"Благородство поражения. Трагический герой в японской истории" - читать интересную книгу автора (Моррис Айван)

Глава 9 «Апофеоз Великого Сайго»

У входа в парк Уэно, всего в нескольких минутах ходьбы от пропитанной смогом мешанины токийских улиц, есть небольшая возвышенность, называемая Сакурагаока (Вишневый Холм). Здесь, окруженный лотками с сувенирами и бродячими фотографами, стоит памятник сторонникам сёгуната Токугава, павшим на этом месте после полной победы роялистов в сражении, приведшем к Реставрации Мэйдзи. Напротив памятника, полностью его заслоняя, стоит бронзовая статуя роялиста, покончившего с собой на Кюсю почти ровно столетие назад. В повседневной летней накидке, соломенных сандалиях, он сжимает самурайский меч в левой руке, а правой на поводке держит охотничью собаку; за долгое время его голова и плечи (а также собака) покрылась густым голубиным пометом. В этой гордой, но естественной позе стоит он на пьедестале, на котором высечена эпитафия: ЗАСЛУГИ НАШЕГО ВОЗЛЮБЛЕННОГО САЙГО ПЕРЕД НАЦИЕЙ НЕ НУЖДАЮТСЯ В ПАНЕГИРИКАХ, ИБО ОНИ ЗАСВИДЕТЕЛЬСТВОВАНЫ ГЛАЗАМИ И УШАМИ НАРОДА….

Знаменитая статуя в парке Уэно совсем не принадлежит к величайшим скульптурным творениям мира; однако в ней выражено многое из характера героя и легенды о нем. Пара бронзовых столбов, поддерживающих крепко сколоченное тело, подавляющее своим весом и силой мускулов — таковы ноги Сайго Такамори. У него не руки, а кулаки, каждый палец которых — орудие действия. У него нет шеи; голова, напоминающая ядро, плотно посажена на грудь, крепкую, как взлетная площадка. Его большие глаза вперяются в человека, как два тигра, горящие силой воли и демонической энергией. Герой был мертв уже более двадцати лет, когда в конце XIX века отлили его памятник, основной объем средств для которого составили небольшие пожертвования его почитателей со всей Японии.[534] На протяжении последовавших пятидесяти лет Сакурагаока стала местом, куда стекались сотни тысяч паломников, отдававших долг почтения Сайго Такамори и силе его духа; вдохновленные этим свиданием, они уходили, сфотографировавшись на фоне гаргантюанской фигуры. В оккупационный период американские власти решили было демонтировать статую, представлявшуюся им символом японского национализма, милитаризма и прочих идеологических категорий, непопулярных в то время. Однако, массовый протест оказался достаточно сильным, и Верховное Командование отступило от своих намерений.[535] Бронзовый образ остался нетронутым, и затворы фотоаппаратов продолжают неутомимо щелкать вокруг него.

Иностранцу, посетившему парк Уэно, трудно представить себе, что эта почитаемая личность окончила свои дни, будучи официально осужденной, как предатель.[536] Однако, это именно так; карьера Великого Сайго, как одного из лидеров Реставрации Мэйдзи, достигла апогея, когда он возглавил последнее и самое кровавое восстание против того самого императорского правительства, которое помогал создавать, и бросил вызов силам под командованием принца, кузена самого императора Мэйдзи. Оказанное им вооруженное сопротивление было несравнимо масштабнее попытки, предпринятой Осио за сорок лет до него — не столько бунт, сколько гражданская война, — однако, как и Осакское восстание, оно окончилась неудачей, и герой был вынужден покончить с собой в знак признания своего поражения.

Жизнь Сайго Такамори являет нам весь диапазон национального этоса, равным образом, как и тех головокружительных перемен, происходивших в Японии в ранний период Мэйдзи. Она имеет ту же параболическую форму, что и у Митидзанэ и Ёсицунэ, однако с более крутым поворотом; к тому же драма разыгралась не в туманной древности, а сравнительно недавно. До двадцати семи лет Сайго служил чиновником средней руки в отдаленном районе Кюсю, в сорок пять он вознесся над Японией, как колосс, служа императору Мэйдзи не только как один из ведущих членов национального правительства, но также в качестве Главного Государственного Советника, Командующего императорской охраной и Маршала; пять лет спустя он был низвержен до статуса бунтовщика и бежал от императорских сил, которыми когда-то командовал. Совсем недавний баловень правительства, купавшийся в лучах народного обожания, был официально признан виновным в высшей измене и осужден Государственным Канцлером (некогда — другом и сторонником), как наимерзейший негодяй в Японии, «враг двора, для которого нет места ни на земле, ни на небесах.[537]»

Однако, всего через несколько лет после своего поражения и гибели, Сайго Такамори был реабилитирован тем же правительством, которое он пытался свергнуть. Рядом с его могилой было выстроено синтоистское святилище для почитания его духа, названное его именем. В 1890 году он получил посмертное прощение от императора Мэйдзи, ему были возвращены прежний ранг и знаки достоинства. В 1902 году его сын получил титул маркиза — не в качестве признания каких-либо его особых заслуг, но как еще один знак почтения его отцу.

Такая серия перипетий редка даже для Японии; переведенная же в западный контекст, она попадает в разряд фантастических причуд. Слава, популярность и власть Сайго после Реставрации были сравнимы с соответствующими у герцога Веллингтона, когда он вернулся в Англию после победы при Ватерлоо. Если бы ход карьеры Железного Герцога походил на соответствующий у Сайго, то несколько лет спустя он покинул бы Англию с чувством омерзения ко внутренней коррупции в стране и либеральной внешней политике, вернулся бы в родные места в Ирландии и возглавил бы безнадежное восстание молодых сорвиголов, которое было бы подавлено британской армией, а сам он был бы убит; однако десяток лет спустя он получил бы высочайшее прощение за свой акт измены, ему было бы возвращено герцегство, в Лондоне, Дублине и других уголках империи воздвигли бы его статуи, и возникали бы легенды о том, что ему чудом удалось спастись и вскоре он вернется с континента, чтобы защитить свою страну. Разумеется, аналогия эта приблизительна, однако она ничуть не преувеличивает превратности судьбы японского героя.

Официальная реабилитация Сайго Такамори — малозначимая формальность в тот момент, когда он был надежно мертв — не являлась просто попыткой залечить старые раны, но отражала то, как его воспринимали японцы. Правители страны, похоже, с некоторым запозданием осознали, что в их распоряжении был настоящий герой, и что следует воспользоваться случаем, дабы воздать ему заслуженные почести. Он был не только самым популярный из лидеров движения Реставрации, но стал считаться эталоном японского героизма в современной истории Японии, человеком той же эмоциональной традиции, что Ёсицунэ и Масасигэ, которого, благодаря его особой японской комбинации качеств, можно не просто почитать, но и любить.

Его близкие приверженцы и последователи поклонялись ему, как сверхчеловеку, и его последнее поражение в бою ничуть не приуменьшило их энтузиазм. Типичные нижеследующие заметки составлены юношей, который сопровождал его в полном опасностей отступлении из Кумамото, когда стало ясно, что восстание провалилось:

Когда я шел по дороге, [кто-то] внезапно остановил меня и сказал: «Мальчик, подожди немного.» «В чем дело?» — спросил я, оборачиваясь. «Тебе надо уйти с дороги, так как приближается Учитель». Мы оба сошли с дороги на левую сторону. Неторопливо приближался Дай-Сайго сэнсэй [Великий Учитель Сайго], в шляпе… и с мечом на боку. Казалось, что он неспешно охотится на этих мирных полях, забыв о присутствии противника. Когда, я подумал, что это соответствует наружности государственного мужа и достоинству величайшего героя в мире, я не мог не почтить его. «Какой великий человек, наш Учитель!»

«Да, он — божество».[538]

Не только сторонников Сайго поражала сила его личности. Даже такие его враги, как генерал Ямагата, ответственный за разгром восстания Сайго, признавали его величие, одновременно порицая его неумелые расчеты. После умиротворения в лояльной правительственной газете появилась редакционная статья, в которой подчеркивались недостатки руководства и управления Сайго, но восхвалялись его честность и храбрость, а в заключении говорилось, что «в некоторых отношениях он был замечательным человеком»:

Каким человеком был Сайго Такамори? Его дом не блистал ни богатством, ни количеством слуг. Однако он обрел такое доверие народа, что смог поднять целую армию на восстание против императорских сил и, несмотря на то, что к нему присоединились всего три провинции, в удачных боях и отступлениях он продержался против правительства более полугода. Наконец… окруженный императорскими войсками, он пробился сквозь них и бежал в свои родные места в Кагосима, где был убит в бою. Если тщательно проследить его путь, мы увидим, что он пронес свою славу до самого конца. Он умер, не испытав позора, и мирно закрыл свои глаза…[539] Немного спустя, когда пришло время составлять сборник «Посмертных слов» Сайго, его редактором стал не кто иной, как управляющий северного клана, участвовавшего в яростных сражениях с героем в 1867-68 годах. Предисловие к этому сборнику заканчивалось надгробным плачем: «Увы, отчего ты так спешно покинул этот мир, Повелитель Сайго?[540]»

В последовавшем прославлении в Сайго Такамори прослеживаются две основные линии, одна из которых представлена людьми твердых националистических, или «японистических» убеждений, подчеркивавших его традиционный самурайский этос и непримиримое отношение к корейскому вопросу; другая — либералами, демократами и социалистами, для которых главным была жесткая конфронтация героя с консервативным истеблишментом того времени.[541] Среди самых ранних почитателей Сайго были члены движения «за народные права», включая революционных оппонентов режиму Мэйдзи. Эти люди представляли его символом свободы и сопротивления (дзию то тэнко); он был их великой надеждой и, подобно Джорджу Вашингтону,[542] должен был повести людей на борьбу с угнетателями из правящей олигархии.

На знаменитого либерального мыслителя Фукудзава Юкити, сделавшего, вероятно, более, чем кто-либо другой в Японии для заимствования политической демократии и западных идей, Сайго Такамори оказал глубокое воздействие несмотря на то, что последний с подозрением относился к инновациям зарубежного происхождения. Разница точек зрения двух людей никогда не снижала их взаимного уважения. Фукудзава описывал Сайго, как величайшего героя Реставрации Мэйдзи, как человека, представлявшего не просто часть Японии, но всех людей (тэнка-но дзимбуцу). В книге, написанной всего через месяц после восстания (однако, опубликованной, из-за правительственной цензуры, лишь двадцать лет спустя), он выражал свое неудовольствие теми способами, посредством которых Сайго из национального идола был переделан в «великого предателя»,[543] и высказывал особую неприязнь к тем шелкоперам-жерналистам, которые предпочли критиковать бывшего героя, потому так стало надо с точки зрения выгоды и политики. Замечательно, что в период официального бесчестья Сайго, такой либерал-западник, как Фукудзава, был единственным известным писателем, публично его защищавшим. Он дошел даже до того, что оправдывал само восстание, разъясняя, что именно деспотизм режима Окубо поставил Сайго «в трудное положение» и в конце концов его убил.[544] Причиной восстания стала «темная, несправедливая политика правительства», попытавшегося отобрать у людей их страну и обращаться с народом, как с рабами. Искренность Сайго в его приверженности правому делу никогда не сможет быть оспорена, и предположить, что этот самый лояльный из японцев, мог быть действительно предателем по отношению к императору, значило извращать истину.[545] Вполне мог наступить такой день, когда Сайго вновь стал бы незаменимым. «Хотя Япония — маленькая страна, и государственный закон суров, несомненно, она достаточно велика для одного и единтсвенного Сайго Такамори.[546]»

Другим неожиданным почитателем был Утимура Кандзо, ведущий христианский мыслитель, которого принудили оставить его академический пост в 1891 году из-за того, что он отказался поклониться копии Императорского Рескрипта об образовании, и кто стал пацифистом после китайско-японской войны. По самым важным вопросам они диаметрально расходились (Сайго ни в малейшей степени не интересовался христианством, ему также очень мало подходило название «пацифист»); однако, в книге, озаглавленной «Выдающиеся японцы», Утимура посвящает первую главу герою с Кюсю, которого описывает, как последнего и величайшего в долгом ряду знаменитых японских самураев.[547] Он ставит его рядом с коммодором Пэрри, как одного из двух человек, сделавших больше всего для пробуждения Японии от ее долгого сна,[548] и указывает, что, хотя они не знали друг друга, но работали в одном направлении, причем японский герой подхватил начинания человека с Запада. Позже в своем эссе Утимура указывает, что многие из самых важных высказываний Сайго были идентичны, по крайней мере, по духу, отрывкам из Нового Завета, и близко подходит к тому, чтобы представить самурая с Кюсю как разновидность бессознательного христианина.[549]

В сфере идеологических целей трудно представить себе кого-то более отличного от Сайго, чем знаменитого социалиста и журналиста Котоку Сюсуй, организатора Социал-Демократической партии, осужденного за статьи против Русско-Японской войны и в конце концов повешенного, по явной судебной ошибке, как соучастника в заговоре о покушении на императора Мэйдзи. Все же, подобно многим ранним японским социалистам, Котоку с почтением относился к Сайго Такамори (разумеется, не из-за его политических или социальных идей), как к «человеку чести, носителю народного духа» (сиси дзинтш), как к «свече, расходующей себя, чтобы возжечь других».[550]

Когда Котоку был приговорен к смерти, его судьбу сравнивали с уделом Сайго Такамори — «еще один трагический герой, завлеченный [в заговор] своими соратниками», и в просьбах о помиловании ссылались на тот факт, что Сайго, теперь уже официально признанный в качестве нациинального героя, когда-то был осужден, как бунтовщик.[551]

Другая сторона спектра — верующие в «японизм» и национализм из правого крыла, практически единогласно провозглашали Сайго Такамори основным героем современности. Первым в этой влиятельной категории был суперпатриот Тояма Мицуру, основатель нескольких шовинистических обществ, активный сторонник японской экспансии на континент, а в последние годы жизни — признанный дуайен ультранационалистического движения. Всю свою долгую, лихорадочную жизнь Тояма оставался яростным почитателем Сайго Такамори, чью судьбу и характер он представлял своим последователям в качестве идеального примера японского патриотизма.[552] К той же «правой» категории можно отнести знаменитого революционера и писателя Кита Икки, который из-за своей приверженности национальному социализму в 30-е годы и новому порядку в Азии под эгидой Японии был назван «основателем современного японского фашизма». В своем исследовании истории Мэйдзи Кита анализировал восстание Сайго как безуспешную националистическую революцию; после неудачи Сайго Такамори прекратились попытки совершить революцию, и власть перешла в руки «нуворишей даймё» (нарикин даимё), которые более заботились о сохранении своего собственного влияния, чем о национальном благосостоянии. Как и его герой, Кита впал в немилость у властей, и в 1937 году был расстрелян по подозрению в оказании влияния на молодых офицеров, участвовавших в инциденте 26 февраля.[553] Для этих «молодых офицеров» и для многих ультраправых шовинистического периода, кульминацией которого было поражение 1945 года, Сайго был почитаемой фигурой; армейские офицеры, объясняя начало войны в Китае, особо подчеркивали, что эта борьба являлась продолжением его политики в упрочении японского влияния на континенте.[554]

После дискредитации самурайских идеалов и прочих традиционных ценностей в предвоенный период, позиции Сайго стали непрочными. И все же, несмотря на значительные изменения в идеологической атмосфере и вновь обретенной историками свободе отделять факты от легенд и развенчивать раздутые репутации некоторых национальных героев, он остался чрезвычайно популярной фигурой. Опрос общественного мнения, проведенный вскоре после окончания войны на Тихом океане среди молодых японцеы, зафиксировал Сайго в десятке самых почитаемых персонажей японской истории;[555] в опросе двенадцать лет спустя он был признан, как один из восемнадцати «самых прекрасных людей» (риппана дзимбуцу) в Японии.[556] Для того, чтобы закрепить образ Сайго в меняющейся атмосфере, его приверженцы обычно подчеркивали великодушие и либерализм своего героя, указывая при этом на его старания свести к минимуму кровопролитие в гражданской войне 1867-68 годов, одновременно замалчивая, или с негодованием отвергая любые присущие ему авторитарные или имперские наклонности, которые могли бы напомнить о непопулярных довоенных ценностях. Так, один из современных специалистов по Сайго Такамори в исследовании 1948 года представляет его в качестве первого великого демократа Японии, сопоставляя его знаменитый лозунг «Почитать Небо, Любить Человека» с демократическими идеалами Авраама Линкольна.[557]

Многоликая популярность Сайго Такамори вызвала обширную «литературу о Сайго», в которой авторы используют его жизнь и легенды о нем, как материал для биографий, исторических исследований и романтических описаний. Он так же предстает идеальным драматическим героем. Первая из многих пьес о Сайго, поставленная в 1878 году, когда официально он все еще был в немилости, имела такой немедленный успех в Токио, что на вырученные средства постановщик смог перестроить здание театра.[558]

