"Юрий Нагибин. Ночью нет ничего страшного" - читать интересную книгу автора

многое другое у Кьеркегора.
- Абеляр - понятно, а что случилось с Кьеркегором?
- Ну, Гаррик!.. Почему он уступил свою невесту Шлегелю?
- Уступил?.. Кто бы мог подумать!..
- Он сокрушался, что не нашел в себе веры Иова, наоравшего на Господа и
получившего назад здоровье, богатство и всех своих мертвецов.
- В чем сплоховал Кьеркегор?
- Не притворяйся, Гаррик, ты прекрасно знаешь, что он потерпел фиаско
со своей невестой. Просить Бога о невозможном значит верить в его
всемогущество. Но Кьеркегор не возопил к небу, поставил крест на реальностях
любви и принялся творить новые химеры. В чем и преуспевал до конца дней.
- Откуда твой паровозник знает Кьеркегора?
- Но он же еще мелиоратор.
Я догадался наконец, что это игра. Это был театр для самих себя.
Постороннему зрителю не распутать клубка намеков, старых розыгрышей и
счетов, шутливых подколов, истинных преодолений, без которых не обошлась эта
необыкновенная дружба. И впоследствии я не раз наблюдал их милую игру, где
каждый поочередно был то простаком, то ворчуном-резонером.
За столом Сельвинский прочел свое новое стихотворение "Тигр",
удивительно пластичное и упругое. Оно всем понравилось, даже ворчуну Локсу,
пробормотавшему что-то о молодых, которые "могут, когда не ломаются".
Пастернак ничего не сказал, и в этом была жестокость, но не прямая, а
жестокость самопогруженности, не позволившей ему, в чем он на склоне дней
сам признался, оценить по достоинству современных русских поэтов, за
исключением Блока.
Слишком серьезная жизнь с собою, пребывание в собственных безднах
принуждали его выбирать из внешнего мира лишь то, что было нужно ему самому:
в человеческих отношениях, музыке, живописи, прозе, иноязычной поэзии. В
новой русской поэзии он не нуждался, место было занято классиками и
проговариванием рождающихся строк. Он мог иной раз шумно восхититься
чьими-то стихами - из сострадательного безразличия. Но Сельвинский в
сострадании не нуждался, и Борис Леонидович не заметил его стихов с тем же
хладнокровием, с каким откладывал в сторону книжки Ахматовой с дарственной
надписью. Анна Андреевна утверждала, что он почти не знал ее стихов после
"Четок", и не обижалась на него. Даже "воронежскому" Мандельштаму не удалось
пробить его глухоты; он слышал сорванный голос Цветаевой-друга, а голос
Цветаевой-поэта звучал ему, как потерявшийся в степи колокольчик. Эти голоса
зазвучали для него в старости.
Все стали просить Пастернака почитать, он отказался наотрез: ничего не
помнит. Тогда дружно накинулись на Генриха Густавовича, чтобы он сыграл.
Пастернак трубил вовсю. Я уже подумал, что, может, выпрошу три заветные
ноты, но Нейгауз сердито бросил: не хочу! Это была месть Пастернаку.
А когда мы прощались и я пожимал маленькую, очень сильную руку, Нейгауз
сказал, заглянув мне в глаза: "Поверим, что ночью нет ничего страшного?" Эта
перифраза из Платонова стала паролем наших последующих не слишком частых
встреч...
Помню одну молниеносную встречу во время войны, когда начались
бомбежки. Я приехал к Нейгаузу с каким-то поручением от моих новых родичей
Асмусов. И едва я вошел в квартиру, находившуюся в историческом доме по
Садовой (близ Курского вокзала), где жили знаменитые летчики, полярники,