"Завещание Сталина" - читать интересную книгу автора (Скобелев Эдуард Мартинович)Расстрел под СмоленскомНе туда они гнут, наши вожди, ничего у них не выйдет, не туда ведут, не тем прельщают несчастное наше племя… Сколько ему было в 42-м? Восемь лет. Но выглядел он как пятилетний. На еврея он был не похож. Но у немцев был нюх на евреев, не у всех, конечно, но у тех, кто осуществлял этот «план возмездия» — Endlosung, окончательное решение. Они угадывали жертву и не испытывали к ней никакого сочувствия. Но разве евреи когда-либо испытывали жалость к своим врагам? Пусть не всегда убивали, но грабили до нитки, лгали в глаза, клянясь именем Бога, предавали и продавали, толкали на самоубийство и отчаянное падение в разврат, пьянство, ужас бездомности и бродяжничества… Он оказался в колонне с отцом и бабушкой по матери Фридой, самой матери и братьям удалось эвакуироваться на армейской машине в дни разгрома и отступления, — оказался знакомым политрук, который потеснил раненых ради двух еврейских семей, — от них он, правда, взял «на память» золотые часы знаменитой швейцарской фирмы. Их гнали от Смоленска, и что их ожидало, никто не знал — в спасение уже не верили… Он помнит огромное рыжее поле, упиравшееся концами в колючий, сухой, грязный ельник, — сжатое уже хлебное поле с подростом новых трав и просёлок, по которому, вероятно, в непогодь прошли танки, — так и остались гребни затвердевшей в камень земли, — по ним было больно ступать даже в летних туфлях. И на самом краю дороги, за редкой цепью конвоиров, — встречная колонна мирных жителей, но уже русских, — старики, женщины, дети — постарше и совсем малые, зловеще безмолвные, почерневшие от долгого пути и лишений. Колонну евреев остановили напротив колонны русских, только по другую сторону дороги. Глухо протявкала овчарка, и стало слышно, как высоко в небе поют птицы. Он, Сёма Цвик, не разбирался в пернатых, но на сей раз захотелось увидеть, что же это за птицы, способные так умиротворённо стрекотать в вышине, совсем не замечая того, что творится внизу. Глаза ослепили лучи солнца, но всё же он заметил высоко в небе дрожащих, словно на резиновых подвесках, птиц, — для чего они там кувыркались? Это всё — единый миг. А потом бабушка Фрида, растрёпанная, седая старуха, меловое лицо которой было усеяно старческими пигментными пятнами, принялась повторять, то по-русски, то по-еврейски, что пришло время наказания и гибели всего еврейского народа. — Да замолчала бы ты, — сказал ей отец, злясь оттого, что, экономя силы, бросил на последнем привале сетку с яблоками. В свою смерть Сёма не верил. «Если даже всех перестреляют, — думал он, — я останусь, потому что все они уже неспособны жить, — они старые и скованы страхом, а я не боюсь…» Он помнит, что в его глазах, обожжённых солнцем, ещё стояло оранжево-зелёное световое пятно, когда он услыхал рокот автомобиля, догонявшего колонну. Всё обернулись на звук, но было плохо видно. Переваливаясь на неровной колее и страшно завывая, подошла открытая грузовая машина, немецкая, от которой пахнуло каким-то особым запахом бензина. Она остановилась метрах в пяти от головы и русской, и еврейской встретившихся колонн. Из машины выбрались загорелые солдаты в пилотках с автоматами. Их было не менее десяти. Они выбросили на дорогу горку новеньких штыковых лопат. — Будут закапывать живьем, — заключила на идиш бабушка Фрида. — Мой отец всегда говорил: зачем нам, евреям, лезть на голову всем остальным? Что, у нас уже нет гешефта, чтобы покупать нужные законы? — Молитесь о спасении, выкрикнул по-русски, но негромко, старик-еврей, у которого на голове, как у пляжника, был платок с четырьмя узлами. — О чём здесь спорить? Мы среди диких зверей! — Об этом нужно было думать раньше, — ответила на идиш бабушка Фрида и постучала себя сухим кулачком по седой голове. — Где было ваше кепело? Или не евреи помогали Гитлеру тем, что смеялись над немцами?.. Отец безучастно молчал, засунув руки в карманы брюк. Сёма знал, что у него подвязан к ляжкам мешочек с золотыми монетами. Мешочек до крови натёр кожу, и отец передвигается, как геморройный — в раскоряку. Появился