"Антонио Муньос Молина. Польский всадник " - читать интересную книгу автора

попыток, ему наконец удается подняться. Он отвергает любую помощь и
продвигается пядь за пядью, опираясь на палку, стол, спинки стульев, дыша
так, словно его бронхи заполнены паутиной или камнями, с медленной
осторожностью скользит резиновыми подошвами своих тапочек по плиткам пола, а
затем хватается за перила, начинающие скрипеть, когда он приступает к
изматывающему и бесконечному подъему по лестнице - за полночь, после того
как заканчиваются передачи по телевизору и моя мать выключает его и
спрашивает, почему бы ему не лечь спать. Своим голосом, таким слабым теперь,
что я не узнаю его по телефону, он бормочет "спокойной ночи" моей матери,
которая остается вязать, или читать по складам газету, или ждать моего
звонка из страны, где в это время день. Она отвечает деду "с Божьей
милостью" и смотрит, как он уходит по коридору, согнувшись под тяжестью
своих некогда могучих плеч, она напоминает ему, чтобы он включил свет, чтобы
не упал и осторожно поднимался по лестнице - ведь его никто не подгоняет.
Скоро он уже не сможет подниматься без помощи и придется поставить ему
кровать на первом этаже, потому что сама она не сумеет поддерживать это
обессилевшее огромное тело, с каждым днем все более тяжелое. Она не
успокаивается до тех пор, пока не услышит щелчок выключателя на верхнем
этаже, звук открывающейся двери в спальню, шаги над своей головой и скрип
пружинного матраса, когда дед валится на него, наверное, будя бабушку
Леонор. Она легла спать раньше и теперь ворчит в полусне, потому что из-за
деда, как всегда, уже не сможет заснуть всю ночь, в отличие от него самого:
он говорит, будто бы не спит, но, едва повалившись на постель, начинает
храпеть, как боров, и просыпается лишь поздно утром, когда столовая
разогрета жаровней с углями и огнем очага, разожженным моей матерью на
рассвете. Ни он, ни бабушка не сдвинутся из столовой в течение всего дня,
сидя рядышком на софе с коричневой обивкой - суровые и неподвижные, как
мертвецы на фотографиях начала века, застывшие, обиженные и безмолвные. Они
словно уже не существуют в этом мире и боятся, что их, в беспамятстве,
унесет за собой смерть, и, забываясь каждые несколько минут беспокойным
сном, просыпаются с тревожной мыслью, что могли в это время умереть. Во сне
голова деда Мануэля откидывается назад, нижняя челюсть отвисает, и через
приоткрытые веки видны белки глаз, как у мертвого или слепого. Воздух со
свистом проходит сквозь его вставные зубы, которыми он так гордился двадцать
лет назад, когда только что приобрел их и его улыбка стала свирепой от их
непомерной величины, будто по ошибке к его лицу присоединили рот другого
человека намного моложе его или оскал маски. Он вынимал вставную челюсть,
демонстрируя эту диковинку, к всеобщему восторгу соседей, или, подшучивая
надо мной и моими двоюродными братьями, показывал нам язык, просовывая его
под ярко-розовыми искусственными деснами, из-за чего казалось, будто у него
два рта: один - угрожающе сжатый, с двойным рядом ровных зубов, другой -
мягкий и насмешливый, с высунутым между нижней губой и десной языком.
Но теперь он едва улыбается и почти не разговаривает, погруженный в
безмолвную летаргию и апатию: его тело с каждым днем становится все более
тяжелым и неуклюжим, раздуваясь от чрезмерно обильной еды и неподвижности.
- Когда-нибудь с вами приключится что-то нехорошее, - говорила ему моя
мать в последний раз, когда я приезжал их проведать, во время короткого
промежутка между двумя рабочими поездками. - Не ешьте столько хлеба, не
макайте его такими ломтями в масло салатов.
Но дед не обращает на это никакого внимания, в нем до сих пор живет