В целом, авторы хвалебны и некритичны в своих подходах и делают мало попыток разобраться в психологических сложностях характера героя, однако в целом они представляют обширный фактологический материал о большинстве аспектов жизни Сайго, за исключением его раннего детства и семейных отношений. В некоторых знаменитых песнях и поэмах отображены эмоциональные отклики того времени на образ Сайго Такамори и его неудачу. Самая ранняя, которая позже была положена на музыку и стала использоваться, как армейская строевая песня, была написана сразу после восстания; в ней говорится о решающем сражении, в котором армия инсургентов под предводительством Сайго была разбита. Хотя поэт выступает с позиции правительственных сил, симпатии его, откровенно разделяются:

Мы — императоские силы, Тогда как наш противник — враг двора, Для которого нет места ни на небе, ни на земле. Тот, кто ведет вражеские силы, — Самый храбрый из когда-либо живших героев (кокон мусо-но эйю), А все те, кто следует за ним, — Неустрашимые, не боящиеся смерти воины, Что без стыда смогут предстать перед самыми яростными богами. Однако, с древних времен те, кто отверг Небеса и восстал, Всегда встречали плохой конец. Итак, пока неприятель не стерт с лица земли — Вперед, все вместе, Двинемся вперед! Одним движением выхватим сверкающие мечи, И будем готовы умереть, Бросаясь [на врага]![559]

Автор знаменитой поэмы «Осенний ветер» описывает состояние души своего героя, когда тот собирается умереть:

С беспомощной кучкой своих [преданных бойцов] Я проложил себе путь сквозь вражеские ряды И прошел сто ри в эту отдаленную землю [в Кагосима]. Теперь мой меч сломан, а верный рысак пал мертвым. Осенний ветер похоронит мои кости Здесь, на холмах у родного города.[560]

Длинная баллада Сирояма, названная по имени «замкового холма» в Кагосима, где оборвалась жизнь Сайго, подчеркивает параболичность схемы его жизни. Она начинается с описания сцены смерти Сайго, затем:

Воины правительственных сил, наблюдавшие за этими (грустными событиями), Сказали: «Он, который до вчарашнего дня почитался, как глава нашей императорской армии,

Он, купавшийся в благорасположении Его Величества и наслаждавшийся мировой славой, Как ни с кем не сравнимый герой (тагуй накариси эйю) — К прискорбию, сегодня он исчез, как роса… Как полны стали наши сердца Глубоким чувством, что ничто не вечно в этом мире (ё-но нака-но мудзё о фукаку кандзи)».[561]

Помимо этой «литературы о Сайго» существует большое количество живописных изображений, включая формальные портреты, статуи, массовые открытки, а также большое множество термометров, игрушек, чашек и прочих безделушек с изображением тучной фигуры героя с Кюсю.[562] Возможно, самыми замечательными образцами являются современные картинки, на которых он изображен сидящим «по-турецки» на Марсе, от которого исходит некая заря, что-то вроде героической эманации.[563] Когда восхищение личностью Сайго поднялось до новых высот через несколько лет после его смерти, он действительно был идентифицирован с Марсом, и планету стали называть «звезда Сайго» (Сайгобоси). Как элемент популярной деитификации, он был включен в систему буддийской космологии: на Картине Нирваны Сайго (Сайго нэхан-дзо) он откровенно изображен, как Будда, хотя и в армейском мундире.

Культ Сайго привел к возникновению целой серии легенд о чудесном спасении, в соответствии с которыми герой не погиб в Кагосима, но бежал за границу, и вскоре должен вернуться на родину. Теории спасения общи для многих героев в Японии и других странах.[564] Примечательно то, что такие невероятные легенды возникали в отношении исторического персонажа из недавнего прошлого, умершего через несколько лет после Дизраэли. Первая теория, получившая хождение вскоре после его гибели, состояла в том, что он бежал на корабле с Кюсю и достиг некого «индийского острова», откуда вернется, чтобы спасти свою страну.[565] В 1891 году эти легенды стали особо популярными в связи с предстоящим визитом российского наследника престола. Распространялась молва, что Сайго, бежав с Кюсю в Россию, вскоре вернется в Японию на русском военном корабле в компании наследника росийского престола.[566] Прибыв в Токио, он вычистит авгиевы конюшни коррумпированной администрации Мэйдзи, пересмотрит неравноправные договоры с западными державами и возглавит вторжение в Корею.[567] Одна из предприимчивых газет воспользовалась массовым возбуждением для проведения примитивного опроса общественного мнения:

Жив Он, Или Мертв?

Читатели — и те, кто твердит, что [Сайго Такамори] жив, и те, кто считает, что в действительности он умер, приглашаются заполнить опросный листок, написав свое мнение и перечислив соответствующие причины. Листки следует опускать в ящик редакции или посылать по почте не позднее 15 числа сего месяца… Лицо, чей ответ будет самым близком ко мнению, выраженному большинством респондентов, получит Первый Приз в виде трехмесячной подписки на [газету] «Хокусин Ньюс»…[568]

Сайго родился в Сацума — гордой, драчливой провинции, славной своей прекрасной дикой природой, в провинции, чье отношение к Японии в чем-то напоминает отношение Ирландии к Великобритании. Хотя ее население не представляло собой отдельной нации, такой как Кельты, они с гордостью придерживались своего родного диалекта, практически невоспринимаемого прочими японцами, а в период быстрых перемен упрямо сохраняли свои традиционные наклонности. Одна из причин этого заключалась в географической изоляции Сацума, ее отделенности от политического и культурного центра страны. Даже сегодня поездка из Токио до центра провинции Кагосима на самом скоростном экспрессе занимает почти двадцать четыре часа; во времена же Сайго самым быстрым видом транспорта был корабль, и путешествие из Осака обычно требовало около десяти дней. Сацума была второй крупнейшей провинцией Японии и, несомненно, самой независимой, закрытой и клановой. Симадзу — ее наследственные правители — были потомками тех, кого победили Токугава в решающем сражении 1600 года, и Сацума традиционно являлась самым яростным противником правящего сёгуната. Хотя они и были вынуждены признать режим Токугава в Эдо как главную политическую силу Японии, Симадзу держали свою провинцию в стороне почти два века; даже после Реставрации Мэйдзи, когда Сацума была преобразована в префектуру Кагосима, во многом она осталась полу-независимым уделом, где зачастую сохранялись старые феодальные замашки и игнорировались такие инновации, как реформа налогообложения, запрет на ношение мечей и новый западный календарь.[569]

Жалкое положение крестьянства в Сацума усугублялось еще и тем фактором, что необычно большую пропорцию населения составляли самураи — около сорока процентов из шестисот тысяч жителей и более семидесяти процентов в родном городе Сайго — Кагосима.[570] Ради того, чтобы содержать этот многочисленный и в высшей степени непроизводительный слой, работников полей подвергали жестокой эксплуатации в форме налогов и барщины. Расхожим выражением в Сацума того времен было «от крестьян требуется тридцать пять дней общественных работ (хоко) каждый месяц».[571] Чтобы избежать столь тяжкой судьбы, они часто стремились бежать в соседние провинции, но их практически всегда ловили и жестоко наказывали.

Бедность вовсе не была характерной чертой одного класса крестьянства. Большинство самураев, за исключением высших чинов, жили в спартанских условиях, и их экономическое положение почти не отличалось от соответствующего у фермеров в более процветающих районах Японии. Они переносили лишения, опираясь на чувство гордости своей древней воинской традицией, прививая своим сыновьям понятия ценностей хаято — идеального самурая из Сацума, в котором благородная умеренность сочеталась с доблестью, ловкостью и независимостью.[572]

Именно в такой военной семье в конце эпохи Токугава и родился Сайго Такамори и на протяжении всей жизни никогда не забывал о своем статусе самурая из Сацума. Он был старшим из семи детей.[573] Его отец, незначительное официальное лицо клана,[574] служивший у Повелителя Сацума главой отдела расчетов, был известен своей неподкупной честностью. В социальной иерархии самураев семья Сайго занимала низкое место;[575] они были бедными даже по умеренным стандартам хаято Сацума. Как это было принято в Сацума среди мелких самураев, его отец, по рассказам, пополнял свои доходы сельскохозяйственными работами, в чем ему помогали Такамори и трое других сыновей. Когда Такамори исполнилось шестнадцать, он закончил учебу в школе клана и немедленно начал работать в качестве клерка-ассистента удельного магистрата, пополняя семейный бюджет своим скромным заработком. Острое чувство бережливости и долга было привито будущему герою с раннего возраста.

Одним из самых известных фактов относительно Сайго Такамори, являются его размеры. Его фигура была бы впечатляющей в любой стране, а уж для Японии XIX века он представлял собой настоящего Гаргантюа. Много уважительных (а часто — фривольных) анекдотов обыгрывали его тучность, из-за которой, как говорили, он не мог сесть на лошадь; также известен был его аппетит. Такамори наследовал свое сложение от нескольких поколений семьи Сайго, его отец был крупный мужчина выше 180 см роста и мощный борец «сумо». По рассказам, Такамори был большим ребенком с широко поставленными глазами, и уже в школе знаменит своей грузностью. Во взрослом возрасте его рост составлял почти 180 см, а вес — 96 кг. У него была бычья шея (размер воротника — 19 дюймов) и неимоверно широкие плечи. Встречавшиеся с ним люди неизменно поражались его большими, пронизывающими глазами (британский дипломат Сэйтоу описал его так: «у него были глаза, блиставшие как большие черные бриллианты[576]») и большими, кустистыми бровями. Современник-биограф добавляет, что он также был наделен огромными гениталиями (идай нару коган), хотя источник этих сведений не установлен.[577] Для страны, исторические фигуры которой стремились размерами соответствовать среднему уровню, он представляется в некотором смысле больше самой жизни. Эта необычная физическая величина Великого Сайго позже стала ассоциироваться с определенными внутренними качествами, и прежде всего — с сильным, нонконформистским характером, особо почитаемым в Японии по причине своей редкости.

На протяжении почти всей жизни, этого бегемота с Запада переполняла ярость. В школе, где он приобрел клички удо (остолоп) и омэдама (выпученные глаза), он был сильным драчуном; позже он использовал свой вес, как борец сумо, а в свои последние годы на Кюсю вырабатывал свою физическую энергию, без устали бродя по окрестным холмам со своими собаками. Одним из неприятных последствий его веса была малоизвестная болезнь, происходящая от ожирения. Во время ее сильных приступов Сайго был вынужден очищать себя весь день, не выходя из дома. Он использовал эти периоды вынужденного затворничества чтобы писать письма своим соратникам, — таким образом, историк может благодарить за ту огромную корреспонденцию, которая дошла до нас, именно тучность героя.

Относительно личности, заключенной в такую большую оболочку, трудно отделить факты от легенд. Ребенком он казался несколько заторможенным, в школе клана он стал известен, как вялый и неразговорчивый юноша.[578] В один из дней — типичная (и, не исключено, апокрифическая) история — он нес по тропинке большой поднос с пирожками, когда другой мальчик, решивший подшутить над неповоротливым приятелем, выпрыгнул из зарослей с диким криком; молодой Сайго аккуратно поставил поднос на землю и, повернувшись к шутнику, сказал со своим медленным сацумским акцентом: «Боже, как ты меня напугал!» Кажущаяся медлительность Сайго, разумеется, скрывала переполнявшую его энергию, стимулировавшую его бешеную карьеру, однако «раздражающая молчаливость, которая может сойти за презрение или мудрость», характеризовала всю его жизнь.[579]

Уже в молодости он был самостоятельным и выказывал мало почтения авторитетам, и эти черты остались у него в последующем, когда он проявлял откровенность и неортодоксальность, которые традиционно избегаются японцами из опасения быть за это наказанными. Будучи резким, непослушным мальчиком, Сайго в конечном счете завоевал уважение школьных товарищей своей смелостью и предприимчивостью. Он стал вожаком (нисэгасира) группы мальчиков из мечтных самурайских семейств, в числе которых был и Окубо Тосимити, оказавший столь большое, а, в конечном счете, — фатальное влияние на его жизнь.[580] До самой смерти моральная неустрашимость и презрение к физической опасности оставались чертами личности Сайго, и даже современники, считавшими его цели путанными, а методы — немудрыми, никогда не ставили под сомнение его храбрость. Под его сдержанностью и молчаливостью скрывалась натура страстная, полная энтузиазма, временами разражавшаяся приступами неистовства. Следующий инцидент произошел в 1860 году, во время его первой ссылки. В один из дней на остров, где он жил, пришли известия, что главный министр сёгуната, которого он сам собирался уничтожить, как врага двора, был убит в Эдо:

«Наконец-то они это сделали», — сказал сам себе Сайго. Он не мог оставаться спокойным. Взяв с подставки в нише деревянный меч, он выбежал из дома в сад и стал наносить удары ни в чем не повинному старому дереву, крича при этом во всю силу своего голоса, как если бы он ударял не дерево, а человека, вызывавшего в нем такую ярость. Его крики далеко разносились в ночной тиши. Были слышны также и удары по дереву. Люди с удивлением думали — что произошло, но он ни на что не обращал внимания, будучи вне себя от ярости. И лишь когда фехтовальные упражнения со старым деревом освежили его, он снял сандалии, омыл ноги и вошел в дом. Он уже вернул себе свое обычное спокойствие.[581]

Но ярость осталась, и скоро она проявится при более серьезных обстоятельствах.

С юности его характеризовала особая моральная разборчивость, отмеченная прямолинейной честностью, выдержанностью в словах и вкусах, отвращение к самовыставлению и полное отсутствие скупости. Среди лидеров эпохи Мэйдзи он был уникален в том смысле, что давал образец отсутствия всяческого интереса к славе и наградам. По мнению одного из его ревностных приверженцев, причина этого заключалась в том, что он делал лишь то, что считал действительно отвечающим интересам нации.[582] Возможно, это и так, но было бы наивным не предположить возможности желания обрести благородную репутацию, — это сыграло свою роль; такую цель — сознательно, или бессознательно — он преследовал всю свою жизнь.

Относительно магнетизма личности Сайго не может быть никаких сомнений. Он оставлял глубокое впечатление у всех, кто с ним встречался, от молодого последователя, признавшего в нем божество, до проницательного английского дипломата, ошеломленного силой его характера.[583] Особенность очарования Сайго основывалась на комбинации мощного физического сложения с явной открытостью, бьющей из него человечностью (столь отличной от холодного, эгоцентрического фанатизма Осио Хэйхатиро), простым, почти детским удовольствием, получаемым от данного момента, и живым, земным юмором. В отличие от большинства знаменитостей своего времени, он был прост и естественен с равными, спокоен, заботлив и терпелив с низшими. Однако, прежде всего динамизм воли и энергия сделали его, по словам современного историка, «самым мощным персонажем японской истории[584]».

Однако, между строками панегириков, писанных современниками, и поздних биографий, прославлявших героя, мы находим намек на более темные стороны его характера. Одной из особо ярких деталей раннего этапа жизни Сайго была его реакция на смерть самурая из Сацума, который был близок семье Сайго и который, пытаясь обеспечить для Симадзу Нариакира наследование места предводителя клана, стал замешан в неудавшийся заговор и был приговорен к ритуальному самоубийству. По одной из версий этой истории, Сайго лично наблюдал эту славную сцену. В тот момент, когда самурай был уже готов вонзить меч себе в живот он обернулся к молодому человеку и объяснил, что лишает себя жизни ради своего господина и своей провинции. Считается, что этот драматический опыт впервые пробудил в герое чувство долга и самопожертвования.[585] По другой, более вероятной версии, Сайго не присутствовал при самоубийстве, но позже получил окровавленное нижнее кимоно, которое самурай надел перед тем, как разрезать себе живот, и завещал передать молодому человеку в качестве прощального подарка. «Глядя на это грустное и зловещее напоминание о своем друге, — говорит один из биографов, — Сайго поклялся отомстить продажным лицам клана, а также в том, что Нариакира займет свое законное и должное место их повелителя».[586] Какое бы величественное воздействие ни оказало это происшествие на молодого человека, оно вполне могло пробудить в нем очарованность благородством самоуничтожения и породить желание собственной смерти — желание, впервые реализовавшееся в попытке утопиться в возрасте тридцати лет, позже повлиявшее на его решение поехать в Корею, «чтобы быть там убитым», и, в конечном счете, приведшее его к восстанию, которое было в буквальном смысле самоубийственным.

