"Бабушкин сундук" - читать интересную книгу автора (Миролюбов Юрий Петрович)

Мой дорогой Юра!

To, в чем судьба тебе отказала в жизни, кажется, теперь осуществляется. Эта книга является небольшим сборником твоих рассказов.

В тот момент, когда ты навсегда покидал меня, я обещала тебе сделать все, что в моих силах, для опубликования твоих произведений.

Эта маленькая книжечка — выражение твоей глубокой любви к твоей любимой, страждущей Родине.

Больше, чем кто-либо другой, знаю я, как ты любил ее, и что ты жил только для России. Пусть же этот небольшой сборник выявит лик того, что постоянно затемнялось и сейчас еще затемняется ложью и хулою.

Это — только начало. Я обещаю тебе, мой дорогой Юра, приложить все мои усилия для дальнейшего издания твоих произведений.

Твоя маленькая Галя

Аахен, Ноябрь 1974 г.

БЕЛАЯ СИРЕНЬ

Вокруг дома, у самых окон, росла голубая и белая сирень, а чуть дальше были жасмины. Весной все зацветало, и особенно пышно сияли гроздья белой, как взбитая пена, сирени. Душиста она была, чуть холодна от утренней росы, и горьковато пахла, перебивая все другие запахи. Темнозеленая листва, глянцевитая; где постарше — темная, сердечком, и нежнозеленая у кистей, с красноватой побежалостью, прикрывала гроздья, и шелестела при дуновеньи ветерка. Сам ветер был полон жизни, юности, радостной тревоги, любви, тепла, солнечных лучей. Но цветы — цветы были тугие, крепкие, белые, душистые, несравненные. Отец за ними неотступно ухаживал. Перед цветеньем под кусты закапывали молотую печенку, выдержанную, пока прокиснет. Это давало цветам необычайную силу. Во время цветенья отец разводил разные растворы, составлял жидкую поливу, которую и лили понемногу под корни. Тогда грозди, уже появившиеся в нежной листве, наливались и становились крепкими, сильными, а их запах — еще тоньше, чем раньше. Отец нюхал кисть и давал мне: “Чувствуешь? Пахнет как бы красным вином с мимозой! А ведь поймать этот запах нельзя! Не хочет отдавать его сирень.” — “Как же не хочет? Почему так?” — “Потому что всякий запах можно собрать и держать в бутылочке, а сиреневый — никак! Вроде и пахнет, да уже совсем не так.”

В кабинете отца все уставлено бутылями, большими, малыми, разными аппаратами, перегонными кубами, ретортами, настойками, разноцветными склянками, а на столах стоят и лежат и еще бутыли, “сокслэ”, “эрленмайеры”, и другие бутыли, цилиндры. Отец все изучает, титрует, перегоняет, настаивает. У него в зале стоят тоже ряды бутылей вдоль стен, на темнокоричневых полках. Зайдешь, подумаешь — кабинет ученого. Он и был ученым, только вольным, для себя и людей. В больших бутылях настаивались цветы, корни, травы. Большая хрустальная бутыль содержала водку, настоянную на яблочной кожице. Люди, кому довелось ее пить для здоровья, говорили, что на вкус она горьковата, вяжет язык, но сила в ней необычайная. Точно самого лета рюмку хватил! Эта бутыль стояла на столе и сверкала как алмаз, даже когда не было солнца. Я любил ее разглядывать. Яблочная водка, однако, была самым настоящим лекарством. Она помогала больным старикам.

Если подходить к дому с улицы, он кажется весь заросшим белой сиренью. Голубая, хоть и есть, но не такая пышная, не такая яркая, как белая. Белая — это прямо райское чудо. Так и кажется, что над ней золотой ангел трепещет крыльями. И еще — кажется, будто кто-то на лютне играет, или пастушок — на самодельной сопели,[72] либо флейте. Колышутся гроздья, веют невидимым ароматом, а весенний ветер несет его на легких крыльях дальше. И купы цветов, как жемчужные тучки в синем небе, ласкаемые солнцем.

