"Джо Мено. Сделай погромче (fb2) " - читать интересную книгу автора (Мено Джо)

АЛЬБОМ, КОТОРЫЙ СПАС МНЕ ЖИЗНЬ МАЙ 1991

Воришки всех стран, объединяйтесь... Shoplifters of the World, Моррисси, THE SMITHS
Панк — это вам не религиозный культ Быть панком — значит думать своей головой Nazi Punks Fuck Off, Джелло Биафра, THE DEAD KENNEDYS
Я не какой-нибудь хренов сукин сын Подумай об этом, крошка Where Eagles Dare, Гленн Данциг, THE MISFITS
ОДИН

Альбомом, который спас мне жизнь, стал «Пройди среди нас» The Misfits. На нем было тринадцать потрясающих песен с названиями типа второсортных фильмов ужасов, которые, казалось, кричали о том, что все в моей жизни наперекосяк.

1. 20 глаз

2. Я превратился в марсианина

3. Бунтующий ад

4. Вампирша

5. Nike a Go Go

6. Заводчики ненависти

7. Мама, можно выйти пострелять? (Live)

8. Ночь живого мертвеца

9. Черепа

10. Жестокий мир

11. Бордель дьявола

12. Астрозомби

13. Пожиратели мозгов

Тогда я чувствовал себя в точности, как каждое из этих названий, таким же непригодным для этой планеты, как какой-нибудь хренов подросток с Марса. Я был постоянно в ярости и нарывался на драку, какую угодно, потому что был конкретно разъярен — ну, оттого, наверное, что предки мои орали друг на друга, католическая школа изо дня в день занималась промывкой моих мозгов, а Дори взяла и разбила мне сердце, и, в общем, каждая песня в этом альбоме, казалось, была о том, что я чувствую: «Приоритетная миссия: уничтожить человеческую расу». Гретхен записала для меня этот альбом на кассету, и дня два спустя я отправился на автобусе в торговый центр купить другой их альбом, «Наследие зверства». Тоже отличный. «Гибридные моменты», «Она», «Что-то вроде ненависти» и величайший гимн всех времен «Когда орлы бросают вызов», где юный и худой Гленн Данциг орет: «Я не какой-нибудь хренов сукин сын», — слова, которые я все время бормотал себе под нос, идя в школу, проплывая по коридору, взирая на девчонок-католичек, поедая ужин в кругу своей зомбированной семьи, обривая голову над раковиной. Но та пластинка, та самая, «Пройди среди нас», значила для меня все.


В общем, я был в торговом центре, прогуливался мимо кафешек по направлению к галерее видеоигр, убивая время, дожидаясь, пока Гретхен заедет за мной, потому что, в общем, я старался проводить дома как можно меньше времени, поскольку обстановка все накалялась, папа не заявлялся домой по два дня кряду, и мама все больше сходила с ума, пока наконец однажды за ужином не расхуякала об мою голову тарелку и, короче, я решил проводить субботы в торговом центре, зависая там, пока Ким не закончит работу, потому что тогда за ней заезжала Гретхен, и за мной заодно, и после мы колесили по окрестностям, жалуясь друг другу на жизнь. Старый добрый Майк Мэдден, который много месяцев был моим лучшим другом, испарился напрочь. И все из-за Эрин Макдугал, Майк и Эрин, в такой чудесный 1991й год, с которой они, если не занимались сексом, были постоянно заняты выяснением отношений. Я не видел его уже несколько недель. В смысле, школа уже почти закончилась, стояла теплынь, и повсюду сновали девчонки — в торговом центре, на улицах, — и все они были похожи на очень милые, странные цветы, а он, блин, был уже практически женат на своей Эрин Макдугал.

В общем, я типа начал по-настоящему слушать панк, по крайней мере The Misfits, и случилось это со мной, как только я побрил голову и перестал тусоваться с Майком, и в тот день я был в торговом центре, в одиночном полете, и на мне были черный свитер с капюшоном, футболка «Misfits» и армейские ботинки отца. Металл и хард-рок для меня, кажется, закончились. Почему? Потому что все те, кто еще слушал металл, казались мне, ну, невинными. Все металлические песни были либо про еблю, либо про поклонение дьяволу, что, конечно, прекрасно и замечательно, но мне это все уже казалось цветочками. Майк, который заставлял меня слушать Оззи, испарился, и я решил, что моей группой будут The Misfits. Почему?


1. Они не воспринимали самих себя чересчур всерьез. В смысле, они пели про старые ужастики, но были крутыми, отвратительными и немного загадочными, не превращаясь при этом в задротских металлистов, изображающих из себя сатанистов только ради того, чтоб их хреновы альбомы продавались. Они были злые, как металлисты, но и немного забавные, мне кажется.


2. У них была лучшая, черт возьми, музыка, что-то типа попсы 50-х, но громкая, злая, полная отсылок к дьяволу и демонам, и мертвым знаменитостям, типа Мэрилин Монро и Джона Кеннеди, и им хотелось подпевать. Для меня это было страшно важно — песни, которым можно подпевать. Кто захочет подпевать на хрен Ронни Джеймсу Дио? Он и сам бы не стал.


3. Вдобавок у Misfits была охуенная песня «Пожиратели мозгов», и припев ее звучал так: «Мозги на ужин, мозги на обед, мозги на завтрак, мозги на полдник». Разве можно придумать гениальнее?


В общем, у меня было три футболки «Misfits», которые, как лошади, работали в три смены; в тот день на мне была одна из них с надписью «Алый призрак» и белым черепом, который светился в темноте. Я был все еще лысый и с повязкой, потому что маман нехило заехала мне тарелкой в глаз.

Я как раз проходил мимо кафешки, где работала Ким, и она подавала мне знаки, закатывая глаза и разглядывая циферблат своих наручных часов, будто проверяя, не встали ли они. Я как раз проходил мимо бесчисленных рядов синих и желтых пластиковых столов и стульев по направлению к кафе «Чайниз Вок», когда четверо грязных металлистов начали надо мной смеяться. Это были типичные обкурыши, один в черной бейсболке с надписью П.В.Н.Х. — читай «пошло все на хуй» — с длинными каштановыми волосами, другой, повыше, в какой-то черной рванине навроде плаща, спускающейся до самых лодыжек, третий чувак покрупнее, с длинными светлыми волосами, собранными в хвост, обкуренный до чертиков, и с ними коротышка со спутанными кучеряшками. Я шел, не останавливаясь, пока тот, что был в бейсболке П.В.Н.Х., не прошептал: «Пидор», усмехаясь и толкая локтями приятелей.

Никогда прежде мне не приходилось драться. В смысле, в средней школе я, конечно, участвовал в стычках. Тогда я был таким маленьким и щуплым, что всегда становился идеальной мишенью — особенно в этих здоровых очках — вплоть до восьмого класса, и старшеклассники обычно, знаете, срывали с меня кепку и пинали ее туда-сюда, а когда им это надоедало, забрасывали ее на какую-нибудь крышу, и, в общем, я, наверное, ничего и не предпринимал по этому поводу, разве что матерился. Но те времена, мне кажется, прошли уже, а? Я набрал вес и вырос сантиметров на тридцать за последний год, и побрил голову, а эти хуи, эти металлические зануды были типом прекрасно мне известным, я ведь, в общем-то, точно таким и был когда-то. Короче, когда я увидел, как этот в бейсболке П.Б.Н.Х. смеется и говорит мне «пидор», я остановился, развернулся, подошел к столику, где они приканчивали свой бургер кинг или что там еще, и ткнул на хрен указательный палец в его чертово лицо, молча, просто держа так палец, ухмыляясь до тех пор, пока этот, в бейсболке, не отпрянул, чуть не обоссавшись, наверное, и стал весь такой: «Что? Какого хрена?», а я молчал, просто сидел так, наставив на него палец и кивая. Парень был маленький, лет, может, тринадцати, и у него были едва заметные усики по краю губы, не то чтобы настоящие, он скорее всего просто никогда не брился и, наверное, надеялся, что их будет достаточно, чтобы казаться вроде как старше и круче. Угри у него были кошмарные, брови сросшиеся, а в правом ухе — сережка в виде перевернутого креста. Он был ребенком, понимаете; это мог бы быть я, года четыре назад, тупой и наивный, боящийся не быть крутым, боящийся не соответствовать. Это и в правду мог быть я. Вот о чем я думал. И мне совсем не нравилась перспектива быть высмеянным кем-то, кем я прежде был, каким-то испуганным парнем, которому хотелось быть кем-то, хоть кем-нибудь, кем угодно, кроме себя самого. Дело все в том, что я блин конкретно был в ярости, в ярости из-за кучи всего: из-за мамы с папой, из-за того, что случилось с Дори, я был в ярости из-за того, что Майк вроде как бросил меня, и, ну не знаю, я был просто конкретно в ярости, мне было конкретно паршиво, и мне уже не хрена было терять. В общем, я продолжал, уставившись, смотреть на этого парня, наставив на него палец, кивая, и он смотрел на меня, уже испуганный, видя, что я крупный и типа злой, типа уже разъяренный, и я все молчал, и мне показалось, что он вот-вот заплачет, и он прошептал: «Что? Какого хрена тебе надо, приятель? Извини, ладно, все, извини», и вот тогда я развернулся и ушел, не оглядываясь, в ушах плавился шум торгового центра, голоса людей, танцевальная музыка из музыкального магазина, звуки рекламных объявлений в колонках громкоговорителя. Мне было хорошо, и хотелось плакать, ноги дрожали, и быстро билось сердце. Я передумал идти в галерею видеоигр и просто ходил и ходил кругами, пока не успокоился, и в конце концов уселся на скамейку, уперевшись в колени ладонями, чтобы унять дрожь.

Я немного посидел, глядя на людей, снующих туда-сюда, ожидая, не пройдут ли мимо те четверо. Не прошли. Я посидел еще немного, подсчитывая мелочь, и вдруг увидел двух девчонок-панков, одна очень маленькая и вторая немного пухлая, волосы выкрашены в яркие цвета, удавки со штырями и юбки в шотландскую клетку, и с ними худющий парень в футболке «Dead Kennedys», и в общем, все эта компания направилась ко мне, улыбаясь.

— Возьми флаер, — сказала маленькая. Она была крошечная, почти как ребенок, с темно-русыми волосами, выкрашенными в синий, но как-то неважно выкрашенными. Она была в кожаной куртке и вся как кукла, с тонной перламутровых теней на веках и черной тушью и все такое. Она вручила мне желтый листок бумаги.

— Тебе нравятся «7 секунд»? — спросила она.

— Ну не знаю, — сказал я.

— Они классные, — сказала она. — Через несколько недель они играют в «Косолапом медведе».

— Это где?

— В центре. Не совсем, рядом с боулингом, — сказал парень, кивая мне.

— Круто, — сказал я.

— Они перепевают «99 красных воздушных шариков», — сказала маленькая, восторженно кивая.

— Это круто, — сказал я.

— Тебе нравятся Misfits? — спросил парень. Он был выше меня, но худой, затылок побрит, а оставшиеся волосы выкрашены в разные цвета.

— Ага, — сказал я.

— «Земля нашей эры» потрясающая, правда?

Я кивнул молча, потому что на самом деле, фактически, у меня не было ни одного альбома, кроме «Наследия зверства». Все остальное было на кассетах, и, кажется, я даже не слышал про «Землю нашей эры», что было довольно глупо, учитывая, что я назначил Misfits своей группой и все такое.

— Тебе вообще East Bay по кайфу? — спросил он.

— Не знаю, кое-что у них неплохо, — соврал я, понятия не имея, о чем он говорит.

— Ну, Operation Ivy, конечно, не считается. Они все-таки больше ска.

— Ага, — сказал я, понятия не имея, о чем он говорит.

— Это все чушь по сравнению с The Dead Kennedys, — сказала пухлая. — Джелло Биафра — вот это блин гений!

— Я их не знаю, — сказал я.

— Не знаешь? — спросила пухлая. — Они типа для мозгов, знаешь, поют про правительство и Бога и все такое.

— Звучит неплохо, — сказал я.

— Слушай, если ты придешь на «7 секунд», я тебе запишу кассету, — сказала маленькая с улыбкой.

— Ух ты, это было бы здорово, — сказал я, все еще чувствуя, что как будто притворяюсь.

— Слушай, отличные ботинки, — сказала пухлая. — Где такие достал?

— Это папины, — сказал я.

— Ух ты, — сказала пухлая. — Он тебе разрешает их носить?

— Ага, он просто не знает, что я взял их.

— Классно, — сказала маленькая.

— Ага, — сказал я.

— Ну, может, еще увидимся, — сказала маленькая. — Кстати, меня зовут Кэти.

— Привет, — сказал я. И добавил: — Брайан, — вяло пожимая ей руку.

— Ладно, хорошо, может, там увидимся, — она помахала рукой на прощанье, и вся троица удалилась, смеясь, и я подумал, что никогда раньше не был на панк-концерте, разве что у кого-нибудь в подвале, и, может быть, было бы не так уж плохо попробовать, и, может быть, пригласить Гретхен, и если она согласится, я бы даже мог заплатить за бензин, потому что, ну не знаю, мне это вдруг показалось страшно важным.