Указания на теневую сторону характера героя — сторону, в значительно степени заслоненную производимым им впечатлением ясности и спокойствия, могут быть обнаружены в большинстве его стихотворений.[587] Он часто выражал сочувствие людям, живущим этой жизнью, как, например, в этой поэме, написанной в годовщину смерти одного самурая из заговорщиков, приговоренного к самоубийству:

Мне безразличен резкий зимний холод, Страхом наполняют мое сердце холодные сердца людей Или в другой: Те радости, что я [когда-то] знал, шли не от живущих, Но от тех, кто уже давно был мертв.

В своем письме с острова, где он находился в ссылке, Сайго писал: «Теперь я, наконец, понял, что человеческим существам нельзя доверять. Они так же изменчивы, как вертящиеся кошачьи глаза. К моему изумлению, некоторые из тех, на кого я полагался, как на родственные души, выдвинули против меня ни на чем не основанные обвинения.[588]»

В своих более поздних стихотворениях Сайго замечает, что не испугался бы и миллиона демонов, но вид «этой своры диких зверей, именуемых человеческими существами» (нингэн-коро-но гун) вселяет в него желание покинуть этот мир.[589] В других стихах, что еще более значимо, болезненные сомнения Сайго обращены к его собственному характеру:

Я сижу и занимаюсь до поздней, горькой ночи. Лицо мое холодно, желудок пуст. Вновь и вновь я ворошу угли, чтобы они давали свет. Эгоистичные мысли (сии) должны таять, как снег, перед [этой] зажженной лампой. И вот, когда я заглядываю глубоко в свое сердце, Меня охватывает ошеломляющий стыд (хадзуру кото оси).

Под яркой, кипучей внешностью героя, похоже, скрывалось глубокое ощущение собственной никчемности, однако, не располагая никакими сведениями о его молодых годах, мы вряд ли можем доискаться до его первопричины и подтекста.

Мало что известно о годах, проведенных Сайго за работой в магистрате. Он был переписчиком, и, вполне возможно, именно в этот период развил свои каллиграфические способности — искусство номер один для японского джентельмена. Работа приблизила его также к нуждавшемуся крстьянству Сацума. Один раз магистрат командировал его в провинцию для проверки сбора налогов. Официальные лица клана как раз отказали крестьянству в прошении снизить подати из-за плохого урожая. Во время своей поездки Сайго увидал крестьянина, с грустью прощавшегося со своей коровой, которую был вынужден продавать, чтобы уплатить налоги. Молодого чиновника тронуло горе несчастного и, расследовав его случай, он смог снизить для него сумму обложения. Этот случай точно подходит к легенде о Сайго в качестве иллюстрации его щедрости и типично героического чувства насакэ.[590]

В 1849 году, когда Сайго шел двадцать первый год, клан Симадзу раскололся из-за споров о наследовании — вечная болезнь японской политики. Этот кризис оказал значительное влияние на карьеру Сайго, поскольку он всецело был на стороне «прогрессивного» кандидата, настроенного против Бакуфу, — Симадзу Нариакира, стремившегося модернизировать и реформировать свой удел. Совместно со своим старым школьным тоарищем Окубо Тосимити, Сайго помог упрочить победу «прогрессивной» фракции, и в 1851 году Симадзу Нариакира был назначен двадцать шестым Повелителем Сацума в возрасте сорока двух лет. В процессе долгих, тайных маневров, приведших к этому окончательному решению, Сайго укрепил свое сотрудничество с Окубо (человеком, который позже замыслит его низвержение); переговоры сблизили его также с кумиром — Нариакира.[591]

Несколько лет спустя Сайго выпала честь быть включенным в кортеж Нариакира по случаю ежегодного посещения Эдо — путешествия, занимавшего несколько месяцев. Этот опыт еще более усилил в нем чувство обожания к своему повелителю. Со своей стороны Нариакира, похоже, также отметил вниманием энергичного молодого вассала и несколько месяцев спустя назначил его главным садовником своих поместий в резиденции неподалеку от Кагосима. В иерархии это была довольно скромная должность, которая, однако, давала частые возможности для личных встреч, во время которых даймё и его сподвижник, как передают, обменивались взглядами на будущее Японии. В том же году Нариакира представил Сайго знаменитому ученому-конфуцианцу националистического толка, который произвел на него глубокое впечатление ничем не прикрытыми яростными нападками на низкопоклонническую политику Бакуфу в отношении иностранных держав и на недостаток должного духа патриотизма у занимающих высокие посты.[592]

По мере того, как доверие Нариакира к способностям своего подчиненного возрастало, он стал использовать Сайго для конфиденциальных политических миссий, включая маневры, направленные против Бакуфу и сложные переговоры относительно наследования сёгунов.[593] Официально Сайго занимал несколько неуместную должность смотрителя за птицами в эдосском особняке Симадзу, однако его настоящая деятельность была гораздо более впечатляющей. В те годы, когда ему еще не исполнилось тридцати лет, — один из самых активных и, очевидно, счастливых периодов его жизни — он часто бывал в императорской столице Киото и в ставке сёгуна в Эдо, покрывая эти немалые расстояния со своей обычной яростной неустанностью.[594] Во время одной из своих поездок, когда ему пришлось быть в Киото в период вспышки холеры, у него хватило энергии для организацией успешной кампании против эпидемии, — это сделало его типом самурая, эквивалентного его современнице — западной героине Флоренс Найтингейл.

Тридцатилетие Сайго, поворотный пункт всей его жизни, начался вполне благоприятно, с его назначения в Эдо в качестве личного агента даймё. Однако, всего лишь несколько месяцев спустя Нариакира внезапно заболел и умер. Одним ударом Сайго лишился не только своей основной политической поддержки, но и горячо любимого друга. Это несчастье ввергло его в состояние глубочайшей печали и было одной из непосредственных причин попытки самоубийства. Традиционно считается, что, получив известие, Сайго немедленно решил посладовать за Нариакира в могилу в соответствии с древним японским обычаем дзюнси (самоубийство вассала после смерти его господина), однако его разубедил друг из Киото — монах-роялист по имени Гэссё, настоявший, чтобы молодой человек остался жить ради блага своей страны.[595]

Несколько месяцев спустя, когда Гэссё достиг Кагосима в качестве беглеца, преследуемого полицией Бакуфу, Сайго организовал ему и себе побег на лодке с тем, чтобы вместе покончить с жизнью в море. Когда лодка отдалилась от берега залива Кагосима приблизительно на милю, двое друзей перешли на нос. Остальные сидевшие в лодке подумали, что те любуются замечательным видом лунного света, но на самом деле они обменивались прощаниями и писали обязательные предсмертные стихотворения. Закончив эти приготовления, Сайго и его друг спрыгнули в воду. Гравюра того времени изображает монаха в белых одеждах и молодого самурая в тот момент, когда они вот-вот коснутся воды; их серьезные лица, на которых написана решимость, ярко освещает полная луна, а в лодке сидит их попутчик, играя на флейте, еще не подозревая о трагедии, происходящей в нескольких метрах от него. Вскоре после того, как все услышали сильный всплеск, в нескольких метрах были замечены два тела, их вытащили из воды и перевезли в хижину на берегу. Попытка сделать монаху искусственное дыхание ничего не дала; однако, полный молодой самурай был еще жив, и маленькая соломенная хижина, тщательно сохраненная и стоящая сейчас у главной дороги напротив прибрежной железнодорожной линии, остается местом паломничества почитателей Сайго. В двух стихотворениях танка, найденных на теле Гэссё, написанных, несколько неуместно, на туалетной бумаге, говорилось о «безоблачной луне его сердца», которая вскоре погрузится в воды залива Кагосима; заканчивалось оно выражением радости от того, что автор умер за императора (Оогими).[596]

Биографы Сайго предлагали различные мотивировки его отчаянного поступка. Недавняя смерть Нариакира почти наверняка была непосредственной причиной. Вероятно, это сочеталось с желанием умереть вместе со своим другом-роялистом Гэссё, которого должны были казнить в ближайшие же дни, если он не упредил бы власти, собственноручно лишив себя жизни.[597] По Утимура Кандзо, знаменитому христианину, поклоннику Сайго, герой решил убить себя в качестве «жеста дружбы и гостеприимства своему другу» (юдзин-ни тайсуру дзёго то кантай-но сируси), а его действия были вдохновлены «слишком сильным состраданием» (амари цуёсугиру насакэ).[598] В этих объяснениях может заключатся элемент истины (хотя «гостеприимство» представляется несколько слабым мотивом), однако мгновенные приступы ярости, проявившиеся в попытке самоуничтожения, вполне могли иметь глубокие истоки в его персональности, проявлявшейся впоследствии в иррациональном и ошибочном поведении во время кризисных ситуаций.

И через много времени после того, как он был признан великим героем Реставрации Мэйдзи, Сайго часто вспоминал тот критический момент, когда он пытался умереть вместе со своим другом, сожалея о том, что попытка была неудачной.[599] Он торжественно отмечал каждую годовщину утопления, а спустя семнадцать лет после происшествия обратился к духу погибшего монаха со следующим стихотворением на китайском языке:

Сжав друг друга в объятьях, мы бросились в пучину моря. Хотя мы и прыгнули вместе, судьба не оправдала моих ожиданий, вытолкнув меня живым на поверхность вод (ани хакараму я хадзё сайсэй-но эн). Теперь уж прошло, подобно цепи сновидений, более десяти лет; И вот, я стою здесь, у твоей могилы, отделенный великой стеной смерти, И все так же безнадежно катятся мои слезы.[600]

Эта отчаянная попытка умереть в возрасте 30 лет, очевидно, серьезно повлияла на психологическое становление характера Сайго и на его мировоззрение.[601] Тот факт, что, хотя это и проиошло не специально, он выжил после того, как договорился о совместном самоубийстве, тогда как его друг утонул, неизбежно должен был сформировать у него классический комплекс вины, преследующий остающихся в живых, и привести к дальнейшим попыткам покончить с собой самым неистовым образом. Происшедшее в заливе Кагосима безусловно связано с тем, что он позже писал в своих трудах, подчеркивая необходимость освободиться от какого бы то ни было страха смерти и быть всегда готовым к ее приходу, как ничем не заменимое условие самоотреченности (дзико футюсин сюги), что, в свою очередь, необходимо для культивирования «истинного духа» (синдзё). По мере того, как он впитывал учения Дзэн, буддизма и конфуцианства школы Ван Янмина, его отношение к собственной смерти становилось все более мистическим, и в одной из своих последних работ он заявил, что уже умер с Гэссё 20 лет назад.[602]

Сайго еще не пришел в себя от шока неудачного утопления, как новый правитель Сацума издал приказ о его ссылке на неопределенное время на остров приблизительно в 250 милях к югу от Кагосима. Это было одним из результатов чистки, направленной против противников режима Бакуфу, в числе которых были и люди, близкие к Нариакира.[603] Последовавшие 5 лет жизни Сайго — годы, на протяжении которых режим Токугава быстро двигался к своему краху — прошли исключительно в ссылке. В 1862 году он был прощен и ему было разрешено вернуться в Кагосима, где вскоре его восстановили в должности смотрителя за птицами. Однако, вскоре своим категоричным, недипломатическим поведением он рассердил Повелителя Хисамицу[604] (консерватора, сменившего Нариакира на роли главы клана), и всего шесть месяцев спустя освобождение его сослали вновь — на этот раз на маленький остров еще южнее, где условия были хуже; позже его перевели на еще более мрачный островок у Окинава.[605] Все традиционные описания говорят о спокойствии и достоинстве, которые Сайго сохранял в несчастьи. Когда в жаркий августовский день его принял на борт корабль, чтобы доставить к месту последней ссылки, он спокойно вошел в небольшую клетку, построеную для него, а когда добрый чиновник сказал, что в открытом море ему не будет нужды в ней оставаться, ответил: «Благодарю вас, но что бы ни случилось, я должен повиноваться Повелителю (Сацума). Я — осужденный, и должен находиться там, где следует осужденному…[606]» Во время путешествия по Восточному китайскому морю, когда их сотрясали шторма, он сочинил поэму, в которой призывал ветра дуть сильнее, а волны вздыматься выше, поскольку он, преданный делу императора, все равно останется невредимым.[607] Он выказал то же хладнокровие, прибыв на суровый остров, где ему предстояло пробыть несколько лет. И в мыслях не держа жаловаться на обращение с собой, он использовал свое заключение для упражнений в самодисциплине, принуждая себя сидеть прямо и неподвижно в тюремной камере по многу часов подряд.

Остров первой ссылки Сайго был центром сахарной индустрии Сацума и он вскоре стал свидетелем страданий рабочих-рабов, живших в условиях типа Nacht und Nebel,[608] подвергавшихся жестоким наказаниям за малейшее нарушение правил. Эти несчастные были в буквальном смысле неспособны вкусить от плодов своего труда, поскольку, с жестокостью, напоминающей условия на золотодобывающих шахтах Южной Африки, рабочих, которые осмеливались хотя бы лизнуть сахар, заковывали в кандалы и били кнутами, или даже казнили.[609] Бедные урожаи никогда не принимались в расчет, когда доходило до сбора налогов. Ревностные чиновники часто арестовывали островитян и подвергали их пыткам, чтобы те открыли, есть ли у них какие-нибудь спрятанные тайные продукты. Некоторые из подозреваемых пытались покончить с собой, прокусывая себе языки, чтобы только не подвергаться пыткам.[610] Потрясенный этими условиями, Сайго (хоть он и был осужденным) попробовал убедить главного надсмотрщика, указывая, что такое жестокое и безжалостное обращение позорит имя Сацума, и что, если начальники не будут снижать налоги в неурожайные годы, они могут просто умертвить все население острова.[611] Когда инспестор, в обычной манере обхождения чиновников с надоедливыми реформаторами, приказал ему не лезть не в свое дело, Сайго стал настаивать, — ведь то, в чем замешана честь клана, является именно его делом, и пригрозил послать подробный отчет о происходящем в Кагосима. В результате его вмешательства обращение с заключенными было несколько улучшено, а какое-то количество рабов-островитян (хиса) было освобождено.

Помимо этой гуманистической деятельности, Сайго использовал годы ссылки для обширного чтения и повышения мастерства в искусстве каллиграфии и китайской поэзии.[612] Многие из его известных стихотворений были написаны в этот долгий период заключения, в том числе «День Нового года в сылке» (Токкё тоси-о мукауру) и «Чувства в тюрьме» (Токутю кан ари), в которых он указывает, что, хотя фортуна может и дальше обходить его стороной, это только подкрепит искренность его намерений.[613]

С разрешения островных властей, Сайго использовал часть своей избыточной энергии, занимаясь любимым спортом — борьбой «сумо». Также, во время этой ссылки он взял в наложницы дочь скромного островитянина, и вскоре та родила ему его первого сына. Его новой семье, однако, не было разрешено следовать за ним в последующих ссылках.[614]

После того, как Сайго был осужден на пять лет, Окубо и другие друзья стали ходатайствовать перед правителем Сацума о том, чтобы его освободили. Сам Окубо угрожал, что сделает себе харакири, если не будет даровано полное прощение (что выглядит несколько иронично в свете той роли, которую он сыграл в дальнейшей жизни Сайго). Повелитель Хисамицу подписал приказ, но, по рассказам, его так рассердило это доказательство популярности Сайго, что он сильно сжал серебрянный мундштук своей трубки, оставив на нем след зубов.[615]

Несмотря на раздражительный тон некоторых стихотворений этого периода, Сайго прошел долгую ссылку с расположением духа, здоровым на удивление. Однажды он даже заявил, что собирается навсегда остаться на островах. Несмотря на все физические тяготы этих лет, вполне вероятно, что это был самый спокойный и воодушевляющий период в бурной жизни героя. Перед тем, как покинуть остров у Окинава и вернуться в круговерть государственной политики, он написал слезоточивую поэму, посвященную своему тюремщику, в которой благодарил его за доброту и говорил, что боль расставания не покинет его всю жизнь.[616] Кстати, какое бы воздействие на характер Сайго ни оказало это заключение, примечательно, что в последующие годы он периодически отходил от общественной деятельности, как бы ссылая сам себя на некоторый срок; нет ни малейшего сомнения в том, что в среде недовольного самурайства это укрепило его репутацию великого роялиста, человека, пострадавшего за Дело Императора буквально, чего стремились избежать более практичные политики. В жизни Сайго, так же, как и Ганди, Неру, Кеньятта и других национальных героев, несправедливое заключение послужило бесценным свидетельством крепости его характера и искренности его убеждений.

