"Владимир Набоков. Рассказы "русского" периода, не вошедшие в сборники" - читать интересную книгу автора

пушистого шелеста, шныряли бирюзовые птицы в радужных венцах, плыли цветы,
срываясь с блестящих ветвей... "Стой, выслушай меня", - кричал я, пытаясь
обнять легкие ангельские ноги, - но их ступни - неощутимые, неудержимые -
скользили через мои протянутые руки, и края широких крыл, вея мимо, только
опаляли мне губы. И вдали золотой просвет между сочно и четко расцвеченных
скал заполнялся их плещущей бурей; уходили они, уходили, замирал высокий
взволнованный смех райских птиц, перестали слетать цветы с деревьев; я
ослабел, затих...
И тогда случилось чудо: отстал один из последних ангелов, и обернулся,
и тихо приблизился ко мне. Я увидел его глубокие, пристальные, алмазные очи
под стремительными дугами бровей. На ребрах раскинутых крыл мерцал как будто
иней, а сами крылья были серые, неописуемого оттенка серого, и каждое перо
оканчивалось серебристым серпом. Лик его, очерк чуть улыбающихся губ и
прямого, чистого лба напоминал мне черты, виденные на земле. Казалось,
слились в единый чудесный лик изгибы, лучи и прелесть всех любимых мною
лиц - черты людей, давно ушедших от меня. Казалось, все те знакомые звуки,
что отдельно касались слуха моего, ныне заключены в единый совершенный
напев.
Он подошел ко мне, он улыбался, я не мог смотреть на него. Но, взглянув
на его ноги, я заметил сетку голубых жилок на ступне и одну бледную
родинку - и по этим жилкам, и по этому пятнышку я понял, что он еще не
совсем отвернулся от земли, что он может понять мою молитву.
И тогда, склонив голову, прижав обожженные, яркой глиной испачканные
ладони к ослепленным глазам, я стал рассказывать свою скорбь. Хотелось мне
объяснить, как прекрасна моя страна и как страшен ее черный обморок, но
нужных слов я не находил. Торопясь и повторяясь, я лепетал все о каких-то
мелочах, о каком-то сгоревшем доме, гдр некогда солнечный лоск половиц
отражался в наклонном зеркале, о старых книгах и старых липах лепетал я, о
безделушках, о первых моих стихах в кобальтовой школьной тетради, о каком-то
сером валуне, обросшем дикой малиной посреди поля, полного скабиоз и
ромашек, но самое главное я никак высказать не мог - путался я, осекался, и
начинал сызнова, и опять беспомощной скороговоркой рассказывал о комнатах в
прохладной и звонкой усадьбе, о липах, о первой любви, о шмелях, спящих на
скабиозах... Казалось мне, что вот сейчас-сейчас дойду до самого главного,
объясню все горе моей родины, но почему-то я мог вспомнить только о вещах
маленьких, совсем земных, не умеющих ни говорить, ни плакать теми крупными,
жгучими, страшными слезами, о которых я хотел и не мог рассказать...
Замолк я, поднял голову. Ангел с тихой внимательной улыбкой неподвижно
смотрел на меня своими продолговатыми алмазными очами - и я почувствовал,
что понимает он все...
- Прости меня, - воскликнул я, робко целуя родинку на светлой ступне,-
прости, что я только умею говорить о мимолетном, о малом. Но ты ведь
понимаешь... Милосердный, серый ангел, ответь же мне, помоги, скажи мне, что
спасет мою страну?
И на мгновенье обняв плечи мои голубиными своими крылами, ангел молвил
единственное слово, и в голосе его я узнал все любимые, все смолкнувшие
голоса. Слово, сказанное им, было так прекрасно, что я со вздохом закрыл
глаза и еще ниже опустил голову. Пролилось оно благовоньем и звоном по всем
жилам моим, солнцем встало в мозгу, и бессчетные ущелья моего сознанья
подхватили, повторили райский сияющий звук. Я наполнился им; тонким узлом