Я любил подходить к дому то — с улицы, то — со двора. Отовсюду сверкали клубы белой сирени и пахла она, как за сердце хватало. Такой нежный, юный, тонкий, точно кружевной, аромат! И в каждом цветке — желтая точка, глазок, а лепестки — закручены, точно кудри прекрасной богини. Все же вместе — тонко, женственно и переполнено любви и ласки. И если бы кто-то рядом сказал, что жизнь тяжела, полна зла и страданья, то, глядя на эти прекрасные цветы, ни за что не поверил бы! Нет, чтоб в таком мире было зло, страданье, болезнь, о — нет! Это просто невозможно допустить! И ветви согласно кивают шелковыми купами белых цветов: “Нет! Нет!” В таком прекрасном, цветущем мире нет места страданью, злу, болезни. Здесь всё — только чистая красота, только радость, нега, любовь, смущенная улыбка, но нет и не может быть места чему-либо безобразному!

С южной стороны дома цветник. Там цветут уже ранние розы, левкои, туберозы, тюльпаны, все раннее, весеннее, а дальше поднимаются еще зеленые стебли летних цветов. Эти расцветут к Ивану-Купале. По зеленому забору, отделяющему цветник от двора, уже громоздятся капуцины всех цветов, жимолость и душистый горошек, простой и скромный, но такой милый. Горят на солнце белые, желтые, оранжевые, розовые, красные и почти черные, тёмнокрасные капуцины, дрожат на ветерке, пахнут. Радуется глаз, когда смотрит на их разноцветную игру. Но если взглянешь на белую сирень, цветущую вокруг дома, то не сможешь оторваться. Даже Михайло, несмотря на то, что он больше с конями возится, с коровами, и тот сказал: “Да, в этом году "бузок"[73] (как он звал сирень) больно хороший! Ну, так батюшка же все знают про цветы!” Он был уверен, что никто на свете “всего” про цветы, как наш папа, не знал! И все его приказания, как и мамины просьбы, он выполнял совершенно точно. Что-что, а уж удобрение, бывало, положит сейчас же, как сказали, и разве что — дождь, а то буквально через минуту. У него никогда не бывало, чтоб ответил: “Сичас!” — а сам забыл на целую неделю. И вообще, он не терпел, когда кривоглазая Мавра крикнет: “Сичас!” — а сама за соломой пойдет. Он всегда ее передразнивал: “Сичас, через час, Господи помилуй нас! А ты бы нос утерла, да сейчас и сделала бы!” На что Мавра обижалась: “Работы-то этой много, и всё надо одно после другого делать!” — “А ты возьми расчет! Скажи, что больше работать не хочешь!” — поддевал он. — “Всё какую ни на есть дуру, да на твое место нашли бы…” Он, конечно, был к ней несправедлив. Мавра дурой не была и трудилась все время, работала, а только глаз у нее окривел, ну, а Михайло некрасивых баб не терпел: “Ежели стара, да еще и кривая с рожи… Что с нее взять тогда?” — и ожесточенно плевал наземь. Мавра же, проходившая мимо, вздрагивала: “И чтоб тебя блохи заели!” — в сердцах бурчала она: “Вот уж царь Дундарь нашелся!” На это Михайло презрительно сплевывал еще раз. Я как-то в доме, взяв с него пример, плюнул на пол… да еще при тетке! Вот она на меня коршуном налетела! Ну и задала же мне жару!.. Спасибо, Бог Прабу на шум послал, так она меня спасла! А то — тетка, не задумываясь, оторвала бы мне голову… Даже отец, многозначительно кивнув в сторону тетки, сказал: “Ты что ж, родной тети не уважаешь?” — “Да это он у конюха научился!” — обозлилась тетя: “На собак лаять умеет, и на пол плевать, как мужик, весьма горазд!” — “Ну, ну! Не лютуй!” — заступалась Праба. — “Мужик тебя хлебом кормит, конюх лошадьми правит, когда ты под кружевным зонтиком этакой барыней едешь!.. Не тебе же править! А кто зонтик держать будет?”

Дальше я не слушал, а удрал в первую раскрытую дверь, а потом через окно сигнул. В саду был мир, тишина, цветы, аромат, птичий свист и гомон. Правда, с чего люди злятся, и себе и другим жизнь отравляют? Ведь можно же обойтись без всякого крика? А кому нужен наш гнев, раздраженье, выкрики? Ни — самому себе, ни — другим!