Четыре года после возвращения Сайго из ссылки представляют собой крутой подъем в его параболической карьере и соотносимы с периодом побед Ёсицунэ над Тайра и начальных сражений Масасигэ с силами Камакура. Кульминацией этих лет стало падение Бакуфу и установление нового режима под номинальной властью императора Мэйдзи. В 1864 году в возрасте 36 лет Сайго был назначен Секретарем Сацума по военным делам, а также основным эмиссаром клана в Киото, став, таким образом, центральным действующим лицом в последних яростных усилиях по свержению режима Эдо. Много его энергии было отдано переговорам с другими «внешними» кланами, особенно милитаризированным уделом Тёсю на крайнем западе главного острова, где неприятие Бакуфу было полным. Хотя первым его реальным военным опытом явились именно удачные действия против восставшего Тёсю, Сайго всегда начинал сражения с этим упрямо роялистским кланом без большой охоты. Он настоял на том, чтобы пленным военачальникам была сохранена жизнь — редкий акт милосердия в японских баталиях, и, в конечном счете, способствовал созданию коалиции Сацума-Тёсю, которая, с помощью удела Тоса на острове Сикоку свергла ослабленное Бакуфу.[617] Одна из типичнейших ироний судьбы, которыми пронизана вся жизнь Сайго, состояла в том, что представители именно этих мощных княжеств, над созданием альянса которых он столько трудился, позже станут кликой, доминирующей в правительстве Мэйдзи, и проводящей политику, которую он ненавидел. Сайго был также задействован в дипломатических переговорах, в особенности с Англией. В 1866 году он организовал прием в Кагосима первого британского министра, сэра Гарри Паркеса, и убедил его, что будущее Японии — в руках императорского правительства, а Бакуфу больше не способно выполнять договоры с иностранными державами.[618] Позже он встретился с блестящим дипломатом, молодым английским секретарем-переводчиком Эрнстом Сатоу в гостинице в Кобэ, и вежливо отклонил переданное через него предложение британской помощи, поскольку опасался, что она может навязать Сацума нежелательные обязательства.[619]

Решающий момент наступил в начале 1868 года, когда произошло сражение четырехтысячного роялистского войска (в основном состоящего из выходцев из Сацума и Тёсю) с двадцатитысячной армией Бакуфу. Их блестящая победа привела к официальной капитуляции ставки Бакуфу в замке Эдо — знаменитый момент акэватаси, изображенный во всех начальных учебниках довоенного периода, как сцена, должная пробуждать в молодых умах ревностное националистическое чувство. Сайго дополнил эти триумфы несколько месяцев спустя, разбив оставшихся сторонников Бакуфу на севере и востоке.

Традиционные панегирики, помимо прославления военного гения Сайго и выставления его в качестве незаменимой фигуры движения за Реставрацию (и то, и другое — весьма спорные утверждения),[620] подчеркивают его великодушие после победы. К этому придраться невозможно. Сайго не только потребовал амнистии для своих противников — побежденного сёгуна и высших чинов Бакуфу, но и предпринял все возможные шаги к тому, чтобы оградить ни в чем не повинное население от разгула, следовавшего обычно за подобными победоносными событиями. Хотя в битве за Эдо приняли участие крупные силы (почти то же количество людей, что и в японско-китайской войне), реальные потери были невелики.[621] Действительно, в истории было мало таких радикальных трансформаций со столь небольшим кровопролитием, и даже недоброжелатели Сайго вынуждены признать, что он хотя бы отчасти, но ответственен за столь мягкий исход.

Самой очевидной целью Реставрации было низложение военного правительства, которое в той или иной форме существовало постоянно с тех пор, как Ёритомо за семьсот лет до этого одержал победу. Восстание 1867-68 годов было первой крупномасштабной попыткой «реставрировать» императорское правление со времен Кусуноки Масасигэ XIV века. Система правления Бакуфу от имени императора держалась долго и была, особенно в эпоху Токугава, весьма эффективной. Только из-за того, что Бакуфу в конечном счете пало в 1867 году, нам не следует недооценивать его способность к самосохранению в 1850-х и 60-х, а также тот риск, на который шли роялисты, бросив ему вызов. Какова была их официальная цель? Одно из самых определенных заявлений содержится в соглашении, подписанном представителями Сацума и Тёсю (включая Сайго Такамори) в июле 1867 года:

[Наша цель] состоит в реставрации императорского правления и в осуществлении всех дел, при учете ситуации в мире, таким образом, чтобы последующим поколениям нечего было бы еще желать. Главным моментом реформы является передача административной и юридической власти в руки императора. Хотя в нашей стране сохранена непрерывная линия императорского наследования, давным давно случилось так, что, после принятия феодальной системы, бразды правления попали в руки правительства сёгунов. Присутствие Суверена, которому только и пристало руководить страной, игнорировалось, — состояние, которого не найти ни в одной другой мировой державе. Мы должны, таким образом, реформировать нашу политическую систему, восстановить привязанность правительства к императорскому двору, собрать конференцию даймё и, в согласии друг с другом, трудиться ради поднятия престижа нации среди мировых держав. Только так мы сможем утвердить фундаментальный характер нашей империи.[622]

На самом же деле, действительной целью было не вернуть власть царствующей особе (в 1867 году император Мэйдзи был 15-летним юношей, вряд ли способным укрепить престиж своей страны в мире), или даже императорской фамилии и придворной аристократии, но провести определенные реформы, представлявшиеся крайне необходимыми, если только Япония хотела избежать судьбы, навязанной западными державами Индии, или, совсем недавно, — Китаю. С этой целью, реальная власть в правительстве отходила не к императору, но концентрировалась в основном в руках группы молодых самураев, устанавливавшей баланс сил между лидерами «внешних» кланов, включая Сацума, которая твердо намеревалась проводить политику, необходимую для сохранения национальной целостности Японии и превращения ее в современную державу. В ходе событий они провели много реформ, не обязательно входивших в их первоначальные планы. Япония открыла двери западному миру; уделы, на которые была разделена страна, исчезли; военное сословие потеряло свои традиционные привилегии; господствовавший в обществе феодализм был в основном заменен индустриальным капитализмом; была создана мощная национальная армия, в которую входили несамураи, а крестьяне-призывники, — и каждая из них поддерживалась новой системой государственного налогообложения. Эти грандиозные перемены и факт массового в них участия населения привел многих исследователей к мысли описывать Реставрацию Мэйдзи, как «революцию».[623] В большей степени вопрос здесь в том, как нам определять этот термин, однако, поскольку Реставрация не изменила коренным образом систему собственности, мы вряд ли можем считать ее революционной в полном современном смысле этого слова.[624]

После всех триумфов роялистов в 1868 году, Сайго настоял на том, чтобы ему позволили вернуться в его родную провинцию, и последовавшие три месяца провел в мирном, полумонашеском существовании в пригороде Кагосима. Его престиж и популярность были теперь высоки, и не только в Сацума, но и в Эдо, и в Киото. В знак признания его заслуг перед императорским двором ему была предложена солидная денежная награда и, что гораздо более важно, — первый разряд третьего придворного ранга. Сайго потряс правительство, отклонив все эти почести, — акт настолько же поразительный, как если бы английский генерал отказался бы от высочайшего предложения занять место в парламенте и принять пэрство. В своем письме Сайго подчеркивал, что для него было бы неверным принимать такое звание, какое бы выводило бы его из подчинения клану, которому он служит. С обычной прямотой он добавлял, что эти ранги, безусловно, многое значат для столичных придворных, но не имеют никакого значения для такого неотесанного мужлана, как он.[625] Сайго попросили пересмотреть свое решение, но в конце концов правительство вынуждено было признать его отказ — отказ удвоивший его популярность, но вряд ли завоевавший ему сторонников среди токийских властей.

Несколько лет спустя Окубо и другие высокопоставленные чины посетили Кагосима и совместными усилиями упрашивали Сайго войти в центральное правительство.[626] Младший брат Сайго, Цугумити, ставший к тому времени не последним лицом в истеблишменте, со слезами на глазах умолял его принять предложение, и наконец тот согласился. Перед тем, как покинуть Сацума, он написал стихотворение, в котором предсказывал свою жертвенную смерть.[627] Он вернулся в Токио в 1871 году и несколько месяцев спустя стал одним из лидеров правительства, получив пост Канцлера (санги) — приблизительно соответствующий рангу Министра без портфеля.[628] Реальной властью в новом правительстве располагала теперь, прежде всего, маленькая группа способных и энергичных людей, выходцев из нижнего эшелона самурайского сословия из Сацума и других «внешних» кланов.

Для страны, в которой возраст традиционно считается критерием мудрости, эти лидеры были необычайно молоды, — старшему из них (Сайго Такамори) было всего 43 года. В добавок к гражданским обязанностям, Сайго представлял в новом правительстве высшую военную власть: в 1872 году он стал главнокомандующим всех вооруженных сил а в 1873 году был произведен в уникальный чин полевого маршала — ранг, соответствовавший тому, что был у герцога Мальборо после всех его побед. По этому торжественному случаю Сайго, как если бы гнетомый чередой мирских успехов, снова заявил, что знает, что ему предопределено быть убитым.[629]

К концу 1871 года около 50 высших правительственных чинов, включая Окубо, отправились в долгую поездку по Европе и Америке, — так называемая «миссия Ивакура». Сайго вместе с двумя другими руководителями остались в Токио, возглавив неофициальное временное правительство. К этому времени у Сайго выкристаллизовалась неудовлетворенность режимом и его лидерами. У временного правительства не было никако реальной власти, чтобы принимать важные решения в отсутствие членов миссии Ивакура. Сайго, очевидно, не нравилась мысль, что политики, отправляющиеся на Запад, оставляют его на роль бессильной заставки, и, провожая в Иокогама своих коллег, он, как передают, в своей обычной незамысловатой манере пожелал, чтобы их корабль утонул в пути.[630]

Основные причины неудовольствия Сайго режимом, которому он помог прийти к власти, его разрыва с правительством Мэйдзи и, наконец, восстания, были морального характера. Будучи прилежным читателем и учеником, он никогда не считал себя ученым. Он написал огромное количество поэм, эссе и писем, но его единственная цельная книга — посмертно изданное собрание различных высказываний.[631] Главное интеллектуальное влияние на его жизнь, несомненно, оказало конфуцианство школы Ван Янмина, которое он почитал с малых лет.[632] После того, как Сайго оставил школу клана и стал служить помощником клерка, он и несколько других молодых самураев стали регулярно встречаться для изучения трудов Ван Янмина и его последователей.[633] Особо почитаем среди них был Осио Хэйхатиро — полу-герой, полу-святой из Осака, покончивший с собой лет за десять до этого; Сайго до конца своей жизни воодушевлял себя, перечитывая философские лекции Осио. Влияние Ван Янмина и Осио пронизывает все отрывочные сочинения Сайго. Мисима Юкио подчеркивает воздействие их философии на жизнь Сайго, предполагая, что теория Абсолютного Духа (тайкё), которую он рассматривал, вполне могла явиться мотивом его восстания.[634]

Подобно Осио, Сайго настойчиво внушает своим молодым ученикам, что дела гораздо важнее любого объема знаний, обретенных учением или наблюдениями, и слово «искренность» (сисэй, макото) с завидной регулярностью встречается в его работах.

Как серьезно ни обсуждай системы и меры, их невозможно будет применить на практике, если только этим не займется тот, кто может это сделать. Нет дела без делающего. Великое счастье иметь правильного человека. Следует ставить перед собой цель стать им.[635]

В его философских стихах подчеркивается важность культивирования «чистоты сердца»; в знаменитом высказывании он указывает, что, вместо того, чтобы искать ошибки у других, нам всегда следует смотреть за своими упущениями.[636] «Достигнутое при опоре на собственные возможности, — пишет он, — столь неопределенно, что мы не можем быть этим хоть как-то удовлетворены. Лишь искренность может совершить нечто действенное.[637]» Для демонстрации того, что чисто физическая сила бессмысленна, если не основывается на моральной поддержке, он приводит пример из событий недавней франко-прусской войны, когда триста тысяч французских солдат, у которых еще оставались немалые запасы продовольствия, сдались противнику «просто потому, что их дух был слишком торгашеским».

Сайго часто выражает презрение «здравому смыслу» (нингэнтэки-но тиэ), озабоченному лишь практическими обретениями; хотя истинная мудрость и может иногда привести к несчастью, она обеспечивает успех в другом, более важном смысле:[638]

Поистине, искренний человек может служить примером всему миру даже после смерти… Когда о неискреннем человеке говорят хорошо, к нему, так сказать, приходит неожиданное счастье; однако, глубоко искренний человек, пусть он и остался неизвестен при жизни, получает большую награду: почитание потомков.[639]

Совершенно очевидно, что именно эта форма успеха — обретенного при неудачах в социальной сфере — манила Сайго на протяжении всей его жизни; именно ее он и обрел в избытке после своей смерти.

Величайшая из опасностей, угрожающих искренности — себялюбие, и главным правилом в личной жизни, семейных отношениях и официальных делах было — отрясти с себя природный эгоизм.[640] В одном из самых известных пассажей Сайго дает наставления спасителям нации:

С тем, кто не заботится ни о собственной жизни, ни о славе, ни о должностях или деньгах, — с таким человеком трудно иметь дело (симацу-ни комару). Однако, только такой человек перенесет любые трудности со своими сподвижниками, чтобы совершить великие деяния на благо своей страны.[641]

А в одном из поздних стихотворений, написанных, «чтобы показать моим ученикам», он возвращается к теме самопожертвования:

То, чего остерегаются все простые смертные, Не устрашит героя, но только лишь дороже ему (эйтю каэттэ косин су). Встретившись с трудностями, не избегай их; Столкнувшись с обретением, не преследуй его…[642]

Желающий превозмочь себя и обрести искренность должен практиковать жесточайший самоконтроль. Первое, что, по Сайго, необходимо, это «наблюдение за собой»: «Для обретения священного состояния искренности, вы должны начинать с синдоку, что значит следить за своими поступками и поведением в одиночестве, когда вас никто не видит и не слышит».[643] Здесь он пользуется конфуцианским предписанием,[644] однако, в стремлении владеть собой и в частности обуздать свою «излишнюю сострадательность», Сайго прибегает также и к буддизму; пользуясь случаем, во время своих периодических удалений от практической жизни, он изучал и практиковал Дзэн.

Основной философский девиз Сайго — девиз, которой он вновь и вновь воспроизводил в своих каллиграфических надписях, даря копии разным частным школам, основанным под его покровительством, был совершенно и полностью конфуцианским. Четыре иероглифа, его составлявшие: Почитать Небеса, Любить Людей (кэйтэй айдзин) занимали в его кампании за справедливость такое же место, как Спасти Народ (кюмин) у Осио Хэйхатиро.[645] Здесь ход мышления Сайго может показаться некоторым читателям излишне витиеватым. Путь, пишет он, есть путь Неба и Земли, и наш долг — следовать ему, прилагая все к тому усилия. В этом нам следует искать помощи Небес, но не людей; почитание же Небес должно стать целью нашей жизни. В то же время, поскольку Небеса любят всех в этом мире, то и мы должны любить других так же, как любим себя. Это, без сомнения, прекрасные и неоспоримые слова, однако они настолько неопределенны, что такие писатели, как Утимура и Нитобэ смогли ассоциировать их с «законом и пророками», а также с христианской заповедью возлюбить ближнего, как самого себя.[646]

Как идеалы Сайго относительно «любви к людям» (хито-о айсуру) претворялись в жизнь? На протяжении большей части своей жизни он постоянно и в значительной степени проявлял «сострадание воина» (буси-но насакэ) — искреннюю симпатию к слабым и несчастным людям этого мира; в этом одна из причин его долгой популярности в качестве национального героя, поскольку он ясно показал, что обладает человеческим талантом, почитаемым в Японии с древних времен, — сочувствием.[647] Служа в качестве ассистента в городском управлении, Сайго видел собственными глазами всю глубину нищеты трудящихся масс в Сацума, зачастую живших чуть лучше животных; он видел, как алчные чиновники только усугубляли ситуацию[648] и пытался ее облегчить.[649] Во время своей ссылки он проявил неподдельное внимание к рабочим на сахарных плантациях, и отдавал большую часть своего рисового пайка беднейшим обитателям острова. Позже, в качестве военачальника, Сайго делал все, что в его силах, дабы свести к минимуму страдания простых людей, попавших под перекрестный огонь войны.

