"Норман Мейлер. Вечера в древности (fb2)" - читать интересную книгу автора (Мейлер Норман)ВОСЕМЬПока мы шли садами в покои, где нам предстояло обедать с Фараоном, моя мать стала думать о разговоре, который ей не хотелось вспоминать. Но однажды начав, она не могла ничего поделать, кроме того, как восстановить все его подробности. Да и как могла она поступить иначе? Несколько дней назад мой отец, зная, что такая новость будет разъедать ее сердце, сообщил матери, что Фараон сказал ему, что Мененхетет ест помет летучих мышей. На что мать ответила: «Он употребляет его как лекарство», но мой отец возразил ей: «Нет, это не так. Он принимает его, поскольку ему нравится его вкус. Сведения точны — Фараону сказал об этом Хемуш. Это было давно, однако Он никак не может выкинуть это из Своей головы. Я думаю, именно по этой причине Мененхетета не приглашали ко Двору так долго». «Меня тоже не приглашали», — не сдержавшись, сказала она. «Вряд ли Он мог бы подумать о тебе, — сказал отец, — не вспомнив при этом о Мененхетете». А совсем недавно отец стал говорить о том, что Птахнемхотеп интересуется свиньями. Он вспоминал о них постоянно. «Известно ли вам, — говорил Он, — что, если благородный человек коснется свиньи, он должен немедленно войти в реку во всех одеждах, независимо от того, насколько они хороши. И все для того, чтобы смыть возможную заразу». «Никогда, Добрый и Великий Бог, — сказал Нефхепохем, — я не касался этого животного. Я слыхал, что те, кто пьет молоко свиньи, могут заболеть проказой». «Не знаю такого человека, который бы попробовал его пить, — сказал Птахнемхотеп. И добавил: — Разумеется, подобные соображения вряд ли остановили бы твоего родственника, Мененхетета». Эти слова мой отец особо подчеркнул, передавая разговор матери. Два дня спустя Птахнемхотеп вновь высказал удивление по поводу свиньи. «Я разговаривал с Хемушем, — сказал Он Нефхепохему. — Как Я и подозревал, это действительно так. Свинопасам запрещается входить в любой храм под страхом отрезания носа. „Как ты узнаешь их, — спросил я Хемуша, — если они переоденутся?" „Мы узнаем", — отвечал он Мне. Вот это жрец. Для Верховного Жреца это блестящее замечание». При этом Птахнемхотеп снял Свой парик, передал его Нефхепохему и наклонил голову, чтобы принять другой, исследовал полированную поверхность Своего бронзового зеркала (по крайней мере — так все это представлялось моей матери), а затем сказал моему отцу: «В этом году Я собираюсь устроить Празднество Свиньи. — Взглянув на лицо моего отца, Он добавил: — Да, мы будем есть свинину, ты и Я, точно так же, как все остальные египтяне, которые готовят ее себе на рынках на огне и с жадностью пожирают вкусные куски. И вот что… — Он помолчал. — У меня здесь давно не было твоей семьи. Давай устроим небольшой ужин той ночью. Скажи Мененхетету, — здесь Птахнемхотеп улыбнулся Своей очаровательной улыбкой, — чтобы он принес одну из своих летучих мышей». «Для меня было бы большим счастьем, если бы Ты, Великий Бог, сказал ему об этом Сам». Птахнемхотеп улыбнулся. «Там будут необычные развлечения. В Ночь Свиньи Я хочу приятно удивить твою жену и ребенка». Я не знал, чего ждать. Когда мои родители или мой прадед устраивали празднество, у нас бывало много музыкантов, которые не только играли на арфах и лирах, но им были знакомы гитары, цитры и лютни, а после пира начинались удивительные развлечения. Появлялись шуты, акробаты и борцы. Умелые рабы метали ножи в раскрашенные деревянные щиты, а однажды прадед даже пригласил гостей спуститься к реке, и там, на его пристани, люди с его лодки, разодетые в цветные ленты и головные уборы с перьями, используя весла как шесты, старались столкнуть друг друга в воду; я слышал, как гости перешептывались о том, что это опасное развлечение. В пылу борьбы мог утонуть хороший гребец. Той ночью никто не погиб, и прадед приказал