ДВА

Вот так в один прекрасный день я проснулся панком. В смысле, я только и делал, что слушал Misfits, а теперь еще и Ramones, и стал постоянно носить папины армейские ботинки, даже в школу, и никто вроде не замечал, и вот я сидел на задней парте — первый урок, религиоведение, — и брат Дорбус все нудел и нудел про добродетель воздержания, и нечаянно я закрыл глаза и зевнул. И тут брат Дорбус, вполне себе молодой, высокий, в блестящих серых очках, схватил губку, которой стирают с доски, и как швырнет мне прямиком в пасть. Я закашлялся, глотая желтоватую пыль, губы защипало, и он подошел и завис надо мной, и говорит: «Вы не у себя в спальне, мистер Освальд», — такая мысль, значит, внезапно пришла в его хренову голову, и ни секунды не думая — честно, без колебаний, — я взглянул на него и говорю: «Подрочите мне», это из песни Misfits «Пуля», там Гленн Данциг поет. «Все, кто есть на вечеринке, подрочите мне». Я понятия не имел, что имеется в виду, но мне нравились слова и, в общем, ну, я немедленно очутился у заведующего по дисциплине.

Короче, я сидел в узком синем коридоре перед его кабинетом, а тут этот парень, Ник, мой знакомец по урокам химии, высокий тощий парень с бритой головой, вышел в коридор и уселся рядом со мной, а в руках у него такой же синий листок об отстранении. На нем были дешевые стереоочки, вроде тех, что вкладывают в комиксы. Он снял их, сложил, засунул в карман рубашки и огляделся. На углу секретарского стола лежала золотая ручка. Он кивнул сам себе, отметив, что секретаря нет поблизости, схватил ручку и засунул себе в рукав. Я типа усмехнулся, глядя на него. У него было длинное лицо и острые уши, как у летучей мыши, и улыбался он безумной фальшивой улыбкой, глядя прямо перед собой. Вдруг он повернулся, оглядел меня с ног до головы, потер нос, заметил значок, висящий у меня на ремне, и кивнул сам себе. "Misfits?" — спросил он, указывая на значок.

Даже когда сидел, он был конкретно высокий, выше, чем мне прежде казалось, и на ноrax у него тоже были армейские ботинки. Голова его была побрита, и только с макушки свисали несколько длинных прядей. Так Гленн Данциг носит. Никогда раньше не замечал.

— Моя любимая группа, — сказал я, кивая в ответ, на полном серьезе.

— Моя тоже, — сказал он, улыбаясь. И указал на точно такой же значок, приколотый под воротником форменной рубашки.

— Круто, — сказал я.

— Ага, — сказал он.

— А тебе East Bay вообще по кайфу? — спросил я, занервничав и пытаясь припомнить, о чем меня спрашивал тот парень в торговом центре. — Ну, типа Operation Ivy?

— Да, они крутые, — сказал он, кивая. — Вроде ска, но все же больше панк.

— Да, мне они нравятся, но у меня ничего нет из ихнего, — сказал я.

— У меня на пластинках.

— Круто, — сказал я.

— Ага, — сказал он. — Круто.

— Ты идешь на этот концерт — «7 секунд»? — спросил я, снова пытаясь припомнить, что там говорили эти панки в торговом центре.

— Ну не знаю. Хотелось бы, но с баблом напряг.

— Говорят, должно быть круто, — сказал я.

— Да, их последняя запись что надо.

— Ага, — соврал я, понятия не имея, о чем речь.

— На скейте катаешься?

— На скейтборде?

Он кивнул.

— Да, неплохо.

— Круто, — сказал он. — Может, покатаемся как-нибудь.

— Ага, — сказал я. — Было бы круто.

— Ладно, пойду на урок. Слушай, расслабься. — Он смял свой листок об отстранении, встал и пошел.

— Ты что, вот так возьмешь да уйдешь?

— Ага. Меня только что выгнали с испанского, так что мне и тест сдавать не надо.

— Круто.

— Увидимся.

— Увидимся, — сказал я и, встав, смял свою бумажку. Отчего-то я вдруг заулыбался. Я почувствовал себя типа новым человеком, не из-за прически или одежды, или музыки — а люди вокруг относились ко мне по-другому, некоторые даже подходили и заговаривали, просто так. Это идиотизм, как это я раньше не замечал, что дело все в том, как ты на хрен выглядишь. Я уже было ушел, когда дверь в кабинет брата Карди распахнулась и он пригласил меня зайти, издевательски закивав: «Какой сюрприз, мистер Освальд, входите, входите».

Брат Карди сцапал меня за плечо и бросил на маленький стул перед своим письменным столом. «И чего вас все сюда отправляют?» — спросил он, усаживаясь и раскладывая на столе свои огромные серые руки. Его лицо было плоским и старым, как у статуи, белое лицо поверх мрачной синевато-серой униформы. «Что на этот раз?»

Я сказал, что должен был: «Мы 138», это из песни Misfits «Мы 138», я не знал, что мы за такие 138, но все равно сказал — «Мы 138» — и в эту самую секунду брат Карди тяжело вздохнул и выписал два дополнительных субботних занятия, подписал и вручил их мне, качая своей старой головой и хмурясь.

Несколько часов спустя, проходя по коридору, я заметил Рода, которого не видел целую вечность, потому что он теперь был в классе для шибко умных, решив, наверное, что там среди ботанов будет безопаснее. Он выглядел худым, нервным, он озирался в ожидании атаки из любого угла. Он шел по коридору, голова опущена, глаза зыркают исподлобья, и я остановил его и спросил: «В чем дело, Род?» — а он только покачал головой.

— Про танцы слыхал? — спросил он.

Я закатил глаза. Я об этом уже неделю думал, в частности, о том, кого пригласить. У меня никого не было. В смысле, была, конечно, Гретхен, но это, в общем, сомнительная перспектива, и, конечно, Лори, которой я пару раз пытался звонить, но она не подходила к телефону, так что выходило, что наступал очередной ключевой момент, а у меня так никого и не было.

— Нет, а что такое? — спросил я.

— Ты ни за что не поверишь, приятель. Но они собираются устраивать в этом году раздельные танцы.

— Раздельные танцы? В смысле? Для младших и старших? Но они же так всегда и делают, чувак.

— В том-то все и дело, что нет. Для белых и черных.

— Чего? Ты, что ли, шутишь? На дворе на хрен 1991 год — кто сейчас устраивает раздельные танцы? Нет, ты блин точно шутишь.

— Нет. Этот чувак Маркус, из баскетбольной команды, он только что заставил меня подписать петицию.

— Зачем им раздельные танцы? — спросил я.

— Ну, эти из школьного совета не могут договориться по поводу песни, ну этой, главной песни.

Я подумал, что если уж кипельно-белые парни из школьного совета не могут договориться, то на что надеяться нам, все остальным? Господи боже, черт возьми.

— Все равно. Мы же младшие, — сказал я.

— Не знаю, я думал, может, пойти, — сказал он.

— На черные танцы? — спросил я и понял, что ответ его убивает, уголки его гладких черных губ опустились. Глаза стали маленькими, и на секунду я задумался обо всех парнях, которые доебывались до Рода, и никто из них не был белым, потому что даже в этой охуевшей школе, понимаете, о чем я, не нашлось ни одного белого качка, который стал бы доебываться до черного, даже такого хилого и заученного.

— Да, наверное, — сказал он. — Может, и ты мог бы пойти.

— На черные танцы? Ты о чем вообще? Я другого цвета.

Он вздохнул и кивнул, и мы разошлись в разные стороны.

К концу дня все прояснилось. По всей видимости, события развивались следующим образом: гребаные старшеклассники из школьного совета, который сплошняком состоял из этих придурков, корчащих из себя политиков, организовывали танцы для старших. Они выбрали ди-джея, меню, определились по поводу заглавной песни. По всей видимости, эти парни из школьного совета, почти все белые, постановили, что заглавной песней будет Wonderful Tonight, хренова песня Эрика Клэптона, которая была на хрен заглавной песней каждый хренов год. В общем, несколько других парней, два черных чувака и один латинос, предложили свой вариант, Make It Last Forever, черный Ramp;B хит. Группы спорщиков принесли каждая свою песню, проиграли их для школьного совета, и, разумеется, черные, которых было меньше, проиграли. Черные попытались оспорить решение совета, но белые ни в какую не соглашались, и в результате черные сказали: На хрен. У нас будут свои танцы, и, видимо, всерьез это и планировали.

Все это рассказал мне после уроков Билл Саммерс, стоя у своего шкафчика, который был по соседству с моим. Он состоял в школьном совете, белый до рези в глазах, в голубой рубашке и голубом галстуке, светлые волосы, идеальная стрижка. Рассказав все это, он посмотрел на меня и сказал: «Ну разве это не полный идиотизм?», и я сказал: «Похоже на полный идиотизм», но точно не знал, почему.

Не уверен, что именно мне казалось идиотизмом, — то, что белые неизменно выбирали одну и ту же песню вот уже восемь раз подряд, или то, что черные так разозлились, что собрались устроить собственные танцы, или то, что куратор мистер Хелман не мог придумать, как на хрен разрешить эту проблему. Чем больше я думал об этом, тем сильнее злился. Белые поступили как положено. Они принесли свою песню и устроили голосование. Черные проиграли в честной борьбе, так что, наверное, они вели себя как обиженные дети. А может, и нет, не уверен. В смысле, может быть, поскольку школьный совет весь в основном был белый, у черных вообще не было никакого шанса. В смысле, раз уж я подумал об этом, например, если б в хреновом школьном совете были только черные и однажды, всего лишь один раз я захотел бы, чтобы заглавной песней была Sweet Child о'Mine, и я знал бы, что, что бы на хрен ни случилось, у меня нет ни единого шанса, не знаю, может, я тоже бы разозлился. И если бы такая херня случалась со мной каждый день, день на хрен за днем, по всем каналам — каждая песня на радио — рэп, каждый артист в кино — черный, если бы весь этот хренов мир был черным и глядел бы на меня, и у меня не было бы ни единого мать его шанса на справедливость, — и вот тогда, может быть, очень возможно, меня бы все это в конце концов достало, и я сказал бы: На хрен. На хрен. Выпускной бал бывает только раз в жизни, и я хочу, чтобы для меня он имел смысл, и может быть, очень возможно, мне захотелось бы выйти и сделать что-то свое. И мне все это казалось неправильным и грустным, как будто все эти из школьного совета потеряли во что-то веру.

Я сказал Биллу Саммерсу: «Ну пока» и решил, что раз я еще не в выпускном классе и с нашими танцами все вроде в порядке, и раздельные танцы устраивают только для выпускников, то это не моя на хрен проблема, потому что вообще, да пошла эта школа.

ТРИ

Как всегда, с Ким и Гретхен я встретился на стоянке после уроков. Я заканчивал на пятнадцать минут раньше, так что обычно дожидался их, лежа на капоте «эскорта» и разглядывая проходящих мимо католических цыпочек в белых прозрачных блузках и роскошных фланелевых юбках, подмигивая им и рыча от удовольствия. Было жарко, самое начало мая, и я снял свою форменную рубашку и возлежал на капоте в одной только грязной белой футболке, и солнечные зайчики прыгали по моему лысому, гладко выбритому черепу.

Итак. Танцы приближались стремительно, и, черт меня возьми, мне хотелось пойти туда. Почему? Что ж. Потому что я никогда еще не был на школьных танцах, и за вычетом нынешних оставалось всего-то два раза во всей моей школьной карьере, и, что ж, наверное, мне хотелось доказать себе и всем остальным, наверное, что я больше не бессловесная какая-нибудь тварь и не лузер. Но поскольку я не знал никого из девчонок — в смысле, Дори не отвечала на звонки, а эта Эсме встречалась с барабанщиком из группы «Морлоки!», — я стал подумывать о том, чтобы пригласить Гретхен, но по-дружески, честное слово.

Ладно, вру. Мне кажется, если по-честному, я снова ее чудовищно хотел, ведь я знал, что она потеряла девственность, и это придавало ей какую-то взрослость, что ли, и чертовски меня заводило. Я старался не подавать виду, но чего тут врать. Она нравилась мне как никогда прежде.

Наконец Гретхен и Ким появились на пороге школы, Гретхен с кучей учебников, а Ким — дурачась, притворялась, будто хромает. Я не мог отвести глаз от Гретхен. В своей серой плиссированной юбке, белой блузке и гольфах, с двумя крошечными желтыми заколками в волосах она выглядела чудовищно мило.

— Здорово, — сказал я, спрыгивая с капота.

— Здорово, — сказала Гретхен, прикуривая сигарету. Она предложила и мне, но я отмахнулся.

— Здорово, Брайан, — сказала Ким, хватая меня за руку. — Как ты? Ух ты, ты что, спортом занимался?

— Отвали.

— Ты уверен? — спросила она, сжимая мою руку. — Да ты только посмотри на эти мускулы.

Мы все залезли в «эскорт», и Гретхен завела мотор. Они надели свои солнечные очки, черные пластиковые штуки, какие обычно раздают в парке аттракционов. Я накинул на голову форменную рубашку.

— Слушай, Брайан, мы тут с Гретхен говорили — ты когда-нибудь трахал девчонку в задницу?

— Отвали.

— Дело в том, что нас с Гретхен никогда не трахали в задницу, и мы подумали, может, ты это сделаешь? Можно по очереди или одновременно. Ты как хочешь?