В то же время, человеческие чувства у Сайго были ограничены его социальным мировоззрением. Прежде всего, они были почти исключительно направлены на крестьянство, и часть его девиза — айдзин («Любить Людей») — означала, скорее, «Любить Крестьян». По его мнению, население общества делилось на две несливающиеся категории: на тех, кто работал физически (тикара-о росуру моно), и тех, кто трудился умственно (кокоро-о росуру моно), то есть на крестьян и их хозяев-самураев. Хотя новые лидеры страны все более убеждались, что Япония должна быть индустриализирована, если она намерена остаться независимой, и хотя сам Сайго признавал значение промышленности и торговли, он продолжал рассматривать сельское хозяйство в качестве экономической основы страны, а крестьянство — как ее становой хребет. Долгом самураев-чиновников было осуществлять милосердное руководство социумом: им следовало любить и защищать крестьян, так же, как хозяин обращается с вассалами, а отец — с детьми. Однако, относительно изменения общества таким образом, чтобы крестьянство стало равным чиновникам, или вступило с ними в партнерские отношения, а затем исчезли бы вообще границы между классами, вопроса не стояло. Патернализм Сайго уходил своими корнями в традиционное китайское мировоззрение, в сущности то же, что и у Осио, говорившего о «спасении народа». Поздние почитатели, представлявшие Сайго радикальным реформатором или убежденным эгалитаристом, полностью закрывали глаза на стойкую консервативность его социальных идеалов.[650]

В своих постоянных заявлениях о важности крестьянства, Сайго в целом представлял традиционный хозяйственный этнос Японии. Он любил землю, деревенскую жизнь, людей, живущих близко к природе; соответственно, он не доверял городам, презирал их и все, что они собой представляли. В одной из своих типичных поэм он жаловался на жизнь в столице, где шум уличного движения смущает дух (мукон одороку), где одежду покрывает пыль и уличная грязь, и превозносил деревенское существование, которое позволяет сохранить чистоту и невинность.[651]

Главным в жизни самурайского этноса деревни было сохранение умеренности и неприязни к роскоши и тщеславию. Традиционный самурай почитал бережливость, и не в качестве экономии, но как упражнение в воздержании и знак того, что его жизнь посвящена ценностям более важным, чем приобретение и наслаждение материальными благами. Отсутствие у Сайго алчности и желания приобретений вошло в поговорку; а контраст между его спартанским образом жизни и богатством многих лидеров режима Мэйдзи, использовавших свои связи с торговыми воротилами ради удовлетворения своих потребностей в вошедших в моду западных предметах роскоши, явился еще одной причиной его популярности.[652] Родившись в строгой самурайской семье, Сайго был воспитан в духе барского невнимания к деньгам,[653] и на протяжении всей своей жизни, в период, когда финансы становились все более и более важными для страны, этот аспект существования его не коснулся. Его материальные потребности были минимальны, и даже когда он стал функционером высокого ранга в Токио, ему удавалось жить на 15 иен в месяц — скромная сумма по любым стандартам.[654] На протяжении месяцев он не задавал себе труда получить жалование, полагавшееся ему, как государственному канцлеру, а когда озабоченный чиновник напомнил ему об этом упущении, он ответил, что у него еще остались деньги от прошлых выплат, и пока ему больше не нужно. Он испытывал отвращение к идее накопления для себя и своей семьи и, когда у него случался избыток средств, отдавал их друзьям или своей частной Академии в Кагосима.[655]

В то время, как его коллеги в правительстве Мэйдзи купались в роскоши, сопровождающей политический успех, Сайго жил в скромной квартире, за которую платил три иены ежемесячной ренты. Однажды, когда он узнал, что его бывший однокласник Окубо, служивший к тому времени министром финансов, заказал себе прекрасную саблю, отделанную драгоценными камнями, ему удалось первому достать это ценное оружие, и он подарил его молодому студенту;[656] целью Сайго, разумеется, было упрекнуть коллегу в неподходящей экстравагантности, однако сомнительно, чтобы Окубо правильно воспринял преподанный урок.

Его особо беспокоили те слишком тесные отношения, которые лидеры правительства установили с Мицуи и другими быстро растущими дзайбацу. Когда он был приглашен на вечер, дававшийся в честь принца Ивакура знаменитым роялистом из Тёсю, Иноуэ Каору, служившим в правительстве Мэйдзи заместителем министра финансов, он выразил свои опасения с обычной прямотой: «Налив в чашку сакэ, он предложил ее хозяину, громко при этом сказав: 'Это вам, Иноуэ — банто (чиновнику) Мицуи. С виду Иноуэ не был оскорблен, но это замечание насторожило остальных…» [657]

Находясь в зените славы, Сайго продолжал носить обычную деревенскую одежду, презирая пальто и высокие шляпы, которые так нравились многим его коллегам. Даже когда он бывал в императорском дворце, он был одет в обычную хлопчатую накидку из Сацума с крапчатыми шнурами (сацумагасури), а на свои огромные ступни надевал пару сандалий, или деревянных башмаков. Однажды, покидая дворец во время дождя, он снял свои башмаки и пошел босиком; такое беспрецедентное отсутствие всяких декораций возбудило подозрение охранника, который задержал его до тех пор, пока рядом не проехал в карете принц Ивакура, узнавший в неизвестном полевого маршала и государственного канцлера.[658]

Его отношение к пище было столь же неприхотливым. Вместо того, чтобы посещать богато обставленные банкеты в западном стиле или элегантные развлечения с гейшами, он предпочитал принимать пищу в компании своих секретарей и подчиненных военных, с которыми он ел лапшу и другие простые блюда из общей глиняной миски.[659]

Одновременно с этим, он избегал шумихи и формальностей, а в обращении со слугами и теми, кто стоял ниже его на социальной лестнице, не выказывал той заносчивости, что была в порядке вещей среди его коллег. «В нем присутствовала какая-то невинность, простота в обращении, — писал один из его приближенных, — присущая детям».[660] Гордости у Сайго было в избытке, но это была внутренняя гордость идеалиста.

Краткое изложение философии и образа жизни Сайго сделают явной причину того, отчего, рано или поздно, он был обречен стать на пути у олигархии Мэйдзи. Его оппозиция новому режиму была в большей степени неясной и несформулированной, основываясь в основном на психологической несовместимости, чем на объективных политических установках; были, однако, и несколько особых поводов для неудовольствия. Самый серьезный имел отношение к обращению с военными. В постреставрационные годы традиционные правители Японии — самураи систематически отстранялись ото всех источников отправления власти. Дотации, от которых зависели самураи на службе, государственными декретами были все отменены, а даймё получили субсидии в обмен на те уделы, которыми они и их предки управляли на протяжении веков. Они не были отстранены от политической власти, поскольку новый режим Мэйдзи контролировался в основном экс-самураями; однако, в качестве класса они уже не могли отправлять наследственное право на управление. В 1872 году закон о всеобщей воинской повинности лишил самураев монопольного права на армию, а несколько лет спустя, как если бы для того, чтобы символизировать все эти лишения, правительство издало эдикт, отменяющий их многовековую привилегию носить мечи.[661]

Эти меры нанесли болезненный удар самурайскому сословию и привели к массовому его обеднению. Закон о воинской повинности и создание новой национальной армии, рекрутировавшейся из массы населения, лишило самураев оправдания их особого статуса; эдикт же, запрещавший ношение мечей, являл собой высшее унижение, наносившее ущерб самому «духу воина» (буси-но тамасии),[662] возбудив, в гораздо более опасной форме, ествественное чувство подозрительности и враждебности, подобное тому, что возникло в Соединенных Штатах в среде элементов с традиционным мышлением от попыток ввести контроль над оружием.[663]

Бессильные остановить ход времени, бывшие самураи стремились найти какую-нибудь мощную фигуру, кто мог бы стать выразителем их многочисленных обид и неудовольствий, и во многом Сайго Такамори отвечал их нуждам. Хотя он и согласился войти в новое правительство, из его трудов и заявлений было ясно, что, по его мнению, идеалы гражданской войны были преданы. Он был против слишком скорых перемен в японском обществе, и особенно его волновало небрежное отношение к воинскому сословию. Относясь с подозрением к новой бюрократическо-капиталистической структуре и ценностям, ею представляемым, он желал, чтобы власть оставалась в руках у ответственных, патриотически настроенных, добродетельных воинов-администраторов, которые правили бы страной под руководством императора. Именно ради этого, а не для того, чтобы главенствовать при официальном роспуске самурайства,[664] он вошел в центральное правительство. Такие эдикты, как запрещение носить мечи или традиционные прически пучком на макушке, представлялись серией ничем не спрово-ированных провокаций, и, хотя Сайго понимал, что для сопротивления Западу Японии необходима эффективная армия, он не мог смириться с социальными последствиями военной реформы.[665] По этой причине Сайго, хоть он и участвовал в работе правительства Окубо, продолжал распространять свои весьма действенные призывы среди раздраженных экс-самураев в Сацума и других регионах.[666]

Помимо возражений против низложения самурайского сословия, Сайго выражал серьезные сомнения в тех способах, какими правительство проводило свою радикальную политику централизации и вестернизации. Относительно решения уничтожить наделы и заменить их префектурами под административным правлением губернаторов и прочих чиновников, прямо назначаемых центральным правительством (политика, начавшая действовать всего через месяц после того, как он стал государственным канцлером), чувства Сайго не могли не быть двусмысленными. По темпераменту он всегда оставался самым провинциальным из японских государственных лидеров. В молодые годы он, подобно большинству молодых самураем, был эмоционально привязан скорее к своему клану и даймё, чем к абстрактному понятию, называемому Японией, или к отдаленной и туманной фигуре императора, теоретически являвшегося ее правителем.[667] На протяжении тех насыщенных лет, что привели к Реставрации, многие элементы, настроенные против Бакуфу, надеялись заменить правление Токугава новой формой феодализма, сохранившей бы местную автономию под управлением федерального самурайского совета, который был бы прямо подотчетен императору, и где были бы представлены все кланы; сам Сайго, вероятно, предвидел возникновение правительства в качестве совета верховных повелителей кланов (где Сацума, разумеется, играла бы доминирующую роль), чем централизированную бюрократию в Токио, которая полностью упразднила кланы.[668]

Однако, в ходе событий Окубо и другие члены новой олигархии пришли к выводу, что антидоминирующая политика централизации должна быть полностью воплощена в жизнь. Понимая, что Сайго является главным фокусом ширящейся самурайской оппози-ии и естественным катализатором возможного восстания, Окубо изо всех сил пытался убедить его в том, что в интересах нации необходимо отменить уделы; с характерной политической тонкостью он использовал самого Сайго для проведения непопулярных мер. Поскольку удел Сацума являлся центром сопротивления политике централизации правительства Мэйдзи, было логичным, что Сайго, сохранявший с провинцией столь тесные связи, должен быть принужден возглавить попытки убедить своих товарищей по клану прекратить борьбу и смириться с неизбежным. Во время своей триумфальной поездки в Сацума в 1872 году в качестве представителя центрального правительства он пытался примирить лидеров клана с потерей их и так ограниченной автономии — той самой автономии, которую он сам всего за несколько несколько лет до этого восхвалял. Роль эта была незавидной, но миссия — успешной, и, когда он вернулся в Токио, основной территориальный центр оппозиции был нейтрализован.[669]

Взгляды Сайго на вестернизацию были столь же туманны, однако они вполне дополняли его неудовольствие новым режимом. Во времена его молодости, самым насущным вопросом для страны было — открывать ли Японию Западу, и если да, то на каких условиях. Неудача в разрешении этой проблемы до какой бы то ни было степени удовлетворительности была одной из непосредственных причин падения режима Токугава. В качестве одного из лидеров движения противников Бакуфу, Сайго начал свою карьеру в роли убежденного ксенофоба, редко упускавшего возможность уколоть правительство за его низкопоклонническое отношение к «иностранным варварам». Наблюдая грабеж, которым занимались западные империалистические страны, он оспаривал их заявку на роль провозвестников цивилизации:

Цивилизация есть приверженность справедливости; она не имеет ничего общего с внешней грандиозностью, дворховым великолепием, величественными одеждами или общим тщеславием неестественных проявлений… Раз я имел спор с одним человеком. Он отвергал мои аргументы, что западные люди — нецивилизованны [и]… попросил меня сказать о причинах моих убеждений. Я объяснил ему, что истинно цивилизованные страны вели бы нецивилизованные к просвещению, проводя политику добродетельного, направленного на добро обучения, однако, даже не помышляя об этом, они являются варварами в достаточной степени, чтобы процветать, побеждая более слабые страны силой оружия и обращаясь с ними с безжалостностью, тем более усиливающейся, чем более невежествены побежденные.[670]

Как ни иронично это звучит, но именно карательная бомбардировка родного города Сайго английским флотом в 1863 году[671] заставила его изменить свои взгляды.[672] При всем своем идеализме и приверженности традиционным путям, он был в достаточной мере прагматиком, чтобы понимать, что бывают времена, когда Японии необходимо использовать западные методы для адекватной борьбы с тем же Западом. Таким образом, он нехотя принял идею, что, если его страна хочет устоять при иностранном нападении, ей следует принять современную индустриальную технологию. Переживший свое время режим Бакуфу, явно неспособный отвечать новым требованиям, должен был быть сметен ради того, чтобы были сделаны необходимые изменения под эгидой самураев из Сацума и других роялистских кланов.

Так и получилось. Новое императорское правительство принялось перенимать необходимую технологию со скоростью и безжалостной эффективностью, напоминающей о «чудесном» экономическом возрождении Японии в 1950-х и 60-х. Для Сайго и многих других самураев, однако, процесс вестернизации был слишком быстрым и неразборчивым. Полностью признавая необходимость в зарубежной технике, Сайго оставался решительно японцем, и в контексте этого периода с его мгновенными изменениями он стал казаться старомодным до эксцентричности.

Из двенадцати ведущих лидеров правительства Мэйдзи Сайго был одним из двух, кто не был на Западе и не проявлял никакого желания там побывать; действительно, помимо своей ссылки он ни разу не покидал главных островов японского архипелага. До конца своей жизни культурные ориентации Сайго лежали лишь в восточном направлении. Он упрямо противился западным инновациям, если только они не были необходимы для спасения нации. Такие инновации не только были связаны с коммерческими, урбанистическими ценностями, которые он отвергал; они приводили еще и к недостойному преклонению перед иностранцами и, что хуже всего, — к растлению японского духа. Его растущее недоверие к явлениям, которые он считал слабостью правительства перед иностранным влиянием, в концентрированной форме выражено в его «посмертных словах»:

Что же до принятия системы любой другой страны ради того, чтобы исправить наш образ жизни, то необходимо сперва поставить нашу страну на крепкий фундамент, внедрить в массы мораль и уж только после этого рассматривать преимущества иностранных государств. Если же, с другой стороны, мы будем слепо следовать иноземному, наша национальная политика прийдет в упадок, а моральный облик масс испортится до степени необратимой — и в результате мы окажемся под их контролем….

Для развития человеческого понимания необходимо открыть сердце патриотизму, лояльности и сыновней почтительности. Когда путь служения своей стране и труду на благо своей семье ясно осознаны, тогда из этого соответственно развиваются все свершения. Для развития общения между людьми была установлена телеграфная служба, проложены железные дороги и построены паровые машины, — вещи достаточно поразительные, чтобы вызвать сенсацию. Но если люди, не спрашивая себя — почему телеграф и железная дорога совершенно необходимы, будут вместо этого транжирить национальное достояние, предаваясь роскоши, подражая европейским стилям от постройки домов до выбора игрушек, не видя их сильные и слабые стороны, а просто завидуя процветанию зарубежных стран, тогда, несомненно, прийдет упадок нашей державы, фривольность в чувствах у народа и, наконец, неизбежное крушение для всей Японии.[673]

Его сомнения относительно чрезмерной вестернизации были тесно соотнесены с брезгливым презрением к торгашам-политикам, которые, по его убеждению, предавали то дело, ради которого столько храбрецов отдали свои жизни. Однажды он заявил, со слезами на глазах (западная уверенность в том, что японцы никогда не выказывают своих эмоций, в случае с Сайго не совсем верна), что «[борьба против Бакуфу], кажется, велась в эгоистичных интересах правительственных чиновников; факт, подрывающий наше достоинство не только в глазах народа, но также и перед отлетевшими духами тех, кто потерял свои жизни в войне.[674]»

Со своим традиционно самурайским небрежением к финансовым делам, Сайго чувствовал отвращение к тому новому вниманию, которое стали придавать коммерции и другим формам торговли. Более всего он негодовал от коррупции и моральной деградации, которые рассматривал, как неизбежный результат тесных связей правительственных чиновников и торговцев, и поэтому нападал на «сборище грабителей» (как он окрестил режим Мэйдзи) с тем же моральным негодованием, которое Осио Хэйхатиро направлял на муниципальную администрацию в Осака за сорок лет до этого.[675] В 1870 году патриотически настроенный самурай из Сацума совершил харакири напротив здания Национального Совета в знак протеста против коррупции центрального правительства, публично отправив перед этим письмо неудовольствия, содержавшее десять пунктов, в том числе: «Недобрые явления, преобладавшие в правительстве Токугава, остались неизменными и в новом правительстве; правду от зла отличают не в соответствии с рассуждениями и справедливостью, но основываясь на личных чувствах и корыстных интересах», а также «Слишком много думают о чувственных удовольствиях, тогда как чувство долга игнорируется».[676] Сайго, чрезвычайно тронутый этим «искренним» поступком члена своего клана, написал эпитафию, начинавшуюся, в типично конфуцианском стиле, со слов:

Многие из правительственных чиновников, предающихся разврату и непотребствам, живут столь неподобающим образом, что впадают в заблуждения, и общественное мнение в смятении.[677]

Подозрение, которое Сайго испытывал к бюрократам в центральном правительстве — подозрение, корни которого, вероятно, могут быть прослежены до его юношеского неприятия местных чиновников-хапуг в Сацума — с годами становилось все сильнее, и, когда он говорит об «этой своре диких зверей, называемых человеческими существами», то думает прежде всего об этих амбициозных администраторах и политиках, которые (по его мнению) несправедливо прибрали к свои рукам контроль над правительством Мэйдзи В длинном письме к одному из северных соратников по клану он сравнивал настоящее правительство с колесом, которое забилось ржавчиной. Недостаточно просто смазать колесо, сперва надо ударить его железным молотком, чтобы то начало двигаться — и Сайго ясно давал понять, что, когда прийдет время, он будет готов нанести удар.[678] Само собой разумеется, что его собственная биография была незапятнанной, и после смерти он превратился в символ той человеческой чистоты, которую люди напрасно искали в своих реальных правителях.

