"Лесная глушь" - читать интересную книгу автора (Максимов С. В.)I. РасставаньеВ крайней избе деревни Судомойки, у хозяина Артемья — небывалое горе, которое подкралось к нему незаметно и подняло его жену Матрену еще далеко до первых петухов. Старуха завозилась около печи и изредка глубоко и тяжело вздыхала. Вздохи эти, сопровождаемые какими-то однозвучными восклицаниями, незаметно учащались, и когда старуха вышла из-за переборки, с лучиной в руках, легко было заметить, что глаза ее опухли и покраснели, а на ресницах висели не первые свежие слезы. Вставивши лучину в светец, старуха осторожно подошла к лавке, во всю длину которой вытянулась фигура, накрытая овчинным полушубком. Старуха осторожно потолкала эту фигуру, подперлась локотком и тем жалобным, робким голосом, который так живо вспоминается всякому при первой мысли о давно минувшем младенчестве, шептала, сквозь слезы, спящему: — Петрованушко!.. разумник!.. очнись-ко, желанный мой! Никак светать скоро станет, радость!.. Спящий перевернулся, но с полатей раздался другой голос, несколько строгий и неприветливый: — Эку рань тебя, старую, нелегкая подняла: не замай!.. отстань!.. Дай хоть напоследях парню-то покуражиться. Никак еще и первые кочетье не пели: ложись-ко!.. — Нет, уж не засну, не засну!.. Всю ноченьку мутило, и призабыться не удалось! — было ответом. Опять раздался в избе тот же урывистый шепот, который так назойлив и неприятен просыпающемуся в самую лучшую, сладкую пору ночи. Не хитрил и тот, чей голос оговорил сердобольную старуху-будильщицу, потому что вскоре показались его босые ноги на приступках, и наконец вся фигура самого хозяина Артемья пробралась с полатей в кут, в то время когда спящий поднялся на лавке и лениво потягивался. Артемий молчал, продолжая одеваться, молчал и сын его Петрованушко — виновник настоящего семейного горя. В избе было по-прежнему тихо, как бывает тихо в любой крестьянской избе в раннюю пору утра, когда можно слышать и шипенье в лохани стрекнувшего уголька от лучины, и корову, лениво пережевывающую жвачку в подызбице, и треск над голбцем сверчка — этого незваного и досадного гостя всякого теплого места в деревне. Тишина не нарушалась еще вздохами его жены, которые вскоре превратились в всхлипыванья, неблагоприятно подействовавшие на обоих мужчин: сам Артемий упорно молчал и покрякивал. Сын его вышел на крылец и задумался. Вот где-то вдали выкрикнул первый голосистый петух-запевало; ему ответил другой, третий еще голосистее — и вскоре началась задорная чередовая перекличка досужих соседей, по пению которых деревенский человек узнает время ночи. Привычная перекличка петухов, проходившая незаметно для парня в былую пору, на этот раз увлекла его и навела на продолжительное раздумье: голос одного петуха, бойко начавшего выкрик, прорвался на самой середине, и петух не дотянул полной трели. «Надо быть, крепко начал, покачнулся на шесте и слетел вниз!» — думал парень, и в воображении его уже рисовался содом и неугомонное кудахтанье, которое подняли напуганные, всполохнутые куры. «И ничем не уймешь их до самого рассвета, народ такой! А вот Скворчихин петух совсем стар стал, и поет сипло, и скоро кончает. Не спуста: пятую зиму живет…» Парень еще долго стоял и вслушивался; но, видно, как ни отгонял тоску, накипавшую на сердце, придется опять за нее взяться, когда войдет он в избу и увидит, как тоскливо смотрит ему в лицо мать-старуха и сам отец, подсевши к столу, разбитым, не менее тоскливым голосом говорит ему: — Не отринь, Петрованушко, стариковскую молитву: не забудь на чужой стороне!.. Пошли тебе Никола Чудотворец да Казанская Богородица таланту да счастья!.. Нас-то не забудь только!.. — Зачем забыть?.. Не для чего забывать!.. Вы-то… — мог только ответить парень, но упорно сдерживал накипавшие слезы. — Ой, отцы мои родные! Кормильцы мои! — завопила старуха и пала на плечо сына. — Под сердечушком-то своим я тебя выносила; выкормили-то мы тебя, выпоили, а пришла неминуча напасть на чужую сторонушку снаряжать! Помрешь — не увидимся!.. Ой, батюшки, ой, родители мои! Ой, ой, ой!.. Градом полились у старухи слезы, Артемий вылез из-за стола, махнул рукой и побрел под полати. — Спи, Ондрюнька! спи, шустрый! Рано!.. — говорил он одному из ребятишек (вразброску валявшихся на полу под шубенками). Этот парнишко, приподнявшись на