"Скаутский галстук" - читать интересную книгу автора (Верещагин Олег Николаевич)

33

Немцев взяли троих. Двое были уже немолодые, перепуганные и жалкие, их вытащили из какого-то овина, где они прятались, побросав оружие. Третьему было лет 20–25; когда его брали, то разбили голову прикладом и пропороли руку штыком. Возбуждённо размахивая руками, кто-то говорил:

— Ну ты что будешь делать! Как даст, и Тимка-то с приступок кувырком… я за ним, а он уже и неживой совсем, Тимка-то, ну что ты будешь делать?! Мы туда, а он в нас — и вон, смотри… Ну тут я его кэ-эк… целил-то в грудь, а он рукой закрылся и по голове меня гранатой, а?! Еле скрутили…

Молодой немец отвечал коротко и равнодушно: «Найн… нихт… нихт… ихь вайс нихть…» — или просто пожимал плечами, и лицо у него было какое-то сонное. Оживилось оно только когда Мефодий Алексеевич, разведя руками, огорчённо сказал:

— Так что ж, это… Шиссен. Придётся это — шиссен, — и вздохнул, показав немцу: — Шиссен, ферштейн, немец?

Тот улыбнулся одной верхней губой и сказал, чуть сощурившись:

— Хайль Гитлер.

— Это вот, — командир покачал головой и вздохнул. — Ну как это тут?


Мы шли и шли и шли — куда-то кругом, по четырнадцать часов в сутки. Из тяжелораненых пятеро умерли, шесять человек мы потеряли в боях и стычках, включая сегодняшнюю. Наша борьба превратилась просто в борьбу за выживание — мы ничего не взрывали и не поджигали, нападали только когда без этого просто нельзя было обойтись. Деревни стояли и так дотла ограбленные немцами, а нам тоже было надо есть. Временами мне начинало казаться, что Мефодий Алексеевич перестал понимать, что делать.

Да что там — временами мне казалось, что и я перестал понимать, что делаю сам…

На допросе мне делать было нечего, да и тошно было на это смотреть, поэтому я сам напросился искать по селу продукты.

Об этой стороне партизанской жизни я, если честно, никогда не задумывался, и она была ужасна. В избе, куда мы вошли, была женщина и трое детей на печи — девчонки лет по 8-10. Они неотрывно следили за каждым нашим движением, а женщина просто сидела и молчала. Так было с самого начала, когда мы вошли. Дядя Степан спросил:

— Продукты есть? — грубо и коротко. Женщина покачала головой и безучастно смотрела в стену, пока мы рыскали по избе. Ничего не было, только тараканы шарахались из тёмных углов. Наконец я встал на приступку печки и начал стволом ЭмПи ерошить тряпьё возле девчонок. Там оказался мешочек с мукой — килограмма два — и кулёк картошки такого же веса. Девчонки, до тех пор молчавшие, в один голос заплакали. Я перекинул продукты дяде Степану, и женщина сказала тихо:

— Немцы всё забрали… а теперь вы последнее возьмёте. Как жить?

— Пиши расписку, Шалыга, — кивнул дядя Степан. Я присел к столу, достал бланки. Женщина бледно улыбнулась:

— Бумажкой вашей их кормить? — она кивнула на печку. — Или разом пойти, да и в речку?

— Ты ж сознательная гражданка, советская гражданка, — сказал дядя Степан, хмурясь. — Ну что ж теперь…

— Сознательность на хлеб не намажешь, — вздохнула она. Мне было бы легче, попытайся она отнять еду, наброситься на нас, если бы она ругалась, что ли… Но она молчала, а девчонки тихонько плакали на печке. — Скажу я про вас немцам, как придут. Может, они едой помогут.

— Что ты скажешь? — без злобы сказал дядя Семён. — Они про нас и так знают… Не накликай беду. Как-нибудь… Написал, Бориска?

