"Робер Мерль. За стеклом (роман)" - читать интересную книгу автора

дверей, ведущих в аудиторию для семинарских занятий. Студентов, таким
образом, отделяет от храма науки всего лишь прозрачная субстанция, но
ничтожность преграды обманчива. Замок, врезанный в стекло, открывается с
помощью ключа, не менее сложного, чем ключ сейфа.
Вся во власти мучительного ожидания и страха, что вот-вот упадет в
обморок, Даниель Торонто притаилась в полумраке, прижавшись к стене между
двумя дверями. Маленькая, крепко сбитая, в кургузом пальто неопределенного
цвета, которое ее толстило, с широким лицом и опущенными глазами, она,
казалось, вся ушла в свою скорлупу, в ней не было ничего, что обратило бы на
себя внимание или хотя бы вызвало желание поздороваться. Она стоит здесь уже
десять минут, пришла, конечно, как дура, слишком рано, ноги у нее дрожат, к
горлу подкатывает ком, во рту пересохло, губы склеились, я совершенно
мертва, мертва, если бы я знала, что буду так переживать, я бы ни за что не
согласилась, чтобы мне всучили этот разбор текста. Хуже всего, что придется
сидеть лицом к ним. За столом, рядом с Левассером. Если бы еще разрешалось
говорить со своего места, но сидеть лицом к ним, под взглядом всех этих
глаз, устремленных на тебя. Ребята еще ничего. Они на тебя ноль внимания. Но
девочки. Быстрый опытный взгляд разбирает тебя сразу по косточкам,
молниеносно оценивает платье, прическу, тембр голоса, силуэт. О, я знаю, я
-- коротышка, сразу видно, что я не воспитывалась в Сент-Мари в Пасси, и как
им только удается так вытянуться, всем этим девочкам из XVI округа, можно
подумать, что это результат пребывания у святых сестер. Да нет, вовсе не
такие уж они злые, и после разбора всегда мило аплодируют, даже когда не все
идет гладко, чего же я трушу?
Но задавать этот вопрос бессмысленно. Я боюсь всего - смерти, жизни,
людей, мне никогда не удается установить с людьми нормальные отношения, я ни
с кем не сближаюсь, ото всех бегу, точно могу разбиться, если меня по
неосторожности заденут локтем. Вчера на лекции Перрена две идиотки без
умолку болтали за моей спиной о знакомых мальчиках, и вдруг одна говорит:
"Мне кажется, он еврей", - ничего больше, ни хорошего, ни дурного, только
это: "Мне кажется, он еврей", и этого было достаточно, у меня задрожали
руки, я не могла больше записывать, застыла, напрягла слух, как заяц в
кустах. Они, впрочем, так ничего и не добавили, я просто дура, Анна мне без
конца твердит это, и она права, я восхищаюсь Анной, она может сказать:
"Осточертели мне мои старики со своими рассказами об Освенциме, мне двадцать
лет, я хочу жить и не желаю забивать себе голову их воспоминаниями". Она
права, Анна, но какая польза твердить себе "она права", если я все равно
боюсь, что преследования начнутся снова. И напрасно я твержу себе, что не
такая уж я типичная еврейка, может, только в фамилии и есть какой-то намек,
как правило, никто даже не догадывается, но разве я виновата, что
унаследовала эти воспоминания, память обо всех этих ужасах. Жоме утверждает,
что это не может повториться, что конъюнктура теперь иная, но что значит
конъюнктура? Она ведь не вечна, вся меняется, и стоит мне об этом подумать,
подумать о предписаниях, которые могут быть даны даже здесь, во Франции, как
при вишистах, я чувствую себя уязвимой, беззащитной, я озираюсь вокруг, они
гонятся за мной по пятам, мне хочется бежать, скрыться, как сегодня. Какая
ерунда, сегодня я просто-напросто трясусь перед разбором, но страх меня
душит, точно я иду на казнь, нелепо, глупо даже сравнивать это с тем, что
могло бы случиться на самом деле. А все потому, что я здесь очень одинока,
никого здесь в Нантере не знаю, ненавижу этот Нантер, ненавижу, он холодный,