"Хроника обыкновенного следствия" - читать интересную книгу автора (Леке Алексис)

2. Второй допрос

– Охрана, введите обвиняемого.

Он не изменился ни обликом, ни поведением. Усаживается в то же кресло, что и в первый раз. Дверь открывается снова. В шуршании черного платья возникает адвокат, хорошенькая загорелая блондинка, самый молодой сотрудник крупнейшей адвокатской конторы при префектуре. Назначена председателем суда, поскольку обвиняемого вопрос защиты совсем не волнует.

Обвиняемый косо смотрит на женщину, едва повернув голову в ее сторону. На его лице написано отвращение, словно от неё воняет (хотя такого просто быть не может). Она, похоже, в затруднении. Не знает, что делать с черным портфелем, и ставит его наконец у своих ног.

– Она мне не нужна, – заявляет обвиняемый. – Мне не нужен адвокат, особенно баба, а тем более баба в таком духе. Она напоминает мне первую жену. Гнусная зассыха.

– Прошу вас, – обрываю его я. – Умерьте ваш тон.

Он со смущенным видом улыбается. Мне вспоминается отчет психиатра. Нагл, потом смущен. Именно так. Что это значит?

Адвокат растеряна. Она трясет пальцами в кольцах перед своим лицом.

– Я не хочу её, – со спокойствием заявляет обвиняемый. – Я отказываюсь от помощи адвоката и сейчас, и на будущее. Можете записать в протокол. Я выражаюсь достаточно ясно?

Бросаю взгляд на мадам Жильбер – она уже внесла заявление в протокол.

– Увы, мэтр, я огорчен, но в подобных обстоятельствах…

Она подскакивает, будто ее укусили за задницу, щеки её горят…

– Если позволите, господин следователь, это почти… облегчение. Однако, если вы передумаете, – она поворачивает голову в сторону обвиняемого, но не смотрит ему прямо в лицо.

– Убирайтесь, – спокойно произносит он, не сводя взгляда с меня.

Адвокат исчезает.

– Сожалею, что был груб, господин следователь, – говорит обвиняемый, – но люблю ясность в деле. Просто бабы меня раздражают. Все подряд. Мне от них блевать хочется. Будь я еще гомосексуалистом… Увы.

– Вы ненавидите женщин, всех женщин? Он наклоняется ко мне.

– Именно так, всех.

– На первом допросе вы заявили, что убили свою жену по имени…

– Эстелла, урожденная Мазуайе.

– Мне хотелось бы услышать описание причин и обстоятельств вашего поступка.

– Даже не знаю, с чего начать. В конце концов, убийство Эстеллы последнее в ряду…

– Скольких человек вы убили?

– Трех. Свою первую жену. Свою любовницу. Потом Эстеллу. Хотите, чтобы я начал с Эстеллы или с первой, Клодины?

– Если вас не затруднит, начните с Эстеллы Мазуайе.

Обвинение, а значит, и мое следствие касаются только этого убийства. По остальным дело должна начать или вновь открыть прокуратура.

– Как хотите, – заявляет обвиняемый. – Вы, наверное, правы. Пока воспоминания свежи…

Я внимательно рассматриваю его. Он не выглядит циником. Он не хвастается. Он, похоже, озабочен тем, чтобы помочь тонкой работе юстиции. Он поудобнее устраивается в потертом кресле, обитом черным пластиком. Я часто повторяю себе, что на лежанке психоаналитика свидетели и обвиняемые раскалывались бы быстрее. Каждый человек, даже самый скрытный, постоянно борется с желанием раскрыться, забыться, и чем проще окружение, тем легче обнажить свою душу…

– Прекрасно, – он округляет грудь. – Даже сегодня, господин следователь, во мне поднимается злоба только при одной мысли о ней. Мы были женаты четыре года. Четыре года мерзости.

– Есть развод, – замечаю я, чтобы вернуть его к конкретным фактам.

Он удивлен.

– Развод? Не согласен, господин следователь. Развод кончается тем, что люди расходятся, а кто-то получает алименты. Не понимаю, почему я должен содержать кого-то, кто отравлял мне жизнь целых четыре года.

У него логика безумца. Убив, он отравил себе жизнь до конца дней.