— Мозги на ужин, мозги на обед, — пробормотал я себе под нос, это из моей любимой песни «Пожиратели мозгов».

— Чего? Это что еще значит? — спросила Ким, хихикая и оборачиваясь ко мне.

— Ну, давайте попробуем и узнаем, — сказал я.

— Да отстань ты от него. Если ты не прекратишь со своим сексом, у него там встанет, — сказала Гретхен так, как будто ничего не изменилось за последние пару месяцев, как будто не было никогда ни Майка, ни Дори, как будто я вот так и просидел все время здесь, в «эскорте», на заднем сиденье.

— Так ты идешь на танцы, Брайан? — спросила Ким.

— Ну да, не знаю. Я еще никого не пригласил, — сказал я. — В смысле, мне бы хотелось пойти с кем-то знакомым, понимаешь. Но как-то не складывается.

— Да на хрена тебе туда идти? — спросила Ким.

— Да потому что, блин, я нормальный, понимаешь. У меня такое чувство, что я все просрал, всю эту человеческую херню в старших классах. Хоть раз в жизни я хочу, чтоб все было нормально.

— Чушь, — сказала Гретхен. — Туда же все эти задницы пойдут. Все, кто до тебя докапывался. А ты хочешь теперь повеселиться вместе с ними и потратить сотни долларов, чтобы вырядиться и все такое? Чушь.

— На хрен, — сказал я. — Я просто хочу хорошо провести время. Я хочу пойти туда для себя, понимаешь. Мне кажется, будет весело.

— Ну удачи, — сказала она, посмотрев на меня.

— И тебе тоже, — сказал я в ответ, кивая.

— А мне-то чего?

— Ну, может, Тони тебя пригласит.

— Отвали, — сказала она.

— Нет, вы можете пойти, и он станет королем бала. А ты можешь сказать всем, что он твой папа.

В этот момент Гретхен затормозила прямо посередине хреновой 95-й улицы, вокруг стали выворачивать руль и гудеть.

— Ладно, хватит, — сказал она. — Вон отсюда.

— Чего? — сказал я, смеясь.

— Ты думаешь, ты теперь такой крутой чувак, да? Что ты можешь со мной вот так разговаривать?

— Нет, — сказал я. — Я же пошутил. Вы же обе постоянно до меня доебываетесь.

Гретхен покачала головой и тронулась с места. Через секунду она обернулась и нахмурилась.

— Я бы все равно не пошла на танцы, — сказала она. — Даже если бы он был старшеклассником. Даже если бы он пригласил меня.

— Ну о'кей, — сказал я, потому что она уже это говорила, хотя мы оба знали, что это неправда.

Через секунду мы припарковались у торгового центра, и Ким вышла, и мы с Гретхен снова вместе разъезжали без дела, только она и я, и она спросила: «Отвезти тебя домой?», и я сказал: «Да нет, давай покатаемся», и она сказала: «Ну, у меня свидание с Тони», и я сказал: «Ну тогда чего, вези мою задницу домой», и мы ехали к моему дому и слушали Ramones, и мне хотелось выпалить: Ты мой единственный друг во всей этой кошмарной вселенной и я хочу чтобы ты пошла со мной просто пошла со мной на эту хренову вечеринку, но черт возьми, ничего не сказал. Ни слова.

Мы остановились у моего чертова дома, и я сказал: «Ну пока», и вылез из машины и посмотрел, как она уезжает, думая о том, как жутко мне хотелось пригласить ее, зная, что она засмеется и скажет: нет, потому что ей покажется, что это «не круто», или потому, что она так влюблена в Тони Дегана, и зная, что никогда не смогу пригласить ее именно потому, что она так сильно мне нравится, и она уезжала, и «эскорт» стал точкой, такой потешной точкой, и я подумал: Может, ничего так и не изменилось. Может, совсем ничего в этом мире для меня не изменилось.

ЧЕТЫРЕ

Мы купили резиновые маски для Хэллоуина и стали носить их не снимая. Главным образом идея принадлежала Нику. Мы надевали эти маски, Человека-волка и Франкенштейна, и катались по округе на скейтбордах, и взламывали машины, припаркованные на стоянке торгового центра. Чтобы незримо спасти мир, мы изымали плохие кассеты из жизни обывателей, которым промыли мозги.

Как я сказал, идея принадлежала Нику. Началось все довольно просто: помните, он сказал: «Как-нибудь после уроков». Ник, тот парень из кабинета заведующего дисциплиной, стоял, прислонившись к моему шкафчику, без форменной рубашки и с галстуком, повязанным вокруг пояса, в черно-красной футболке, через плечо перекинута лямка черного рюкзака, за головой сияющий белый скейтборд. «Ну, ты готов или как?» — спросил он.

— К чему?

— Пойдем порвем всех, — сказал он.

— У меня нет с собой доски, — соврал я. Он посмотрел на меня как на сумасшедшего, слегка наклонив голову

— У тебя нет доски?

— Нет, забыл, — сказал я. — Ну, знаешь, как это бывает.

— И что у тебя за доска? — спросил он, сощурившись, меряя меня взглядом.

— Ну не знаю, — сказал я, смутившись. — А у тебя?

— Чувак, ты умеешь кататься или нет? — спросил он, уставившись на меня как на забавное животное, выпучив глаза и раскрыв рот.

— Не то чтобы. Наверное, — сказал я.

— Черт, — сказал он, кивая сам себе и ухмыляясь. — Это же просто. Давай я завтра принесу тебе доску, идет? — и, собственно, принес.

На доске когда-то был красно-черно-золотой рисунок, теперь почти полностью скрывшийся под надписями черным маркером: «Я люблю Дженнифер Брэдли» и «ДЖЕННИ», и «Я люблю Дженни», что и было причиной, почему Ник решил задаром избавиться от доски, поскольку, по всей видимости, любовь прошла. Правда, у доски были новенькие широкие колеса — подходящие для новичков, по словам Ника, — и крепеж в форме призрачного темно-серого силуэта.

— Это легко. Просто стой на доске и никаких трюков, — сказал он, и мы вышли на стоянку, оставив свое барахло в шкафчиках. Я поставил одну ногу на доску и стал отталкиваться второй ногой, и тут же упал.

— Кажется, я сломал жопу, — сказал я.

Ник объехал вокруг меня и остановился, качая головой.

— Советую побыстрее привыкнуть к этому ощущению, — сказал он. — Смотри. — Он задрал черную штанину и показал мне огромный красно-бело-розовый шрам в форме странного насекомого, который покрывал всю его голень. — Это дерьмо я заработал на третий день после того, как встал на доску.

— Что произошло? — спросил я.

— Тогда меня впервые сбила машина, — гордо сказал он.

— Впервые?

Он кивнул и улыбнулся, задирая оба рукава и полы рубашки, указывая на всевозможные шрамы и синяки.

— Это грузовик. Это «корвет» 1985 года. Это мамин минивен, она сдавала задом.

— Вот черт, — сказал я. — Ну а когда тебя в последний раз сбила машина?

— Сегодня утром. Я столкнулся с «плимутом».


На доске я никуда не годился. В смысле, через пару дней я в принципе на ней стоял, но не мог миновать трещины и выбоины в тротуаре, и мне приходилось отталкиваться правой ногой. Я не мог ехать ни вверх, ни вниз. Я не мог тормозить, без того чтобы едва не распластаться. Зато я мог стоять на самой доске, и довольно долго, по-моему. Однажды Ник часа четыре учил меня, как блин задрать нос доски хотя бы на высоту бордюра, но я бы этому не научился за всю свою хренову жизнь. Мне нравилось стоять на доске, в принципе нравилось. В смысле, я мог проехаться из одного места в другое, просто не то чтобы виртуозно. И этого было достаточно, поскольку совсем, похоже, не волновало Ника.

Короче, мы с Ником катались почти весь день после уроков, по всему на хрен южному району, где доска вовсе не считалась крутым занятием, от автобусной остановки до торгового центра «Чикаго ридж», по большей части. Мы объезжали гигантскую стоянку, и я тренировал заезд на маленькие бордюры, и мне никак не удавалось задрать нос достаточно, чтобы их одолеть, а Ник катался как бы сам по себе, пробуя разные трюки, рейлслайды, фронтсайды, блин, я даже названий этих трюков не знаю. Иногда появлялись другие скейтеры и выделывались, ну знаете, друг перед другом, пытаясь запрыгивать на каменные скамейки. По большей части я наблюдал за ними.

А заниматься мы начали вот чем: мы подъезжали к торговому центру, катались немного вокруг, ждали, пока стоянка начнет заполняться, а потом ездили очень осторожно между припаркованными машинами, выискивая незапертые двери, и типа угощались тем, что было внутри. В основном это была всякая дешевка: какая-нибудь серебряная зажигалка с гравировкой, картонный освежитель воздуха с голенькой девчонкой, который мы сняли с зеркала заднего вида и Ник носил его на шее до самого вечера, кошелек с травой вместо мелочи, — и мы ее пытались курить, но она как-то страшно провоняла монетами. И вдруг мы сорвали хренов джекпот. На заднем сиденье синего «шевроле», где было полно игрушек и детских курточек и туфель, мы нашли эти маски для Хэллоуина, Человека-волка и Франкенштейна. Поскольку я обнаружил этот «шевроле», выбор был за мной, и разумеется, я взял Человека-волка. Мы надели эти маски и так и катались, ухохатываясь как сумасшедшие.

Это стало нашей фишкой, знаете, кататься после уроков на стоянке торгового центра «Чикаго ридж» в этих дурацких масках, Человека-волка и Франкенштейна, которые мечутся среди припаркованных машин и до чертиков пугают покупателей, выскакивая из-за фургонов и грузовиков и издавая страшные звуки. Как же мы забавлялись! Толстожопая охрана тем не менее забавлялась меньше. Они какое-то время наблюдали за нами, стоя под разноцветными маркизами, курили и переговаривались по рации, затем двое или трое нацеливались на нас из своих углов размазанным синим пятном, а мы смеялись и рычали на них, издавая страшные звуки, и уезжали к противоположному фасаду торгового центра прежде, чем они успевали поймать нас. Так было, наверное, даже веселее, с преследованиями. Это придавало нам ощущение цели, наверное. Однажды мы с Ником сидели на своих досках, он пердел и пытался поджечь сероводород зажигалкой, которую мы только что сперли, и мы хохотали, и вдруг из-за припаркованного «мустанга»-кабриолета вынес свою задницу охранник и схватил Ника. Он вцепился в его футболку с надписью «Мы верим в Ramones», а Ник просто вывернулся через горло и стал удирать на доске, по пояс голый, фыркая и смеясь, натягивая обратно резиновую маску Франкенштейна. «Черт, моя любимая футболка» — вот в принципе и все, что он высказал по поводу происшедшего.

Но у Ника была целая программа-максимум. Влезать в чужие машины означало для него не просто мелкую кражу, это было очень серьезным делом, эдаким крестовым походом. Происходило так: мы катались в своих масках, проверяя, заперты ли в машинах двери. Когда находили незапертую, проверяли, не наблюдает ли за нами какой-нибудь жирный охранник у входа в торговый центр и не выглядывает ли из-за бумажных пакетов с покупками какая-нибудь пригородная домохозяйка в теле, и не любопытствуют ли малявки, рыдая о некупленной игрушке, а затем один из нас открывал водительскую дверь (мы уже поняли, что это вызывало меньше подозрений), и Ник обычно обшаривал все вокруг, проверяя пепельницу, бардачок и под сиденьями. Если добычи не было, он просматривал кассеты — не на предмет украсть, а на предмет типа оценить. В большинстве случаев эти покупатели слушали Крис-тал Гейл или Келли Логгинс или New Kids on the Block или Джорджа Майкла и всякое такое дерьмо, и, короче, Ник забирал из машины все эти хреновы кассеты, в смысле вообще все, и забрасывал их под стоящие рядом универсалы и минивены. Изъяты. Уничтожены. Задушены. Убиты. Для него это было делом жизни на хрен.

— Ты знаешь, что они на радио крутят только то, за что платят, и что у тебя нет никакого на хрен выбора, что слушать? Все решают деньги, — говорил он и швырял кассету с саундтреком к «Грязным танцам» под колеса ближайшего автомобиля.

— Кому на хрен захочется еще раз послушать, как поет Патрик Суэйзи? Несчастные рабы корпораций, — шептал он, грустно качая головой. — Эс Эс, да?

— Точно, — говорил я, понятия не имея что это еще за Эс Эс.

— Дело сделано. Однажды нам скажут спасибо.

Как вы догадываетесь, не многим кассетам удавалось спастись. Если раз в миллион лет у кого-нибудь в машине и было что-то действительно стоящее — Битлз там, или Бадди Холли, Ник все равно в конце концов забирал и это. В общем, нам было чем заняться — важным и стоящим, хоть и с криминальным душком. Мы всерьез думали, что то, что мы делаем, каким-то образом спасет мир, потому что ведь так легко понять, что плохая музыка и вправду делает людей плохими. Мы, счастливчики, это понимали. Нам как-то удалось избежать промывки мозгов корпорациями, и нашим правом теперь — нашим предназначением — было уничтожение всякой дурной музыки на стоянке торгового центра, кассета за кассетой, машина за машиной, день за днем.

