"Зеница ока" - читать интересную книгу автора (Каипбергенов Тулепберген)

12

С Каракумского канала, как только закончилась работа экспедиции, Шарипа заторопилась в «Жаналык» навестить отца. Хоть и жил отец у родного брата и, видимо, ни заботой, ни вниманием обойден не был, но все же брат — не дочь, и знала Шарипа, что тоскует старый рыбак, знала, потому что сама тосковала.

Она вышла из машины у поворота на «Жаналык». Отсюда к совхозу тянулся проселок — километра два, но к середине сентября, к разгару страды тракторы и грузовики так истолкли грунтовую дорогу, что пыль стлалась по ней глубоким пышным слоем, будто взбитая перина.

Шарипа сняла туфли, чтоб не загубить замшевую импортную обнову, и шлепая босиком, утопая по щиколотку в мягком теплом пуху. Из-под ступней взвивались серо-желтые фонтанчики. И было ей легко и радостно, как в детстве, и хотелось, как в детстве, побежать, загребая подошвами теплую мякоть, бежать, пока не споткнешься и не шлепнешься на эту легкую землю. Она так бы и сделала, да взрослое благоразумие остановило: неудобно заявляться в гости в таком виде, что и отец родной не признает.

Войдя в аул, легко нашла дом дяди, хоть и не была здесь лет десять — двенадцать. Возле изгороди заметила водопроводный кран с тонкой, видимо никогда не иссякающей, струйкой, с привычной досадой подумав: «Вот и еще кубометр воды в песок ушел», принялась обмывать ноги.

— Ой-бой! — услышала она знакомый голос. — Да никак это Шарипа? — Фарида всплеснула руками. — Похорошела-то как! И не узнаешь. Ты чего же тут плещешься? Проходи в дом. Проходи. Отец жив-здоров. Да сейчас все сама увидишь.

— Ассаламу-алейкум, тетушка Фарида. А вы все такая же. Ни капельки не переменились.

— И хорошо, что не переменилась. В мои годы к лучшему уже не меняются. Зато ты все красивее становишься.

Если б не врожденная смуглость Шарипы да еще и загар, от которого она стала совсем шоколадной, то легко можно было заметить, как зарумянилось ее лицо. Пустяковый вроде бы комплимент, сколько подобных выслушала, а все равно краснела, будто стеснялась своей красоты.

— Куда мне хорошеть, тетушка Фарида. За тридцать уже.

— Э-э… Самый возраст. Только тут красота и проступает. В восемнадцать все милы, да красавицей не любая становится. Всяки цветики красивы, не всяка ягода сладка. Ну пойдем, пойдем, — и Фарида потянула ее за руку в дом.

Отца она застала в гостиной у телевизора. Телевизор работал громко, и старый Нуржан не услышал ни хлопка входной двери, ни голоса дочери, ни шагов ее. Когда она тронула его за плечо, он вздрогнул, обернулся и тут же вскочил. Шарипа еле-еле удержала его. Старик не надел протеза и потому, резко поднявшись, чуть не упал.

— Вот, дочка, — начал он оправдываться, даже не поздоровавшись с Шарипой, — совсем состарился, все забываю. Забыл, что у меня одна опора. Никуда не хожу, вот и не пристегиваю деревяшку — чего зря культю натирать? — он заспешил в другую комнату за протезом.

— Подожди, папа! Посидим так. Ничего страшного.

— Нет-нет. К твоему приезду я уж «обуюсь».

Он удалился, и через минуту Шарипа услышала знакомый стук и поскрипывание… Но побыть вдвоем, поговорить вдосталь им не удалось. Фарида все сновала, как сорока, и стрекотала без умолку.

— Скучает, скучает наш дорогой добрый каин-ага. Совсем истомился. Что ни день, тебя вспоминает, каждую минуту ждет, когда его дорогая доченька приедет. Дождался наконец, слава аллаху. Ты бы пожила у нас тут хоть недельку. А что? Все мы только рады будем. И дядя твой, Ержан, будет очень доволен. Вместе-то веселее. Не чужие ведь, родня. А то и совсем перебирайся к нам. Чем хуже райцентра, места много, дадим и тебе комнату. Если что, то телефон есть. Машину Ержан всегда достанет, сорок минут — и в районе. Подумай. Я плохого не присоветую…

Казалось, что тетушка соскучилась по Шарипе даже больше, чем отец. А впрочем, может, так и есть, только не по Шарипе, а по разговорам. Словоохотлива она по натуре. А тут все одна да одна целыми днями. Приехал Нуржан, но он молчит, все телевизор смотрит, либо у себя в комнате лежит: то ли думает о чем-то, то ли просто отдыхает, тешит старые кости.

— Пойдем-ка, дочка, погуляем, — предложил рыбак.