Я залез в самую гущу сирени, просунул голову между цветущих гроздей, и так, поводя носом туда или сюда, нюхал, нюхал, пока не надоело! Вот это была — красота, а что — теткины изречения! И без них можно пообедать, как сказал Михайло: “Она на тебя кричит? А ты не отвечай! И без ее попреков можно кушать! Да и перец из них повыдохся”. Праба, когда я ей это сказал, сделала большие глаза и басом прошипела: “Вот, возьму, да тетке и расскажу! Вот обрадуется!” А я жестоко струсил и просил не говорить: “Мне ничего. Меня она не убьет, а вот Михайлу влететь может…” — “Ну, ну… Так-то Михайло и задрожит, забоится, затрясется! Я его знаю. Он тетку за один "гам!" съест!” — “Так вот и не надо, чтоб он ел…” — “Ну, ну! Не бойся. Не скажу, — успокаивала она. — Ступай в сад, гуляй, да бойся тетю обидеть”. Я убежал, и, сам того не желая, нечаянно подслушал, как тетя уговаривала маму: “Ему уже пора учиться! Нечего в деревне собашничать!” Боже мой! У меня все похолодело внутри! Эта жестокая тетка может меня в город увезти! Ни за что не дамся! Нет, нет!.. А чтоб ее… Я не на шутку перетрусил. Вскоре Праба вышла в сад и села в свое плетеное кресло. Я к ней кинулся за разъяснениями, но она меня успокоила: “Пока я жива, никакая тетка тебя не заберет в город. Тебе еще рано туда ехать!” Тут я вспомнил, что года за два до того в городе, в сопровождении матери и тетки, побывал. Мы туда ехали в поезде, потом долго тарахтели на извозчике, наконец остановились перед одним домом. Тетка стала открывать двери, а мама платила извозчику. В это время откуда-то вынырнул грязный, оборванный мальчишка, показал мне язык, да как хлопнет меня по лицу! Ударил и убежал, на углу хохочет. Мне показалось это здорово обидным, и я заревел. Тут только мама с теткой увидели, что меня уже с приездом поздравили… О городе поэтому у меня было довольно неприятное представление: приедешь, а тебе “по морде” ни за что надают! И конечно, на таких условиях я ехать “в город” не хотел! — “И не поедешь!” — убеждала Праба: “Надо еще и здесь в школе побывать”.

Белая сирень, зачарованные цветы, зелень, сучья, ветки тянули меня все время, и я все время там торчал. Тетя предупреждала: “Смотри, голова будет болет!” А мама просила: “Да не тереби же так ветки! Ведь растению больно! Оно — живое”, а Праба подозвала меня, схватила за волосы и дернула — “Ай!” — вскричал я, — “это же больно!” — “Ну, а когда ты тянешь ветку за цветы, ей не больно?”

Это меня заставило задуматься. Действительно, если мне больно, то и растению тоже? Я вечно буду Прабе благодарен за это! У меня на всю жизнь осталось понимание, что растение — существо и что ему — больно, если его терзают! Как подхожу к цветку или дереву, так и стараюсь боли не причинять. И правда, как мало люди об этом думают! А уж о животных и говорить нечего. Собаки страдают сильней человека. Но как же низки злодеи, убивающие человека…

Гроздья белой сирени, яркое солнце, зелень, тепло, пьяный воздух, свист, щелк, гомон птичий, голубоватый туман, дрожащий над всем, молодая зелень, то, что Праба меня в город не пустит, все — меня потрясало, подымало куда-то вверх, на самую высоту, так, что захватывало дыхание. Вот в эти минуты я был искренне счастлив!

Михайло мне сказал: “Я бы тебе, Петрович, все рассказал, да ведь ты родителям брякнешь, а они по шее, по шее! И в тычки со двора выгонят!” — Тут я ему крепко поклялся, и тогда он сказал: “Видишь, тетя… Оне, конечно, барыня и деликатное воспитание имеют… Ну, а все-ж, как ни крути, выходит, значит, что оне — баба!.. А как тебе баба, так, значит, и вередящая… Ну, чего ей надо? Видит, дитё, значит, веселое, здоровое, так они его сейчас, значит, и в город законопатить желают!.. Чтоб оно там, у городе, значит, похудело, побледнело, худым дыхом надышалось, чтоб разной грязи наглоталось, а потом и будет из него, значит, дресированая обезьяна! Будет кланяться да приседать, старым бабам ручки лизать, да чтоб — “Как здоровячко, мадама, вашее”, и усе такое… И пропало дитё, а уже школьник будешь, а там и скубент, в гимназию ходить будешь… Вот чего тетя добиваются! Оно конечно, в городе образованные!.. На прошлой неделе Гришка Мостовой был. Так его подпоили, обобрали, морду набили и где-то в степь завезли, бросили. Домой голодный и без сапогов пришел. Проздравили, значит… Вот, тебе и город. Только ты уж молчи и — ни слова никому!”