— Написал, — я вздохнул. — Вот, возьмите, — и придвинул бумагу по столу к женщине. — Взятое будет возвращено или оплачено по восстановлении Советской Власти в вашем населённом пункте…

Она пожала плечами, свернула бумажку и, поднявшись, убрала за икону в углу. И сама осталась стоять под ней, спрятав руки под старый фартук или что-то вроде. Так она и стояла, когда мы выходили.

А самое ужасное — что я, жалея её, ощущал себя в своём праве. И дело было не в том, что я хотел жрать. Просто хотел жрать, хотя и это немало. Я защищал страну, и я был ценнее и её, и трёх её дочек, потому что они — не защищали. Это была чудовищная логика, за которую надо расстреливать.

Но она была справедливой. Потому что на другой чаше весов лежали жизни сотен тысяч таких женщин и девочек, обречённых на истребление и вымирание планом «Ост»… и я знал, что это — не выдумка советской пропаганды. Я защищал их. И, чтобы защитить тысячи, обрекал на голодную смерть десятки.

Трудно понять и ещё труднее принять, верно? Особенно сидя возле лампы с книгой, «разоблачающей преступления Советской Власти». Когда тепло и кофе в стакане рядом… И можно рассуждать на темы отвлечённого гуманизма, и деньги есть, и магазин за углом открыт круглые сутки…

Мы не поймём друг друга. Я бы — прежний я — и сам себя не понял. И не узнал бы себя в исхудавшем мальчишке, одетом в трофейный маскхалат, перетянутый ремнями, вцепившемся в ЭмПи… В вечно голодном мальчишке, у которого временами кружится голова.


Когда мы вышли из избы, то от сарая совсем рядом послышалось истошное:

— Найн… найн, найн, на-айн… о-о-о, на-а-айн… — и, повернувшись в ту сторону, я услышал экономные выстрелы и успел увидеть, как падают трое немцев, пришитые пулями к бревенчатой стенке.

Мефодий Алексеевич, не поворачиваясь ко мне, морщил лицо. Развёл руками, когда я подошёл ближе:

— Ну что это будешь делать… Жалко и всё тут это… Бориска, — он повернулся наконец, в глазах было горестное недоумение, — а тебе это — не жалко?

— Они нас обжалелись, — хмуро сказал Сашка, стоявший тут же.

— Не об них это речь… — вздохнул Мефодий Алексеевич.

Я подмигнул Сашке, и мы отошли в сторону, за сарайчик. Я расстегнул штаны и пристроился к стенке, Сашка встал рядом.

— Та бумажка у тебя? — спросил я. Сашка кивнул. — Я, кажется, догадался, как можно найти дятла, если он ещё жив.

— Как? — Сашка сосредоточенно поливал стенку, стараясь выписать (именно так) слова: «Гитлер капут!»

— Сил не хватит, — хихикнул я, поняв его намерение. — А довольно просто, надо сказать. Я сейчас расписку в избе писал, и меня как ошарашило… Там же строчки есть, текст… Надо собрать образцы почерков, и…

— А если он почерк изменял?

— А на фига, если бумага должна была попасть только к немцам?

— Та-ак… — Сашка задумчиво посмотрел в небо. Я засмеялся:

— Слушай, застегнись, а то похоже, что ты занимаешься онанизмом… А ты им правда, занимаешься?

— Чем? — Сашка, кажется, на самом деле не расслышал вопроса. — Соберём образцы — вроде как дополнительную клятву в соблюдении секретности даём. Там слово «секреты» есть? Вот и что-нибудь вроде: «Клянусь соблюдать партизанские секреты…» И что-нибудь ещё.

— Ого, — я уважительно покачал головой. — Точно, так вообще просто. Пошли к командиру…

— … Не пойму, зачем это надо? — проворчал Рэм. Рэм Тухманов и Илья Баландин были нашими новенькими, которых тоже отобрал Сашка. Он их знал до войны и ручался, что ребята надёжные, но я их невольно сравнивал с Олегом и Димкой — и пока был недоволен. Сложилась такая ситуация, что я при Сашке был в отделении кем-то вроде того же комиссара — смешно…

— Затем, — отрезал я.