ПЯТЬ

Несколько дней спустя, после уроков, я отправился в музыкальный магазин на 95-й улице, чтобы купить единственный альбом Misfits, которого у меня еще к тому моменту не было — «Земля нашей эры». Я скопил на него денег, прожив без обеда целую неделю. Я питался леденцами и приправами, насыпанными на чесночный хлеб, который стоил десять центов. Короче, я поднимался по узким бетонным ступеням ко входу в музыкальный магазин, когда четверо или пятеро чуваков в черно-зеленых мотоциклетных куртках, с гигантскими иксами на футболках, кое-кто в футболках групп Minor Threat и Life Sentence, резко толкнув меня, пронеслись мимо. Последний, самый мелкий, с лысой головой, едва прикрытой серой кепкой, какие носят грузчики, с длинным худым лицом, выступающим над белой футболкой, уперся рукой о косяк, загородив мне вход. Я остановился и уставился на него. Он прищурился, будто вбивая меня взглядом в ступеньку, и через красную соломинку прихлебнул что-то из гигантского пластикового стакана.

— Ты за кого? — спросил он меня.

— Чего? — спросил я, подаваясь вперед, чтобы расслышать.

— Ты за кого? — снова спросил он, оглянувшись через плечо на своих приятелей, и снова прищурившись. — В какой команде, спрашиваю?

— Чего? — снова спросил я.

— Ты скин блин, или нет?

— Нет, — сказал я, похлопывая себя по лысине.

— Ну и иди на хрен, — сказал он и швырнул в меня соломинку. Она стукнула меня по лбу, мокрая от его слюны, и приземлилась к ногам. Я пожал плечами, пытаясь изобразить улыбку и чувствуя себя от этого невероятно тупым.

— Панк мертв, — сказал он, кивая мне. — Ты блин следующий. — Он поднял большой палец, а затем развернул его к земле — имея в виду, очевидно, мой близкий конец. Его приятели закивали и легкой походкой покинули магазин, пихая друг друга и смеясь. Я стоял на ступеньках музыкального магазина, не имея никакого на хрен понятия, что тут вообще только что произошло.

ШЕСТЬ

Короче, я собирался на этот панковский концерт, впервые в жизни, наверное, и на мне были прекрасные армейские ботинки отца, эти чудесные ботинки на шнурках на двадцать дырок, и было часов восемь вечера, и я выходил из дома втихаря, потому что не хотел, чтобы папа стал вдруг останавливать меня, плюс не хотел, чтобы он увидел, во что я обут. Но, видимо, я оказался недостаточно проворен, и он все-таки сказал: «Минуточку, приятель» — и я остановился, и пошел назад, и папа вздохнул и, стащив себя с дивана, уставился на меня как на полного идиота удивленными огромными глазами, раскрыв рот, качая головой, глядя мне на ноги.

— Это что, мои ботинки? — спросил он. На нем все еще была его синяя заводская форма, очки запотели и скособочились.

— Ну да. Кажется, да.

— У тебя есть ровно десять секунд, чтобы снять их, прежде чем я сам стяну их с тебя.

Я стоял на лестнице, и мы смотрели друг другу в глаза. Он все еще был немного выше меня, и я просто стоял и, не шевелясь, смотрел на него сверху вниз.

— Я служил в этих чертовых ботинках, — пробормотал он. — Короче, либо ты снимаешь их сам, либо я снимаю их с тебя, — снова сказал он.

— Я аккуратно, — сказал я.

— Десять, — сказал он, делая шаг вперед. — Девять. Восемь. Семь.

— Они будут как новенькие, обещаю, — сказал я.

— Шесть. Пять. Четыре.

— Пап.

— Три. Два.

— Ладно, — сказал я.

— Снимай.

— Ладно, — сказал я. — Ладно, — прошептал я, садясь на ступеньку и приступая к длительной процедуре расшнуровывания.

Папа отвернулся и снова уселся на диван, на всякий случай поглядывая на меня, чтобы убедиться, что я действительно их снимаю, и чтобы не заплакать, я все повторял: «Я не какой-нибудь хренов сукин сын», из песни Misfits «Когда орлы бросают вызов».

СЕМЬ

После того как ботинки были сняты и пережит час позорных унижений, я уговорил Гретхен пойти со мной на мой первый панковский концерт, «7 секунд». Это был один из самых удивительных вечеров в моей жизни, несмотря на то, что нам удалось послушать одну-единственную песню и несмотря на всю эту заваруху между панками и скинами. Это не имело никакого значения. Ведь не в группе было дело, верно? Играли они хорошо и громко, и весело, и единственной песней, которую мы зацепили, была перепевка, про которую говорила маленькая, «99 красных воздушных шариков», типа немецкий хит 80-х про ядерную войну, — я вспомнил оригинальный клип с чумовой иностранной дамой и воздушными шариками и всем таким, и, думаю, в детстве ядерной войны я боялся до усрачки, а песня была такая веселая и заводная, что мне тогда и невдомек было, о чем там речь, — но когда ее начали играть «7 секунд» и когда вокалист, Кевин Секунд, объявил «99 красных воздушных шариков», все вокруг как будто обезумели. Поэтому, наверное, я называю этот вечер одним из лучших, понимаете? Ну все эти люди вокруг, или вообще ощущение, что ты со всеми вместе, что ли, наверное.

«Косолапый медведь» был чем-то типа спортивного бара прямо напротив боулинга, в центре модного района, где тусовались яппи, но когда мы подъехали, перед входом вилась огромная очередь грязных панков, и, короче, это было потрясающе. Нам не удалось найти бесплатную парковку, а денег у нас не было, и еще часа два мы разъезжали вокруг, пока наконец нам не повезло. Мы выбежали из машины и встали в очередь, и к тому времени, как мы вошли, две группы уже отыграли, а «7 секунд» почти заканчивали, а зал был упакован под завязку. Внутри все было из темного дерева, столы сдвинуты к стенам, и у них сгрудились максимально припанкованные ребята: крашеные волосы, черные свитера с капюшонами, штаны в широкую клетку, юбки, значки, нашивки, английские булавки, черные мотоциклетные куртки с написанными на спине названиями групп. Еще было много скинов, обритых наголо, в белых футболках и черных армейских ботинках с высокой шнуровкой, с нарисованными на руках, а кое у кого на лысом черепе, иксами. Все танцевали, все орали и двигались широким хороводом в центре зала. Кажется, я никогда такого прежде не видел.

Короче, я знал эту песню — «99 красных воздушных шариков». В смысле, я помнил ее еще с детства, и когда вокалист произнес название песни, все вокруг обезумели, и басист начал знакомую басовую линию, только быстрее и жестче, затем вступили ударные, сначала бочка, затем остальные, аудитория бесновалась — прыгая, толкаясь, танцуя, — и затем вступил голос, «Девяносто девять красных воздушных шариков, плывущих по летнему небу», и наконец, когда дело дошло до припева, «Уо-уа», каждый в толпе подпевал — каждый, даже Гретхен и я, — и я прыгал и, не знаю, чувствовал себя примерно так же, как когда пел в церкви, чувствовал себя частью чего-то, знаете, чувствовал, что я не один, и потом снова припев «Уо-уа» — и каждый повторял, и я поднял глаза, а у сцены уже кто-то затеял возню, там были скинхеды в сине-зеленых куртках, и они пихали друг друга, налетая на панков, и песня почти закончилась, когда какой-то долговязый панк с зеленым ирокезом толкнул крупного скина и бац! — тот залепил ему в глаз. Через секунду за панка вступилась синеволосая девчонка в черной кожаной куртке, похожая на пожарный гидрант, она подошла и плюнула прямо в лицо скинхеду. Тот рассмеялся и плюнул в ответ, метко попав прямо в лоб. Девчонка на хрен разъярилась и повисла на скинхеде, другие панки не остались в стороне, панки и скины поскидывали свои куртки, и пошел конкретный махач, и тут песня закончилось, и вокалист, Кевин Секунд, посмотрел на это дело и сказал: «Ладно, ладно, сегодня мы уйдем отсюда вместе, скины и панки, мы все уйдем отсюда вместе», и я не очень-то понял, что он имел в виду, но мне понравилось, как он это сказал. И это, блин, сработало. Скины и панки расслабились и снова стали танцевать, не убивая друг друга, и один толстый скин даже помог панковской девчонке подняться с пола, и мне это было так странно.

После концерта Гретхен встала в очередь за футболкой и сказала: «Эти парни все делают сами».

— И что? — сказал я.

— И что, это круто, блин.

— Почему?

— Потому что они хотят все делать сами, понимаешь, без всяких там звукозаписывающих компаний, которые говорят им, что делать. И они не принадлежат какой-нибудь корпорации. Знаешь, Эс Эс.

— Круто, — сказал я. — Это что еще за херня?

— Сделай Сам, — сказала Гретхен. — В смысле, они борются за что-то. А не как блин хреновы Guns n' Roses.

— Guns n' Roses тоже борются, — сказал я.

— За что?

— Ну не знаю. За то, чтоб было по приколу.

— Ты не врубаешься, — сказала она. — Эти парни, они хотят, чтобы ты типа думал своей головой.

Я оглядел столик с сувенирами, полный футболок, пластинок, значков, наклеек, и подумал: И чего это я раньше о них не слышал?

Пока мы стояли в очереди, ко мне подбежала та самая маленькая Кэти из торгового центpa, обняла меня, как старого приятеля, и сказала: «Я пойду, меня мама ждет. Вот, это тебе», и она сунула в мою руку кассету, обняла меня снова и убежала. Синеволосое облачко. Кассета была совершенно обычная, не считая того, что она прилепила к ней свою детскую фотографию, на которой она была наряжена розовой балеринкой или феей, и написала на коробке Брайану серебряным маркером.

— Кто это был? — спросила Гретхен.

— Не знаю. Девчонка, которая дала мне флаер.

— Она кассету тебе записала?

— Наверное, — сказал я и сунул кассету в карман, вот так вот, понятия не имея, что тут затевалось, но оглядываясь вокруг и чувствуя себя очень, очень странно.

Кассета была просто улетная. В смысле, я слушал ее целыми днями, неделями и даже перематывал ее снова и снова, чтобы разобрать слова, понимаете, и эта девчонка, Кэти, которую я так больше и не увидел, она написала список песен с названиями групп и даже со строчками, которые, должно быть, ей нравились —


ВИДЕТЬ КРАСНОЕ (minor threat)

Мой вид должен страшить тебя,

Чтобы ты делал то, что ты делаешь


ПОДУМАЙ ЕЩЕ РАЗ (minor threat)

Невежество — твое мерило

Разум чужд твоему мозгу


НАЦИСТЫ, ОТЪЕБИТЕСЬ (dead kennedys)

Сделай себе ирокез, ты все равно не панк,

Если гопник все еще жив в твоей голове


ТЕПЕРЬ У НАС ПРОБЛЕМА ПОСЕРЬЕЗНЕЙ (dead kennedys)

Пусть ниггер нарывается на драку,

Ты все равно улыбайся


— и все вспоминал тот момент во время концерта, когда вокалист сказал этим, таким разным людям, которые, по сути, были не такие уж разные: давайте уйдем сегодня отсюда все вместе. Я и прежде бывал на концертах — знаете, Mötley Crüe, Guns n' Roses, и даже Metallica, все время с Майком, все время на стадионах с тысячами зрителей, — но никогда в таком маленьком клубе, и, в общем, это было совсем не то же самое, в смысле, мы все были так тесно друг к другу прижаты, и пели, и танцевали, и никогда прежде никто не говорил такого, знаете, чтобы уйти всем вместе. Как я сказал, я думал об этом неделями, потому что мне это было очень важно, потому что, короче, никогда прежде я о таком не задумывался — но, кажется, музыка могла что-то изменить, даже в моей типа жизни.

ВОСЕМЬ

Когда Гретхен увидела меня голым, или почти голым, она рассмеялась и сказала, что я сложен, как одиннадцатилетняя девочка. Мы сидели в моей комнате, и она уже почти закончила брить мою голову. Она принесла из дома машинку для стрижки, и та гикнулась ровно на половине головы, так что Гретхен пришлось воспользоваться ножницами и папиной опасной бритвой, чтобы довести начатое до конца.

— Грет, поосторожнее можно, а? — сказал я, извиваясь на металлическом складном стуле. В комнате было холодно, а я сидел в одних трусах и почти окоченел.

— Не вопрос, говнюк, расслабься, — ответила она, и, в общем, когда она прикоснулась к моей шее мягкими белыми ручками, все, что мне оставалось, — это расслабиться. Точнее не так — член мой моментально вырос до гигантских размеров. Скрыть это в облегающих трусах было невозможно, так что я вскочил и сказал: «О'кей, готово» и она сказала: «Полголовы у тебя еще в принципе не побрито» и я сказал: «Ничего, нормально» и она посмотрела на меня и сказала: «Посмотри на себя. Ты выглядишь как одиннадцатилетняя девочка. Может, тебе спортом заняться?» и я сказал: «Ну, по крайней мере, я не жирный», сразу после чего я осознал, что не должен был говорить такого, и она сказала: «Да. Да, по крайней мере, ты не жирный», и она стремительно вылетела из комнаты, взбежала по лестнице, забыв даже свою черную виниловую сумочку. Через пару минут она постучала в дверь, и я тут же сказал: «Прости», и она сказала: «Если хоть еще раз ты скажешь мне такое, я отделаю тебя по полной программе».