— Куда это вы в самую жару? — встрепенулась Фарида.

— Да мы к воде. На канал.

— Ох! Не насмотрелась она на каналы. Всю жизнь возле них. Они у нее, наверное, уже в печенках сидят. В глазах у нее рябит, поди, от этих каналов…

— Да нет, пойдем мы, — сказала Шарипа, — отцу полезно немного размяться.

И, несмотря на уговоры, они собрались и вышли.

Крутой, хоть и невысокий склон, короткая тень от камышовой стенки, прямая длинная гладь узкого канала — ни единой морщинки, ни единого пятнышка на его полированной поверхности; сиреневые всполохи жингиля на противоположном берегу, а за ними бескрайний зеленый простор и где-то вдалеке три медленно ползущие голубые хлопкоуборочные машины.

Осень.

Ее еще не видно, нет покуда ни желтизны, ни увяданья, но она уже угадывается. Во всем ощущается какая-то утомленность. Уныло никнет пыльная листва, отяжелевшая вода лежит недвижно, и дежурно светит солнце, светит бесстрастно и ровно, не сверкая, как весной, и не ярясь и не распаляясь, как летом. По пути к каналу Нуржан и Шарипа болтали о всякой всячине, и только тут, усевшись в тени камыша, старый рыбак наконец сказал:

— Ну, говори, дочка, как съездила?

— Да что говорить-то, папа? Как обычно: много колесили, много совещались, спорили, много проводили различных замеров…

— Я же о другом спрашиваю. Нашла воду для Арала?

— Немножко нашла, — Шарипа остановилась, соображая, как бы попроще, подоходчивей объяснить отцу, но поняла, что без цифр ей все равно не обойтись. — На Каракумском канале уходит в почву сорок — пятьдесят кубометров воды ежесекундно.

— Да что ж они. так?! — старик сокрушенно качал головой. Он, как человек, отдавший последний глоток из фляги соседу и увидевший, что тот не столько выпил, сколько расплескал, никак не мог успокоиться и лишь повторял: — Да что ж они так?!

— Они в Туркмении как все, папа. И мы не лучше. Пожалуй, они даже раньше нас спохватились. Прежде в Каракумы уходило больше — шестьдесят кубометров в секунду. — И вдруг пожаловалась тихо, по-девчоночьи: — Уставать я стала что-то от этих поездок. Гостиницы, машины — надоело. Мотаешься, мотаешься…

Старый рыбак взглянул на дочь. Взглянул удивленно. Он уже привык считать ее взрослой и самостоятельной. Привык считать ее умной, образованной, знающей гораздо больше его. Привык советоваться с дочерью и со вниманием выслушивать ее советы. Привык и к тому, что она иногда корит его, любя, конечно, корит, наставляет, как надо делать то-то или то-то. Но вот не припомнит, когда в последний раз слышал жалобу Шарипы, давно, видать. Кажется, когда она еще школьницей была. Уже забыл, когда утешал ее. И вот снова она, как ребенок, потупилась, наклонила голову, и он погладил ее по волосам, погладил ласково, но неумело — короткими отрывистыми движениями, словно потрепал по затылку.

— Ну, ну, дочка. Успокойся. Может, и права Фарида. А? Может, отдохнешь недельку? А то поедем домой… Уходи ты с этой работы. Будешь дома. Книжки писать будешь о воде. А? Или учить пойдешь. А?

— Нет, папа, — она подняла голову и улыбнулась. Улыбка получилась грустной. — Нет. Куда же я от Аму и Арала? Куда я от живой воды? Хорош гидролог — в ванной, что ли, опыты ставить? И хватит обо мне, — она вздохнула, словно хотела очистить душу и выдохнуть из нее все печали. — Расскажи-ка лучше, как ты тут жил. Чем занимался.

— Лежать да по комнатам слоняться — вот и все стариковские занятия. Готовить себе не нужно, прибираться в доме не нужно, все делает Фарида. А я перед смертью ума набираюсь. В доме семь окон — три на улицу, четыре на двор и восьмое окно на весь свет — телевизор. Гляжу, что в подлунном мире люди делают.

Один раз брат Ержан званый ужин устроил. Нажарили, наварили, тарелок выставили — думал, двадцать человек соберутся. А пришли лишь Завмаг да директор с женой. Имя у него, у директора, хорошее — Жаксылык. Я, когда из госпиталя возвращался, одному мальчишке хлеба дал. Может, и ему. Сейчас разве признаешь — лет-то сколько прошло. А он помнит. Это хорошо. Ну вот, посидели, поговорили да и разошлись.

— О чем говорили? — неожиданно для Нуржана Шарипа вдруг заинтересовалась таким пустяком, как рассказ об ужине.

— Так. О разном.