— А если кто писать не умеет? Такие есть…

— Отдельный список составляйте, потом я текст на машинке набью, а они подпишут… Всё, разошлись.

Мы встали лагерем в этой самой деревне — она называлась смешно, Синие Яблоки. Кто его знает, почему. Тут хватало брошенных домов, мы заняли несколько у самого леса «с видом на дорогу». Немцев тут хоть и было всего десяток, но и их скоро начнут искать, так что надо было быть готовыми.

— Мысль хорошая, — Хокканен полусидел на скамье и потирал грудь, покашливая. — Вот сволочи, как засветили… когда ж я своим ходом пойду?

— Ты, Ахтыч, это — не спеши, — отмахнулся Мефодий Алексеевич. — Нам ещё шагать и шагать… Мысль это да — мысль это неплохая. Только это — в гестапо не дураки…

— А мы тоже не пальцем сделанные, — возразил я. — Это раз. И потом, товарищ командир, вы что думаете, они к нам, как в ки…нижке — своего офицера заслали? Наверняка тот же местный, чем-то купили или запугали. Это два. Ну что ему мудрить-хитрить? Написал — сунул в почтовый ящик. Получил рекомендации — сжёг…

— Ну, может это и так, — вздохнул Мефодий Алексеевич. — Ефросинья Дмитриевна! Ужина-то это — какой-никакой есть?

— Сдадут нас местные, — вздохнул Карягин. — Кто-нибудь точно сдаст.

— А оно это и хорошо, — кивнул командир задумчиво — и больше ничего не стал объяснять.

В этой избе помещалось командование отряда, мы, разведчики, Ромка и Витюха — они оба уцелели. Но о планах знали только командиры и мы с Сашкой. Да и то — командир отмалчивался о том, что будем делать завтра, не хуже всё того же Сципиона. На стол вывалили варёную в мундире картошку — жуть, аж по две штуки на человека. Потом тётя Фрося бухнула открытую банку рыбных консервов — у меня в животе запело — и сказала:

— Нехорошее это дело. Ведь последнее забираем у людей.

— Ефросинья Дмитриевна… — вздохнул командир. И махнул рукой. Потом попросил: — Бориска, спой, что ли. Какую-нибудь… какую сам захочешь…

— Сначала поем, — помотал я головой. — Жрать хочу больше чем е…ся.

Все заржали. Юлька, дотянувшись, треснула меня по затылку как раз в тот момент, когда я вгрызся в картофелину, и я обжёг язык…

…Снятся мне перелётные птицы — Из далёкой и правильной песни. И казённые стены больницы Вдруг становятся узки и тесны. И луна над моим изголовьем Манит светом меня из постели, И бинты, проржавевшие кровью, Превращаются в алые перья…

Я пел песню Розенбаума за шестьдесят лет до того, как её сложат. Пел — и видел с ужасом, что сидящие вокруг её понимают. Понимают. А вы понимаете? Я бы мог спеть её на Руси русским людям в любом с незапамятных времён веке — и они бы поняли.

Ещё не выросло на нашей земле такого поколения, которое не поняло бы таких песен. И моё — оно не исключение, хотя оно ещё не выросло.

Его тоже что-то ждёт. Афган. Чечня. Третья Отечественная. Не знаю. Но исключений не было в нашей истории… Я просто успел раньше остальных…

— И не телом — душой обожжённый! — О последнем мечтая патроне, Ту звезду, под которой рождён я, На горящем ищу небосклоне… А дружок, не помянутый лихом — Деликатный такой, городской он — Потянулся к звезде своей тихо… Медсестричку не побеспокоил…

Тётя Фрося вздохнула. Зинка, нахмурившись, терзала ремень снайперки. Юлька тревожно смотрела на меня.