высокий, стройный офицер в серо-голубом кителе с серебряными витыми погонами. Он вышел, видимо, из кабины грузовика и в упор рассматривал людей, ни на ком продолжительно не задерживая взгляда. Едва увидев его, Сёма почувствовал страх, и страх этот рос и становился совершенно нестерпимым. Лицом офицер напоминал ангела, трубившего о наступлении конца света, — Сёма видел однажды такую картинку в еврейской энциклопедии, изданной ещё в царской России, где не было никаких энциклопедий. «Сейчас гром или снаряд убьёт всех до единого, останусь только я», — загадал Сёма и тотчас подумал о том, — как он среди мертвецов отыщет отца, чтобы забрать у него мешочек, — без денег пропадёшь: эту мысль ему вложили давно, и он не сомневался в том, что она справедлива. Офицер прошёл по дороге и остановился в двух шагах от затаивших дыхание, измученных людей. — Здесь две колонны, — внезапно сказал он на чистом русском языке, и Сёма поразился, как певуче и отчётливо произносит немец слова. — По триста голов там и тут. Здесь русское население, там евреи. Одни уцелеют, другим суждена смерть… «Сейчас — сейчас опустится чёрная туча», — не желая больше ни смотреть, ни слышать, загадал Сёма, но небо оставалось раскалённо-белым и пустым. «Бога нет — это да, — припомнил он слова Исаака, мужа бабушки Фриды, который умер на второй день после объявления войны от сердечного приступа. — Бога нет, если сатана не боится всюду лезть в наши дела!» — Белогвардеец, — почти шёпотом, ни к кому не обращаясь, произнёс человек с носовым платком на голове. — Петлюровец или деникинец. Гуляйполе. Пощады не будет. — Я обращаюсь к русской колонне, — громко объявил офицер. — Посмотрите внимательно: перед вами существа, единоплеменники и родственники которых самым гнусным, самым преступным путём ввергли Россию в хаос войны и революции, разрушили государство и установили свою диктатуру. Они говорят о диктатуре пролетариата, но они имеют в виду только свою диктатуру. Они без суда и следствия расстреляли и замучили десятки миллионов русских людей. Они вывезли из России столько ценностей, что теперь только на проценты подкупают правительства Америки и Англии. И нынешняя война спровоцирована ими. Великому фюреру пришлось ввязаться в неё, чтобы немецкая нация не превратилась в стадо заложников. Евреи ненавидят и проклинают русских за то, что их дух всегда спокоен. Они не утихомирятся, пока не разрушат вашу страну и не сделают всех русских заключёнными одной гигантской тюрьмы… Берите лопаты и копайте им могилу, и я отпущу вас на все четыре стороны!.. У Сёмы стучали от страха зубы. Он дрожал и нисколько не сомневался, что ангел смерти в образе немецкого офицера изрекает правду, и впервые пожалел, что рождён от еврея и еврейки: разве не алчность производят они на свет? Откуда у отца это золото, которое он подвесил колбаской в промежность, пока до крови не натёр кожу? Сёма знает: золото он похитил у дяди Арона, который работал в ЧК в Пятигорске и снимал кольца и броши у всех, кого казнили. Именно отец убедил дядю Арона перепрятать золото, и как только пьяница, удочеривший десятилетнюю сироту сослуживца — татарина, чтобы сделать её своей рабыней, послушал совета, донёс на него в органы. Дядю Арона арестовали, и спустя день отец принёс домой кожаный мешочек, наполненный кольцами, кулонами, монетами и серьгами… Стояла ужасная тишина, и даже птицы в небе в этот миг не стрекотали. Сёма ожидал, что люди сорвутся в едином порыве и похватают лопаты… Но — люди оставались безмолвны и неподвижны. Прошла минута, другая… — Русские вновь пожалели евреев, своих убийц, — с усмешкой, но все так же ясно и твёрдо заключил офицер. — Они подтвердили, что они русские… А теперь убедимся в том, что и евреи подтвердят, что они евреи. Он повернулся и окинул взглядом сбитый строй жалких, усталых существ, молодых и старых, у каждого из которых в безумных глазах тлела напряжённость и надежда. Они уже плохо соображали. Простота финала сломила их последние силы. — Перед вами русские. Люди, которые триста лет назад дали вам приют на своей земле, когда никто и нигде в мире не хотел дать вам приюта. На русской