"Вагончик мой дальний" - читать интересную книгу автора (Приставкин Анатолий Игнатьевич)12Наутро девочки заявили, что будут выступать для поселковых. Хотят показать концерт в благодарность за приношения. Мелюзга, которая день-деньской вертелась у вагончика, тут же разнесла необычную весть по округе, и к вечеру у колючки собрались жители поселка. Пришли все, кто мог придти. Как сказали бы в театре, свободных мест в зале не было. Ближе всех, прямо на траве, утыкаясь носами в изгородь, восседала шумная ребятня. Мужички были, как обычно, под хмельком, густо дымили махрой за спинами своих жен, которые — нам это показалось чудным, — насколько сумели, все принарядились. Будто к ним взаправду приехал городской театр. И не готовились мы, а получилось складно. Первыми выступили Зоя с Шурочкой. Негромко, но слаженно они спели две песни. Одну грустную, про тонкую рябину, которая не может перебраться к дубу. Не для меня ли Зоя придумала эту песню? Но была еще вторая, тоже про любовь, где добрый молодец находит свою отраду в высоком терему. А концерт между тем продолжался. Шабан, всем на удивление, сбацал, по его выражению, цыганочку, а Костик изобразил утро в деревне: петухи поют, коровы мычат, птицы пересвистываются — воробьи, скворчики, кукушка… А в конце соловьем засвистал, защелкал, да так заливисто, что все захлопали. О том, что Костик мастак по деревьям да по гнездам лазать, мы знали, а вот что умеет птичьи трели выводить, не знали. Да и многого, как оказалось, мы до сих пор не знали друг о друге. Теть-Дуню попросили тоже спеть, у нее своих песен хоть отбавляй. Не меньше, чем у знаменитых там на радио Ольги Ковалевой или Лидии Руслановой. В поселке даже слух прошел, что в эшелоне сама Русланова в ссылку едет. И хоть слух не подтвердился, все хотели слышать, как поет наша теть-Дуня. Сперва она отнекивалась, но потом сразу согласилась и запела «Долю», мы ее наизусть знали. Женщины за проволокой громко завздыхали, даже нам было слыхать. Песня-то не только про нашу, но и про их жизнь. И теть-Дуня к концу, вот уж чего мы никогда не видели, даже слезу пустила, и слушатели стали тереть глаза. А настроение выправилось с выступлением мальков. Собравшись кучкой, они выдали, проорав на весь поселок знаменитую блатную песенку «Гоп со смыком». Но, правда, слова были другие. И хоть песенка народу пришлась по душе, особенно про Гитлера, которого ожидает петля, но в центре внимания оказалась теть-Дуня. Женщины не хотели расходиться, и все допытывались у теть-Дуни, откуда она родом, куда подевалась родня, как ее занесло в этот вагончик и где научилась так складно петь. — Так мы все из одного края, — ответила вместо нее одна из поселковых женщин. Вздохнув, она добавила, что они из того края, которого уже нет. — И не будет, — подсказала другая, но с оглядкой. — Захотим, так возвращаться все равно некуда… Перебивая друг друга, женщины поведали, как их загребли на так называемый «трудовой фронт». Тут они перешли на шепот, хотя кругом никого и не было. «Везли, — говорят, — как вас, в товарняках, выгрузили в лесу, приказали строить жилье да вкалывать. Кому на руднике, а кому лес валить… И всем, понятно, без права отлучки» И уж совсем тихохонько подробности про тех, кто, не дай Бог, сбежит и кого поймают… Того враз «тройкой» осудят за саботаж али за дезертирство и «садют по-настоящему». А могут еще дать и «вышку». Вот недавно в газетах прописали… Тут какая-то из бабенок заметила, что сторонний человек приближается (это был Петька-придурок), и уж нарочито громко заговорили о концерте, который был здесь для них, как свет в окошке. И дальше, отчего поселок так прозывается. С работы приходят, а уже полночь, вот и придумали прозываться Полуночным. Люди дивятся: бараки, рудник, тайга, а