— Хорошо, — сказал я.

— Давай я закончу с твоей головой, — сказала она.

— Хорошо. — Я снова сел на металлический стул, натягивая через ноги грязную черную футболку. Гретхен включила машинку, но та так и не заработала, поэтому она снова взяла ножницы и провела рукой по моим волосам, нежно поглаживая кожу у самого уха. Еще немного она поработала над моей прической, напевая под нос какую-то чудную песенку, которую я не узнал, но годы спустя, целуясь на диване с какой-то девчонкой, внезапно осознал, что это была Love Song хреновых Cure. В общем, Гретхен напевала и я чувствовал на шее ее горячее дыхание и честно приложил все усилия, чтобы не возбудиться, но без особого успеха и вот она взяла банку с кремом для бритья и выдавила немного на ладонь и стала наносить его на мою шею очень медленно смеясь и говоря: «Хорошо пахнет, мужчиной» и я кивнул и тоже засмеялся и она взяла папину опасную бритву и очень нежно, очень осторожно стала брить мой затылок. Через секунду она случайно меня порезала, и я взвизгнул, как девчонка, и она усадила меня обратно на стул и схватила одно из маминых белых полотенец, и прижала его к порезу, чтобы остановить кровь, и я сказал: «Эта хренова голова все еще на месте?», и она сказала: «О да. Чего разнервничался-то?», и она все еще держала полотенце и я потрогал голову и она шлепнула меня по руке и убрала полотенце и наклонилась посмотреть, и вот она сделала это. Глаза мои были закрыты, боль от пореза не проходила, и неожиданно, с чего бы это, я почувствовал, как Гретхен очень нежно целует мой затылок и говорит: «Видишь, ничего страшного».

В следующую секунду я подскочил, развернулся, схватил Гретхен за плечи и стал целовать ее как сумасшедший. Буквально, я схватил и поцеловал ее и прижал к стене и она целовала меня в ответ по-настоящему — по-настоящему — и глаза ее были закрыты и она смеялась, но я был серьезен до ужаса и я скользнул рукой по ее спине и уложил ее на угол кровати и взобрался на нее, а Гретхен все еще смеялась и мы целовались, такие длинные влажные поцелуи, и я задрал ее футболку и коснулся ее кожи и она прижала меня к себе и погладила мою лысую голову и я двинулся к ее штанам, на ней были такие клетчатые брюки с сотней гребаных застежек, и я нашел настоящую молнию и стал расстегивать ее и ощутил под рукой гладкую ткань ее трусиков, розовых, насколько я мог видеть, и ощутил ее мягкие, странные волосы, глаза ее были закрыты, она больше не смеялась и держала мой затылок одной рукой и расстегивала мои джинсы другой и она коснулась меня — и, собственно, вот. Я кончил прямо в трусы. Гретхен вытащила руку, и я посмотрел на нее, и она уставилась на меня, будто говоря: о'кей, что теперь? и я поднялся и выбежал в ванную. Когда через несколько минут я вернулся, она уже смылась, вместе с сумочкой, и я понял, что окончательно все просрал.

ДЕВЯТЬ

Мы сидели на своих досках, елозя туда-сюда позади припаркованного у торгового центра минивена. В первую очередь, сказал Ник, нужно, чтобы тебе сломали нос. Зачем? спросил я. Потому что если тебе хоть раз сломают нос, никто к тебе больше не полезет. Правда? спросил я. Ну, это если им никогда не ломали нос. Но большинству же не ломали. Посмотри на всех этих крупных чуваков, у них не сломан. Почему? Спросил я. Потому что они всегда, наверное, были крупными, и никто до них не докапывался. И никто им так и не вмазал хорошенько. А для таких, как мы, это прекрасная возможность. Вот где справедливость, сказал он. Им не нужен сломанный нос, а нам легко его заполучить. Все равно не понимаю, сказал я. Это полностью выведет тебя из строя, сказал он. Твои глаза вываливаются и наливаются слезами, и ты не можешь дышать, и кровь течет по лицу и по шее, и тебе хочется блевать, и ты чувствуешь себя полным дерьмом. И что, вот этого я хочу? спросил я. Да, сказал он. Потому что тогда тебя уже не остановить. И ты уже не будешь бояться. Никогда не будешь бояться драки, потому что ты уже знаешь. Ты уже это пережил. Хочешь пойти на танцы? — спросил я. Нет, сказал он. Ни за что. Эти танцы придуманы специально для того, чтобы ты выглядел глупо. А я хочу пойти, сказал я. Тогда побеспокойся о том, чтобы сломать нос, сказал он.

ДЕСЯТЬ

Если от момента, когда мне все-таки сломали на хрен нос, включить обратную перемотку, то вот как это, должно быть, выглядело. Тонна горячей красной крови фонтанирует по подбородку, скользит вокруг уголков рта вверх, вверх, вверх к ноздрям. Кровь крошечными пятнами и каплями, как по волшебству, отслаивается с черной футболки «Misfits» с надписью «Умри, умри, умри, родная». Зубы стиснуты, эмаль с привкусом гравия не шелохнется. Живот расслабляется. Переносица сдувается, теряя воздух, как воздушный шарик, возвращает себе изначальную прямоту. Я кашляю, но наоборот, звук всасывается внутрь и вниз обратно в легкие вместе с кровью. Я открываю глаза. Рот разевается. Голова со щелчком встает на шее прямо. Я вскакиваю с зеленой мусорной кучи. Крепкая девчонка в синей джинсовой юбке и с красными волосами отрывает ладони от лица. С физиономии крупного обкуренного парня в футболке с нарисованным на ней иксом исчезает выражение отвращения и боли, он кричит. Тот чувак, что ударил меня, в своих черных широких штанах и белой футболке тянет к себе от моего лица тяжелую правую руку, она летит дугой по воздуху и падает. Он делает шаг назад. Я делаю шаг назад. Он делает шаг в сторону. Я делаю шаг в противоположную сторону. В переулке гудит машина, звук всасывается под капот зеленого «шевроле». Припанкованные подростки идут рука в руке, задом наперед, от черного входа в клуб, отвращение на их лице сменяется блаженством. Над головой самолет, вперед хвостовой частью. Девчонка с красными волосами качает головой и говорит: «Уме ьжамв, но лешоп ад», ее палец наставлен на меня, потом падает, она идет назад, рядом с тем чуваком. Комок моей слюны съеживается на его белой футболке и летит по воздуху прямо мне в рот, и я проглатываю его. Я разозленно указываю на него и его футболку. Я указываю на него, не глядя на его руки или грудь или кулаки, только на футболку. Он показывает мне фак, останавливается, идет задом наперед по переулку. Я бросаю на него злобный взгляд, говорящий «йух ан иди» со звуком «долби». Я не отрываясь смотрю на него, он идет с пятью или шестью приятелями, я качаю головой, я злюсь. Ник указывает на лысого парня в белой самодельной футболке с надписью «Панк мертв. Ты следующий». Я спрашиваю Ника, что случилось, его черная нейлоновая куртка изодрана. Я вижу Ника, его рот полон крови, он, опершись на кирпичную стену клуба, держится за ребра. Я наконец нахожу Ника снаружи, в ушах звенят последние ноты песни «Что-то вроде ненависти», паршивой перепевки Misfits.

А теперь, очень быстро, назад от того вечера к полудню того же дня: я вырываюсь из машины Гретхен, матерясь. Она не смотрит на меня, объясняет, почему между нами ничего никогда не случится, никогда, никогда, никогда. Я чувствую дурноту, затем радость, надежду, мечтаю о нас. Мы слушаем музыку, сидя в машине Гретхен, молча, очень близко, я почти готов поцеловать ее мягкие, блестящие розовые губы, но мы молчим и остаемся неподвижными. Я кладу руку на ее руку, делаю потише радио. Я пытаюсь придумать что-нибудь, чтобы усадить ее рядом со мной в машину. Гретхен смеется. Я показываю на ее шею. Я вижу крошечную родинку на шее Гретхен, которая, больше чем что-либо, требует от меня первого шага к поцелую. Гретхен выключает зажигание, выходит из машины. Я вижу, как она пересекает стоянку. Я сижу на капоте потрясающего «форда-эскорта» после уроков, улыбаюсь. Я снова думаю о Гретхен и о том, как нечеловечески хочу ее. Я вижу, как она идет задом наперед ко входу в школу, проскальзывает внутрь. На стоянке Школы матери Макколи я, как всегда, думаю о том, как понравиться Гретхен, и как сегодня, так же, как вчера, со мной может случиться все что угодно.

ОДИННАДЦАТЬ

Мы поехали навестить бабушку, потому что ее поместили в дом для престарелых, и вот впервые за долгие месяцы моя хренова семья собралась в фургоне, и все молчали как ушибленные, потому что, вы знаете, брак моих родителей распался, и папа вел машину с каменным лицом, мама молча сидела на пассажирском сиденье, Элис — рядом со мной сзади, а Тим позади нас распластался на собственной скамье, потому что весь он был одни сплошные ноги и локти, нос у меня был все еще распухший и болел, один глаз черно-синий, а родителям я еще до этого сказал, что упал со скейтборда, и мама что-то начала говорить, но я не слушал, хотя, мне кажется, папа знал, что я вру, и, короче, сидя в фургоне, он что-то бормотал себе под нос, и хрен знает почему я вытащил из плеера кассету Misfits с альбомом «Наследие зверства» и вручил ее папе. «Послушай, тебе понравится», — сказал я, и он как-то вздохнул и улыбнулся, засовывая ее в магнитолу. Сразу же заиграла моя любимая песня «Ужасы», зазвенела гитара и загремели барабаны, и Гленн только начал петь «Слишком много ужасов», и тогда папа кашлянул и вытащил кассету. Он отдал ее мне, улыбаясь и говоря: «Немного громковато для меня», и я почувствовал, что краснею и что я почему-то в ярости — в смысле, нечеловечески расстроен — просто в ярости на хрен, хотя, собственно, что тут такого. Я подумал: Да какое мне на хрен дело, что мой папа думает о моей музыке? и Кому какая разница? Но мне было до этого дело и разница была, и я никак не мог понять почему, честное слово.

ДВЕНАДЦАТЬ

Мы занимались этим на стоянке торгового центра, где один из нас притворялся, что его сбила машина, типа запугивая водителя, чтобы он дал нам денег. Это опять была идея Ника, в основном. Лучше всего было начинать с открытой раны. Так было значительно правдоподобней. Чтобы добиться этого, Ник либо выполнял какой-нибудь очень сложный трюк, типа запрыгивал на каменную скамью и нарочно приземлялся на колени, либо брал ключ и корябал себе голени, пока они не начинали кровить. Поскольку лицо мое все еще было распухшим и черным и уродливым, мне не так уж трудно было выглядеть пострадавшим. Если было надо, я мог поскрести костяшками пальцев о цемент, и держа перед собой руку, глядеть своими разукрашенными глазами, бормоча: Зачем? Зачем? Я сирота, я хотел только покататься здесь на доске в свое удовольствие, вроде как виня их во всем и вызывая к себе жалость. Ник, с другой стороны, был значительно смелее. Он обычно по-настоящему принимал удар, летя на всех парах прямо на машину, пока какая-нибудь пригородная мамочка кричала на своих детей, пытаясь сдать назад. Это обязательно должна была быть мамочка. Никто, кроме них, не пожалел бы нас. Почти всегда удар принимал Ник. Я же стоял на своей доске в конце длинного ряда машин на стреме. Если появлялся охранник, я свистел, и Ник поднимался с земли и уезжал подальше от опасности.

Обычно это происходило так: Ник подъезжал к машине, ударялся об нее и ложился на землю лицом вниз, так было легче не рассмеяться. Мамочка кричала, детишки кричали, мамочка тянула ручник, распахивала водительскую дверь, выпрыгивала и вставала над Ником, буквально рыдая. «О господи, о господи, о господи, я же даже не посмотрела». Если мамочка так говорила, мы уже знали, что все пойдет как надо. Большинство, если не все, проникались по-крупному; одна дама даже склонилась над Ником и нежно погладила его по лысой голове, нашептывая всякие ласковости типа: «О прости, прости меня, все будет хорошо, ты будешь в порядке», и он отметил, что это было слегка эротично. Как бы там ни было, ключевым моментом было вот что: Ник поворачивался, вытирал слюну, садился, заваливался назад, снова садился, смотрел на даму и говорил: «Извините, пожалуйста», и если она плакала, это срабатывало. За несколько минут Ник успевал объяснить, что он ехал к автобусной остановке, чтобы успеть на работу, потому что папа их бросил, и он должен помогать маме с расходами, и теперь его наверное уволят, и он не может даже дойти до остановки — тут он убедительно изображал прихрамывание. Женщина обычно держала руку у сердца, бьющегося под вязаным свитером с котятами, лезла в сумочку и настаивала, чтобы Ник взял немного денег на такси до работы. В среднем выходило около двадцати баксов за удар, что его вполне устраивало, так как алчностью он не отличался. Однажды какая-то особо страстная мамочка настаивала на том, чтобы отвезти его домой, и он поглядел на меня через плечо и покачал головой, и женщина, ну, она заметила это — этот взгляд — и так расстроилась, что мы быстро умотали. Ни одна другая мамочка так и не воткнулась, ни у одной не промелькнула мысль, что это подстава. В основном из-за окровавленных коленей Ника и его непревзойденных падений.

