"Прабкино учение" - читать интересную книгу автора (Миролюбов Юрий Петрович)



КОСТРУБИЦЯ

Карпаты — горы дикие, лесистые, дремучие, такие же там и люди. Когда наша рота заняла позицию по склону горы, а сами мы влезли на нее и глянули кругом, оказалось, что справа и слева лесина, болота, непроходимые обрывы, вперед не пробраться, а назад и того меньше. Зажили мы там забытые всеми, и еще, за нами, в колыбе[74] -землянке, старый русин, дед в бородище до пояса, тулупом замотанный, в плетенных сыромятках. Мы жили и он жил. Бог весть, чем питался, если не считать наших харчей. Последних и нам перепадало мало, особенно зимой либо в распутицу. Сбросят хлеб в мешках с воздуха, что поймаем, то и наше. Иной раз и мы австрийскими сосисками баловались. Покружит ихний аэроплан, мы не стреляем, он и бросит поклажу. Всякий раз и деду выделяли часть. Курил он собственный крепчайший самосад, но не брезговал ни нашей махоркой, ни венгерскими «виржинками». Звали его Дедом Иваном. Говорил он на странной смеси древних изречений, славянских, русских, венгерских слов, и остальное объяснял жестами. Часто, насидевшись на тычке, где был наш наблюдательный пункт, шел я к Деду, пил с ним чай, курил, расспрашивал, слушал.

Чего только не знал он! И старые легенды, повести, погадки, и древние истории, случаи, поверья, пословицы, приметы, и всяческое сокровенное знание. Когда в небе летом тучка сизая вставала, на Крыжан-Гору плыла, Дед Иван говорил: «Перунко загремит!» И правда, через час сверкала молния, гремел гром, лил дождина. Дед никогда иначе и не звал его как «Даждь иде!» Иной раз еще и добавит: «Иди, иди, милый, иди, родной Дажде! Земля тебе жажде![75]» А то шепчет: «Слава тебе, Сонечку нашему! Светишь, греешь, про доброго, злого, про всякого! А мы тебе и не разумеем. Прощо на всех светишь? — вздохнет и добавит, — коли б и мы тако робили!.. И была бы земе нашя раем!.. Ох, Боже наш, слава Тебе, Иисусе, Матко Божа, Иосифе! А ты, Дажде, иди себе на траву зелену, на грибы лесовые, тай нас не забудь! А пускай росте[76] мята-рута, а барвинок синий, а трава-цитрунка, а всяк корень добер». И сидишь возле него, чувствуешь, что рядом с древностью сидишь, что не таким кажется мир ему, как тебе, что иного, самого старого корня он. Деду Ивану мир живым представлялся. «Трава живет, любит, страдает и древо всяко, а Дуб, так то ж Перун, Грим,[77] а самого Бога древо! И стари люде говорили, что из Дуба и Крест Святой срубили, когда Пана Иисуса крыжовали[78]», — посмотрит на дуб и перекрестится. Солдаты смеялись: «Пеньку дед молится!» — «Не пеньку, — отвечал он, — а Древу Крыжному, на каком Господь наш распят был! А смеешься над дедом, гляди, чтоб дед над тобой не посмеялся! Разное на свете случается. Бывает, что из смеху тебе же посмеяние выйдет». И таким убежденным тоном скажет, что у насмешника всякая охота смеяться пропадает. Великая сила древности была в деде. Всякий ее чувствовал, и понемногу полюбили его мы, стали заботиться: «Ну как, дедко? Живой?» — «А чего же, слава Иисусу, Матери Божей, Иосифу! Живой и здоровый». — «Может чего надо? Ты не бойся, дед, говори, все достанем». — «Опеньки бы собрать! Стар я, да и трудно за ними нагибаться». Солдаты сейчас же в кусты, собирают опенки, нанесут кучу, а дед на солнце разложит, высушит, спрячет в колыбе. Малины ему нанесут, он и ее высушит; черники, земляники, всякого зелья, ягод, грибков насолит в старых горшках, да нам же зимой и даст. «Ешьте на здравие! От Кострубици дар. Она, мать наша, все дает». — «А что за Кострубиця такая?» — «Зимница-Мать, нахолодует, наснегует, нальдит, а ты ее поважай, не кляни! Она от Солнца як тень от Дуба, на землю падает и всякому злаку укрытие дает, снегом завернет, как овчиной, волосом, чтоб тепло было. Скоро Коляде быть; Крышнему, Младенцу идти, а там Бог даст, и Яро заглянет к нам». — «Да ведь ты, деде, старый язычник!» — «А чего язычник? В Пана Иисуса верую, какой же язычник?» И никакая сила не могла доказать ему, что все поверья его — язычество!

Война, конечно, шла, но какая война: — то австрияки на заре сделают десяток выстрелов, то — мы. Дед Иван готовился к Рождеству, достал сена, накошенного еще летом, за горой, сходил верст за двадцать в деревню и вернулся со снопом, говоря: «К Рождеству — Сноп самое нужное дело! Без Снопа, как без попа! Слава Богу, опеньки есть, брусника, ягода разная, соленое. Отпразднуем, а там и Яра встретим». И с утра в Рождественский Канун, дед вымел начисто свою колыбу, устроил в углу, под иконой, Красный Кут, с горшками кутьи, дикого меда, взвара из сухих ягод, положил всюду сена, сухих зеленых веток — Колядина Клечева, и пришел к нам. «Кто желает, пожалуйте вечером, по звезде, до нашей вечери, Кострубицю справлять!» Мы взяли с собой чай, сахар, кое-что, и пришли к деду. Он важно заседал в Красном Куте, за столиком, и прятался за солдатскую буханку хлеба; как только кто входил, спрашивая: «А видишь ли меня, сынок?» Входивший отвечал по заведенному обычаю: «Нет, деде Иване, не вижу!» — «Ну, дай-бо, чтоб и на тот год не бачил! Дай-бо жита, пшеницы, по милости Щедрини-Кострубици!»