имя-то особенное. В ту же ночь, после концерта, услышали мы сквозь сон возле вагона голоса. Похоже, как раньше, только не было в голосах прежнего остервенения. Снова застучало, зазвенело о камень железо, лопаты и кайлы, а когда утром высыпали на привычный уже, истертый ногами пятачок, вдруг обнаружили, что никакой колючки вокруг нас нет. И столбов нет. Все сняли и унесли. Концерт стал открытием не только для поселковых, но и для нас самих. Удивили Костик и Шабан. Но слышней, чем песни теть-Дуни, прозвучали для меня голоса двух сестренок. Особенно вторая песенка, которая про «тройку». Не она ли была посланием, о котором предупреждала Зоя? Терем ли, вагончик ли… Но уж точно темная ночка, когда можно, как в песне, ускакать куда-нибудь подальше. Эта песня, ее слова прострелили меня насквозь. Весь день я бродил вблизи сестер, хотел найти подтверждение своей догадке. Но не было ни одного ответного взгляда, даже легкого внимания. Сестры сами по себе, а я сам по себе. Когда повели нас с Шабаном вечером на очередной бал, вдруг услышал я из какого-то вагона пение. Я даже не сразу сообразил, что это наш немчик Ван-Ваныч рулады выдает. А пел он по-немецки не больше не меньше, как русскую народную песню про Стеньку Разина… Как там: «Из-за острова на стрежень, на простор речной волны…». Это сперва я так подумал, что «Из-за острова на стрежень», а потом разобрал: слова-то звучат другие. И вот какие: Не только я, наш Петька-придурок тоже прислушался, хмыкнул довольно: — Во-о! Немчура… А какие песенки-то поет! — Про Стеньку Разина… — на всякий случай подхватил я. — Я и говорю. Вражина, а знает, что петь!.. — Знает! Знает! Ван-Ваныч между тем свой концерт продолжил, голос его звучал из вагона, как по радио. Только слова были для одного меня. — Баста! — сказал Петька-недоносок. — Радио закончилось! — И посмотрел на меня. Может, в моем лице уловил что-то, что внушило ему подозрение. — Пусть поет, — попросил я. — Кому он мешает? — Мне мешает! — И, задирая к вагону голову, прикрикнул на певца: — Пре-кра-ти-ить вражеский фашистский язык! Слышь, ты?! Ван-Ваныч замолчал. Не сразу ответил: — Вы сами фашист. А еще вы убийца. Даже я онемел от таких неожиданных слов. Ван-Ваныч никогда и никому не дерзил. Значит, и его забрало. Петька-придурок вытаращился в сторону окошка и, приподняв винтовку, пригрозил: — Скажи еще слово! Сейчас пальну! — Ну пали, пали! — сказал Ван-Ваныч, переходя на «ты». — Когда-нибудь и ты свое получишь! — Я когда-нибудь, а ты скорей! Запомни! — заорал Петька-недоносок и постучал прикладом по вагону. Поймав мой недоуменный взгляд, рявкнул: — А ты чо ряззявился? Шагай! И знай тоже… Мы завтра этих фашистов всех к ногтю! Чтобы заткнули свою вражью пасть! Навсегда! Ван-Ваныч не счел нужным повторяться. Он свое сказал. А наш страж, зло подтолкнув меня в спину, а потом молчавшего все время Шабана, велел двигаться дальше. На ходу пригрозил, с ненавистью глядя на нас: — Я вам покажу убийцу! Только вякните! Нас подняли среди ночи, Шабана и меня. В вагоне у штабистов мы долго щурились, привыкали. Стекло у фанаря под потолком было выбито, небось, зацепили по пьянке, от яркого света болели глаза. Вальку терзали долго за перегородкой Синий и Волосатик, а Леша Белый был на этот раз не в духе, еще бледней, белей, видать, разболелись старые раны. Он даже Зою не посадил на колени, а велел стоять за его спиной и наливать сивуху. Наверное, ничто сейчас бы не помешало ей хоть разок взглянуть в мою сторону. Но она, опустив глаза, покорно и даже старательно прислуживала майору. В голову пришла странная мысль: а может, это вовсе не она пишет мне эти письма? Может, их сочиняет для собственного удовольствия сам Костик? Не знаю, до чего бы я еще додумался, но