постели, пугливо озирался, вероятно разбуженный громкими причитываньями большухи. Плачу этому не мешал старик Артемий и даже, видимо, сочувствовал, потому что продолжал по-прежнему покрякивать и откашливаться. Немного оправившись, он опять подошел к столу и опять заговорил с сыном: — Дорога-то дальняя, туды-то обрядим! А там все от тебя, Петрованушко, да от Семена Торинского! Коли не он — так и надежи никакой нет, да, я чай, не отринет — в сватовстве ведь — свои… Поклонись ему, попроси!.. — Знамо, надо поклониться! — отвечал парень. — Ну, и наши питерщики, чай, покажут: свои ведь, соседские!.. — Знамо, покажут!.. Ондрюха покажет!.. Матюха!.. — Жениться, Петрованушко, надумаешь — домой приезжай!.. — Куды, как не домой, — знамо!.. — На вот от трудов своих, Петрованушко! возьми… десять рублевых, чай, хватит. — Как не хватит — хватит!.. останется!.. — Дал бы и больше, радельник, да невмоготу: сам знаешь!.. Вон и то Лысуньюшку продали и сено все сгребли с повети!.. Тулуп-то свой лонишной тоже!.. сам знаешь: из каких достатков?.. В ответ на это парень только сильно безнадежно махнул рукой и опустил голову. — Все на тебе, разумник! От твоей милости!.. не отринь! И старик уже не вылезал из-за стола, а тут же, при всех вытирал обильные слезы. Одному только парню почему-то хотелось удерживаться от них, и он ушел за переборку и долго бессознательно рассматривал, как густой дым валил из печи и сильно лез к потолку и но лицам. — Вставайте, робятки! Матвеюшко, вставай! — будил он потом маленьких племянников — сыновей покойного брата. Потом прилег было к ним, хотел поиграть — и не нашелся. Встал опять и опять начал выговаривать. Из-под полушубка показалось одно раскрасневшееся личико, а вот и другое — и оба, спросонков, тупо смотрели на дядю, не понимая, в чем дело. — В Питер сегодня еду, вставайте, — чуть не вскричал парень тем безнадежным голосом, после которого едва ли кто удерживался от слез. В избу вошел дядя Петр, старший брат старика Артемья, человек, живший в Петербурге долго, разбогатевший там, а теперь уважаемый всею деревнею за ум и опытность. Старик пришел поделиться, по-родственному, с парнем своим толком и опытностью и говорил: — Беги кабаков — главное! Вот отец-то не приучил тебя к водке, и там остерегайся. Водка — огонь: многих сожгла. В харчевне — ничего, чайку попить, и то смотри не часто — ожжет… Больно-то с шустрыми да бойкими не дружись: народ там прожженный… — Ой, поучи-ко, поучи! Больно ты толков, брат!.. родной!.. Сам-то я и придумать ничего не мог, а хотел, больно хотел, да не знаю как. — Ну, где тебе знать: свету-то и видел, что в окне-то своем: домосед ведь… — Домосед, брат, домосед, родной!.. Поучи-ко, поучи — кровный ведь, свой… — Идешь-то ты в толковое ремесло плотницкое. Артели у них крепкие, только держись за них, да тут смотри с толком. Ведь и у них всякой бывает, что рубль-от зарабатывает в неделю почесть, а выпьет, так и в грош не ставит. Пуще бегай полпивных, там в игры всякие играют, втянешься — водой не отольешь. Присмотру-то там да уроков ни от кого не жди, всяк живет по себе, и тебе доведется так же. — Спасибо, дядюшка, кормилец! Так-то вот словно и выучился. Все-то так запомнилось ловко… — Не на чем, племянник дорогой, Петр Артемьич! Ведь с отцом-то твоим мы не чужие — одна полоса мясу: родные братья. — Да, поучи ты, поучи, брат!.. еще. — Будет с него пока. Всего-то не втолкуешь; свой на то разум имеет. Отца-то не забывай, не зазнавайся очень-то. — Да, уж не забывай, Петрованушко, не забывай!.. — Ну, и меня: дядя ведь тебе. А вот тебе и мое благословение и деньжоночек, сколько мог: не обессудь! Становись же на колени; благословляй, брат, коли не благословлял еще, да и с миром. Отец благословил сына створчатым медным образом и запихнул ему этот образ за пазуху. Старуха передала ему мешок с подорожниками и низко поклонилась; невестка присоединила свои рыданья к причитаньям старухи. А вот, когда совсем рассвело, отворилась дверь, и из рассеявшегося густого пару, мгновенно ворвавшегося с ветру, показались фигуры питерщиков — Ондрюхи и Матюхи, которые взяли новобранца на свой страх и согласились доехать вместе с ним до Питера. — Не оставьте, ребята, парня! вразумите, коли в чем не дойдет своим-то толком! Не отриньте, по знати!.. свои ведь: во какими запомню! — попросил Артемий питерщиков и, вероятно