"Богема" - читать интересную книгу автора (Ивнев Рюрик)

Встреча в кафе


После выборов многие разошлись. Оставшиеся разместились в заднем зале: пили чай, подкреплялись простоквашей. Старик-буфетчик занял позицию у стойки. Высокий, сильный, нагло красивый швейцар, похожий на опереточного любовника, убирал главный зал, расшвыривая, точно щепки, деревянные скамейки. В воздухе пыль стояла столбом, пол был усыпан окурками, напоминающими замерзших гусениц. Как расплющенные трупы змеек валялись узко нарезанные полоски грязной бумаги с никому не нужными списками кандидатов, точно жалуясь пыльным и шатким половицам на вечное торжество неблагодарности. Наспех разрисованные стены и картины перемигивались красками. Зал принимал прежний вид. Кафе оживало. Улица могла наводнять его шуршащим поддельным шелком и удушливым потом. Над потрескавшимся мрамором столиков вспыхивали сухие глаза, на шляпках расцветали искусственные цветы.

Это кафе было одним из немногих в Москве. Все остальные закрыли, неудивительно, что сюда стекалась всякая публика, начиная с поэтов и кончая теми, для кого в этом слове таилась приманка. Старик-буфетчик из другого зала зорко следил за посетителями, мысленно привешивая к каждому ошейник с ярлычком, на котором была написана предполагаемая цифра будущего счета.

Я собирался идти домой, как вдруг увидел у двери Мариенгофа. Высокий, красивый, выхоленный, напоминавший рисунок Бердслея, молодой поэт, недавно приехавший в Москву, и уже успел сделать себе имя. Он кивнул мне и взглядом попросил задержаться.

— Ты пришел сюда только сейчас?

Мариенгоф кисло улыбнулся.

— А зачем я должен прийти раньше?

— Как зачем? Выбрать правление.

— Ты председатель? — спросил он с легкой иронией.

— Да, — смущенно ответил я.

Мариенгоф положил холеную руку мне на рукав.

— Не сердись, дорогой, но эта комедия скучна, она меня не устраивает.

— Ну, это другой вопрос, — засмеялся я.

— Очень рад, что застал тебя. Дома такая тоска и адский холод. Здесь насчет отопления тоже не того, но, по крайней мере, есть над чем посмеяться. На ловца и зверь бежит. Поверни голову налево.

Я взглянул. Глаза мои встретились с темными и блестящими зрачками небольшого коренастого человека, который, стоя перед столиком, мрачно и тупо декламировал какую-то белиберду.

Я улыбнулся.

— Ты его знаешь? — спросил Мариенгоф.

— Ну конечно…

— Вчера он испортил мне пальто. Поймал на улице за пуговицу и начал на морозе читать стихи. Я, конечно, сбежал, пуговица осталась у него… с мясом.

— У него есть строчка, состоящая из девяти слов и десяти неправильных ударений.

— Он тоже выбран в правление? — лукаво улыбаясь, спросил Толя.

— О, конечно, — насмешливо ответил я.

— Шутки шутками, — сказал сделавшийся вдруг серьезным Мариенгоф, — но ты, Рюрик, роняешь свое имя, якшаясь черт знает с кем. Я бы на твоем месте вышел из правления этого кабака. Мы бы образовали новую ассоциацию, — добавил он, — и туда принимали бы со строгим отбором.

В этот момент к нам подошла дама, вся увешанная пестрыми шелковыми тряпками, в великолепной, но старомодной шляпе. Было очевидно, что это уже догоревшая свеча, но когда-то она горела ослепительно и ярко. К ее глазам подходило одно слово, затасканное и замызганное, но без которого в данном случае нельзя обойтись: волшебные. Да, ее глаза были волшебными. И когда смотрящий переводил взгляд на ее дряхлеющее лицо, на смешные и протертые тряпки, перья и ленты, ему делалось неприятно, как если бы он видел распустившиеся розы, брошенные в помойное ведро.

— Рюрик Александрович, поздравляю вас, — жеманно произнесла дама, — вы будете таким прелестным председателем.

— Прелестный председатель, — иронически засмеялся Мариенгоф. — Великолепно сказано.

— Вы не знакомы? — спросил я с некоторой неловкостью. — Это поэтесса Бианка, она же графиня де Гурно.

— Во времена социальных бурь приятно быть знакомым с живыми графинями, — насмешливо произнес Мариенгоф и поклонился.

Внезапно появился красавец-швейцар, не стесняясь посторонних, довольно грубо взял графиню за руку и отвел куда-то в сторону.

— Что… это такое? — спросил опешивший Мариенгоф.

— Ничего особенного, — я улыбнулся, — история слишком банальная, чтобы на ней останавливаться. Влюблена.

— Кто?

— Если влюблена, значит — она.

— В… в… кого?

— В него. — Я показал глазами на швейцара.

— А он?

— Он не влюблен, но милостиво позволяет себя любить, продает ее бриллианты, а ее бьет.