Идеи Сайго содержали много разночтений, которые он сам, безусловно, не осознавал. Несмотря на эмоциональную привязанность к своему клану и его традициям, он был непоколебим, настаивая на том, чтобы Сацума приняла новую политику централизации. Будучи ярым сторонником старой организации вооруженных сил, основывавшейся на отрядах удельных самураев, вооруженных традиционным оружием, он решительно модернизировал армию в Сацума и других местах, ради того, чтобы Японии не надо было склоняться перед иностранцами. Будучи убежден в том, что сельское хозяйство является единственной достойной основой национальной экономики, он поддерживал официальную политику «обогащения страны и укрепления армии» (фукоку кёхэй), зависевшую от быстрого индустриального развития. Сверх того, этот ревностный роялист, посвятивший первую половину своей карьеры «реставрации» императорского правления, стал выдающимся критиком нового императорского правительства и, в конечном итоге, возглавил самое мощное выступление против него. Один из самых выдающихся поклонников Сайго описывал его, как «глупого героя» (мути-но эйю),[679] и это определение, без сомнения, оправдано, если логика, предвидение и разумное планирование являются критериями мудрости. Однако, Сайго, как и все японские герои-неудачники, жил в ином эмоциональном климате, при котором искренность брала верх над логической последовательностью, и где людьми руководит разум иного рода.[680]

1873 год явился новым поворотным моментом в жизни Сайго. В то время, как другие лидеры правительства были все еще за границей в составе миссии Ивакура, отношения с Корейским королевством стали быстро ухудшаться. Корейцы издали указ, запрещающий торговлю с Японией и нанесли оскорбление, отказавшись принять новые формы обращения в официальных японских документах.[681] Сайго и некоторые другие члены временного правительства сочли возможным расценить это, как непозволительную провокацию, требующую силового вмешательства. Военные выступали за немедленное вторжение на полуостров, однако Сайго настоял на том, чтобы сперва послать высокопоставленного посланника из Японии, чтобы усмирить непокорных корейцев, и лишь в случае неудачи такой миссии предпринять вторжение. В сущности он был совершенно уверен в том, что такой дипломатический подход окончится неудачей, и что вторжение будет неизбежным. Высшее армейское командование было против нападения на Корею именно сейчас, но это не остановило Сайго, поскольку, по его плану, силы вторжения должны были состоять из императорской гвардии и отрядов лояльных самураев из Сацума. Не было, также, проблемой подыскать посланника, поскольку на эту жертвенную роль он предназначал самого себя. Он не только собирался пересечь Японское море, чтобы сделать представление корейскому правительству, но намеревался пуститься в это небезопасное путешествие без единого солдата эскорта.[682]

Историки выдвигали массу причин, по которым Сайго приветствовал жесткую политику в отношении Кореи. Часто предполагалось, что он рассматривал вторжение в Корею, как последний шанс для лишенного собственности и раздраженного воинского сословия.[683] Война на континенте должна была отвратить энергию безработных самураев Сацума и других районов от неразрешимых домашних проблем, дав им, одновременно, почетное занятие и новый смысл существованию. К тому же война за рубежом должна была помочь объединению страны, остановить падение морали, выражавшееся в необузданном материализме и утере традиционных ценностей, и привести к фундаментальным реформам, которые правительство не могло или не желало проводить.[684]

Сайго также представляли в качестве ультра-патриота, который, огорченный неудачей миссии Ивакура в пересмотре неравноправных договоров с западными державами, намеревался утвердить японскую национальную гордость славной победой.[685] Его воинственное настроение в 1873 году происходило (как стараются доказать) от его убежденности в том, что для воинского сословия пришло время показать свой характер и воздействовать на дерзкий полуостров непосредственными действиями. В дополнение к этому, экспансионистская японская политика могла бы способствовать сдерживанию неуклонного продвижения восточных держав по азиатскому континенту.[686] На самом деле, хотя многие из позднейших поклонников Сайго были весьма ярыми шовинистами, в его произведениях или заявлениях нет никаких свидетельств тому, что сам он имел подобные намерения. По крайней мере в двух случаях ранее он решительно противился планам вторжения в Корею, и если теперь он выступал за политику с позиции силы, то не по причине каких-то шовинистических убеждений, а из-за беспокойства по поводу ухудшающейся ситуации внутри страны. К тому же — и обычно на это не обращают внимания — у него был на то серьезный психологический мотив: желание обрести в Корее ту смерть, которая ускользнула от него в водах залива Кагосима за пятнадцать лет до этого.

Из того, что писал Сайго, становится ясно, что, по его верному или неверному убеждению, посланнику в Корею суждено было быть убитым. Так, в июле 1873 года он закончил письмо одному из своих коллег, которого просил быть посредником в просьбе о своем назначении посланником, следующим образом:

Если будет официально решено отправить посланника, то, по моему ощущению, он будет убит. Поэтому я прошу вас послать меня. Не могу сказать, что из меня получится такой же блестящий посланник, как (премьер-министр), но, если стоит вопрос о том, кому умереть, то, уверяю вас, я к этому готов.[687]

Помимо той практической значимости, какую могла иметь эта миссия, совершенно очевидно, что Сайго искал мученической смерти. Как он сказал в одной из своих ранних поэм,

Я — лодчонка, брошенная в бурные воды (сутэобунэ) Ради блага моей страны. Если подуют ветры — пусть дуют сильнее! Если поднимутся волны — пусть вздымаются выше![688]

И снова старания Сайго ни к чему не привели. Корейский вопрос грозил перерасти к правительственный кризис, и члены миссии Ивакура были срочно отозваны из Европы.[689] Они единогласно высказались против политики Сайго, и резче всех выступал его старый друг Окубо.[690] Он и его коллеги, совсем недавно знакомившиеся с технологической мощью западных стран, были совершенно убеждены в том, что Япония должна проводить политику «обогащения страны и укрепления армии» до того, как рисковать ввязываться в войну за рубежом.

Дело не в том, что руководители правительства Мэйдзи принципиально противились агрессии — двадцать лет спустя, когда Япония была должным образом вооружена, они и их преемники в олигархии были более чем готовы нанести удар, — но в 1873 году они знали, что их страна еще не была в должной степени подготовлена к широкомасштабной военной операции такого рода. Окубо с характерной прозорливостью говорил, что вторжение будет преждевременным, поскольку даже успешная операция на полуострове не компенсирует огромные расходы на все предприятие, или тот риск, на который Японии пришлось бы пойти, оказавшись лицом к лицу с Россией и другими великими державами.[691] Принц Ивакура суммировал точку зрения оппозиции в благоразумном письме к императору, где подчеркивал, что для вторжения еще не пришло время, поскольку была не готова армия, а более насущная задача заключалась в упрочении внутригосударственных реформ.

Эти здравомыслящие аргументы не произвели никакого впечатления на Сайго, который теперь был просто одержим намерением поехать в Корею и «встретить там свой смертный час» (сисё-о уру).[692] В августе, за несколько недель до того, как принц Ивакура вернулся из России, усилия Сайго принесли успех: Собрание Советников решило, что ему надлежит ненадолго проследовать в Корею в ранге посла. Услыхав эти новости, он был охвачен радостью и написал одному из своих коллег, что это решение мгновенно излечило его от тяжелой болезни, причинявшей ему столько страданий.[693]

Хотя намерение послать Сайго в Корею было утверждено молодым императором, правительство не делало никакого официального заявления до возвращения принца Ивакура. Одновременно, Окубо и другим членам фракции, действовавших против Сайго и прилагавших всевозможные усилия, чтобы пересмотреть решения, принятые временным правительством, удалось отложить миссию. Долго тлевший антагонизм между Сайго и Окубо теперь превратился в бушующее пламя; вся неприязнь, копившаяся годами, сфокусировалась теперь на корейском вопросе. Окубо открыто ругал своего бывшего друга за принятие важного внешнеполитического решения в отсутствие членов мисии Ивакура; Сайго защищался, отвечая, что некоторые важные моменты не терпели ни малейшего отлагательства; в ярости он зашел так далеко, что назвал Окубо трусом — высшее оскорбление в словаре самураев.[694] После возвращения принца Ивакура весы власти явно склонились в пользу Окубо. Понимая, что его переиграли, Сайго послал премьер-министру отчаянное письмо, заканчивавшееся следующим ультиматумом:

Касательно же моего посланничества, уже одобренного вами, — если сможет случиться такое предательство, что единожды отданные указания будут изменены, это будет равносильно небрежению императорским приказом. Хотя мне дадено понять, что вы останетесь при прежних убеждениях касательно упомянутого дела, я вынужден указать на мои опасения, ради того, чтобы привлечь ваше внимание к своей нижайшей просьбе, поскольку узнал о некоторых слухах в некоторых кругах. С огромным сожалением вынужден я запанее произносить грубости, но, в случае, если это решение будет отменено, я буду весьма огорчен, и для меня не останется никакой иной альтернативы, кроме как принести стране извинения ценой жизни за неспособность выполнять свой долг. Прошу вас понять меня в этом.[695]

В этот критический момент премьер-министр подал в отставку на основании своего слабого здоровья, и его место занял принц Ивакура — решительный противник политики Сайго. Было ли это, (как предполагают некоторые поклонники Сайго) частью мастерского плана Окубо, или нет, но смена лиц окончательно решила дело: 14 октября приказ об отсылке посланника в Корею был отменен.

Победа Окубо была полной, а Сайго потерпел абсолютное политическое поражение. Десять дней спустя он оставил все официальные посты, кроме армейского генерала, и в ярости вернулся в Кагосима, проинформировав императора, что больше никогда не возобновит общественной службы. Для сохранения лица правительство «разрешило» Сайго уйти в отставку на основании слабого здоровья.[696]

Стремительное отбытие Сайго из Токио не только ознаменовало конец его карьеры в правительстве, но было также решительным разрывом с олигархами Мэйдзи, которых он теперь считал безнадежно развращенными коррупцией и дезориентированными, и с которыми больше не мог сотрудничать в духе единства. Вслед за отставкой Сайго правительство оставили все его последователи. Результатом корейского кризиса, таким образом, была полная победа фракции Окубо и, в целом, — всего центрального бюрократического аппарата. В типичной для японского героя-неудачника манере, долгая борьба Сайго в корридорах власти имела эффект прямо противоположный тому, которого он добивался.[697] Такой результат был, без сомнения, неизбежен, учитывая характер и идеалы Сайго. В политической атмосфере 1870-х годов этот герой Реставрации стал непригодным анахронизмом, и, не будь корейского кризиса, какой-либо другой момент послужил бы толчком для его разрыва с режимом Токио.

В психологическом смысле возвращение Сайго к простому, буколическому существованию в Сацума представляло собой один из его периодических отходов от круговорота общественной жизни, жесткого современного мира амбициозных людей, политических интриг и шумных городских улиц. Вернувшись в свои родные места в Кагосима, он отринул притягательность мирских удач и возобновил существование благородного фермера, работающего на полях и путешествующего по окрестностям. Стихи Сайго, написанные в то время, выражают радость от возвращения к деревенской жизни. Нижеследующее было сочинено вскоре после получения отставки:

… С древних времен ценой мирской славы были несчастья. Так не много ли лучше пробираться к дому через леса, неся лопату на плече.[698]

Несколько месяцев спустя он писал в том же духе:

Я отряс с себя прах мира, Я ушел от чинов и славы. Теперь я могу весь предаться радостям на лоне природы, — Великого Творца [всех вещей].[699]

При всей своей внешней общительности, Сайго по натуре имел склонность к уединению, а его недавнее столкновение с токийскими политиками довело эту черту характера до уровня мизантропии. После городского гомона он наслаждался тишиной природы:

Здесь, далеко на холмах, рядом со старинным прудом, спокойнее, чем среди ночи. Вместо того, чтобы слушать людские голоса, я взираю на небо.[700]

Он все больше и больше времени проводил со своими собаками, с удовольствием разделяя с этими безвинными, преданными существами свое одиночество.[701] В стране, где политики были (и остаются) не совсем щепетильными в отношении принятия дорогих подарков, Сайго взял себе за правило отказываться от любых подношений, кроме собак. В своем доме он держал большой ящик с картинками и литографиями этих животных, которых избрал своими пожизненными спутниками. С этого времени из-под его кисти не вышло ни одного стихотворения с упоминанием семьи, но во многих мы находим слова о четвероногих друзьях. Вот одно из его знаменитых стихотворений на китайском языке:

По этим крутым холмам, вздымающимся к облакам, Я брожу со своими собаками, Здоровый лай которых разносится эхом от вершины к вершине. Взгляни, прошу тебя, на обрывистые сердца людей,! К ним труднее подобраться, чем к этим горным тропам, окруженным скалами.[702]

Один из друзей Сайго описывает день, проведенный с ним и его собаками за прогулкой по полям и холмам рядом с Кагосима. Под вечер они остановились в доме одного фермера; приняв ванну, Сайго устроился поудобнее и сказал, что сейчас чувствует себя так же безмятежно, как святой (сэйдзин).[703]

Новая жизнь Сайго в Кагосима была не полностью посвящена удовольствиям сельской жизни. Он также организовал несколько независимых школ, в которых наставлял мальчиков из Сацума в воинских искусствах, сельскохозяйственных делах и моральных принципах. Для этого он использовал государственные дотации, накопившиеся у него и его сторонников, а также ежегодное вспомоществование, которое все еще получал за прошлую службу. Школы эти были различными по размерам и направлениям, с общим числом учащихся, достигавшим нескольких тысяч. В некоторых основной упор делался на артиллерии и особенностях военного дела, другие больше смахивали на сельские общины, члены которых (часто при участии самого Сайго) занимались фермерской работой днем, а вечера проводили за чтением и слушанием лекций.

Один раз режим Окубо, вероятно, рассчитывая удержать своего непредсказуемого экс-коллегу под пристальным надзором, пригласил его обратно в Токио и предложил ему совершить официальный визит в Европу. Сайго, по-прежнему полностью не преемлевший правящую олигархию, отклонил предложение, предпочтя продолжать простую жизнь в Сацума и готовя своих молодых людей к будущим свершениям. Когда в Кагосима прибыл специальный посланник принца Сандзё с предложением к Сайго вернуться и работать в центральном правительстве, он, по рассказам, послал ему краткую записку:

«Вы ведь действительно дурак, не правда ли, принц Сандзё?» Посланник упрекнул Сайго, указав, что не сможет передать столь непочтительный ответ своему начальнику, но Сайго настоял на том, что его обязанность заключалась в том, чтобы передать ответ в том виде, в котором он был дан.