Время от времени кто-нибудь из толстозадых охранников выходил покурить, узнавал наши маски для Хэллоуина и какое-то время за нами гонялся. Дело в том, что стоянка торгового центра была огромная. В смысле, она окружала его, а мы были на досках, и эти чуваки, в своих блестящих синих полиэстровых униформах, фальшивых серебряных кокардах, вооруженные разве что рациями, в основном были жирные и на пешем ходу. Мы уезжали на досках — или я уезжал, пока Ник подъезжал к ним вплотную, едва не наталкиваясь на них, быстро в прыжке разворачивался и исчезал среди старушек с пакетами в руках.

Мы не особо много зарабатывали таким образом, но бабки, которые получали, делили на двоих и тратили на импортные кассеты. Однажды я купил Misfits, привезенный из Германии, «Нечево терять», песни на кассете были написаны странно, взять хотя бы названия, но там были живые треки, которых я раньше не слышал, и это было круто. Наверное, в первую очередь, мне нравилось проводить время с Ником, слушая его разговоры про правительство и про группы и, короче, нравилось просто что-то делать, пусть даже притворяться сбитым машиной, вот что мне нравилось больше всего.

ТРИНАДЦАТЬ

Короче, это было большое вранье — оставаться вместе ради детей, понимаете, для вида, — потому что да пошел на хрен такой вот вид. Мой старший брат Тим, который почти уже закончил школу, и моя младшая сестра Элис, которая только начинала учиться в старших классах, и я, все мы надеялись, что родители наконец-то уже разойдутся. Наверное, какое-то время я этого ждал, приходя каждый вечер домой и заставая папу распластанным на диване, нелепого, одинокого и храпящего, а потом он стал исчезать на несколько дней, и потом однажды я направлялся на тайный концерт отличной группы Screeching Weasel, я услышал о нем от Ника, который раздобыл флаеры в музыкальном магазине и должен был заехать за мной на своем паршивом «каприсе» 85 года, но опаздывал, и я выходил из комнаты, снова в папиных армейских ботинках, потому что он просто положил их в гараж на то же самое место, и я нашел их и, короче, я выходил из комнаты в этих ботинках, и папа сидел на диване перед телевизором, но не смотрел его, и я подумал, ну вот, сейчас начнется. Но папа смотрел себе на руки, лежащие на коленях, и на нем не было очков, он держал их в руках, как будто молился — может, так и было, — и когда я вышел, он посмотрел на меня и улыбнулся, но какой-то страдальческой улыбкой, и волосы его после работы были грязные, и он все еще был в своей заводской форме, и я сказал: «Пока, пап», и стал подниматься по лестнице, и он сказал: «Брайан», и я сказал: «Да?», и он сказал: «Поосторожнее с ботинками, хорошо? Они для меня много значат», и я остановился, и кивнул, и посмотрел на черные армейские ботинки, и сказал: «Конечно, пап», и он опустил голову и сказал: «Брайан», и я посмотрел ему в глаза и увидел, что он плачет, и я не знал, что мне на хрен делать, потому что я никогда не видел, как он плачет, разве что однажды, на похоронах его папы, но тогда это было так быстро, что я не уверен, не подводит ли меня память. Папа посмотрел вниз, кивнул, вытер глаза и встал, протягивая руки, как будто чтобы я обнял его, и я обнял, тоже немножко заплакав, наверное, и уткнулся лицом ему в плечо, которое пахло шоколадным батончиком, и он всхлипнул и сказал: «Мне придется оставить вас, Брайан, прости меня», и я сказал: «Знаю, пап», вдруг почему-то по-настоящему расплакавшись, и тогда он сказал: «Пожалуйста, я не хочу, чтоб вы меня ненавидели», и я сказал: «Я никогда не смог бы тебя ненавидеть, пап», и он сказал: «Я просто не могу здесь больше оставаться», и я сказал: «Я знаю, пап, я понял», и он сказал: «Меня здесь не будет сегодня, когда ты вернешься», и я кивнул, и он похлопал меня по плечу, и снова сел на диван, уставившись на свои руки. Я взбежал по лестнице и бросился в ночь, руки мои дрожали.

В тот вечер я не пошел на концерт. Мы с Ником весь вечер катались туда-сюда, это было так мило с его стороны. Мы не разговаривали, просто катались, слушая Naked Raygun, которых Ник полюбил за то, что они были из Чикаго. Naked Raygun и еще Big Black, которые звучали больше как техно, потому что вместо барабанов у них была специальная установка.

Когда наконец я пришел домой, папиной машины не было, и самого его не было на диване, и в доме было очень, очень тихо, и мне захотелось позвонить Гретхен и рассказать ей, что случилось, но между нами все еще творилась какая-то херня из-за тех поцелуев, так что вместо этого я вставил кассету с коллекцией песен, которую она записала для меня, ту, где про смерть ее мамы, под названием «Кэрол», и я слушал ее и слушал, и хотя теперь я слушал только панк, а кассета была в основном с романтическими песнями, все равно я перематывал ее на начало всю ночь.

ЧЕТЫРНАДЦАТЬ

Считалось, что на Кладбище Воскресения на Робертс-роуд тоже живут привидения. Рассказывали историю о коммивояжере, который как раз проезжал мимо, когда на дорогу из темноты вышла девочка в белом, и он чуть не переехал ее машиной; он остановился и увидел, что на ней одни только трусики и выглядит она так, будто ее ограбили или изнасиловали или что-нибудь в этом роде, и он спросил, как ее зовут, и она сказала: Мэри, и она напомнила коммивояжеру его дочь, и он спросил, не отвезти ли ее домой, и она села в машину, и он взял с заднего сиденья шаль и накинул ей на плечи, а шаль принадлежала его дочери, и он довез ее до дома, и она поблагодарила его и протянула ему шаль, а он сказал: Нет, возьми себе, и она вбежала в дом, и, знаете, как во всех этих историях с привидениями, он заехал на следующий день проведать ее, и дверь открыла ее мать и сказала, что эта девочка, Мэри, умерла лет пять тому назад, в эту самую ночь, но Ник, который рассказал мне историю, не знал, в какую такую «эту самую».

В полночь мы отправились на кладбище на его «каприсе» 85 года — потому что мой папа ушел насовсем, и мама, ну, она все время пыталась со мной заговаривать, а я слышал только эту тишину, эту абсолютную мертвую тишину, которая пролегала между ней и папой, и дома я чувствовал себя невидимкой, может, потому что мне так хотелось, и я стал делать все, что моей душе угодно, и решил, что буду возвращаться домой, когда захочу, даже в рабочие дни — короче, мы припарковались в лесу в полумиле от кладбища и пешком подошли к широким железным воротам, на которых было написано ВОСКРЕСЕНИЕ, и на них можно было заметить след от ладони, по всей видимости, ладони Майка, который когда-то толкал эти ворота, хотя я не очень-то в этом уверен, и мы с Ником вошли, и я стал надеяться, что привидения и вправду существуют, потому что это давало мне надежду на то, что кто-то из людей получает второй шанс, или что конец на самом деле не конец, или что воскресение и вправду случается, и ты можешь пройти через худшее и начать все заново — изменившийся, неприкасаемый, неуязвимый, — потому что теперь я был как привидение, или по крайней мере я так себя чувствовал, и мне радостно было думать, что, может, каким-то образом мне будет дан еще какой-нибудь шанс.

ПЯТНАДЦАТЬ

За пять минут до начала пятого урока, за две недели до выпускных танцев Бобби Б. выперли из школы за то, что он уложил парня в больницу, ударив его по голове бейсбольной битой, и парень потерял, типа, зрение на одном глазу, и при этом на всю оставшуюся жизнь и все такое. Не знаю почему, я чувствовал себя обманутым. Я никак не мог на хрен в это поверить. Вчера Бобби Б. шел по коридору, показывая святым братьям факи за их спинами, курил в туалете, торчал после обеда, списывал на уроках, плевал в фонтанчики с питьевой водой, ссал в раковины, отнимал деньги на обед у малолеток, прогуливал шестой урок на стоянке в своем фургоне, где ревели Aerosmith, зализывал волосы жиром, чтобы спрятать их под воротник, продавал травку младшим, непристойно показывал язык мисс Ланнон, когда она писала на доске новое испанское слово, плевался молоком через нос в школьном кафе, и, растопырив указательный и средний пальцы, приветствовал меня в коридоре. Я имею в виду, что вчера он был моим другом, а сегодня я увидел, как тренер Альбертс, который прежде играл в футбол за колледж, здоровенный мужик с квадратным подбородком и блестящим серебряным свистком на шее, схватив Бобби Б. за загривок, тащит его по коридору. Это было прямо перед пятым уроком, и люди сновали туда-сюда, и Бобби Б. пытался скинуть руку тренера Альбертса со своей шеи, но тренер был слишком большой и продолжал тащить Бобби Б. по коридору к кабинету директора, и я поднял глаза, и увидел его, и он покачал головой, как будто говоря: Чувак, понятия не имею, чего они до меня докапываются, но к тому времени все уже знали, что случилось предыдущим вечером — старшеклассники-то точно, — и большинство людей уже просто ожидало решения администрации. Исключение. За две недели до окончания школы. Вот так-то.


А случилось вот что: предыдущим вечером, в четверг, чуваки из Школы брата Райса и еще одной католической школы для мальчиков, собирались драться с пацанами из школы для богатеньких, «Мариста». Я даже не знал точно, в чем там суть, но все это имело отношение к Дереку Дуэйну, этому бейсбольному гопнику из нашей школы, которого отдубасили два пацана из «Мариста» за неделю до того на какой-то тупой вечеринке для богатеньких. В общем, причина для драки была какая-то неубедительная, на мой взгляд. В смысле, большинство из них через две недели заканчивали школу. Так какого хрена им было надо? Но Гретхен слышала об этом от Ким, и Бобби Б. сам сказал мне: «Сегодня будет крупное побоище в парке Оук Лон. Захвати утюг», и я кивнул, понятия не имея, о чем он, но пошел туда и увидел, как Гретхен, совсем одна, сидит на капоте своей машины, и я затаил дыхание, попытавшись, типа, улыбнуться и скрыть неловкость и нервность, и я подошел и встал с ней рядом, молча, следя за ее реакцией, наверное. На ней была синяя джинсовая куртка, армейские ботинки и юбка в клетку, и она выглядела просто прелестно, и я чуть было не сказал это вслух, но вместо этого просто помахал рукой.

— Что происходит? — спросил я, кивнув в ее сторону раз, наверное, восемьсот.

— Что происходит? — повторила она мой вопрос, и вроде как покраснела.

Она не смотрела на меня, и я нервничал и поэтому сказал: «Да ничего в общем».

— Круто, — сказала она.

— Да уж, — сказал я. — Давно не виделись.

— Да уж.

— Да, — сказал я. Я стукнул ногой шину и начал было: — Гретхен, в тот раз... — но она меня заткнула.

— Пожалуйста, прекрати на хрен говорить об этом.

— Но я хотел сказать...

— Да ладно. Это было глупо. Ни слова об этом больше, или я за себя не ручаюсь на хрен. Я серьезно.

— Ладно, — сказал я. — Не вопрос. Но если тебе все же захочется об этом поговорить...

— Нет, — сказала она. — Никогда. Я серьезно.

— Ладно, — сказал я и посмотрел в направлении парка. Парк был аккуратный, маленький, ровно в середине жилого квартала с маленькими милыми домишками, в основном кирпичными бунгало, в эдаком новомодном сельском стиле, обычный в общем район, если не считать, что именно здесь обычно тусовались ребята из «Мариста». Здесь были столики для пикника и качели, и горка, и песочница, и дорожки, и в углу парка баскетбольная площадка. На обоих баскетбольных кольцах были металлические сетки. Было по-настоящему тепло, почти как летом, и мы с Гретхен сидели на капоте ее «эскорта». У парка уже было припарковано машин пятнадцать, кто-то стоял, оперевшись на капот, кто-то наблюдал с водительских сидений. На качелях сидели конкретные пацаны, восемь-девять парней в красно-белых спортивных куртках «Мариста» с большими буквами «М» с правой стороны груди, и названиями разных видов спорта на спине — борьба, футбол, бейсбол, — одни сидели, засунув руки в карманы, другие стояли рядом и курили. Я думаю, именно они бы и дрались, случись драка. По виду они ничем не отличались от гопников из нашей школы, серьезно. У них было то же обезьянье сложение и то же бычье выражение лица, как будто они размышляли над тем, что сделать или что сказать.