для большего убеждения их, намекнул на свою старость и односелье с ними. — Не проси, что просить? Знаем! — ответил Ондрюха. — Сам себя должен смотреть, а мы, значит, люди натуральные: все можем предоставить. На то, примерно, в столице… разных господ, выходит, знаем, а опять-таки и хозяев разных. Радение его будет какое, значит… а мы… вот, это в каком сложении понимать надо… настояще так! — говорил другой питерщик, Матюха и, как видно, что называется, зарапортовался вследствие столичной заносчивости, которая, видимо, немало усилилась и деревенскими крепительными средствами, которыми любит заручиться простой человек в привычную дорогу. Как ни бестолковы были последние речи, старик Артемий понял их по-своему и низко кланялся. Кланялся и сын его, Петр. — Пособи, братцы! народ вы доточной, не впервые в Питер-то ездите. — Приобыкли, молодец, приобыкли! — заметил Матюха с тем важным тоном, которым любят важничать заезжие на родину питерщики. — Грамотный ведь он у меня: и церковное читает, и гражданскую печать маракует. Не обидел Бог, неча говорить, может, пригодится и в этом досужестве. — Завсегда в избе у дьячка, перед обедней, Жития читает! — сочла за нужное прибавить мать и не нашлась больше; а только низко-низко поклонилась и опять принялась за слезы. — Не просите: не обижайте, значит! — говорил первый питерщик. Но вот наступила и минута разлуки, которую обставляет русский человек, по старому завету отцов и дедов, везде одинаково: когда дорожный человек оделся потеплее и туго-натуго подпоясался кушаком, все находившиеся в избе присели. Недолго длилось молчание: все, вставши с мест, молились на тябло, по примеру большака избы, который, кончив молитву, обратился к сыну: — Ну, прости, Петрованушко! прости, родимый! благослови тебя Господи. Не забывай… Жениться-то, мол, домой приезжай, да скорее!.. Хвор стал: не в силу подчас. Прости, петой!.. Да дядины-то слова пуще помни: они ведь неспроста. Дальше он не мог говорить и передал сына матери, где ожидали его безнадежно-судорожные объятия и рыдания; старуха повалилась ему на плечи и не смогла ничего выговорить. За нее причитывали другие — бабы-помощницы, в объятиях которых также предстояло Петровану испытать, как тяжело ложится на сердце бремя разлуки, от которой и отказаться бы даже так впору. Дядя простился хладнокровнее всех. Между тем изба Артемья густо набилась соседками, которых привлекло сюда сколько любопытство и досужество, столько же и обычное сострадание ко всем неутешно рыдающим. Прощание с ними было гораздо короче. Учащеннее слышались только разные искренние пожелания во все время, пока парень подошел к ребятенкам-племянникам. Ребята спохватились, что дело идет не на шутку, когда все в избе голосят, и что, знать, скоро некому будет снаряжать им тележки, носить шляки и лодышки. Ребята растрогали своими слезами дядю до того, что он поспешил за дверь, на крылец, к роковым саням и концу расставанья… — Прости, родимой… сердце!.. не забудь да отпиши попервоначалу… как там… Пошли тебе казанская!.. ой!.. ох!.. — Прощайте, родные, прости, Гриша!.. Дядя Михей, прости, родимой! — Не поминайте лихом! А в чем не разобидел ли кого? Простите, желанные, — слышалось с обеих сторон. — Трогай; да легче сначала: сани разойдутся! — раздался другой голос, усиливший рыдания баб. Старик Артемий только махал рукой и низко кланялся во все время, пока пошевни питерщиков были в виду. Но вот они обогнули околицу, скрылись за банями, опять стали видны и спустились под гору, за лес, все дальше и дальше… Старуха мать давно уже лежала на лавке чуть не в беспамятстве. Над ней выли золовки и невестки. Артемий ушел на поветь и долго-долго возился там с колесами; потом накинул полушубок, надел шапку и ушел под знакомую елку, откуда поздно вернулся домой, залез на полати, постонал, поворочался и замолк, может быть, только до первых петухов… На другой день, когда путешественники будут далеко, старик опомнится и крепко погорюет. Бабы еще долго будут хныкать, а старуха мать — при первом воспоминании о сыне. Пройдет неделя, и дальше, по непреложному закону природы, все пойдет своим чередом: домашние оглядятся — и попривыкнут, устремив все желания свои к тому, чтобы дождаться из Питера первой грамотки, над которой опять целой семьей плачут, и опять все пойдет старым, заведенным порядком. |
|
|