Отпраздновали мы с дедом Рождество, а на Новый Год он пришел на заре. «Вставайте! Пойдем Ярилу встречать! Он сегодня покажется!» И действительно, когда мы взобрались на гору, на скалу, показалось солнце. Радости деда пределов не было. Он крестился и умиленно шептал: «Слава Тебе, Младенче, Христе Исусе! Яра сподобились видеть». Потом обернулся к нам. «Давно то было, так давно, что и сказать нельзя. Тут наши предки Яра славили, тут и церква ихняя была, да давно пропала, и камня от нее не осталось, а народу известно, что была, и дед мой мне говорил, что тут она была, а там, пониже, град был наш, богатый и прекрасный, да мадьяре порушили. Тысячу годов прошло, а все наша Лемковщина не забыла!» — и рассказал нам как были богаты русские предки, какая у них была сила, и какая слава. Прошли давно те времена, как «Боярин Згинко был, да когда стали вороги подступать, увел он людей на полночь, на Русь, а мы — кто за ним ушел, а кто в колыбах, в лесах попрятался, да потом вышел и стал под мадьяром жить, веру Христианскую принял, но никто про старое не забыл, и каждый дед внуку старовину рассказывает, и всяк знает, как от нас Русь пошла, и что мы тоже Русь». Долго и умиленно рассказывал Дед Иван про древние дела. Кострубиця-Щедрыня, казалось, сама слушала, в снега куталась, всякую былинку Божьей волной, белой шерстью снежной укрывала, ледяшками звенела, синицей щелкала, морозом хрустела. Странным и далеким казался нам дедов сказ. И когда пришла весна, потекли ручьи, а трава зазеленела, пришел он к нам снова, на Зелены Святы звать. Вся колыба его была в зелени, на полу лежала трава, в Красном Куте стоял Сноп. Дел кланялся всякому, зажигал каганец,[79] обходил пришедшего кругом с огнем в руке, потом вышел перед колыбой, костерок развел, с каганцом в одной руке, с пучком зелени в другой, кругом ходил, славил Бога: «Господи, Христе, да буде Слава Твоя, а да буде Зелено Свято Твое славно, та Дажбо, дай Дажде, дай воды, дай студеницы-криницы, а оген дай!» И после, набрав чашку воды из ручейка, тут же бежавшего по горе, кропил нас, говоря: «Пусть вас Брани-Бог хранит! Та пусть до вас Перун не торкнеться! Та пусть вас Лихо обойде, за то, что старца Деда хоронили от зла!» После он нас пригласил «Зеленые Стравы покушать». А то был наш зеленый, щавельный, борщ, без мяса, без жиров, с хлебом и луком. Мы поели, каждый — ложку-две, а тут как раз нам порции сбросили с самолета, нанесли мы Деду мяса, хлеба, сала, луку, чаю, сахару. Сидит Дед на лавице, кланяется каждому, за приношение благодарит, а сам слезы утирает. Добряк был он, жалко ему было что мы, молодежь, на войне, что опасность кругом, каждый день всяк из нас убитым оказаться может. Ну, да мы не унывали! Смеемся, Деда тормошим, по спине его похлопываем. «Ничего, Бог не даст, свинья не съест! Живы будем, что там!» Уютно нам было с ним. Пошлем команду в лес, подстрелить дикого кабана, а Деду — лучший кусок, соберут ягод — и Деду миску, не то котелок, а придет нам усиленная порция, сырое мясо, сало, Деду обязательно — своя порция. Весной он нас диким луком, огурцами потчевал, редиской, за колыбой у него огородик был, а мы с ним табаком, чаем, хлебом делились. И вот однажды, после Троицы, стали австрийцы шуметь у себя, стучать железом, а однажды утром и огонь по нашей позиции открыли! Долбит их артиллерия, да все либо вбок, либо впереди, а тут вдруг как грянет совсем рядом! Солдаты сейчас же кинулись за гору, потом, вижу, бегут оттуда ко мне: «Ваш… вашбродь… так что Деда!» — «Что Деда? Да говорите же толком, вот, ей-Богу, никак научить не могу!» — «Так что… Убило Деда!» — «Что?.. Да неужели?..» — кинулся я сейчас же назад, и вижу, от колыбы ни щепочки не осталось, а там, где был вход, лежит Дед, руки сложил на груди, вроде как бы улыбается!..

— Дедушка!.. Милый, Дедушка!.. — тронул я его рукой. — Куда тебя ранило?

Он слабо простонал, подвинулся, открыл глаза, перекрестился с трудом и еле слышно произнес: «Бог… дал… смерть легкую… Храни вас Брани-Бог за добро ваше!.. А мне — пора к Исусу идти…» — и скрестив руки на груди, еще вздохнул раза два, улыбнулся и помер.

Сколько убитых пришлось видеть нам, а этого мы никак не могли забыть, ни примириться со смертью. Долго помнили мы про Кострубицу, да про Зелены Святы его. Часто, уже потом, в беженстве, вспоминал я его жизнь и смерть. Да, Дед Иван был живой сокровищницей русского прошлого! Как же забыть про него?