались от него по возрасту, и, в сущности, им нет до него дела. Ох, Локтя, Локтя!

Фима мчалась, кое-где вспугивая удивленных гусей, которые считали себя полноправными хозяевами ериков, сутками плавали и ныряли тут, показывая небу свои хвостики и пожирая насекомых и водяную траву. В одном месте ребят облаял пегий ушастый щенок, лаявший для солидности басом. В третьем месте они едва не завалили мостик, стукнувшись об него с разгона. Ничего, корыто не помялось.

Фима не причалила к своей калитке. Остановилась за углом, помогла Локте вылезти на клади.

— Сразу домой не иди, дай мамке остыть… Что брал корыто — не признавайся. Я его незаметно внесу.

Локтя смотрел на нее восхищенно, был еще более жалким, и Фима подумала: «Какой же он еще неразумный криволапый щенок!»

— А ты как же?

— Как-нибудь…

Чьи-то шаги заскрипели неподалеку, и Фима втиснула себя с корытом под доски. Над головой прошагал дед Акиндин, — на ее волосы посыпалась пыль.

Когда шаги замолкли, Локтя высунулся из-за толстой лозы и дал ей сигнал:

— Можно… Никого.

Фима вылезла наверх, перевалила через заборчик в огород корыто и незаметно потащила его в сарай.