— Мое имя поминали?

— Без твоего имени для меня любой разговор скучен. Говорили и о тебе, дочка. Хвалили все тебя. А я радовался.

— А Жаксылык?..

Она осеклась. Имя вырвалось само собой и теперь добавлять к нему отчество было бы вовсе нелепо. Она поняла, что невольно проговорилась, выдала отцу тайну, не только свою, но и его тайну — Жаксылыка.

Старик насторожился. Сперва кольнула легкая догадка: «Неужели?..» И он ждал, что Шарипа скажет еще несколько слов и подозрение рассеется. Оно и должно было рассеяться, ибо и пришло внезапно и казалось неправдоподобным: когда дочь могла встретить Даулетова? когда успела полюбить? как могло это случиться? и как он — единственный близкий ей человек мог не заметить?

Но Шарипа молчала, и подозрение, показавшееся несуразным, невероятным, моментально начало расти. Старик пристально глянул на дочь и убедился: да, именно так… Так! И ничего уже с этим не поделаешь. Ни уговоры, ни упреки, ни отцовские назидания — ничто не поможет, все уже бесполезно. «Ох, Шарипа, Шарипа, — думал старый рыбак, — угораздило же тебя, девочка моя. Ох, угораздило… И что ж ты у меня такая невезучая? Отдала душу Аралу, а Арала-то, считай, нет — море не море, озеро не озеро. Полюбила джигита, а джигита тоже нет — есть сорокалетний мужчина, муж, отец, директор. Человек не свободный, человек, привязанный к семье и должности, да что привязанный — связанный ими по рукам и ногам. Ох, угораздило… И ведь как получается: спасаешь жизнь чужому мальчишке, а тот вырастет и сломает судьбу дочери, родной, единственной. Как же так? Как же так?»

И не стал Нуржан ни допытываться, ни стыдить, ни упрекать.

— Молчал он, дочка, — только это и сказал. — Молчал… Шарипа проводила отца до дома Сержановых, но в дом дяди не вошла: не хотелось выслушивать уговоров, а остаться она не могла. Не имела права.

Она спешила обратно к шоссе, спешила, боясь ненароком встретить Жаксылыка, хотя — от самой-то себя чего таиться? — все-таки надеялась на нечаянную встречу. Надеялась и страшилась. Страшилась все же больше. Но, как говорится, и говорится именно потому, что часто случается, чего бережешься, на том и обожжешься.

Не успела она и трехсот метров пройти по дороге, как вынырнул навстречу директорский «газик».

— Шарипа! Здравствуй! — Даулетов был удивлен. — Значит, выбралась все же навестить нас?

— Отца навещала. А сейчас обратно еду. Очень тороплюсь. — На последнем слове она сделала ударение, как бы показывая, что беседовать долго не намерена.

— Коли торопишься, садись, подкинем!

Она отрицательно покачала головой. Даулетов вышел из машины, отправил Реимбая.

— Давай хоть провожу.

Они направились к автостраде, но через сто метров, не сговариваясь, свернули с проселка на межу и пошли полями. Не хотели быть замеченными. Будто в самой их встрече, в том, что они сейчас вдвоем и рядом, есть нечто непозволительное, нечто такое, чего надобно стыдиться. Нет, не только скрывать от посторонних, как всегда люди скрывают свое личное, интимное, во что могут быть посвящены только двое, — это было бы естественно. А вот именно стыдиться чего-то они должны. Они и сами бы не могли в точности сказать, чего совестятся и перед кем чувствуют вину, но ощущали, что вина есть, она угнетала, и обоим стало неловко.

Неловкость мешала разговору. Он долго не клеился, а лепился наскоро из каких-то необязательных, второстепенных слов, и они повисали в воздухе и кружили, как мелкие насекомые, досаждая жужжанием и мельтешней. Наконец она спросила его о делах. Спросила без любопытства, так просто, ради проформы. И он тоже ради проформы начал рассказывать о перемере земель, о Мамутове, о начале сбора хлопка, о проекте нового аула. Говорил сперва нехотя, с ленцой, но постепенно увлекся, загорелся, стал вдаваться в подробности, растолковывать, доказывать, убеждать, будто она с ним собиралась спорить.

Она смотрела, как он жестикулирует, размахивает руками, как, сбившись с размеренного шага, теперь то отстает, то забегает вперед и, поворачиваясь к ней, словно гид, указывает на что-то: «взгляни сюда, а теперь посмотри туда…» Она почти не слушала его. Она залюбовалась Жаксылыком, его страстью, его живостью залюбовалась, и тут ей стало совершенно ясно, чем близок для нее этот человек, такой внешне неяркий, неброский. Она прежде никогда не спрашивала себя, за что полюбила его тогда, шестнадцать лет назад, чем снова покорил он ее теперь, спустя годы и годы? Да и что за глупость сам вопрос «За что любишь?». Но в этот миг она знала точно: за одержимость. За то, что сама такая. Сама всему, что дорого, всему, что близко, отдается безоглядно, целиком, до последней клеточки, до последнего нерва, иначе не умеет. Не может иначе.

