"Приключения 1977" - читать интересную книгу автора (Божаткин Михаил, Семар Геннадий, Шахмагонов...)

X

Нефедов шел ночным лесом: пока было сухо, шел споро, не останавливаясь… Тот, кому приходилось ходить ночью в лесу, знает, что на каждом шагу чудится тебе яма, колдобина, что деревья, точно живые, обступают тебя, стараются загородить дорогу, не пропустить, толкнуть в плечо, подставить под ногу корягу, хлестнуть по глазам веткой, а то и воткнуть в бок сухой сук… Но Иван уже привык, привык ходить по лесу в любое время дня и ночи, в любую погоду, почти каждый раз торя новую тропу. Этот сосновый лес он хорошо знал, ибо шел по нему только за последнюю неделю уже в пятый раз. Вот сейчас кончится он, пойдет осинник, потом топь… По этой дороге Иван неделю назад вел свою группу на задание. В конце пути, после того как они вброд перешли Снежку, всю группу захватили без единого выстрела. И с того часа злой рок по пятам идет за ним, хочет его смерти, хочет сломить его, смешать с грязью…

Под ногами стреляют сухие ветки, о спину стукается тяжелая граната — единственная вещь в его пустом мешке. А в душе несет Иван Нефедов нелегкую ношу событий последних дней, которых хватило бы другому человеку, может быть, на всю жизнь. Это самая тяжелая человеческая ноша, выдюжить которую не каждый в силах. Но скоро, очень скоро он избавится от нее, и эта близость освобождения придает ему силы. Свежий ночной воздух и влага, тянущаяся с поймы Снежки, освежают его, и, забыв на минуту, куда и зачем идет, Иван вспоминает, как возвращался из одного увольнения, когда служил в Красной Армии… Под Октябрьские праздники объявили увольнение на двое суток ему и другим красноармейцам — отличникам боевой и политической подготовки. Двое суток дома! Там ждут друзья, невеста… В день увольнения на утреннем построении Иван почувствовал, что заболел: тело горело, ноги подкашивались, дрожали руки. Тайком в каптерке старшины роты Иван померил температуру: серебристый столбик ртути приближался к тридцати девяти… Иван не хотел, просто не мог идти в санчасть. Тогда прощай отпуск и дом!

Он чистил пуговицы, а они двоились в его глазах, трафаретка выскальзывала из рук. В строю, когда старшина осматривал увольняющихся, перед Иваном поплыли облачка, голова закружилась, и лишь какими-то невероятными усилиями он устоял. Как во сне, вышел за проходную и лесом напрямик — к ближайшей железнодорожной станции. Он не помнил, как ехал в поезде, кому-то что-то отвечал, спрашивал, наконец, едва переступив порог дома и скинув буденовку, рухнул на скрипучую кровать и словно провалился куда-то…

Очнулся он лишь к вечеру другого дня. У постели сидела Клава… Иван шевельнул горячей рукой и почувствовал тугую и ласковую девичью косу… На другой день, ослабевший от болезни, он тем же лесом возвращался в часть…

Вот и сейчас Иван шел как в бреду, останавливался, прижимался горячим лбом к белым стволам берез, закрыв глаза, стоял, чувствуя твердую и нежную прохладу, слушая ночные звуки и вдыхая запахи лесных и болотных трав.

Цепкая молодая память хранила в нем множество запахов и звуков, которые всегда рождали воспоминания, всегда хорошие и добрые, чаще из детства, большого и просторного, где каждый год теперь казался вечностью. Еще с солдатской подушки вспоминался дом с бабушкой, малиновое варенье, этажерка из «черного» дерева, где стояли книжки с чертежами деталей паровозов, путевыми сигналами и всевозможными наставлениями и инструкциями… А ведь до дома отсюда рукой подать. Только нет уже дома. На его месте большая яма от полутонной бомбы, края которой успели прорасти лебедой и крапивой. Лишь каким-то чудом осталась на задах голубятня да тополиный частокол в конце огорода. Это еще пацаном Иван воткнул в землю тополиные палки, а они проросли, зазеленели по весне. Как молча радовался он каждый год, глядя на клейкие листочки, точно зеленые лоскутки, появляющиеся на топольках в мае. Его удивляло, что тополиные листья очень похожи на яблоневые: может, раньше какой-то чудак и привил яблоню к неприхотливому тополю?.. Когда же, точно первый снег, летел тополиный пух, Иван каждый раз смеялся, видя кошек и собак, у которых рыльца были в пуху…