— Бьет?!

— Толя, милый, ты точно с неба свалился. Бьет, и, должно быть, пребольно.

— Какая гадость!

— Ей, вероятно, это нравится…

Мариенгоф слушал рассеянно. Он начинал уставать всякий раз, когда разговор не касался его лично.

— Знаешь что, — сказал он вдруг, — давай пройдемся, здесь становится душно.

Мы вышли. Тверская в снегу, как громадный зверь, покорно изогнувший спину для людей.

— Сколько вокруг всякой мрази… — сказал Анатолий, глядя вперед и пронзая пространство своими ставшими вдруг грустными глазами. — И только подумать — для них мы творим и сжигаем себя в огне творчества! Я смотрел на лица, заполняющие кафе. Они повсюду, где собираются поэты, художники и артисты, здесь только рельефнее выступают на фоне пестрого картона, освещенные изнеможенным светом электричества, — лавочники, мясники, спекулянты, чинуши, их большинство среди публики. Среда них отдельными изюминками в тесте попадаются настоящие люди. Их мало, очень мало, и все-таки, как ни больно в этом сознаться, мы пишем главным образом для них и для них атакуем форпосты славы. Хорошую книгу стихов не пропустит ни один знаток поэзии, но славу делает толпа, которая ни черта не понимает в искусстве. Какая подлость сидит в наших душах, если мы, зная цену этим похвалам, добиваемся ее одобрения…

— Никогда не думаю о толпе, — небрежно бросил я.

— Не лги, Рюрик, — тихо сказал Мариенгоф, — хотя бы самому себе… Это глупо, но… когда я вижу свое имя в газете, готов просверлить глазами бумагу… бывая почти счастлив. Хорошо это или плохо, глупо или умно, но это так.

Я молчал, зная, что люди часто раскаиваются, что в минуту откровения говорят больше, чем надо.

Некоторые мысли лучше не задерживать в мозгу. Промелькнувшие, как тени, они доставляют более приятное ощушение, чем мысли, сидящие в засаде: последние напоминают грабителей, способных на убийство.

Снег падал большими хлопьями, похожими на куски белой, беспомощно расползающейся ваты… Холодные, пустые стекла витрин смотрели сквозь деревянные доски, похожие на скрещенные руки. На стенах расклеены воззвания и афиши. Одна из них кинулась мне в глаза. Пробежав ее, я спросил у Мариенгофа:

— Ты давал согласие на выступление?

— Какое выступление?

— Взгляни на афишу.

— Что такое? — воскликнул Толя и прочел вслух: — «В воскресенье, 5 февраля, в Большом зале Политехнического музея состоится состязание поэтов». Какая ерунда! Кто это выдумал? Несколько десятков выступающих, среди них — моя фамилия. И твоя тоже! Меня никто не предупредил, я не получал никаких приглашений, тебя тоже не предупредили. Какая наглость! Поставить фамилии без нашего согласия! Я ни за что не выступлю и буду протестовать через газеты против такого бесцеремонного обращения с моим именем. А впрочем, — глаза Анатолия вспыхнули веселыми огоньками, — не надо никаких писем в редакцию. Мы их проучим. Явимся как ни в чем не бывало, и когда придет наша очередь выступать… вместо стихов прочтем такую отповедь…

Я захлопал в ладоши.

— Это идея.

— По рукам! — воскликнул Мариенгоф. — Только никому ни слова.

Толя радовался, как мальчик. Ему рисовалась соблазнительная картина: переполненный зал Политехнического музея, шум, возбуждение; он на эстраде, взволнованный, читает свой протест. Он отлично сознавал: при таком количестве выступающих (до сорока фамилий) легче обратить внимание протестом, чем стихами, хотя бы и очень хорошими.

Мы пошли дальше, вырабатывая план действий, молодость и задор сквозили во всех наших движениях, а снежинки, падавшие на лица, таяли с особенным наслаждением на гладком поле наших слегка подрумяненных щек.

Внезапно в голове моей родились строки. Достаю из кармана карандаш, клочок бумаги и едва успеваю записать:


Странен мир, исполненный блаженства. Странно все: моря его и твердь. И за миг земного совершенства Мы идем на пытки и на смерть. Зная, что любовь недостижима, Мы стремимся, будто к солнцу, к ней. И когда она проходит мимо, Всё мы видим глубже и ясней.

— Прочти, что написал. — Мариенгоф с интересом смотрел на меня.

Я прочитал.

— Сейчас так не пишут.

— А как?


Анатолий начал декламировать:


Заколите всех телят Аппетиты утолят Изрубите дерева На горючие дрова Иссушите речек воды Под рукой и вдалеке Требушите неба своды В разъяренном гопаке Загасите все огни Ясным радостям сродни Потрошите неба своды Озверевшие народы.

— Когда это ты написал? — Я не мог удержать иронии.

— Это не я, — ответил Анатолий, — это Давид Бурлюк.

Я покачал головой. Мы обменялись рукопожатиями и расстались.