За время отставки Сайго, проведенное в Сацума, в различных регионах страны произошел ряд яростных взрывов негодования, многие из которых были организованы группами бывших самураев, доведенными до неистовства такими правительственными мерами, как законом, запрещавшим ношение мечей и снижением дотаций. Первое крупное выступление произошедшее в 1874 году, случилось в Сага — северной провинции острова Кюсю; его вызвала «нерешительная» политика правительства в отношении Кореи, а лидером был Это Симпэй, яростным молодой чиновник, вышедший в отставку в то же время, что и Сайго. Отряду из приблизительно двух тысяч самураев удалось захватить бывшую удельную столицу, однако решительными военными действиями правительства они были немедленно подавлены. Сам Это бежал в Кагосима, надеясь, что Сайго поможет ему вновь раздуть пламя восстания. Хотя во многом их взгляды были схожими, Сайго пытался отговорить Это от продолжения борьбы. Вскоре после того предводитель восставших из Сага был схвачен правительственными войсками и, по специальному настоянию Окубо, подвергся унизительному наказанию: ему отрубили голову и выставили ее, наткнув на шест, на всеобщее обозрение в качестве предупреждения другим потенциальным бунтарям.[704]

Это мрачное предупреждение не имело большого эффекта. Пару лет спустя одно из самых драматических восстаний произошло в городе-замке Кумамото в центре острова Кюсю, где около двухсот бывших самураев, разъяренных политикой пренебрежения японскими обычаями и поощрения заграничных идей за счет национального синтоистского верования, образовали Лигу Божественного Ветра и напали на императорский гарнизон, убив командира и многих его подчиненных. Они были быстро разбиты двухтысячным отрядом правительственных войск, и почти каждый из оставшихся в живых сделал себе харакири, предпочитая его риску бесчестия плена.[705] В продолжение восстания Лиги Божественного Ветра, подобное же выступление произошло в старом замке Хаги в провинции Тёсю в западной части главного острова. Эта попытка имела еще меньший успех: предводитель (также бывший чиновник, занимавший довольно высокий пост) был схвачен и казнен, а большинство его последователей совершили самоубийство.

Серия самурайских восстаний, в сочетании с многочисленными выступлениями крестьян,[706] всполошили правительство, заставив его более пристально приглядывать за Кагосима, которая, по их опасениям, могла стать центром главного восстания. У них были достаточные причины для подозрений. Во время восстания в Хаги, некоторые из военных — сторонников Сайго пытались убедить его, что пришел идеальный момент нанести удар правительству. В раздражении, он отверг их предложение, как глупое и безответственное,[707] однако атмосфера в Кагосима, очевидно, становилась взрывоопасной.

На этой стадии развития событий токийское правительство, по настоянию Окубо и генерала Ямагата, послала в Кагосима полицейских шпионов для наблюдения за тем, действительно ли сторонники Сайго готовят вооруженное восстание. Члены Академии вскоре идентифицировали агентов и даже раздобыли сенсационную информацию (которая вполне могла быть правдой),[708] что центральные власти намереваются не только распустить Академию, но и убить Сайго и его главных советников. Возмущенные этим открытием, некоторые из учеников стали охранять безопасность своего главы. Какое-то время Сайго этого не знал, но вскоре он понял, что его охраняют. Произошедший вскоре инцидент имел пророческий характер:

… В один из дней… ученики, [охранявшие своего учителя], пришли в комнаты Сайго, и один из них, забавляясь с двуствольным ружьем и считая его незаряженным, потянул за спусковой крючек; внезапно раздался выстрел, и заряд, остававшийся в стволе, пробил потолок. Перепуганный ученик сказал своему хозяину, что хочет загладить свою вину, сделав себе харакири. Сайго разразился громовым смехом, сказав, что разрезать себе живот — самое болезненное занятие.[709]

Позже Сайго сообщил своим ученикам, решившим убить правительственных шпионов, что он ни в малейшей мере не против покушения на себя, и что «бессмысленно убивать токийских полицейских», так как реальные преступники — это руководители центрального правительства.[710] По мере того, как среди сторонников Сайго росла напряженность, правительство приняло решение (в январе 1877 года) предупредить неприятности, отправив корабль, принадлежавший компании Мицубиси, чтобы на нем вывезти из Кагосима оружие и боеприпасы под покровом темноты. Это категорическое решение не только не разрешило всех трудностей, но только привела к бедствию. В то время, когда Сайго был на охоте со своими собаками, до учеников его Академии дошли слухи о задуманном плане. Эта новость подтвердила их худшие подозрения относительно намерений правительства, и в дикой ярости группа молодых сорвиголов атаковала правительственный арсенал в пригороде Кагосима, забрав оттуда порох и прочую аммуницию. Это был открытый акт восстания, и дороги назад больше не было.

Когда Сайго рассказали, что произошло, он отреагировал лаконичным восклицанием: Симатта, означающим нечто вроде «Ну, вот!» или «Проклятье!» Он немедленно вернулся в Кагосима для встречи с представителями Академии. Выслушав в молчании их доклад, он внезапно впал в ярость. Пятнадцать лет спустя сын Сайго, которому тогда было семнадцать лет, вспоминал, что никогда в жизни он больше не слыхал, чтобы человек кричал так сильно, как его отец в день, когда тот распекал студентов за безответственность, бросая им в лицо:

«Какую ужасную вещь вы совершили![711]» Однако, когда прошла первая волна ярости, он смирился с неизбежным и объявил своим лейтенентам, чтобы те приступали к необходимым военным приготовлениям, поскольку теперь он готов пожертвовать ради них своей жизнью.[712] Все было так, как будто он понял, что ему снова представляется возможность погибнуть благородной смертью.

Теперь Сайго являлся предводителем крупного восстания, на внезапное начало которого он оказал существенное влияние, хотя и опосредованно. Он знал, что перспективы безнадежны, однако, раз кости были уже брошены, стал действовать с характерным самозабвением, безусловно, приветствуя возможнойсть открытой военной конфронтации с Окубо, Ивакура и прочими политиканами, которые так долго ему препятствовали.[713] Ни на одно мгновение не представлял он себя восставшим против императора Мэйдзи; скорее, подобно ультраправым бунтарям в 1930-х годах, он являл собой лояльного подданного, пытавшегося спасти своего повелителя от «злых советников». В письме к принцу Арисугава он указывал, что Его Величество должен быть охраняем от правящих политиков, которых описывал, как «величайших преступников во вселенной».[714]

Хотя мысль о том, что ситуация, наконец, разрешилась, несколько облегчала для них жизнь, Окубо и его правительство знали,[715] что со времен Реставрации Мэйдзи они находятся в самой серьезной опасности. Их первой реакцией было лишение своего бывшего коллеги всех военных званий и оставшихся почестей и объявление его врагом двора. Император Мэйдзи, находившийся, когда пришли катастрофические известия, с визитом в Киото, издал указ должным образом подавить восстание. Принц Арисугава и генерал Ямагата были назначены руководить императорскими войсками и немедленно отбыли в ставку на севере острова Кюсю. Характерная ирония содержится в том, что армию, которой предстояло разбить Сайго — бывшего героя-роялиста, должен был возглавить принц, всего десять лет назад сражавшийся вместе с ним против токугавского режима Бакуфу.

Правительство, очевидно, готовое к вооруженному противодействию, немедленно мобилизовало приблизительно сорокатысячную армию, позже увеличенную до шестидесяти тысяч. Ее поддерживали государственные силы порядка, императорская гвардия (ранее бывшая в непосредственном подчинении самого Сайго), и военно-морские силы из одиннадцати боевых кораблей. Приблизительно восемьдесят процентов армейского персонала составляли крестьяне-призывники, набранные генералом Ямагата после того, как за пять лет до этого был принят государственный закон об армейском призыве. Сайго и его генералы сделали большую ошибку, недооценив этих крестьян-призывников, которых считали неспособными выстоять в сражении против профессиональных самураев, за спиной которых были столетия военной традиции. Армия восставших, несмотря на высокий душевный подъем вначале и преимещество сражения на собственной территории, всегда уступала в численности противостоящим ей силам, и в самый пиковый момент насчитывала не более двадцати пяти тысяч человек; вдобавок, ее ослаблял чрезвычайный недостаток в аммуниции, деньгах и снабжении. Хотя вначале можно было сомневаться в исходе, чисто физическое превосходство императорских сил не могло в конечном счете не сказаться.

Сайго начал свои операции с серьезной стратегической ошибки. Она заключалась в принятии решения атаковать город Кумамото — ключевой пункт в центре острова Кюсю, и захватить замок до того, как основные правительственные силы успеют прибыть с главного острова. 17 февраля он со своими людьми вышел из Кагосима, когда на город обрушился сильный снегопад. В Японии снег символически ассоциируется с чистыми, героическими делами (сорок семь ронинов провели свою блестящую вендетту в снежный буран, а в более близкие нам времена мятеж молодых офицеров, случившийся в феврале 1936 года, произошел после густого снегопада), и тот момент, что сацумская армия отправилась в путь в снежный день, могло представляться неким небесным подтверждением правоты их дела. На знаменах, которые несли ученики Академии, был начертан гордый девиз: «Почитать добродетель! Сменить правительство![716]» По мере продвижения Сайго к Кумамото на север, недовольные самураи из разных частей Кюсю примыкали к его силам; к нему также присоединились сторонники из отдаленных районов Японии.

Замок Кумамото — объект их первой атаки — был построен в начале семнадцатого века и считался одной из самых мощных японских крепостей.

Это была грозная твердыня, доминировавшая над городом и его окрестностями. Конструкция замка и крутые склоны, на которых он располагался, делали его идеальным местом для отражения нападений. Когда к нему в первый раз подошла армия Сайго, его защищало около четырех тысяч человек из местного гарнизона, которым удалось устоять перед накатываящимися одна за другой волнами атак. «Стрелы-письма», подобные тем, что использовались два с половиной века назад, во время восстания в Симабара, были посланы в замок с призывом к оборонявшимся сдаться, поскольку они много уступали в численности, однако императорские силы были настроены обороняться.

Наконец, основные правительственные силы подошли к Кумамото. Это был поворотный момент событий. Осада с замка была снята и, после двадцати дней жестоких сражений, во время которых Сайго потерял многих из своих лучших офицеров,[717] сацумской армии пришлось отойти от замка Кумамото и отступить на юг. Дорогостоящая, изнурительная осада стала для восставших роковой и лишила Сайго даже намека на возможность успеха.[718]

Сконцентрировав все свои силы на взятии Кумамото, Сайго оставил незащищенной свою основную базу в Кагосима. Это было другим серьезным просчетом, поскольку в свое время город был атакован императорскими войсками и военными кораблями и попал к ним в руки. Силы Сацума продолжали отчаянно сражаться и после отступления от Кумамото, продвигаясь к Кобаяси на юге и по восточному побережью Кюсю; произошел ряд кровавых стычек, однако подавляющее преимущество правительства в людях, оружии и транспорте было теперь самоочевидно. Остававшиеся с Сайго силы были вскоре окружены у Набэока. С небольшим отрядом сторонников ему удалось прорваться сквозь ряды противника, нанеся ему тяжелые потери. 1 сентября ему и его людям удалось пробиться в город Кагосима, где их встретило испуганное и до некоторой степени изумленное население.[719]

Армия Сайго уменьшилась теперь до жалкой горстки из нескольких сотен человек, из которых только третья часть была должным образом вооружена. Как и во время большинства гражданских войн, потери с обеих сторон были ужасными. За время семимесячной борьбы против императорской армии, Сайго потерял приблизительно половину своих людей, включая почти всех учеников из своей Академии. Уровень потерь сил правительства был около двадцати пяти процентов, включая шесть тысяч триста убитых и девять тысяч пятьсот раненных. Всего в результате восстания пало около тридцати тысяч человек.

Хотя Сайго и остаткам его сил удалось наконец вернуться в Кагосима, их материальное положение было из рук вон плохо. Они были лишены аммуниции и снабжения, тридцать тысяч правительственных солдат окружало город. Медленно, но верно петля стала затягиваться. После того, как осада продлилась пару недель, Сайго перенес свою ставку в маленькую пещеру у Сирояма — горы к северу от города. Отсюда он и его люди могли любоваться прекрасным видом залива Кагосима и знаменитым островом вулканического происхождения — Сакурадзима. Когда императорские силы изготовились для нанесения последнего удара, Сайго и его ближайшие сторонники провели свои последние пять дней в этой пещере, готовясь к своему концу. После всех потерь и разочарований предыдущих месяцев, это был спокойный период для Сайго Такамори. Он был в приподнятом настроении, не высказывал ни малейшего сомнения в том, что смерть, так часто его избегавшая, стояла теперь на пороге, и проводил много времени за игрой в го, обменом поэмами и шутливыми беседами со своими товарищами.

В последний день, 23 сентября, в пещеру прибыл посыльный с посланием от Ямагата, генерала, командующего императорскими силами и бывшего коллеги Сайго в Токио. Этот трогательный и чрезвычайно японский документ цитировался в школьных учебниках по причине прекрасного прозаического стиля и наглядного примера «искренности». Письмо начинается с обращения к предводителю восставших суффиксом кун — формой, использующейся лишь между близкими друзьями: «Ямагата Аритомо, ваш друг. Имеет честь писать вам, Сайго Такамори-кун.[720]» Самое трудное в письме для Ямагата было подчеркнуть свое понимание позиции Сайго и выразить бессмысленность продолжения изнуряющей борьбы, а также (хотя постыдное слово «капитуляция» ни разу не было использовано) предложить ему окончить дальнейшее сопротивление, чтобы прекратить ненужное кровопролитие:

… Сколь заслуживает сострадания ваше положение! Я, тем более, горюю над постигшим вас несчастьем, так как понимаю и симпатизирую вам….

Прошло уже несколько месяцев с тех пор, как началось враждебное противостояние. Ежедневно мы несли большие потери. Подчиненные убивают друг друга. Сражаются друг против друга товарищи. Никогда ранее не было столь кровопролитных столкновений, противных устремлениям человечества. И ни один из солдат по обе стороны не имеет ничего против другого. Солдаты Его Величества говорят, что сражаются, выполняя свое воинский долг, тогда как ваши люди из Сацума, по их собственным словам, бьются за Сайго…

Однако, очевидно, что людям из Сацума не на что надеяться ради исполнения своих замыслов, поскольку почти что все из ваших наихрабрейших офицеров убиты или ранены…. Я серьезно прошу вас найти лучший выход из этой прискорбной ситуации как можно скорее, чтобы, с одной стороны, доказать, что настоящая смута не есть ваша истинная цель, а с другой — немедленно прекратить убийства с обеих сторон. Если вы примете удачные меры, враждебность очень скоро прекратится.

Письмо заканчивается типично японской просьбой о понимании: «Я буду чрезвычайно счастлив, если вы поймете мои чувства. Я писал это, борясь с нахлынувшими слезами, и все же не смог полностью выразить в письме все, что у меня на душе». Весьма сомнительно, чтобы генерал Ямагата, хорошо зная своего бывшего коллегу, надеялся на то, что письмо возымеет хотя бы малейшее действие. Просто драма должна была быть доведена до своего эмоционального завершения. Сайго, прочев в молчании этот длинный документ, проинформировал посланника, что никакого ответа не будет.

В ночь на двадцать третье стояла ясная луна. Соратники Сайго воспользовались ее светом для игры на сацумской лютне, исполнения кэнбу (старинного танца с мечами) и сочинения прощальных стихотворений. Типичными из этих стихов, которые, конечно же, были тщательно сохранены, представляются два следующих:

Если бы я был каплей росы, я бы мог укрыться на листке, Однако, поскольку я — мужчина, для меня нет места во всем этом мире (вага ми-но окидокоро наси).

И другое, в более патриотическом духе:

Я сражался за дело императора, [И знаю, что мой конец близок]. Какая радость — умереть, подобно окрасившимся листьям, падающим в Цута Еще до того, как их коснулись осенние дожди![721]

В заключение Сайго обменялся прощальными чашечками сакэ со своими старшими офицерами и другими соратниками.

Решающая атака правительственных сил началась в четыре утра двадцать четвертого числа. Под тяжелым огнем со всех сторон, Сайго и его сторонники начали спускаться с Сирояма. Вскоре Сайго был ранен шальной пулей в пах и не мог идти дальше.[722] Бэппу Синскэ, один из его самых преданных соратников, имел честь поднять грузное тело своего хозяина себе на плечи и снести его вниз с холма. Когда они остановились передохнуть невдалеке от ворот в особняк Симадзу, Сайго произнес свои последние слова: «Мой дорогой Синскэ, я думаю, это место вполне подойдет».[723] Затем он поклонился в направлении императорского дворца и разрезал себе живот, а Бэппу, стоявший рядом, одним точным ударом снес ему голову. Оставшаяся часть маленькой группы продолжили свой спуск. Большинство из них было убито, однако нескольким удалось достичь подножия. Среди них был и Бэппу, который, вскричав громким голосом, что их хозяин мертв, и что пришло время и для тех, кто желает погибнуть вместе с ним, бросился на линии неприятеля и был сражен ружейным огнем.

Эта короткая стычка окончилась к девяти часам. Солдаты правительства вскоре обнаружили тело Сайго, но нигде не могли найти его головы. Поскольку идентификация головы предводителя противника имела в японских баталиях традиционное значение, были произведены тщательные поиски, и наконец она была вырыта в том месте, где ее приказал похоронить Бэппу после обезглавливания. С останками предводителя восставших обращались с необычным уважением. Один из командиров правительственных войск прокричал команду своим солдатам, чтобы телу Сайго не было оказано никакого неуважения, и этот приказ скрупулезно соблюдался.[724] Большая голова была чисто вымыта водой из бившего поблизости ключа и принесена командующему — генералу Ямагата для осмотра. Держа голову врага в руках и почтительно кланяясь, Ямагата пробормотал: «Ах, какое мирное выражение на твоем лице![725]» Рассказывали, что солдаты, стоявшие на месте, с которого был произведен тот фатальный выстрел, были в глубокой печали и все горько плакали, когда пришло время хоронить Сайго.