Топь кончилась. Нефедов остановился. Неожиданно вне всякой связи он подумал, что выход из болот немцы могли заминировать, — сказалось, видно, в нем непрерывное чувство опасности, выработавшееся в сознании за этот нелегкий год войны. Иван осторожно свернул влево, провалился по колено, еще провалился, но в конце концов выбрался на сухое. Теперь до цели оставалось километра три-четыре. Он подумал о том, что осторожность не помешает, когда он подойдет к трубе-арке. Именно здесь, у семафора, сходятся к основной магистрали все станционные подъездные пути, и у стрелок немцы могли поставить часовых, особенно в ночное время.

Начало светать. Как и вчера, потянулся по-над землей остылый туман, обтекая стволы деревьев, прячась в кустах. Вот уже пахнуло знакомым запахом мазута, железом. Иван пошел медленнее, чувствуя справа притаившуюся Снежку. Вот еще дохнул ветерок, встрепенув верхушки деревьев. Перед ним была дорога, та самая, которая вела на мост и по которой он уходил в лес после расстрела партизан. Иван осмотрелся. Туман уже отступил далеко, дорога была пустынна. Он перешел ее. Дальше полоса кустарника, за ней железнодорожная насыпь.

Нефедов прошел кусты. Так и есть: правее от арки моста по шпалам неторопливо ходил часовой, похожий в тумане на огородное пугало. Пройти расстояние от кустов до насыпи незамеченным было невозможно. С этой и с той стороны насыпи подходы к арке-трубе были открыты. Ивана это не озадачило, он твердо знал, что удержать его не сможет никто, он выполнит задание, запоздало, но выполнит… Если надо, он пробежит эти пятьдесят метров и в то время, когда уже пойдет его состав. Но лучше подойти ближе, чтобы уж наверняка… Он ясно различил гул приближающегося состава. Поезд шел на Снеженск от фронта, колеса стучали звонко, легко. «Порожняк, — заключил Иван, — это не мой…» Он подумал, что под прикрытием этого порожняка можно достичь насыпи и спрятаться под аркой, только бы часовой остался по ту сторону состава. Так оно и должно быть, ведь пути на юг были ближними к Ивану, по ним и должен пройти порожняк с фронта.

Бойко, говорливо стучали колеса. Эта давным-давно знакомая «музыка» на минуту заставила Ивана забыть, что вокруг война. На мгновение мелькнула в сознании картинка вот такого же туманного утра на рыбалке, мелькнула и пропала. Иван прислушался к себе, хотел понять, каково его душе в эти минуты? Но ничего понять не мог: не было страха, не было и безудержного порыва. Была какая-то упрямая нацеленность, спокойное сознание необходимости совершить то, что приказывала совесть. И не захотелось больше Ивану прятаться: последние пятьдесят метров по своей земле он прошел открыто, во весь рост. Он шел, завороженно глядя на мелькающие кубики проносящихся мимо вагонов, слушая веселый перестук колес на стыках рельсов. Длинный состав еще тянулся, а Иван уже был на берегу Снежки в том месте, где она ныряет под насыпь в краснокирпичную гулкую трубу и выливается на простор полей по ту сторону откоса. Эти поля местные жители иногда называли долами. Ивану нравилось это название, как нравились и сами долы… Весной на них коричневыми «мазками» зацветал русский рябчик, затем сиреневато-красноватые фонарики развешивала медуница, следом за ней долы покрывались голубым ковром незабудок. До сенокоса можно было увидеть, как цветет красная герань, бело-желтая таволга и, наконец, серебристый ковыль. По всей Снежке дубравы соседствуют с зеленой топью болот и угрюмыми хвойными лесами, северные растения дружат с южными… И виною этому — Снежка, чистые воды которой разнесли по всему краю семена, смытые ее притоками. Иван не раз слышал от стариков, что в их краях граница природы, южной и северной…

Вдруг в траве Иван увидел завиток тонкой проволоки и спокойно подумал, что слишком близко от насыпи поставили немцы мины и что за это их надо наказать. Он был всего в полушаге от смерти, от глупой и бесполезной смерти. Когда до него дошло это, он удивился и разозлился, окончательно прорвался тот нарыв, который зрел в нем все эти дни…

— Это что получается? — сказал вслух Нефедов. — И помереть, как мне хочется, мешают! И жить не дают! И дышать не дают на моей земле!