Откуда ни возьмись появился фиолетовый фургон Бобби Б. Видно было, как он едет по улице, фырча мотором. Из фургона орали Cream, «Белая комната», песня громкая, со звуком будто расстроенной гитары, и полная завываний, она начинается с такого испанского гитарного риффа, под барабаны, гремящие, как у конкистадоров — бамп-бадда-ба-бум-бадда-ба-бум-бадда-ба-бум-бадда-ба-бум-бадда-ба-бум-бадда-ба-бум, — и металлический отлив фургона блестел, потому что только что прошел дождь, а на боку аэрографом нарисован маг, его темно-синие одежды развеваются, рот раскрыт, будто он произносит заклинание, он машет перед собой деревянной палкой, которая сверкает пурпурными и белыми искрами, — и это смутно показалось мне дурным предзнаменованием, а не просто дебилизмом, как прежде, и этот темный капюшон, скрывающий треугольное лицо, как саван. Фургон остановился прямо у качелей, дверь отъехала, и из машины выпрыгнуло восемь или девять человек, крича, с кастетом, с бейсбольной битой. На них не было спортивных курток. Не думаю, что они были качками, нет. В основном торчки, обкурыши, наркоты, в джинсе, несколько чуваков постарше, типа Тони Дегана в вареной бейсболке, и, конечно, Бобби Б., который не заглушил мотор, и фары горели, отбрасывая тени на весь этот зоопарк. Снова зарядил дождь, вспыхивая белым и серебряным в полосе света, радио орало, Бобби Б. спрыгнул с водительского сиденья, держа в руках узкую грязно-белую бейсбольную биту, и нацеливаясь ею на здорового квадратноголового парня. Бобби Б. взмахнул битой и точным ударом в висок сбил парня с ног. Раздался тихий треск. Здоровяк осел, заваливаясь набок, и Бобби Б. взмахнул снова, опуская биту ему на плечо. Остальные стояли неподвижно. Просто смотрели на вырубившегося здоровяка — а меня чуть не вырвало. Все смотрели на здоровяка, потом на Бобби Б., в руках которого все еще была бита. «Какого хрена», прошептал кто-то, и один из чуваков замахнулся на Бобби. Тони Деган успел нанести чуваку удар в затылок перед тем, как другой дал Тони в ухо. Ничего подобного я не видел за всю свою хренову жизнь. Это было безумие на хрен. Настоящее месилово.

Мы с Гретхен наблюдали за всем с капота паршивого «эскорта», ничего не предпринимая. «Поехали отсюда на хрен», — сказала она, спрыгивая с капота и быстро заводя машину. Я продолжал наблюдать за дракой, и Гретхен тронулась с места, и я запрыгнул в «эскорт» и увидел, что лицо ее мокрое от слез, и она только повторяла: «Что это за хуйня? Что это за хуйня была?» снова и снова и снова.

ШЕСТНАДЦАТЬ

На следующий день по дороге в торговый центр, куда мы подвозили Ким на работу после школы, стояло гробовое молчание. Я сидел сзади, но чувствовал, что Гретхен не хочет, чтобы я был там, она вроде была удивлена, что после уроков я, как всегда, ждал их у машины. Наконец Ким кашлянула, повернулась к Гретхен и спросила: «Ты знаешь, что твоего парня вчера арестовали?»

— Знаю.

— Чего? — спросил я.

И тогда Ким сказала:

— Их замели вместе с Бобби.

— Я знаю, — прошептала Гретхен себе под нос.

— Что значит — ты знаешь?

— Мы были там с Брайаном. Мы видели, как это случилось, — сказала Гретхен.

— И ты там был? — спросила она меня. — Почему же вы не сказали мне, что идете?

— Не знаю. Я просто пошла и все, — сказала Гретхен.

— Короче, рассказывают, что там было человек десять из «Мариста» и человек десять из «Райса», и парни из «Райса» надрали им задницы.

— Ну да. В принципе так все и было.

— Ну и? Ты волнуешься? — спросила Ким.

— Волнуюсь? По какому поводу? — ответила Гретхен.

— Ну не знаю, что Тони пострадал или что-нибудь такое?

— Да нет, не знаю. Не знаю. Он был в порядке, когда мы уехали.

— Так вы что, не остались там?

— Нет, я уехала домой на хрен. Не хотелось на это смотреть, — сказала Гретхен.

— Ну, ты собираешься с ним увидеться? — спросила Ким.

— Да, он вроде хотел заехать вечером. Папа сегодня допоздна работает. Не уверена, что хочу его видеть.

— А Бобби руку вывихнул, — объявила Ким.

— Правда? Мне показалось, что он в порядке.

— Кажется, его исключили из школы, — тихо сказал я со своего заднего сиденья.

— Чего-чего? За что? — спросила Ким.

— Он, типа, ослепил какого-то парня из «Мариста».

— Чушь какая-то, — сказала она. — Они бы то же самое с ним сделали, если б могли. Они же придурки.

— Чувиха, — сказал я. — Он подошел к этому парню и ударил его по голове бейсбольной битой.

— Что, только у него одного была бита? — спросила она.

— Нет, — сказал я.

— Вот видишь, — сказала она.

— Но он был единственный, кто ею воспользовался, — сказал я.

— О господи, — сказала она. — О господи, хреново-то как.

— Да уж, — сказал я. — Слепому парню.

Мы остановились у торгового центра под голубым виниловым навесом. Ким взяла сумку и стала вылезать из машины. «Короче, блин, Гретхен, позвони мне и расскажи, что там за хуйня случилась». Ким выпрыгнула из машины и поправила юбку, глядя на Гретхен, пока я перебирался вперед.

— Конечно, — сказала Гретхен, глядя перед собой. — Давай, увидимся.

— Эй, Гретхен, ты в порядке? — спросила Ким, перегибаясь через открытое окно машины.

— Да, я в порядке, — сказала она, и долго-долго мы, она и я, молча куда-то ехали. Она пробовала включить магнитолу, но та не работала, и вот она и я сидели в полнейшей тишине, долго-долго, я смотрел на бедра Гретхен и на что-то надеялся.

— Так ты все еще хочешь пойти на танцы? — спросила она. — Или их наконец-то отменили?

— Нет, для младших все еще в силе. Администрация заставила взять две заглавные песни и наложить их одна на другую, чушь, конечно, получится, но тем не менее.

— А что со старшими?

— Не знаю, — сказал я, что было чистой правдой, потому что, блин, не мое это было дело, и вдобавок, даже если я думал, что они неправы, что я-то мог с этим поделать? — Я, наверное, пойду. В смысле, хочу пойти. В смысле, я еще не нашел, с кем. Майк Мэдден, я с ним говорил, он сказал, что может найти мне какую-нибудь девчонку, но я не знаю. Понимаешь, не хочу идти с кем попало.

— Да уж, — сказала она, кивая, но, по-моему, не слушая. — Слушай, ты чего сейчас делаешь?

— Домой еду, наверное. А что, ты с Тони встречаешься?

— Не знаю, — сказала она. — Не знаю.

— Все нормально. Если хочешь высадить меня у дома...

— Может, кино посмотрим?

— Серьезно? — спросил я. — Как в старые добрые времена. Отличная идея.


У Гретхен мы смотрели «Ночь живых мертвецов», наше любимое — знаете, настоящий черно-белый фильм про зомби, — и мы торчали в непроглядной тьме, она лежала на своем буром кожаном диване, липком и страшном, а я сидел на полу, облокотившись на диван. Свет был весь выключен, горел только экран телевизора, и мне хотелось развернуться и напасть на Гретхен, и я фантазировал, как это могло бы быть, знаете, на кожаном диване, мне надо было только залезть ей под школьную юбку и собственно, знаете, я стал просто смотреть кино, внимательно, и не знаю, оно наполнилось вдруг для меня новым смыслом, из-за этих раздельных танцев, и этого месилова, и ареста и исключения Бобби Б., и этого парня в больнице. Там была такая сцена, где главный герой, молодой черный чувак, и героиня, такая изящная белая девушка, они прячутся в старом деревенском доме, спасаясь от сотни зомби, которые хотят задушить их, и выясняется, что в подвале дома сидят все эти люди, белые люди, они там прячутся и знают прекрасно, что происходит наверху, но они не помогают этому черному парню и белой девчонке, и этот черный начинает кричать на такого престарелого чувака, типа лидера всех этих белых засранцев, и этот белый говорит что-то вроде: «Мы в безопасности. Ты хочешь сказать, что мы должны были покинуть безопасное место, чтобы кому-то там помочь?», и я поверить не мог, что он говорит это, знаете, потому что это ну прямо совсем как в школе. Все — все ученики и учителя, и администрация, и родители, все — знали, что есть такая запара, что черные чувствуют, что с ними никто не считается, что они вообще тут постольку поскольку, и что им на хрен надоело уже это чувство, почему они и решили устроить отдельные танцы. Но никто, никто из учителей или родителей, или других учеников не сделал ничего, чтобы поправить ситуацию. Почему? Да потому что кому надо ввязываться во все это, если высунуть голову означает нажить себе неприятности? Мне лично не надо. Но вот что действительно паршиво: в конце фильма всех их, всех этих людей — тех, кто выжил, в смысле, а не зомби, даже черного парня и белую девчонку, — всех их убивают в конце концов военные, и тут я снова задумался. Дело все было в действии. Действии. В том, что если ты в курсе, что справедливость нарушена, и не делаешь ничего, для того чтобы восстановить ее, что ж, страдают не только те люди, с которыми несправедливо обошлись, но и каким-то образом ты сам, и как бы ты ни старался, ты не в силах отделить свою жизнь от жизни других людей, так что нужно действовать, нужно что-то делать. Я думал об этом на протяжении всего фильма, размышляя: может быть, и я мог что-то, хоть что-нибудь сделать, и так ни до чего и не додумался.

В самом уже конце фильма там показывают фотографии зомби и застреленных людей, и как будто читают новости по радио. Я обернулся и посмотрел на Гретхен, и она смотрела на меня, и она покачала головой, нет, нет, и я обернулся к экрану, и она подалась вперед и закрыла мне глаза ладонями, и через секунду мы уже снова целовались. Она была сверху, смеясь и говоря «шшш», и «помолчи, пожалуйста», и я кивнул и изобразил, как застегиваю рот на молнию, и она сползла с дивана, уселась мне на колени, обхватив меня ногами, вздохнула и принялась меня целовать, очень медленно, очень нежно. «Это ничего не значит», — сказала она, и я кивнул, коснувшись ее спины. Я провел рукой по ее бокам, поцеловал ухо и шею, тяжело дыша, и она прижала меня к дивану. Несколько минут мы ласкались, и я потянулся, чтобы стянуть с нее трусики, но она сказала: «Нет», и я попытался еще раз, и она сказала: «Нет», как маленькому мальчику, и мы прижимались друг к другу и тискались, пока наконец я не кончил, лаская ее волосы.

«Мы должны перестать этим заниматься», — сказала она, вставая и закрывая лицо руками. Я сказал: «Да», потом «Нет», и она покачала головой, сворачиваясь на диване калачиком.

— Я пойду, — сказал я, надеясь, что она скажет: Нет, останься, пожалуйста, но она только кивнула, и я понял, что не справься я с этим — ну, со своим уходом, — тогда ей показалось бы, что я по уши влюблен в нее, и возможно так оно и было. Я снова взглянул на нее и сказал: «Ну пока», и запрыгал вверх по лестнице, счастливый и совершенно запутавшийся, что было едва ли не хуже, чем если бы и вовсе ничего не случилось.

СЕМНАДЦАТЬ

В школе происходили странные вещи. Между третьим и четвертым уроками мистер Альба, высокий, смешной учитель по религии, накричал на Кейта Парсонса за то, что тот плевался в коридоре. Когда мистер Альба потребовал, чтобы Кейт, который учился в выпускном классе — приземистый, толстошеий футболист, — убрал за собой, тот сказал: «И не подумаю. Для этого есть уборщики», и стал удаляться по коридору. Мистер Альба схватил его за шею, может быть, сильнее чем надо, не знаю, меня там не было, но Кейт Парсонс вырвался и дал мистеру Альбе в зубы. Мистер Альба отлетел к шкафчикам, и поскольку была перемена, куча ребят могли наблюдать эту нелепую и забавную и немного грустную сцену. Вся школа была в напряжении. После исключения Бобби Б. вся эта история с раздельными танцами появилась в газетах, и похоже было, что все это состоится, черные выпускники заказывали собственный отель, родители помогали им с организацией, что, по-моему, круто, но вся школа, казалось, была готова взорваться в любой момент, драки в коридорах, угрозы, крики и еще этого черного парня по имени Рэй Лав отстранили за то, что он назвал брата Муни «лгуном». Странное было чувство.

В тот же день я встретил в коридоре Рода, он был грустный и мрачный, черное лицо его отливало зеленым.

— В чем дело? — спросил я.

— Ненавижу эту гребаную школу, — сказал он.

— Почему?

— Взгляни, — сказал он и указал на свою спину, где поверх белой форменной рубашки было выведено черным маркером пидор.

— Как это случилось?

— Мик Стивенс написал это на уроке физики.

— Вот что значит ходить на занятия вместе с выпускниками.

Он кивнул и пошел прочь, хмурясь и глядя в пол.