бросать на пламя факелов соли, так что мы стояли среди зеленых и алых огней, окруженные розовыми языками пламени, а шум эхом катился по воде за нашими спинами. То был большой праздник. Сегодняшняя ночь не станет такой же. Мать сказала, что за обедом нас будет только пятеро. И все же мысль, которую она передала мне, была ясной: наш Фараон, устраивавший много пышных приемов, счел более привлекательным провести вечер в нашем маленьком избранном обществе, чтобы во время этого обеда мы имели возможность не спеша предаться изысканной утонченности и блеску Его беседы. Я уже мог слышать, как в последующие дни она будет говорить своим друзьям нечто в этом роде. Однако по свету ее глаз, сиявших от предвкушения чудес, я знал, что она не лгала. Празднество Свиньи, несмотря на все то, что ей сказал отец, обещало быть чудесным. Таким оно и было. Этой ночью, почти сразу же после того, как мы начали, я понял, что мне предстоит узнать вкус пищи, которую я никогда ранее не пробовал, и услышать разговоры о незнакомых мне предметах. Действительно, я вскоре узнал кое-что о тайнах пурпура, содержащегося в улитке, а также о том, как вкладывать письмо в руку мертвеца; намекнули и о достоинствах каннибализма. И еще многое. И снова еще многое. По мере того как обед продолжался и в мой желудок отправлялось одно странное блюдо за другим, мои чувства проносились сквозь ароматные языки пламени, и огонь охватил мои мысли. То, что сказала мне мать относительно часа моего зачатия, вполне могло стать зерном, прораставшим в тиши моего сердца. Мои щеки стали красными, разговор моих родителей — кого я должен был считать отцом: Мененхетета или Нефхепохема? — извивался в моем животе, подобно перегревшимся на солнце змеям, и я чувствовал то дикое веселье, свойственное лишь детству, когда каждое мгновение может принести новое неожиданное удовольствие или так же легко обернуться несчастьем. Поскольку я не мог разразиться таким оглушительным криком, как мне хотелось бы, это подавляемое желание бродило во мне волнами лихорадки, и моменты, когда я почти не притрагивался к еде, сменялись трепетом, когда я пытался прийти в себя, собрав свои чувства, при каждом новом оттенке вкуса увлекавшие мои мысли в другом направлении. Мы полулежали у низкого стола из черного дерева, на котором стояли золотые блюда настолько тонкие, что они весили меньше, чем белоснежные алебастровые чаши моей матери, а комната пылала, как лес в огне, освещенная таким количеством больших свечей, что посреди ночи у нас возникало чувство присутствия солнца; тем временем мы находились в покое, стены которого были украшены деревянной обшивкой с рисунком волокна, напоминавшим шкуру леопарда, и я заметил, что Фараон сменил Свое одеяние на другое, из белого полотна в складках, оставлявшее Его грудь открытой и закрывавшее лишь одно Его плечо. Украшений на Нем было меньше, чем на любом из нас; собственно, на Нем их вообще не было, за исключением бычьего хвоста, прикрепленного сзади к Его юбке. Время от времени, он ловил его и сжимал в руке, чтобы постучать кончиком хвоста по столу, как бы показывая тем самым Свой живой интерес, вызванный каким-то высказыванием моей матери или Мененхетета, а один раз, развеселившись, в большом возбуждении, с которым Он это делал, ударил им по столу несколько раз и с возгласом отбросил его назад — поскольку, похоже, приступ лихорадочного смеха охватил Его с не меньшей силой, чем меня, — и ухитрился попасть хвостом быка прямо в центр большого опахала из перьев страуса, стоявшего на подставке за Его спиной, и оно покачнулось и упало бы, если бы его не подхватил слуга. За спинами каждого из нас их было по двое, пять или больше — прислуживали Фараону, и их бормотание: «Жизнь-Здоровье-Процветание» при каждом действии — наполняли ли они кубок, ставили ли новую чашу или подкладывали еще того же кушанья — стало таким