— И от этой великой утраты Я подумал слабеющим мозгом — Видно в чём-то мы все виноваты, Слишком рано летим к нашим звёздам… Отыскал наконец-то свою я — И кровать сжал покрепче руками… …До свиданья — все те, кто воюют, И прощайте — все те, кто не с нами… …До свиданья — все те, кто воюют, И прощайте — все те, кто не с нами…

— Бориска-Бориска… — сказал Мефодий Алексеевич и с треском прокашлялся, покрутил головой. — Ну, давайте кипяточку выпьем…

Мне вдруг стало смешно. Меня иногда разбирал смех вот в такие именно моменты. «Кипяточку!» и ведь я буду пить этот кипяточек, и мне будет хорошо, как будто я пью горячий какао в закусочной «На углу», куда мы часто бегали. И после этой картошки в мундире и кусочка замученной шведской сельди (сволочи, немцев кормят, а ещё нейтралы!) я вполне способен ощутить себя сытым, хотя раньше от такого ужина я пришёл бы в ужас… вернее сказать — это вообще не ужин. С другой стороны — наверное, в моём времени масса людей ест и хуже…

— Сахару-то и вприглядку не стало, — обвиняюще заявила тётя Фрося. — Хоть бы сахарин42 где достать.

Руководство сделало вид, что не слышит её. Тётя Фрося отхлебнула кипятку и обратилась к девчонкам:

— Вот, девки, смекайте, на что мужики годны. Кровь друг другу пускать — и всё. Да если б взяли меня, да какую фрицевскую мать, посадили б рядом друг с другом и спросили: «Хотите, чтоб ваши дети друг в друга железками тыкали?» Да разве б мы согласились?

— Ты и не согласилась бы, — подал голос Хокканен. — А у них разные есть…

— Бреши, Ахтыч, — отмахнулась рукой тётя Фрося. — Никакая мать своему сыну смерти не пожелает.

Интересный разговор остался без продолжения. Явились наши ребята, притащившие с собой кучу блокнотных листочков и короткий список неграмотных. Мы с Сашкой перемигнулись и ушли на крыльцо.

— Внимательно надо смотреть, — Сашка разложил на колене донесение. Я молча кивнул и стал перебирать листки, передавая их Сашке. Текст был короткий, почерка разные, в глазах рябило и мне внезапно захотелось бросить свою идею, а ещё больше захотелось, чтобы похожего не было. Но Сашка уже отложил два листка… и как раз когда он откладывал второй, я задержал очередной в руке и сказал:

— Вот.

Сашка вырвал листок у меня из рук и замер.

— Да, — он поднял на меня глаза и прикрыл их, тяжело выдохнув: — Я так надеялся, что он убит.


Витька Покалюжный, партизан из первого взвода, запираться не стал — он только увидел два лежащих рядом на столе листка и сел на лавку, свесив голову. Олег снял с него карабин и ремень — тот не сопротивлялся, лишь глухо сказал:

— Пощадите… я не за себя…

— Ты ж это — с самого с начала с нами, — Мефоджий Алексеевич налил себе ещё кипятку. — Так это — ты уж ушёл как агент, или это — потом завербовали?

— Потом… — Витька, ещё совсем молодой мужик, передёрнул плечами. — Я жене сказал, что на заработки пойду… И как они прознали — ума не приложу… В конце декабря, как за дровами ходил, прямо возле лагеря подловили… Ну и… Говорят, жену твою повесим, сына — в Германию, ему год всего, он про тебя и знать забудет… Пощадите, товарищи…

— Рассказать не мог? — Хокканен откашлялся. — Мы бы и жену и сына сюда, в отряд…

— Не выжили бы они, — тоскливо ответил Витька. — Рази ж это жизнь… не выжили бы…

— И ты всё это время это — докладывал? — спокойно спросил командир. Агент кивнул:

— Да… Тайники только менялись… А так я фрицев больше и в глаза не видел…

— Гад!!! — вдруг крикнул Ромка, слетел с лавки, подхватил свой карабин и в упор бабахнул в Витьку. Промазал, тот дёрнулся всём телом, но остался неподвижен. На Ромку навалились ребята, но никак не могли его скрутить, он колотился уже в настоящем припадке и что-то кричал — я понял, что вжался в стенку и с трудом сумел расслабиться и отвести глаза от бьющегося в руках наших мальчишки с безумным лицом. Зинка в конце концов взяла его на руки, как маленького, и начала укачивать.