Поскольку у меня не было четвертого урока, я никуда не спешил. Неторопливо подошел к своему шкафчику и стал выкладывать ненужные книги, когда увидел, как мимо проходит хренов Джон Макданна со своими гориллами, глядя на меня и усмехаясь. Я даже блин подумал, что он мне подмигивает. И я не знаю что за хрень на меня нашла. Не знаю, то ли песни Misfits в моей голове, то ли дружба с Ником и сломанный нос, то ли папин уход и однозначная мамина несчастливость и оглушающая тишина моей жизни, то ли желание быть с Гретхен и невозможность когда-нибудь быть с ней, то ли исключение Бобби Б. и побитый Род, — или все, все это вместе, я не знаю, но я захлопнул свой шкафчик, щелкнул замком и пошел следом за этими мясными уродами по людному коридору. Я видел, как они повернули, как Джон Макданна остановился, чтобы взять сигареты из своего шкафчика, и как после этого они зашли в туалет на втором этаже. Я так давно мечтал набить этому парню морду — не знаю как, правда, может быть, изучив карате каким-нибудь волшебным способом, или сломав нос, смертельно ранить его, — что я почти подбежал к нему и замахнулся, но вдруг остановился и кое-что сообразил: Джон Макданна всегда будет крепче меня. Он всегда будет сильнее, неважно, со сломанным носом или нет, так что́ я мог ему сделать — разорвать его в клочья, причинить увечье?

Вот тогда я начал думать. Он всегда будет в состоянии надрать мне задницу — даже через сто лет, наверное. Я никогда не смогу до него добраться. Я никогда не смогу дать ему понять, что я не какой-то там слабак, хренова цель для плевков, что я человек, понимаете, что со мной надо считаться. Но потом я подумал, может, так и надо. Может, я только зря потрачу время, пытаясь что-то доказать ему, в смысле, он был тем, кем был, понимаете. Такой вот он был человек, и что я мог изменить? Вот тогда я задумался: я по-настоящему задумался.

У меня появилась идея вешать на его ящик большие картинки с котятами. В тот день я спустился в библиотеку и прочесал весь каталог, и мне повезло, потому что там была книга под названием «Котята», хотя если честно — Откуда? Откуда в католической школе для мальчиков могла быть книга под названием «Котята»? Я не знал, и мне было все равно. Но я устремился к полкам, нашел книгу, укрылся в самом дальнем углу и стал выдирать из нее страницы. Я взял ручку и маркер и стал пририсовывать котятам пузыри с посланиями, как в комиксах, и они как бы говорили: «Джон мой друг» и «Джон никогда не забывает покормить меня», и «Джон чешет мне за ушком», и я чуть не писался от смеха, сочиняя все это. Я вырвал еще несколько страниц, где реплики котят становились уже более философскими, типа: «Будь милым, Джон, как я, милый котенок», и «Если ты делаешь людям больно, мне хочется плакать» — и я подрисовал слезу у котенка под глазом, и — лучшее мое творение — на фотографии с пятнадцатью белыми пушистыми котятами я написал: «Каждый раз, когда ты бьешь кого-то, Джон, один из нас умирает».

Затем, все еще смеясь, я вышел из библиотеки и прилепил одну из фоток к двери его шкафчика, всего лишь одну, с котенком, спящим у клубка красной пряжи, где было написано: «Джон мой друг». Я хотел дождаться его реакции, но решил, что лучше убраться, а то, не дай бог, он меня заметит.

Это стало моей фишкой — на весь оставшийся учебный год. На всех переменах я приклеивал фотки котят, щенков, пони и тюленят к шкафчику Джона Макданны, надеясь, что это хоть как-то заставит его задуматься, понимаете. Но на самом деле, наверное, на самом деле, я делал это ради себя.

ВОСЕМНАДЦАТЬ

После школы я сидел на капоте «эскорта», а Ким и Гретхен курили. Гретхен вела себя так, будто все круто и ничего такого не случалось, и я повторял за ней. Скрестив руки на груди, притворялся, что я в отличном настроении, даже курил, чтобы показать, как все распрекрасно.

— Ну так, Брайан, что там с танцами? — спросила Ким, выдувая мне хренов дым прямо в лицо. В ее огромных очках от солнца я видел собственное отражение. — Ты все еще собираешься туда?

— Не знаю. Наверное. Только я так и не нашел, с кем пойти, — сказал я.

— Ты что, правда собираешься? — спросила Ким.

— На танцы? Ну да, с нашими танцами все в порядке. Это у выпускников полная херня, — сказал я.

— А в чем проблема-то?

— Ну не знаю. Похоже, черные из выпускных классов страшно разозлились и устраивают собственные танцы, — сказал я.

— Тупость какая, — сказала Ким.

— Точно, но совсем не потому, почему ты думаешь, — сказал я.

Ким сняла очки и обернулась, уставившись на меня.

— И почему же, позвольте узнать?

— Я думаю, что это полная херня, что ты получаешь все, что ты хочешь, только потому что ты белый на хрен.

— Чего-чего? — спросила Ким, пялясь на меня, как будто у меня голова загорелась.

— Дерьмо это все, вот что я думаю, — сказал я. — Они только хотели, чтобы их признали и чего там еще. Они выбрали свою песню. Блин, ты подумай, как для тебя важна музыка, которую ты слушаешь. Блин. Они просто хотели чувствовать себя частью происходящего, понимаешь?

— Они ведут себя как дети, — сказала Гретхен. — Не получилось по-ихнему, вот они все и испортили.

— Не в этом дело, — сказал я. — Ты не врубаешься. Ты все время чувствуешь себя чужим, и тебя тошнит от этого, и в конце концов ты просто делаешь что-то свое.

Мы подрулили к торговому центру. Ким вылезла из машины. «Ладно, кретины, мне пора. До скорой встречи, любовничек», — подмигнула она мне.

— Отвали, — сказал я, отворачиваясь. Я перелез на переднее сиденье и пристегнул ремень. — Ведет себя, как сволочь.

— Тебе это нравится, — сказала Гретхен.

— Не знаю. Просто привык, может. Может, на самом деле мне хочется, чтобы она уже прекратила хамить.

— Хамить? Она не хамит.

— Конечно, хамит, — сказал я. — Она думает, что это делает ее неотразимой. Ведет себя так с шестого класса. Думает, парни перестанут замечать ее, если она будет милой. Все время напяливает эту маску: панк-рок Ким. Точно. Ничего настоящего в ней не осталось.

— А, ты в ужасном настроении, да? — спросила Гретхен.

— Наверное, — сказал я. — Я просто вдруг осознал все это, понимаешь?

— Что осознал?

— Что большинство этих панков — гребаные притворы, — сказал я. — Что большинство из них делают что угодно, только бы не выделяться из толпы. Абсолютно бездумно. Как с Ким — все из-за хреновой моды.

— Что ты несешь? — сказала Гретхен, поднимая брови.

— Я говорю, что вы двое — самые недалекие из всех, кого я знаю, — сказал я. — Вы даже не понимаете толком, что такое панк. Просто одеваетесь, как положено, потому что были когда-то лузерами, а это, типа, дает вам возможность хоть как-то самовыразиться, понимаешь.

— Что за хуйню ты несешь?

— Вы и все эти «панки». В смысле — ты что, думаешь, я забыл, что у Дейва Латтела была коробка для завтраков с Траволтой?

— Чего?

— С Джоном Траволтой. В младшей школе он носился с этой коробкой и говорил, что ему нравится прическа Траволты. А теперь, теперь он что — панк? И вы с Ким тоже. Боже ты мой, Ким была в команде поддержки. Она встречалась с Барри Ноланом из баскетбольной команды. И вдруг все вы стали панками.

— Ну как хочешь.

— Вы такие же, как гопники. То, что вы красите волосы в синий цвет, не делает вас лучше других.

— Чего?

— То, что у вас синие волосы и драные шмотки, не означает, что вы лучше других. Потому что, знаешь что? Вы просто приспосабливаетесь, точно так же. Хоть и не носите хаки или что там, для меня вы все одинаковые. Вы думаете, вы особенные, но это не так. Вы — ты, Ким и все остальные — вы снобы по отношению к снобам. Но вы такие же злые, как и богатенькие аккуратисты. Все вы никуда не годитесь.

— Правда, что ли?

— Ну, не знаю. Не в смысле, что ты воображала. Я просто... просто хочу, чтоб вы знали, что нравитесь людям такими, какие вы есть. Вы могли бы, просто, быть самими собой. Но кому-то, какому-нибудь парню, какому-нибудь хрену типа Тони Дегана, вообще насрать, какие вы на самом деле. Я знаю, я сам парень.

— Правда, что ли? А я думала, ты гермафродит.

— Я парень и знаю, о чем парни думают. Все, что им нужно — это заняться с тобой сексом.

— Значит, все что тебе нужно — это заняться со мной сексом? — спросила она, и я покраснел, мгновенно.

— Нет, нет, я имел в виду, что ты мой друг и мне совсем не наплевать на тебя.

— Заткнись, пока меня не стошнило.

— Извини. Может, мне не следовало всего этого говорить. Но, знаешь... знаешь, дети сейчас так быстро растут, — улыбнулся я.

— Проваливай. Убирайся из моей машины! — закричала Гретхен, останавливаясь у моего дома. Я смотрел, как она отъезжает, и думал: Я слишком много всего наговорил, и кто меня за язык тянул, и что если я когда-нибудь снова ее увижу, это будет большая удача, потому что, кажется, чему-то для меня пришел конец.

ДЕВЯТНАДЦАТЬ

Хотелось бы мне сказать, что я вообще не пошел на танцы. Хотелось бы мне сказать, что я весь такой — «К черту институт американского расизма». Черт, хотелось бы мне сказать, что я пригласил Гретхен. Но все было не так. Потому что я был тупой подросток, и мне лишь хотелось почувствовать себя в своей тарелке, или хотя бы выглядеть так, будто я в своей тарелке — самое глупое и самое главное желание каждого, наверное. Следующие две недели я отращивал волосы — для тупых фотографий в школьный альбом, понимаете, — и я пригласил эту Келли Коннорс, которую подогнал мне Майк, младшую сестру одной из подружек Эрин Макдугал, понимаете. Короче, эта Келли Коннорс была крохотная, с оранжевыми кудряшками и с астмой, и с аллергией на все на свете, даже на траву, и когда я собрался было прикрепить к ее розовому платью букетик, она сказала: «Не надо. От роз я вся покрываюсь сыпью», и я с еще двумя парнями из школьного оркестра взяли на прокат лимузин, и мы с Келли танцевали все эти глупые танцы, я помню только последний, разумеется, Wonderful Tonight Эрика Клэптона, потому что, как обычно, у меня встал по полной программе, и бедняжка Келли Коннорс заметила это, и я только пожал плечами. Майк Мэдден был с Эрин Макдугал, мы немного поболтали, и я рассказал ему, что папа окончательно ушел, а потом Майк и Эрин крупно поссорились и в конце концов удалились, и, в общем, вкратце, вот так нелепо закончились эти танцы.

ДВАДЦАТЬ

После танцев, в лимузине, который мы взяли напрокат с двумя чуваками из школьного оркестра, я сделал кое-что очень гнусное. Я стал щупать Келли Коннорс прямо на глазах у всех, просто выключив свет в салоне и прижав ее к сиденью, и я подумал, может, мне удастся ее сегодня трахнуть, но не был в этом уверен; другие в это время шептались, и одна из девчонок сказала: «Это отвратительно. Я хочу домой», и мне было наплевать, потому что, казалось, я должен что-то доказать кому-то. Доказать, что я полный кретин, честное слово. Хотел показать всем, какой я крутой, наверное, и не придумал ничего лучше, чем тискать девчонку на глазах у едва знакомых людей. Просто замечательно.

После того как мы высадили Келли у ее дома — розовое платье задрано до самых бедер, по лицу размазана косметика, на груди жуткая сыпь, — и эти двое кретинов отвезли домой своих девчонок и сказали спокойной ночи, я остался в лимузине один, в полном одиночестве, смеясь над тем, какой ужасный был вечер, и думая, как глупо все получилось, как старался я произвести впечатление на кого-то, хоть на кого-нибудь, просто чтобы доказать, что я свой, и я думал об этой сыпи у Келли на груди, и от этого чувствовал себя особенно паршиво.

Водитель лимузина, черный — потому что, как говорят Dead Kennedys, состоялся международный заговор и никто уже не видел белых на дрянных работах — повернул ко мне свое длинное блестящее лицо, снимая свою шоферскую кепку, и сказал: «Хорошая была ночка, приятель?»

— Да нет, паршивая.

— Я тоже ходил на школьные танцы, и это тоже было паршиво, — сказал он.

— Да уж. Почему так?

— Тогда я не понял, но сейчас жалею, что так мало тусовался с парнями, понимаешь. Вместо этого я был по уши влюблен в девчонку, которую после танцев так и не видел.

— Да, я о таком слыхал, — сказал я, и затем спросил: — Через сколько вы меня высадите?

— Вы заказали до семи утра. Сейчас только шесть.

— Мы можем заехать за одним человеком? — спросил я.

— Конечно, приятель, все что хочешь. Куда ехать?

Я подумал, что если Гретхен дома и если она станет меня слушать, я попрошу прощения и попрошу ее пожалуйста, ну пожалуйста, пойдем со мной.

И вот что случилось. Целый час мы разъезжали на заднем сиденье лимузина, и, может быть, оттого что я устал и было уже так поздно — или так рано, — и на Гретхен была пижама, и она сидела, откинувшись на кожаную спинку, и мы ехали по Лейкшодрайв, и завтракали в Макдоналдсе, но все было так, как будто ничего плохого никогда в жизни со мной не случалось.