"Анатолий Мариенгоф. Бритый человек" - читать интересную книгу автора

ножницами.
- Кушайте, Нина Ивановна, кушайте на здоровье.
- Кушаю, Ия Петровна, кушаю. Вы не беспокойтесь, я пирожные ваши по
пальчикам считаю.
Издатель декадентских поэтов распиливает ее дырявыми деснами; мохнатый
коллекционер рассматривает как скабрезную картину; кавалер Белого Георгия
очищает от шелковой шкурки как апельсин; Семен Абрамович обгладывает, будто
косточку свиной котлеты; и только латышский дипломат продолжает свисать с
кресла воловьей жилой - ему шестьдесят девять лет.

6

На этой женщине Лео меня женил. Он приложил немало стараний, он выказал
ангельское терпение устраивать мое счастье, от которого я, после встречи у
Ии Петровны, упорно увиливал.
Весьма вероятно, что у меня хватило бы мужества и окончательно
увильнуть от моей нареченной, если бы я вдруг не испытал желания оказать Лео
эту маленькую дружескую услугу.
"Мужество" слово не мое и не Лео, а Саши Фрабера, чудак полагал, что
своей судьбой надо управлять твердо и добросовестно, как советским
учреждением.
Словом, в чудесный декабрьский день, по гостеприимно похрустывающему
снегу Нина Ивановна перевезла в мою комнату у Патриарших прудов вместе со
своими "меблями" и саму себя.
Мое скромное, я бы сказал, девственно-белое окно обрядилось в кружевные
панталоны. Мои гладкие, незапятнанные уютом стены украсились гравюрочками,
открытками, акварельками и шелковым ковром, на котором была изображена
разными нитками и бисеринками полуобнаженная римлянка, возлежащая на
кровожадной зебре - полосатой, как брюки. Моя электрическая лампочка сменила
свой засиженный мухами газетный колпак на кокетливую шляпу в лентах,
бахромках, бархотках и цветах. Наконец, мой ломберный стол уступил место
туалету, почти из красного дерева, а пузырек с высохшими чернилами -
флакончикам, вазочкам, пудреницам, тарелочкам, стаканчикам и многочисленным
фотографиям моей жены. Причем, всякой позе, выражению лица или платью -
очень хитро и искусно была подобрана рамочка. Рамочки были бархатные,
бронзовые, картонные, выпиленные, выжженные, сделанные из волос, из перышек,
из уральских камушков, из крымских ракушек и невесть его знает, из чего еще.
Но больше всего меня смутила кровать. Она явно была чересчур велика для
нас двоих. Я испытал чувство, должно быть, похожее на то, какое испытывает
человек из степной полосы, впервые очутившись на берегу моря. Ах, как у меня
защемила душа по моей узкой, складной, парусиновой кровати, а говоря
аллегорически, по моей родной серебряной, как полтинник, Суре, что протекает
в трех верстах от Пензы. Милая Сура, всегда вижу твой второй берег - то
зеленый, то глинистый, то пыльный, то лесистый, то оскуделый, то пышный и
кудрявый, как рококо. До чего же я люблю в жизни - этот второй берег. Очень
мне нужно, чтоб от безбрежья сердце прыгало блохой в груди, чтоб леденела в
жилах жидкая кровь, чтоб икры тряслись мелкой трясучкой.
Я смотрел на необъятный пружинный матрац, на волосяной с пупочками
наматрасник, на гагачий наперинник (тут я с грустью припомнил пушинку,
перелетавшую на мою гимнастерку с рукава Лео), на беременные подушки, на