Он снял с плеча вещмешок, вынул оттуда зеленую противотанковую гранату, покачал ее на руке, прочувствовал ее тяжесть, успокоился. Посмотрел наверх, прикинул и понял, что не ошибся в выборе позиции: здесь одной противотанковой гранатой можно подорвать состав и, разрушив арку, остановить движение поездов на много дней. А если состав будет с боеприпасами, то очень дорого обойдется завоевателям его жизнь…

— Но и этого им будет мало! — подумал он вслух.

Нефедов вновь почувствовал, что волнение в нем нарастает. Он уж не слышит рокота Снежки, не чувствует прелести тихого утра, в нем поднимается какая-то мелодия, какая-то музыка, ему хочется петь, как, бывало, пел он в армии, когда было трудно… Когда дневалил ночью, когда в холодной кухне чистил свою тонну картошки, когда засыпал на ходу в марш-броске по тревоге! Или когда долго не было писем от нее… Мелодия прояснилась, оркестром зазвучала в нем, оформилась в слова:


И все должны мы Неудержимо Идти в последний смертный бой!

Четкий ритм уже звучал не в нем, а там, наверху, со стороны станции. «Вот он, — отметил Иван, — мой…» Тяжелый состав уже грохотал над ним, мерно, в такт музыке. Иван отодвинул предохранитель гранаты…


Так пусть же Красная Сжимает властно Свой штык мозолистой рукой! —

запел Иван и, размахнувшись, швырнул гранату вверх, под колеса поезда, и тут же, подцепив носком сапога проволочный виток, с силой дернул его. Взрывы слились.


. . .

— Ну давай, Гуров, по второй… Как там у Шолохова: первая колом, вторая соколом! — Родион Иванович поднял рюмку. — Давай выпьем за то, чтобы все состарились, как говорится, на своей подушке! За мир, стало быть…

Они выпили. Родион Иванович стал есть медленнее, рассеяннее, о чем-то думал, мысленно рассуждал, чуть заметно поводя вилкой. Потом сказал, как бы продолжая свои рассуждения:

— История, мил человек, не забывается, она у нас вот где, — он левой рукой дотронулся до груди. — Мы ею созданы, носим ее в себе…

Гуров молчал. Он вдруг ощутил в себе какую-то давно забытую тревогу, разбуженную этой встречей и воспоминаниями. Заныла, заболела старая рана. Ощущение тревоги настойчиво перерастало в чувство вины. Глядя на старого военврача, на его изменившееся, помрачневшее лицо, он подумал, что и его, Родиона Ивановича, тревожит сейчас то же чувство и что, наверное, все бывшие бойцы нет-нет да и услышат в себе вот такое щемление, вот такую вину перед погибшими… Как же мог он, Гуров, забыть Ивана? Как это случилось… Он мысленно перелистал «страницы» этих мирных лет: Сибирь, госпиталь, рука. Приезд семьи. Победа. Он — школьный учитель, потом вуз. Дети. Студенты… Тогда, перед тем как самолет увез его, раненного, на Большую землю, Самсонов рассказал ему, что ветврача Архипова гитлеровцы расстреляли. Что кто-то взорвал эшелон с боеприпасами, шедший на фронт, и надолго вывел из строя железнодорожный узел… Подорван был именно тот мост, который должен быть уничтожен группой Нефедова. Сам Нефедов пропал, и он — Самсонов — уверен, что подорвал мост Иван Нефедов… Да, в то время, когда ежедневно, ежечасно гибли люди, уходили из жизни друзья, о Нефедове забыли. Но ведь есть его семья! А может быть, живы, черт возьми, те немцы, которые ловили его партизан и которые сыграли злую шутку с его другом!.. Да, хорошо сказано: история не забывается, мы ею созданы и носим ее в себе! Только он, Гуров, должен уточнить эту историю, выпрямить ее…

Теперь Гуров взял со стола графинчик и поманил девушку. Потом достал из кармана сигареты. Ловко действуя одной рукой, вынул спичку и, прижав коробок к груди, зажег ее.