— Ну что тут сказать, — Мефодий Алексеевич оставался совершенно спокоен. — Это. Гад.

— Гад, гад, гад… — закивал головой Витька.

— Но это — гад не сам по себе, — Мефодий Алексеевич вздохнул. — А это — произведённый в гады, это всё ж не то… Семью твою мы это — вытащим. Сейчас ты это — с фрицами общаешься?

— Сейчас нет… приказано было, если отряд уцелеет, ждать, пока на базу станем…

— Ясно это дело… Вот тогда и будешь им слать донесения. Какие я скажу.

— Заподозрят, если мои в лес уйдут… — он впервые вскинул голову, и глаза ожили надеждой.

— Так обставим, что это — не заподозрят. Ты им вон это — какую услугу оказал. Считай, весь отряд это — на блюдечке… Только это чего не обдумай — вешаться или это, стреляться! — повысил голос командир. — Вину это — искупать надо. Никто кроме нас, вот, это, кто тут — про это больше ничего и не узнает… Иди. Это — оружие ему отдайте…

— …Как думаешь — правильно?

Я ждал, что Сашка ответит сразу и безапелляционно: «Нет!» Но он сорвал стебель чертополоха, хлестнул им по сапогам, пожал плечами:

— По человечески — неправильно… и правильно тоже… А по-командирски — правильно со всех сторон… Я, Борька… — он посмотрел на меня и понизил голос: — Если бы вдруг мамка оказалась — живая… и мне вот так…

— И ты?.. — я затаил дыхание.

— Я бы застрелился, — так же тихо сказал Сашка. — А ты?..

К счастью, мне не пришлось отвечать на этот страшный вопрос. Мефодий Алексеевич окликнул нас с крыльца, но потом махнул рукой и подошёл сам:

— Это… дело вот какое, — он вздохнул. — Надо нам это — в родные места подаваться. Это мы кругаля дали, а всё фрицы знают это — где мы… Со следа их это — сбить надо. Одна группа это — пойдёт лесами путлять, да это — с шумом, с громом это… А вторая — это большая — тишком обратно это… Там они нас это — не сразу и искать подумают…

— Ясно, — сказал я. — Со следа немцев мы сбивать будем.

Командир вздохнул вновь.

— Поперёк сердца мне это дело, — признался он. — А только это остальные — девки-бабы, раненые или те, кого это — ну никак терять нельзя… И ещё одно это есть…

— Мы упёртые, — снова сказал я. — Нам терять нечего. Ни детей, ни семей, ни кола, ни двора, а злости и ярости — выше крыши… а смерти в наши дебильные года не боятся, потому что ещё не жили… Вы не стесняйтесь, Мефодий Алексеевич, — я это произнёс без издёвки, я правда не чувствовал ни злости, ни страха, ни досады, ни обиды; я правда видел и твёрдо верил, что ему больно и стыдно говорить нам это. — Мы разведка. Тот, кто выжил в первом бою — уже ветеран…

— Только патрон, гранат побольше, — так же спокойно сказал Сашка, — и взрывчатку возьмём. И девчонки пусть останутся.

— Да, это точно, — поддержал я.

Командир почти неверяще смотрел, переводил взгляд с меня на Сашку и обратно. Потом лицо его задрожало, стало совсем старым, и он встал перед нами на колени:

— Это… ребятки… детки… Христа ради — простите… нас всех простите… весь это — мир, что он такой это… простите, Христа ради…

— Встаньте, пожалуйста, — попросил я. А Сашка молча поднял командира с колен, и Мефодий Алексеевич обнял нас и прижал к себе… или прижался к нам, потому что Сашка был выше его, а я — выше Сашки.