– Моя проблема, господин следователь, состоит в том, что бабы всегда берут верх надо мной. Но теперь этому пришел конец, настоящий конец. Как это происходит? Вначале я одинок. Однажды мне надоедает быть одиноким. Я встречаю женщину, которая мне нравится. Я сопротивляюсь, сопротивляюсь, ибо знаю их, знаю, на что они способны. К несчастью, воспоминания со временем тускнеют, и однажды либидо берет верх. Меня соблазняют против моей воли. Она ловка. Я почти убеждаю себя, что именно она отличается от других. Она разделяет мои вкусы, она достаточно независима, чтобы обеспечить мне определенную свободу. Она позволит мне жить своей жизнью, а в постели ведёт себя потрясающе…

Он бросает смущенный взгляд на моего секретаря.

– В конце концов, почему бы и нет. Я охвачен абсурдным ощущением, что если не решусь, дам ей уйти, то мне будет недоставать этой редкостной жемчужины, что никогда больше не встречу ничего подобного. И тогда я впускаю ее в свою жизнь. И тут же начинается ад.

– Ад?

– Ад, настаиваю на этом. Всё начинается немедленно. Либо вы мало занимаетесь ею, либо недостаточно зарабатываете, либо она хочет перестроить дом, либо собирается на отдых, когда у вас только-только начинает получаться работа.

Как обычно, даже больше, чем обычно, меня томит жажда отыскать тайную пружину, таинственную силу, которой сам лишен. Как можно убить? Тем более не неизвестного человека, не заимодателя, не гнусного соперника, а свою жену…

Мое удивление, несмотря на долгую практику, не поколеблено. Однако упреки в адрес покойной со стороны обвиняемого меня не просвещают, а если просвещают, то чуть-чуть. Все мужчины, в том числе и я, могут упрекать жену за те или иные поступки. Я на мгновение ставлю себя на его место, сажаю себя в кресло напротив: "Она не только обманывала меня со всеми этими художниками, господин следователь, но и навязывала мне их произведения – чаще всего отвратительные козявки или скульптуры в виде кучи дерьма, которые заполоняли мою гостиную…"

Я едва сдерживаю усмешку. Это почти хороший повод для убийства.

Я силой возвращаю себя к строгости.

– Месье, мне хотелось бы, чтобы вы вернулись к реальным фактам. В вашем первом заявлении вы признались в убийстве своей жены Эстеллы. Постарайтесь описать точные обстоятельства преступления.

– Точные обстоятельства? Господин следователь, именно этим я и занимаюсь. Расскажи я вам сразу, что сделал, вас бы это ужаснуло, вы могли бы не понять, как я дошел до такого. Но если вы действительно хотите…

– Когда вы убили жену?

– Между десятым и одиннадцатым мая этого года.

– Прошу прощения. Нельзя ли поточнее?

– Дело в том, что все происходило не так быстро, господин следователь. Именно на это я и намекал. Я постарался, чтобы она несколькими часами мучений заплатила за то, что я вынес в течение четырех лет. Я начал в девять часов вечера, а закончил это примерно в пять или шесть утра.

"Это". От указательной частицы пробирает дрожь. "Это". Я бросаю взгляд на мадам Жильбер. Уверен, она побледнела.

Я отдаю себе отчет, что до этого мгновения, хотя уже встречался с ним и выслушал его спонтанное признание, все же по-настоящему не верил в его преступление. Теперь – а он не добавил ничего нового – я полностью поверил в убийство. Если он тем же тоном признается, что прикончил полсотни женщин, а не трех, я ему поверю…


Я ошибся. Безумно ошибся! Никакое препятствие, никакое гигантское произведение не может остановить Эмильену. Вернувшись вечером домой, я увидел гигантскую, наполовину распакованную штуковину, царящую в малой гостиной на месте моего любимого кресла. Это был некий тотем из бетона с литыми барельефами в виде гримасничающих лиц и переплетенных лиан. Даже для человека со столь мало похотливым складом ума, как у меня, сексуальная символика бросается, если можно так сказать, в глаза. Это – гигантский фаллос, ни больше, ни меньше, чья округленная вздутая головка едва не касается высокого потолка (3,17 м) гостиной.