Я еще раз поклялся, что ни слова не скажу, даже, если под ножом буду. За обедом, глядя в окна, на ветви цветущей голубой и белой сирени и на синее небо, полное золотых искр, в котором колыхались верхушки деревьев и проходили белые тучки, круглые и сверкающие, я изо всех сил прислушивался, о чем говорила тетя с мамой, но то были разговоры о приготовлении молодой капусты и об огурчиках на вишневом листу. Мама тоже их так готовила, но тетя настаивала, что непременно надо прибавить веточку эстрагона и одну ветку цветущего иссопа. Мама удивлялась, но чем больше возражала, тем больше та настаивала. Наконец Праба, любившая всеобщее согласие, сказала: “Да мы вот, как соберут парниковые огурчики, одну банку сделаем на пробу”, чем примирила сестер. Тетя вдруг очень развеселилась и стала о чем-то смешном рассказывать. Отец все время молчал, как и Праба. Наконец, перед тем как вставать, он на нее взглянул с упреком и сказал: “Ну дай же сестрам наговориться!” Тут они оба расхохотались, а тетка остановилась на полуслове, да как прыснет, точь-в-точь, кошка! За ней рассмеялась мама, а я сделал вид, что плачу, чем развеселил на этот раз всех. У Прабы все тело прыгало от смеха, и лицо густо покраснело. Отец встал, перекрестился, и его примеру последовали все мы.

На Дону весна дружная, ясная, веселая, безо всяких капризов, и с каждым днем становится на градус теплее. Серебристые дождики падали, но такие легкие, приятные и краткие, что никто не жаловался, и даже пчелы продолжали брать взяток, перелетая с цветка на цветок. Что касается скворцов, то они оглушительно пели, сидя на ветках и подставляя под дождь свои пиджаки, распахивая крылья и похлопывая ими, точно хотели лететь. Ласточки, и те влетали в гнезда, ждали, когда дождик затихнет, и сейчас же шли в лет. Вероятно, и мушки, которых они ловили, тоже начинали летать. Все спешило расти, плодиться, жить. Как раз тюльпаны расцвели, но под дождик сразу закрыли свои цветы. Солнышко высушило капли, украшавшие листву, и тюльпаны сейчас же раскрыли чашечки. Они у нас нежно пахнут.

Отец между тем возился в своей лаборатории, где у него зрели настойки, тинктуры и шла перегонка каких-то жидкостей. Так как в деревне никаких водопроводов нет, то для перегонки он приспособил стеклянную трубку, метра три длиной, в конце которой установил в наклонном положении небольшой эрленмайер. Способ этот давал хорошие результаты. Потом отец пришел и сказал, что из сирени никак ее аромата не извлечешь, он распадается и становится грубым: “А вот это я сделал из совершенно других продуктов, — виноградное вино дает ароматный спирт, туда добавлено очень немного масла апельсинных цветов, розы и горького миндаля самую малость…” — и дал понюхать тете.

— Боже, какая прелесть! Да ты бы мог у Брокара большие деньги как составитель запахов получать!.. — воскликнула она.

— Ну что бы, Бог с тобой!.. Я ведь священник Бога Живаго!.. А ты — парфюмерный составитель, — смущенно и даже с укором сказал он.

Целый день потом он бормотал: “Господи помилуй!.. У Брокара! Ну и скажет же… Одним словом, женщина, сосуд…”

Я сбегал к Михайлу и рассказал ему: “Ну вот? А ты что думаешь?”

— Оно хоть и барыни, а баба, дорогой мой, завсегда есть баба! За ей глаз нужен, а то, как раз рога тебе наставит!

— Какие рога? — удивился я.

— А вот какие! — ответил он, распахивая объятия, — а то и побольше!

Но подробнее объяснить отказался: “Ты еще младенец!” Ни у кого другого расспросить нельзя было. Остался в доме чудный аромат сирени, на этот раз отцовского производства, хотя запах натуральной сирени был совершенно такой же. За разными делами о рогах я забыл, а после самому довелось дознаться, что же такое эта штука, рога!