тут объявились те двое вместе с пьяной и расхристанной Валькой. Так, втроем, они и пошли танцевать, если такое можно назвать танцем. Топтались, ударяя коваными сапогами в пол, аж вагон гудел, и что-то даже пытались петь под пластинку. У них выходило: Лешка Белый сидел, как всегда, опустив голову. Но в какой-то момент очнулся, уловил взглядом меня, потом Зою. — А ты? Ты-то чего киснешь? — спросил в упор. И, так как Зоя не отвечала, раздраженно продолжал: — Ну и дура… Пока молода, наслаждайся… Я же тебя берегу… Берегу? Иль как? Зоя, не подымая глаз, послушно приблизилась ко мне, протянула руки. Я медлил, боялся, что они будут холодней смерти. Вспомнилась сказанная ею фраза: здесь холодно, как на дне могилы. Смогу ли после ее писем вытерпеть ее же холод? Осторожно прикоснулся к ее рукам и обжегся. Сразу даже не понял, так ли горячо или мне показалось. Шумные трататашники уступили нам середину вагона, бросившись к столу за выпивкой. А мы остались одни. Сперва мы оба смотрели в пол, сомкнутых рук было для нас достаточно. Но я преодолел себя, чуть поднял глаза и увидел ее шею, подбородок, губы, нервно сжатые. Как в замедленном старом фильме, мы поплыли по волнам музыки, которая почему-то не оказалась на этот раз скрипучей, с механическими голосами. А может, мы ее и не слышали? Да, теперь я понимаю, мы слышали не ее, а самих себя. Вот в чем дело. Мы танцевали свой медленный танец под свою музыку. И вели при этом безмолвный разговор. Я спросил ее: — Ты моя отрада? — Я твоя отрада, — отвечала она. — Твоя. Только твоя. — Да, да. Я так и понял. И про терем, который похож на наш вагончик… Где нет хода никому… — Но там есть другие слова! Разве ты не помнишь? — Помню, помню… Никто не загородит дорогу молодцу… — Никто не загородит, — подтвердила она. — Ни майор, ни придурок… ни столбы с проволокой! — Была бы только ночка? — Да! Да! Ночка! Ночка! — А если станут стрелять? — Я готова. С тобой я на все готова. — Значит? — Значит, дело за тобой. — Но еще за тройкой? — Какой… тройкой? — тревожно переспросила она. Это было, и впрямь, неудачно. «Тройками» — это все знают — зовутся скорые суды. — Ты ведь слышал? — спросила она. — Женщины рассказывали, как беглецов расстреливают… — А мы-то в чем виноваты? — Ох, не знаю, не знаю! — Я знаю. Мы с тобой ни в чем не виноваты. Мы добежим до Москвы и там все расскажем… — Добежим. Конечно, добежим… И вдруг, как с неба, громоголосый окрик: — Мол-ча-а-ть! От неожиданности мы даже пригнулись, замерли, во мгновение превратившись в статуи. Я осторожно оглянулся. Леша Белый, который стал белей белого, приподнялся с места и, оскалившись, вперился в нас, а его руки судорожно шарили по столу. Сейчас, сейчас запустит в бешенстве в нас стаканом или бутылкой… Но я не угадал. В руках откуда-то оказался у него пистолет. А может, он всегда тут на столе лежал, заставленный стаканами и снедью. — Мол-ча-а-ть! — повторил он тише и опустился на стул. Опомнился. И пистолет отложил. А мы продолжали стоять, не расцепляя рук: забыли от неожиданности, что мы еще сомкнуты друг с другом. Но и остальные в недоумении затихли, глядя на Лешу Белого и на нас с Зоей. Никто ничего не понял. Только мы поняли. Он уловил в наших лицах не произнесенное вслух, оборвав безмолвный разговор на самом главном слове «добежим». Это не могло не отразиться в наших глазах, губах, даже позах. Да весь танец был об этом. Как можно было нас не понять? Я заглянул в глаза Зои, как в зеленую прорубь, и увидел в них страх за нас обоих. — Танцевать-то не умеете! — сказал майор развязно, пьяно. Но глаза его были трезвы. Трезвы и опасны. Он вдруг успокоился. Обводя взглядом помещение вагона, своих дружков, произнес, кривя бескровные губы: — А бал-то закончен, господа офицеры! |
||
|