В моем мозгу возникает инстинктивная и оскорбительная параллель. Я не могу не спросить себя, пропорциональны ли размеры созданного художником предмета – у меня язык не поворачивается назвать это произведением – его собственным причиндалам. Сколько раз Эмильена принимала в себя уменьшенное, но все же внушительное подобие сего чудовищного тотема в то время, как я сидел за своим письменным столом? И не об этом ли будет думать она каждый раз, когда ее взгляд упадет на эту штуковину?

В душе растёт чувство бессильного возмущения, и меня бросает в дрожь. Еще немного, и я заплбчу. Слава богу, Эмильены дома нет. Её мерзость опередила её. Я запираюсь в ванной и погружаюсь в горячую воду, чтобы найти облегчение. После купания чувствую себя лучше, намного спокойнее.

Иногда я задаюсь вопросом, не испытываю ли удовольствия от смирения, удовольствия, которое является, быть может, противовесом удовольствия, которое получает Эмильена, унижая меня, даже если её поступки (уверен в этом) не сознательное и обдуманное действие с её стороны, а просто проявление гадкой натуры.

Горячая ванна или печальные мысли настолько уменьшили размеры моего пениса, что мне приходится задуматься о тайных причинах поведения Эмильены. До сегодняшнего дня я никогда не задавал себе вопроса, нормален ли я физически. Я никогда не страдал комплексом неполноценности. Не могу похвастаться исключительными размерами, но они и не смехотворны. Военная служба, где происходит закалка мужчин, подтвердила это. Но, может быть, природа исключительно расщедрилась на художников, чтобы компенсировать их глубочайший эгоизм? В этой мысли есть что-то отвратительное. Я не могу поверить в то, что пенис следователя ПО ОПРЕДЕЛЕНИЮ меньше, чем у художника или скульптора. А вдруг это так? Равенство, как и справедливость, не относятся к природным явлениям. Это абстрактные, произвольные построения, созданные умами, которые отрицают природные законы, жестокие и далекие от равенства. Равенства в природе не существует, а потому люди действуют так, чтобы компенсировать свои недостатки. Большинство диктаторов были или есть импотенты.

Неужели Эмильене нужен пенис больших размеров, чтобы получить удовольствие? Эта мысль, навеянная присутствием чудовищного тотема и моей растерянностью, до безобразия вульгарна. Однако я видал вещи и похуже. Я – следователь. И мне известны всякие гнусности. Ну нет. Я тронулся. Не Эмильена. Не она. Она никогда не жаловалась на размеры моего пениса. Устройство её органов не требует излишне большого инструмента, чтобы она испытала удовольствие. Более того, во время ее редких "приступов безумия"… Или я убаюкиваю себя иллюзиями. Быть может, за долгие годы она ощутила необходимость быть распятой, растерзанной на ложе? Нет, я не могу поверить, что корень моего несчастья кроется в физиологии. Это было бы слишком просто.

Почему мне никогда не удается использовать в своей частной жизни таланты и опыт уголовного следователя? Когда я думаю о нас, то перестаю рассуждать и двигаюсь вслепую, блуждаю в потемках. Нельзя быть следователем и обвиняемым одновременно, но есть и кое-что еще. Я столь же бессилен, как и человек, пришедший со стороны. И, может быть, бессилие мое больше, поскольку я осознаю его.


Вернувшись домой, Эмильена взглядом предупреждает меня, чтобы я воздержался от критики её приобретения. Ужасно. Я уже представлял себе, какие упреки выскажу или, по крайней мере, несколькими тяжелыми взглядами, безжалостными намеками сумею выразить свое неодобрение, а сам оказываюсь смешным, подавленным, даже виноватым. Ограниченный мелкий буржуа, не понимающий искусства. В чем я ее могу обвинить? Как перейти в наступление? "Вижу, твоя гигантская висюлька заняла место моего любимого кресла". Невероятно.

А кроме того, я боюсь выдать себя при малейшем возражении – она догадается, что истинные мотивы заключены в другом, что я знаю все о её изменах. Разразится громкий скандал. Предпочитаю промолчать. Сделать вид, что ничего не заметил. Так легче.

Однако я, похоже, выбрал (невольно) наилучшую тактику. Мое молчание настораживает её. Быть может, она ждала комплиментов?

– Ты и пары слов не произнес после моего прихода, – бросает она, садясь за стол. – Из-за своего убийцы?

Я должен был бы возразить, что нет, что это из-за отвратительной штуковины, которую она приволокла в мою малую гостиную.