Знаменитое место погребения Сайго (Нансю боти) в Кагосима — один из самых впечатляющих некрополей в мире, был построен задолго до официальной реабилитации предводителя восставших. Семьсот сорок девять могильных камней разных форм и размеров собраны вокруг простого, удлинненного монумента, воздвигнутого в честь Сайго вскоре после его смерти. Останки двух тысяч двадцати трех последователей похоронены вместе с ним. Среди имен, вырезанных на камнях, посетитель может найти Бэппу Синскэ и брата Сайго — Кохэй; имена людей, пришедших из самых отдаленных провинций на северо-востоке, чтобы присоединиться к его отрядам; имена двоих его самых молодых приверженцев, обоим из которых было по тринадцать лет, убитых в ходе восстания.

Правительство одержало полную победу: почти все восставшие были убиты или совершили самоубийство; многие другие были посажены в темницы и казнены. Редакционная статья в японской газете, вышедшей неделю спустя падения Сирояма, начиналась следующей победной песнью:

Сайго Такамори мертв, и война на юго-западе окончена. Солдатам пришло время возвращаться с триумфальными песнями. Облака тревоги, столь долго нависавшие над западом, рассеялись под воздействием мудрых и энергичных действий правительства и храбрости и настойчивости армии.[726]

Далее в статье подчеркивалась бесперспективность всего восстания: «…единственными его последствиями… стали массовые смерти, разрушения, огромные затраты денег с обеих сторон. Помимо этих прискорбных результатов, ничего не было достигнуто».

В действительности же, действия Сайго имели немало важных последствий, однако все они были диаметрально противоположны тем, которые он предполагал достичь. С одной стороны, выступление против правящей олигархии стало практически невозможным. В дальнейшем никакая группа оппозиции правительству Мэйдзи не могла взяться за оружие во имя императора или восстановления традиционных ценностей. «Если в дальнейшем будут предприняты попытки новых выступлений против высшего авторитета страны, — писал японский наблюдатель того времени, — они должны основываться на чем-то ином, поскольку это старое убеждение в превосходстве меча над конституциями и законами теперь можно считать недееспособным.[727]» Последующие попытки конфронтации принимали форму индивидуальных действий, в основном в форме убийства «неправедных политиканов», или попыток организовать оппозиционные политические партии по примеру Запада, который Сайго наверняка не одобрил бы.[728]

Сацумский заговор был, фактически, последней организованной попыткой до 1930-х годов противостоять правительству с помощью силы. Одна из причин этого заключалась в том, что борьба 1877 года продемонстрировала мощь армии, состоящей из призывников. В сражении за сражением новые императорские силы, состоящие в своем большинстве из крестьян, побеждали отборную армию воинов-джентельменов; их победа символизировала конец долгой самурайской эпохи. Востание Сайго было потоплено в крови его последователей-самураев, и самого его описывали, как последнего самурая в японской истории. Еще один символ можно усмотреть в том, что Сацума, последний бастион удельных приверженцев, сопротивлявшийся новому порядку в стране, потерпев полное поражение от центральной армии, состоявшей из крестьян-рекрутов.

Сацумское восстание уничтожило сословие экс-самураев, как потенциальный источник организованного сопротивления, и после этого олигархия Мэйдзи могла уже свободно проводить политику «обогащения страны и укрепления армии», не опасаясь внутреннего сопротивления со стороны твердолобых консерваторов.[729] После поражения Сайго олигархия в Токио, работая в тесном контакте с дзайбацу и прочими воротилами большого бизнеса, могла продолжать быструю политику индустриализации и перенимания прочих западных новшеств, которые люди, подобные Сайго, воспринимали с опасением. Восстание в Сацума, подобно выступлению в Симабара за два с половиной века до этого, сыграло вполне на руку правительству, сделав для него возможным идентифицировать, сконцентрировать в одном месте и, наконец, раздавить основной источник оппозиции.

Изо всех токийских политиков, приветствовавших поражение Сайго, никто не должен был так ликовать, как граф Окубо Тосимити, — теперь полновластный руководитель правительства. Окубо часто фигурировал в этой главе: сперва как школьный товарищ Сайго, позже — как коллега-чиновник в удельном правительстве Сацума, как его преданный сподвижник, угрожавший сделать себе харакири, если его друга не вернут из ссылки; затем между ними началась конфронтация, закончившаяся тем, что они превратились в непримиримых врагов. Их сложные взаимоотношения и соответствующие репутации проливают достаточный свет на предмет становления героем в Японии. Окубо родился через три года после Сайго в такой же небогатой самурайской семье, неподалеку от него в Кагосима. Хотя их юношеские пути тесно соприкасались (например, оба они входили в группу молодых самураев, изучавших философию Ван Янмина), а во многих случаях их карьеры шли параллельно, Окубо обычно оставался на выигрышной стороне; так, ему удалось избежать ссылки и прочих трудностей, которые претерпел Сайго, впав в немилось у нового даймё

Оба друга детства были тесно связаны общей решимостью свергнуть режим Бакуфу эпохи Токугава, однако первые же успехи Реставрации Мэйдзи изменили их взаимоотношения. Основные различия в их характерах и взглядах неизбежно должны были привести к разногласиям и, учитывая бескомпромиссную натуру Сайго, к окончательному разрыву. Окубо реально глядел на будущее, что его бывший союзник мог рассматривать лишь как поведение недостойное и неискреннее.[730]

Когда логика эмоций, определявшая всю жизнь Сайго, привела его, наконец, к тому, что он возглавил крупнейшее восстание против режима Мэйдзи, именно его давний коллега Окубо из главной ставки в Киото направлял военные действия против армии восставших. И в этом он продемонстрировал свое обычное умение и эффективность и, как обычно, был удачлив.

Жизнь графа Окубо пришла к внезапному концу менее чем шесть месяцев спустя самоубийство Сайго. Когда он ехал в своем экипаже одним весенним утром 1878 года, на него напала группа экс-самураев-фанатиков, которые, помимо всего прочего, были полны решимости отомстить за смерть Сайго. Из-за этой неожиданной гибели Окубо не смог завершить исполнение тех грандиозных намерений, которые он перед собой ставил. Однако, почти во всех практических смыслах, карьера его была триумфальна. Он был движущей силой политики отмены системы уделов и прочих феодальных институтов, консолидирования эффективного центрального правительства под руководством современной бюрократической системы. Он стремился к технологической модернизации страны, дабы Япония смогла быстро трансформироваться из отсталого конгломерата сельскохозяйственных уделов в индустриализированную нацию, способную противостоять великим державам на равных. Он проводил жесткую политику закона и порядка с тем, чтобы бороться против анархических тенденций периода Реставрации; в 1875 году он провел решительный закон о цензуре и был неумолим в подавлении оппозиции режиму Мэйдзи. То, что эта грандиозная политика была продолжена его преемниками, и то, что фантастические достижения Японии кульминировались в победе над Россией в 1905 году, можно считать посмертным подтверждением его блестящих способностей и провидчества.

И все же, несмотря на свои огромные заслуги перед Японией в ее модернизации и выживании, как державы, Окубо так и не обрел популярности. Он внушал страх, но не расположение. Одной из важных причин этого были его характер и образ действий. Облаченный в модные западные одежды, с тщательно сделанной прической и щеголеватыми бакенбардами, увешанный медалями, орденскими лентами, шарфами и прочими впечатляющими параферналиями мирской славы,[731] он являл перед своими японскими согражданами формальный, космополитический, в чем то холодный образ; в нем совершенно отсутствовала та запальчивость и грубая простота, делавшие Сайго столь привлекательным. Нам невозможно представить его себе[732] посещающим императорский дворец в деревянных сандалиях, а тем более — уходящим босиком под дождем.

Еще более дисквалифицирующими его, как героя, были прагматизм и расчетливость в достижении политических целей. В школе он уже мог хорошо говорить и был силен в спорах, в противоположность медлительному, молчаливому Сайго. Позже он превратился в проницательного, прагматичного политика, более думающего о практических результатах, чем о средствах, и всегда готового пойти на компромисс, дабы достичь своих целей. По мере того, как Окубо двигался от вершины к вершине, он персонифицировал в себе все бюрократические достоинства эпохи Мэйдзи, явив собой прямую противоположность дикой и непрактичной «искренности» Сайго. Хотя жизни их обоих прервала насильственная смерть, роль Окубо в легенде неизбежно играет мерзавец, практические успехи которого лишь подчеркивают великолепие полной неудачи героя.

В истории многих стран есть времена, когда растущий внутренний беспорядок и боязнь опасности со стороны создают особую необходимость в объединяющем символе в форме национального героя, который внушил бы людям чувство гордости и связи друг с другом, помогая им, таким образом, противостоять их общим трудностям. Такая необходимость стала основной для Японии в начале 90-х годов XIX века, во время сильной внутригосударственной и международной напряженности; она была понята лидерами правительства и другими, у кого была возможность воздействовать на общественное мнение. Как достаточно прямолинейно выразил это один газетчик в 1891 году, «Все мы уже сыты по горло ‘умными людьми’. То, что сейчас нам нужно — это некая мощная, бесстрашная фигура…[733]» Поскольку времена эпических событий, приведших к свержению сёгуната Токугава и «реставрации» старой императорской системы были еще свежи в памяти нации, и поскольку императорское правительство в Токио было историческим детищем тех событий, вполне логичным было, что фигурой, которая должны была явиться в качестве высшего символа национального самосознания и единства должен был стать один из героев Реставрации, сражавшийся за то, чтобы новый порядок стал возможным.

Необходимость представить какой-то конкретный исторический персонаж в качестве унифицирующего символа привел к созданию цикла легенд, облекающих эту фигуру, и вымыванию тех фактов, которые казались несоответствующими образу, с тем, чтобы грешный человек, реально живший в этом, не во всем праведном, мире, превратился бы в объект беспрекословного почитания, или даже поклонения. Этот процесс одинаков для всех стран мира и для любой эпохи; так было с Мухаммедом в Аравии седьмого века, с Эль Сидом в Испании одиннадцатого века, с Жанной д'Арк во Франции пятнадцатого века, и с Саго Такамори в Японии девятнадцатого века. Со временем исторический персонаж подгоняют под рамки заданной легенды; получаемые в результате фактологические неточности тем более эффективны, поскольку обычно они возникают неосознанно, как реакция на особенности национального характера.

Великий Сайго превратился в объект массового поклонения менее, чем через пятнадцать лет после своей смерти, однако власти постоянно сталкивались с тем неудобным фактом, что формально он все еще считался предателем. Это вызвало необходимость в его официальной реабилитации, которая, как мы уже видели, произошла в 1891 году, когда он был посмертно прощен императором Мэйдзи и повышен до третьего придворного ранга — места в иерархии, обычно сохранявшегося для высших лиц из аристократии. Легендарные преувеличения относительно Сайго на протяжении полувека со времени его самоубийства накапливались по нарастающей, и в написании этого очерка о его жизни мне часто приходилось учитывать то, что широко известные моменты из жизни героя могли быть просто созданы в процессе возникновения легенды.[734]

Поскольку образ героя создается из идеальных представлений людей, каждому он представляется по-своему. Это особенно верно в случае с Сайго, немедленно ставшим идеалом для японцев, принадлежавших к обеим крайностям политического спектра, а также умеренных, располагавшихся посредине. Возникший в ответ на глубокую внутреннюю необходимость в народной массе, легендарный герой еще долго живет после своей смерти; фактически, его полное героическое существование не начинается до тех пор, пока длится его земная жизнь. Как если бы ради того, чтобы еще более драматизировать необходимость в живом герое, после того, как реальный человек уже умер, люди часто продолжают верить, несмотря на все конкретные доказательства противного, что он не мертв, но только исчез на время, и вернется в свой срок, чтобы спасти свой народ, или все человечество. Таким образом возникают фантастические легенды о спасении, в соответствии с которыми Сайго должен был появиться в Японии 1891 году на российском военном корабле для того, чтобы спасти свою страну от иноземной угрозы. У них та же психологическая основа, что и у средневекового убеждения, что Шарлемань вернется из царства мертвых, чтобы участвовать в Крестовых походах, а также у общехристианского верования во второе пришествие Того, Кто будет «стоять на земле в последний судный день».

В то время, как позитивные черты жизни и характера героя преувеличиваются (или даже полностью выдумываются), менее привлекательные стороны окружаются молчанием и оказываются забытыми до тех пор, пока их не эксгумируют роющиеся в старье историки или поздние поколения. Так, в легенде о Мартине Лютере ничего не говорится о его яром неприятии крестьянского восстания, которое он в достаточной степени сам же и вдохновил; так же и в случае с Сайго Такамори мы слышим о его заступничестве за истощенных работников на сахарных плантациях, но ничего о том, что он ничего не сделал, чтобы помочь им именно тогда, когда имел для этого реальную возможность. Один из результатов процесса создания легенды, с его сложным ходом преувеличений и укорачиваний, — создание психологически неполной и недостоверной персоналии. Так, «более темная сторона» характера Сайго, где было и чувство вины, и необходимость в самоуединении, и вспышки ярости, и склонность обращать эту ярость не только против «продажных» врагов, но также и против самого себя, желая себе гибели, как в легенде, так и в истории обходится стороной. Этому, однако, существуют неоспоримые доказательства.

Приняв за должное тот факт, что в конкретный момент японской истории требовался объединяющий людей национальный герой, и что этот герой вскоре оброс массой легенд, мы все же остаемся перед центральным вопросом: почему из всех значительных личностей годов Реставрации именно побежденный бунтовщик наиболее полно ответил всем требованиям, и как мог такой человек, как Сайго Такамори, представлявший устаревшие, «феодальные» ценности, почитавшийся лишь старомодными и шовинистически настроенными японцами, смог сохранить популярность, несмотря на полное изменение в восприятии эпохи за прошедшие десятилетия? Причиной, разумеется, являются не какие-либо его особые способности. У Сайго не было ни одного из политических или экономических талантов Окубо или Кидо, или военного умения генералов Ямагата и Ноги. В удачных сражениях против Бакуфу он был всего лишь одним из многих выдающихся лидеров, а его сильный характер не был исключением среди членов правительства Мэйдзи. Когда, наконец, он порвал с коллегами и пошел своим путем, результат оказался катастрофическим; это привело к результату, прямо противоположному ожидаемому. И все же именно он, а не кто-либо из других, более удачливых основателей современного японского государства, стал самой почитаемой фигурой того периода, символом сопротивления несправедливостям властей.[735]

Вероятно, жизнь Кусуноки Масасигэ являет собой самую близкую аналогию. В соответствии с легендами, и Масасигэ, и Сайго возглавили борьбу ради свержения злодейского Бакуфу и добились успеха в «восстановлении» у власти соответствующих императоров (Годайго и Мэйдзи); позже, однако, оба они пали жертвой своих прежних союзников (Такаудзи и Окубо) и потерпели окончательное поражение от их предательских рук. Весьма знаменательно, что Сайго и его споспешники использовали в качестве пароля слово кикусуй — хризантема — которая была изображена на гербе Масасигэ за полтысячелетия до этого. А легендарная сцена расставания Сайго со своим сыном, когда герой отправлялся в свой последний поход, полностью аналогична прощанию Масасигэ с Масацура, и обессмертилась в песне Сакураи:

Улицы были полны народа, когда Сайго отправлялся в поход. Большинство было уверено в его победе. Торатаро, его сын двенадцати лет, был приведен, чтобы проводить отца. Увидав его, Сайго сказал: «А, ты здесь». Торатаро прошел за ним несколько сот метров, когда он молвил: «Иди домой, мой мальчик», и Торатаро пришлось повиноваться. Приготовившегося к смерти, Сайго, казалось, не волновали самые трогательные моменты жизни.[736]

Уже было сказано, что Сацумское восстание было последней войной с чисто национальным оттенком, знаменовав собой конец героической фазы в японской истории; сам же Сайго Такамори описывался, как последний истинно японский герой.[737] Разумеется, в современном мире произошли изменения, сделавшие традиционную форму японской героической неудачи анахронизмом, так что трудно представить себе какое-либо значительное возрождение раннего образца. Тем не менее, многие из фундаментальных основ дожили до двадцатого века: во время войны на Тихом океане летчиков-камикадзе называли кикусуй, и эти молодые люди почитали «презревшего смерть Сайго» своим духовным предшественником.[738]