многострадальной земле вы растили своих детей, строили дома, и русский труд и русская щедрость умножали ваши богатства. Вы никогда не щадили их, никогда не считались с ними. Сегодня — ваш час, потому что одна из колонн ляжет в эту землю. Выбирайте судьбу. Быстро берите лопаты и быстро копайте!.. Что тут произошло! Будто ногой вышибли плотную и толстую дверь. Ударили голоса, взметнулся общий гуд — слова и нелепые междометия. Даже дети закричали, словно давно дожидались этого мига. Толпа дрогнула, сломилась и пришла в движение. Офицер брезгливо отступил в сторону, и мимо него, поднимая пыль, побежали десятки ног. Увлечённый вскипевшей толпой, несколько шагов вслед за сгорбившимся отцом и бабушкой Фридой, безумно растопырившей руки, пробежал и он, Сёма. И вдруг его схватил за плечо какой-то мужчина, на мгновение выступивший из русской колонны, и резко рванул к себе. Немец-конвоир в это время смотрел в другую сторону. — Что Вы?.. — отреагировал Сёма, боясь отстать от отца. Вокруг оглушительно ревели и топали. Где-то впереди уже звенькали лопаты. — Молчи, — строго приказал мужчина, не отпуская железных рук. — Может, и спасёшься. Спросят, скажешь, что я твой отец. Запомни: Фома Петрович Воронков. Всё случилось так быстро, и Фома Петрович обладал, верно, такою внутренней силой, что он, Сёма, покорился, ошеломленно наблюдая, как толпа, разбившись на кучки, начала копать у дороги и два солдата, на которых указал офицер, жестами придали этому отчаянному порыву определённость замысла. Уже обозначились контуры будущей общей могилы: два метра на десять или даже больше. Сёма видел, что копает и его отец, согнувшись, в подтяжках, а рядом стоит человек с носовым платком на голове и подаёт какие-то советы. И бабушка там недалеко, вертит головой во все стороны, конечно же, ищет его, Сёму. Совсем ополоумела старая: что ты, лопату хочешь ему дать или мороженое?.. Солнце палило так, что нить сознания временами прерывалась: только звуки лопат да вздохи выброшенной земли. Он, Сёма, помнит, что впервые ощутил ненависть к своему отцу, мешковатому, кургузому, с непропорционально большой головой, вечно небритому, нарочно подмигивающему при разговоре обеими глазами. Вспомнилось, как он ругался с матерью, уже после ареста дяди Арона, предложив забрать в дом его приёмную дочь. — Татарка тебе нужна! — по-еврейски кричала возмущённая мать. — Ты же задницу ей откроешь, как Арон, но какая у неё задница? Как у козы!.. Они ругались так нудно и долго, что Сёма впал в отчаяние и захотел повеситься. Нашло — и показалось, что только так он освободится от их криков и всех остальных долгов жизни: все чего-то требуют, что-то велят и никто не хочет оставить его в покое, дать ему в тишине поколдовать над почтовыми марками, единственной радостью, которая у него открылась и которой он посвящал все своё время. Он и петлю сделал — из бельевой верёвки, да не выдержал штырь в стене — вывалился, когда он натянул верёвку для пробы. А тут как раз постучали, разрушили замысел. А потом уже расхотелось. Да и собранных марок было жаль — девять альбомов, восемь из которых, самых ценных, достались ему от дяди Арона, — марки начала XX века — английские, австрийские, французские, российские… Первые почтовые марки многих стран — им цены нет… Трижды загадывал Сёма на грозу и ливень, при котором он мог бы убежать далеко в лес, трижды считал до ста, но «механизмы человеческого воздействия на события», о которых любил распространяться дядя Яша, приятель отца, помогавший раввину вести домашнее хозяйство, видимо, в тот день отказывали. Но, скорее всего, он не знал формулы, которую, вероятно, знал дядя Яша. Про него говорили, что он силою взгляда оборвал однажды все груши в саду своего недоброжелателя. Тогда он ещё верил в эти глупости, которые ему охотно внушал и отец, повторяя, что только евреи признаны на земле истинным богом, остальные — скоты в человеческом обличье, и боги их — чучела скотов… «Очнись, очнись, хлопец!» — над ухом громко произнёс Фома Петрович, который позднее приоткрыл ему иной мир, которого он прежде вообще не замечал, — мир природы, заставлявшей дрожать и волноваться