– Да, – отвечаю я, – мы выслушали подробный рассказ о его убийстве, во всяком случае, о том, за которое его арестовали.

Эмильена наклоняется вперед.

– Как он убил? Пулей в лоб? Прикончил дубинкой?

Её презрительный тон относится как бы к моему обвиняемому, но на самом деле она презирает не убийцу, а меня, поскольку я вынужден общаться с убийцами.

Меня охватывает какое-то странное возбуждение, и, хотя я знаю, что вскоре пожалею о своих словах, промолчать не в силах.

– Нет, не совсем так. Он тщательно связал ее в погребе, изнасиловал, надругался, помучил, а потом разрезал на мелкие кусочки и уложил их в банки для варенья. Это заняло у него девять часов, с девяти вечера до шести утра. Можно сказать, что ночь у него прошла не впустую.

Эмильена икнула. Оттолкнула тарелку и закашлялась в салфетку. Я безжалостно продолжаю:

– Своего рода художник. В конце концов, мы с тобой занимаемся одним и тем же. Мы общаемся с художниками.

И про себя добавляю, что со своими художниками не сплю и не наполняю дом произведениями их творческого воображения. Однако маленькая красивая грудка в банке из-под варенья равноценна гигантскому фаллосу в гостиной.

– Прости меня, – говорю я Эмильене, – я забыл кое-что важное.

Я встаю из-за стола и отправляюсь за оставленной в ванной записной книжкой, лежащей в кармане черного пиджака. Записываю: "Почему банки?" Если расшифровать, это означает – не забыть спросить у обвиняемого, по какой причине он выбрал банки для варенья, чтобы упаковать свою жену.

Когда я возвращаюсь в столовую, Эмильена с застывшим взглядом цедит свой кофе, движения её холодны, точны, что предполагает самое худшее. Увидев её, я вдруг поражаюсь еще одной мысли. Эмильена обильна плотью, а для жены обвиняемого, даже если она была худа, потребовалось бы огромное количество банок.

Я вдруг соображаю, что Эмильена обращается ко мне. Впервые за долгие годы я позволил себе заниматься работой дома. Возраст, наверное. Я вскидываю на неё виноватый взгляд.

– Эдуардо согласился выставить свои самые маленькие произведения, за исключением МАТЕРИ (она руками показывает, сколь огромен этот предмет в ширину и в высоту). Мы установили МАТЬ на террасе перед галереей.

– Её никто не украдет?

Эмильена не в силах ощутить иронию, особенно если эта ирония исходит от меня.

– Нет, она весит полторы тонны.

Эдуардо. Значит, огромный пенис зовется Эдуардо.

– А… штуковина в малой гостиной? -спрашиваю я.

В ее глазах появляются слезы.

– Эдуардо согласился одолжить мне свое главное произведение на время выставки. Это… это прекрасно. К несчастью, через десять дней оно уйдет.

Десять дней! Я покачнулся от радости. Эта гнусность здесь всего на десять дней! А затем она уйдет! Я бы расцеловал этого Эдуардо. Чтобы скрыть смущение, я задаю первый пришедший мне в голову вопрос:

– А как это называется?

– Конечно, ОТЕЦ, – роняет Эмильена с уничижающим презрением.

Конечно. Мог бы и сам догадаться. Я не осмеливаюсь предположить, на что похожа МАТЬ. Так ли Эдуардо отличается от моего убийцы? Один раскладывает свою жену по банкам, сидит в тюрьме и останется там надолго. Второй отравляет жизнь сограждан гротескными изображениями своих видений, его носит на руках местная элита, и к тому же он трахает – слово вульгарно, но я на нем настаиваю – жену местного судебного чиновника. Если и есть подлинный художник, так это мой убийца. Он дошел до предела своих навязчивых идей, не притворяясь, ни на что не претендуя, не играя в светскость. Быть может, истинные художники те, но создают нечто уникальное, не сознавая этого.

– Чтобы отблагодарить его, я сочла необходимым сделать ему подарок, – произносит Эмильена. – Успокойся, ничего ценного. Пустяк, почти ничто.

– Ты хорошо поступила! – восклицаю я в приступе радости. – Что это?

– Художники – народ странный. Прямо дети. Он счел, что твое кресло выпадает из общего стиля гостиной и к тому же продавлено. Я не могла сделать ничего иного, как отдать его ему.