Да, да, как ни банально это звучит, но именно родство душ, именно оно влекло Шарипу к Жаксылыку.

Но браки между «близкими родственниками» запрещены. Это был печальный вывод. Печальный, но неоспоримый.

Она осознала, что не сможет оторвать его от этого дела, от его дела, от дела, которое, может быть, впервые в жизни пришлось ему и по росту, и по нутру, в котором он весь, целиком. И не вытащить его оттуда. Не увезти с собой. Никуда не увезти. А иначе как же? Остаться здесь, с ним, невозможно. Здесь, где все и вся будет ежедневно напоминать о его прошлой жизни, о его семье, о его жене, о его дочери. Да и не дадут ему тут остаться, если…

Она с какой-то холодящей ясностью поняла, что никакого «если» не будет. Никогда не будет. Она была согласна и на половину счастья, но счастье упрямо не хотело располовиниваться. Как все живое, оно противилось тому, чтоб его раздирали надвое.

Жаксылык хоть и не сразу, но все же заметил, что она расстроена чем-то. Спросил, в чем причина. Она махнула рукой, мол, не обращай внимания, так, мелочи, но, чтобы как-то объяснить свое состояние, пожаловалась на усталость. Он замолчал, а идти еще было долго, и для того ли, чтоб заполнить паузу, или решив, что теперь ее очередь говорить о делах, Шарипа начала рассказывать об экспедиции на Каракумский канал. Рассказ был краток и скуп. Говорила она без интереса, и Жаксылык не узнавал Шарипы. Он помнил, как кидалась она на него там, на берегу Аму, стоило ему лишь словом коснуться воды. Помнил ее азарт, даже остервенелость какую-то, когда они вместе гнались за ветром. А теперь…

Последние метров пятьсот они прошли почти молча. Может быть, десяток слов и обронили, но пустяковых. Говорить о главном, о своих чувствах — не хотели. Оба понимали, что не место и не время.

Сейчас, когда они, таясь от людей, сторонясь постороннего глаза, пробирались между полями, любое слово о любви показалось бы каждому из них фальшивым и даже кощунственным. Любое оскорбило бы. Говорить же о чем-то другом — не могли. Ничего, кроме чувств, пока не связывало их, да и свяжет ли когда-нибудь?.. Два взрослых, самостоятельных, сложившихся человека. Для того, чтобы начать новую, совместную жизнь, одному из них, — это уж обязательно, а то и обоим, — придется перечеркнуть жизнь прожитую. Отважится ли один? Согласится ли с такой жертвой другой?

На остановке стояли недолго. Автобус не заставил ждать себя. Захлопнулась створчатая дверь. Взвилось голубое ядовитое облачко, и покатила красная коробочка к райцентру, а Даулетов медленно пошел к себе. Восвояси.

Он шел, размышляя о Шарипе, и неожиданно для себя понял, что Шарипа вошла в тот возраст, ту пору жизни, когда призвание становится в тягость. Было время, когда оно манило, влекло, заносилось в черт-те какие выси и дали… Но вот уже не крылья за плечами, а ноша. Поклажа. И давит груз, и гнет к земле. Но дорог он, ибо тобой же по крохам собран. И где-то в центре его, в середке этого груза таится тот самый смысл жизни, не всеобщий, не абстрактный, не философский смысл жизни вообще, а тот личный смысл, твоей единственной жизни. И не скинуть груз с плеч долой. Не шмякнуть его оземь. Неси. Терпи.

И еще понял Даулетов, что Шарипа сейчас взрослее и умудреннее его. Уже потому взрослее, что она пришла к поре, когда ощущается тягость призвания, а он, Даулетов, к той поре еще не подошел. Он только-только вроде бы отыскал наконец-то свое призвание. Ему еще предстоит все то, что Шарипа пережила и прочувствовала. Предстоят ему и полеты — если, конечно, он сам себе крылья не обломает, либо кто другой не ощиплет его, как петуха перед бульоном. Предстоят и падения, и усталость, и неминуемое разочарование даже в любимом деле. И убежденность, что от своего дела, как от своей жизни, никуда не деться, тоже лишь предстоит. А Шарипа это уже прошла либо вот сейчас проходит.

И стало тут Даулетову грустно и стыдно. Так грустит и стыдится старший, убедившись в какой-то момент, что младшие мудрее и опытнее его. Так грустит и стыдится мужчина, понявший, что любимая женщина взрослее и словно бы старее его.