всё сущее, как ветер заставляет дрожать и волноваться травы. Протиснувшись вперёд, Сёма увидел жуткое действо. Совершенно абсурдное, оно совершалось по-своему логично, так что любая мысль, что оно застопорится, сорвётся, остановится, натолкнувшись на какую-либо преграду, отпадала сама собою. Это был суд неба, высший из возможных на земле. Офицер завершил обход вырытой ямы и посчитал её, видимо, вполне достаточной. Подозвав кого-то из младших чинов в каске, он дал короткое указание, которое тот повторил громко для всех немцев. Евреи громко гомонили, разделённые на две неравные половины: те, что копали, постоянно сменяясь, — по пять-шесть человек на одну лопату, и те, что копать не могли при всем желании, — дети, старики и больные, которым с великим трудом дался и этот изнурительный поход к смерти. Было видно, что каждый из них что-то говорил, и ни один не слушал другого. Конвоиры обеих групп перестроились, имея в виду какую-то новую задачу. Снова залаяли свирепые овчарки. Солдаты с трудом удерживали поводки. Все карабины были сняты с плеч. Но страшнее всего были прибывшие с офицером автоматчики. Сёма понял, что это расстрельная команда. О таких командах среди евреев говорили, что это специально обученные изуверы из уголовников; дикий ужас наводит на человека сам вид этих палачей. Да, они леденили душу даже тем, что вовсе не суетились, и в присутствии офицера, которого Сёма назвал для себя «ангелом смерти», походили не на уголовников, а скорее на вершителей неведомой высшей воли. Может быть, божьей, потому что сами евреи подтвердили свою вину тем, что тотчас схватились за лопаты и вырыли общую могилу. Всех, кто копал, поставили у ямы спиной к ней. Третьим от дальнего края был сутулый отец Сёмы. Белый лоб его сверкал от пота. По краю дороги цепочкой по-одному прошли автоматчики и встали напротив своих жертв. Пять-шесть метров их отделяло, не более. Офицер поднял руку. «Фоер!» — подал команду младший чин в чёрной каске, ефрейтор или обер-ефрейтор. И тотчас же тихо, совсем тихо затрещали выстрелы — синий дымок метнулся, стёртый через секунду дохнувшим в этот миг ветерком. Все люди попадали в яму. Сёма, вовсе не ощущая себя как живое существо, в этот миг никого не жалел. И отца не жалел, подумав только о том, что зря он тащил на себе золотые монеты и кольца, рассчитывая на подкуп. Эти вершители высшей воли были неподкупны, потому что никого не обыскали, не взяли ни новой обуви, ни новой одежды. Оставшиеся люди вдруг закричали. Это был прощальный вопль ужаса и покорности. Человек с носовым платком на голове, сумевший как-то пристроиться к старикам и детям, теперь потрясал воздетыми вверх руками. Бабушки Фриды нигде не было видно, так что у Сёмы мелькнула мысль, что ей как-либо удалось скрыться. Позднее Фома Петрович рассказал ему, что иные из евреев попрыгали в яму ещё до выстрелов. В их числе, наверно, была и бабушка Фрида: она шагнула навстречу вечности, видимо, усомнившись в том, что имеет право на защиту Бога. Но и остальных людей, парализованных страхом и отчаянием, тотчас привели в движение, подняв собак, почуявших кровь и бесновавшихся. Эти люди встали уже как попало, сцепившись руками со своими детьми. — Сволочи, — громко сказал Фома Петрович, когда автоматчики снова пустили в ход оружие. — Может, кто-то спасётся? — спросил Сёма. — Нет, — ответил Фома Петрович, неотрывно глядя на злодеяние. — Когда зароют, все задохнутся. И кто выползет, жить всё равно уже не будет. Есть закон общей могилы. Сёма не понял. И до сих пор не знает, что это такое — «закон общей могилы». Но постоянно помнит о том, что такой закон существует. Русская колонна потрясённо молчала. Офицер, заложив руки за спину, поднял голову. В голосе его не было ни раскаяния, ни торопливого стремления убедить в своей правоте. — На всех языках мира произносят мудрость, которая открывается человеку одной из первых: не рой другому могилы, чтобы не попасть в неё самому. Всё, что совершилось сейчас, и есть подтверждение этой древней заповеди. Каждый народ долженсражаться за свою свободу и независимость. Каждый народ должен быть справедливым и верить в