Тетя, конечно, вцепилась в флакон белой сирени, и отец не стал с ней спорить, отдал.

Палисадник был в полном цвету, сирень пошла на убыль, и тут зацвели жасмины. Часто жасмином называют чубушник, но у нас был настоящий жасмин с таким ароматом, что нежнее не найдешь. Однако возле стола, где мы пили чай, между грядок появилась белая сирень в кадушках. Отец ее специально держал в охлажденной оранжерее. Там было мало света, и постоянно лежали куски льда в корытах. При низкой температуре сирени опаздывали цвести на десяток дней.

Тетя восторгалась, а мама молчала. Она была верующей женщиной, а отец с его творческими поисками ее как-то коробил. Но тетя считала, что такого человека как отец нелегко найти, и что мама просто не знает, чего ей нужно.

Кто их знает, женщин, хотя одна из них — моя мать!

Михайло, когда я пришел, чтоб поговорить о лошадях, в конце своих объяснений загадочно протянул: “Только мать, сынок, и не баба! Ей сын может спокойно верить!” — и опять-таки стал посвистывать, когда я спросил, что же это значит. Свистом этим он меня, пожалуй, даже обижал, но оставался молчалив, как камень.

Однажды я видел, как мать с тетей сидели в зале обнявшись, а потом утром тетя уехала, даже не позавтракав. О чем же она плакала накануне, так и не довелось узнать. Только Праба вечером сказала маме: “Этак лучше! Ну, чего ей тут сидеть зря?” — из чего я понял, что тетя Анна слишком долго у нас жила.

Белая сирень отцвела. Голубая, попроще, еще доцветала здесь и там, и отец каждый день ходил, срезая веточки для тинктуры. Я потом ее видел. Она была буроватой, с красноватым отблеском, и была горька на вкус. Отец сказал, что она хорошо помогает старикам, при болезни почек.

— А белая?

— А белая? — вздохнул он и засмеялся, — нет, голубая лучше, белая только красивее, но не помогает.

В тот же день он решил: “Трава в поле на поларшина. Завтра поедем собирать лекарства!”

С каким волнением ждал я это чудесное “завтра”! Вот когда хотелось быть на день старше! Вот наконец лежу, сплю, и вдруг слышу Прабин бас: “Ну, вставай! Вставай! Скорее, умываться, молиться, завтракать!”

Я буквально как с цепи сорвался, полетел кубарем, натянул рубашку наизнанку, запутался в штанах, и так уже готовился бежать к столу, но Праба все с меня беспощадно содрала, надела, как полагается, причесала и сказала: “Ну, беги теперь!” Даже за чаем я поперхнулся, хватил дыхательным горлом, долго кашлял, но отошел и стал спокойнее.

Наконец-то мы в степи. Вокруг все зелено, поют птички, пахнут цветы. Синее, бездонное небо полно золотых нитей. Солнце светит вовсю. Редкие клубистые тучки медленно плывут на запад. А вот и фиалочки, средство против почек, и Петровы Ключи — для малокровных, зеленая еще земляника, зелень при ревматических болях.

Праба, как полагалось боярыне, сидела на возу, потом Михайло снял небольшой столик, складные стулья, на столике разложили посуду, блюдо с пирогом, нарезанную ветчину, хлеб, яйца, масло, и моя няня подала самовар. С каким удовольствием ели мы наш завтрак, пироги, ветчину. Я так наелся, что на обратном пути заснул.

Дома до самого вечера разбирали травы, цветы, корни. Отец говорил, что куда класть, а сам взвешивал цветы, всыпал в бутыль, отмерял и приливал спирт, просушивал на больших листах промокательной бумаги корешки, потом тоже заливал их спиртом.

Когда вечером засыпал под хрустальный звон и свист кузнечиков, а голубая луна мягко освещала сад, пробивалась сквозь ветки, сучья, листву, и ложилась косым кружевом на пол, я вспомнил голубые дали степи, курганы, белые, желтые, голубые, лиловые цветы, синие колокольчики огуречной травы, желтые цикории, ромашки и благодарно подумал: “Господи! Спасибо Тебе, милый Боже, за сегодня! Помилуй всех!” — и заснул, точно упал в голубую дыру, полную хрустального звона, свиста, шелеста.