справедливость для всех. Если народ грабит чужое, если угодничает, теряет достоинство, проявляет малодушие, такому народу нет места на земле. Еслинарод исповедует интернационал, установку плебеев, дегенератов и люмпенов, скрывающую чужую диктатуру, он неминуемо гибнет, как всякий слепец, безногий и безъязыкий безумец. И это справедливо. Вы, русские, показали ещё раз, что вы не достойны своих великих предков. Вы юдовизированы пропагандой. Бесперспективен и мрачен ваш путь отныне!.. И вот последнее моё Он повернулся и легко поднялся в кабину грузовика. — Давай, мужики, а то ведь расстреляют — и за что? — призвал кто-то. — Похоронить убитого — долг живого! И колонна пришла в неторопливое движение, и её молчание было протестом, и он был сильнее крика. — Останешься здесь, — строго приказал Фома Петрович Сёме. — Будешь мне за родного сына, пока будешь помнить этот урок!.. Он ушёл, а Сёма беззвучно рыдал, тревожась уже за Фому Петровича: а если он не вернётся? А если передумает? Да ведь и то могло случиться, что немцы узнали бы: вот, русский человек оставил живым еврейского мальчика, назвав его своим сыном… Десятка полтора мужчин, закапывавших расстрелянных, видно, плохо делали свою работу. Немец в каске ходил среди людей и громко ругался, указывая пальцем. А потом заставил всех утаптывать сырую землю и даже для острастки дважды выстрелил поверх голов. Очищенные лопаты аккуратно сложили в кузов. Автоматчики молча расселись по бортам, и грузовик, проехав вперёд ещё метров десять, развернулся и уехал. Сверкнули стёкла кабины, в которой сидел офицер, читая книгу. Конвоиры вскинули на плечи карабины, построились и тяжело пошагали вслед за машиной, ничего не сказав, ничего не объяснив, а людская толпа, раздавленная происшествием, осталась на поле и рассыпалась тотчас, едва люди поняли, что они, действительно, свободны в своей несвободе побеждённых. Фома Петрович взял за руку Сёму, и они побрели по дороге, держа путь в деревню, где у Фомы Петровича жил какой-то родственник. Потрясение от пережитого вытекало из сёминого сердца ещё много лет — по капле. Сотни раз он возвращался к событию, растоптавшему его детство. Он не плакал об отце, не рыдал о бабушке Фриде — силился понять, в чём состояла правда и власть немецкого офицера. Фома Петрович на всю жизнь остался для Сёмы примером великодушия и справедливости. Он не читал назиданий, не упрекал Сёму, когда Сёма допускал промашку, — личным примером показывал, как надо жить человеку с другими людьми. Он многое знал и многим интересовался — таким, что обычно ускользает от людей, не желающих обременяться и тем обедняющих свои будни. Он усыновил Сёму, но фамилию оставил прежнюю — Старший сын Фомы Петровича — Никонор, которого Сёма ни разу не видел, погиб осенью 1944 года на территории Польши. Жена ещё в 41-м сгорела при бомбёжке. А младший сын стал крупным учёным-оборонщиком и работал под началом знаменитого академика Прохорова… Сам Фома Петрович, учитель математики, посвятил всю свою жизнь школе и умер от сердечного приступа 23 марта 1979 года, когда Сёма, окончив Московский университет, работал уже в Москве. Суров был старик последние годы жизни, почему-то не отвечал даже на письма. Или их перехватывали? Сёма угодил в такой политический вертеп, что и это было вполне возможно. Он приезжал хоронить приёмного отца и был поражён тому, сколько разных людей пришло проводить в последний путь этого скромного, честного и трудолюбивого человека. Правда, к Сёме люди отнеслись как-то настороженно. Он не понял причины, но, видимо, какая-то причина всё же была, он и сам иногда чувствовал какую-то свою вину, недостаточную душевность, что ли. Не отплатил он приёмном отцу тою же щедростью сердца. Но какая могла быть щедрость, если вся жизнь протекала так подло и жестоко? Все еврейские дети, выраставшие в русских, белорусских, украинских, узбекских и других семьях, оставались евреями. Он, Сёма, может быть, один из немногих, кто сделал попытку понять и принять душу русского человека. Не всё, не всё он исполнил. Но всё же, оказавшись в эпицентре заговора, пытался как-то остановить его кровавый маховик… |
||
|