же постоянным и успокаивающим звуком, как треск сверчков в саду моей семьи. Вновь я чувствовал, что все благополучно, как дома, где, как я узнал, мне можно спать до тех пор, пока не прекращается звонкий стрекот насекомых, потому что их вторжение в тишину являлось тем не менее знаком, что ничто не стало хуже, чем было предыдущей ночью, и посему сила сна, парящая в темноте, вновь могла снизойти на меня. Так что я находил удовольствие в непрестанном чмоканье губ Его слуг, которые, казалось, хотели бы раствориться в богатстве оттенков вкуса. Вначале подали улиток размерами не больше, чем я видел ранее, однако в таком ароматном соусе из лука, чеснока и еще какой-то зелени, что я смог ощутить благоухание сосен Фараона. Я чувствовал, как свежесть травы медленно поднимается вверх по моему носу и лихорадит внутренность моей головы, образуя в ней пустоты, однако этого и следовало ожидать: мать говорила мне, что все такие травы называются востеканием, в то время как поджаривающийся лук мог быть назван вытеканием, поскольку запах перетекал из комнаты в комнату; а красный перец для некоторых был истеканием пряности, а для других — втеканием. Мне понравились улитки. Мы ели их надетыми на маленькие заостренные палочки из слоновой кости с небольшим рубином в форме головного убора Фараона на другом конце; пять маленьких надрезов на драгоценной палочке создавали два глаза, две ноздри и изогнутую линию рта, что до какой-то степени походило на лицо Птахнемхотепа, если бы оно было очень узким, — я понял, что это была шутка, шуточная маска Фараона. Видя мое удивление, Он сказал: «Ими пользуются только во время Празднества Свиньи. Этой ночью ты можешь смеяться надо Мной. Сегодня твоя ночь». «Моя ночь?» — хватило мне смелости переспросить. «В Ночь Празднества Свиньи на первом месте самый младший из Принцев. Говори, когда того пожелаешь, дорогое дитя». Я хихикнул. Обед только начался, однако востекание прояснило мою голову до такой степени, что я почувствовал себя столь же старым и мудрым, как мой прадед; я ощущал между своими ушами большую, пустую и мудрую голову, и, орудуя прелестной палочкой, как зубочисткой, входившей в раковину и пронзавшей плоть улитки, я почувствовал себя воином, вступающим в пещеру, где горят огни и мясо зверя ожидает молниеносного удара моего копья. «Вам нравятся эти улитки?» — спросил Птахнемхотеп, и мои родители, невзирая на то что это Ночь Свиньи, немедленно и одновременно заверили Великого Бога, что им никогда не доводилось лакомиться столь сочным мясом обитательниц раковин. На что Птахнемхотеп сказал, что на улиток в овальном пруду Длинного Сада в конце улицы Прогулок Рамсеса Второго с одной стороны падала густая тень финиковых пальм, однако ночью пруд открыт луне, чтобы улитки купались в ее свете. Возможно, поэтому они так удивительно вкусны. «Да, они так хороши, что я даже подумал, что Твои слуги могут их украсть», — заметил мой прадед как раз в тот момент, когда в его чашу накладывали добавочную порцию. Птахнемхотеп покачал головой. «Применяемые наказания суровы. Однажды служанка взяла несколько штук, и Мой отец приказал отрезать ей за это один сосок». Любой другой ночью моя мать, вероятно, промолчала бы, но сейчас она судорожно выдохнула: «Разумеется, Ты ведь не сделаешь такого?» «Мне отвратительна сама мысль об этом, но полагаю, Я был бы вынужден применить такое наказание». «За одну улитку?» — настаивала Хатфертити. «Тогда Я был ребенком, — сказал Птахнемхотеп, — однако до сих пор не забыл, как Мой отец раскрыл ладонь, чтобы показать Мне, в чем заключалось наказание. Она была молодой девушкой, и ее сосок был не больше ногтя Моего мизинца. Я был готов зареветь от горя, но Мой отец просто стряхнул его щелчком в пруд. Позже Он сказал Мне, что столь жестокие меры поддержания порядка требуются для того, чтобы рассеять во Дворце даже тень воровства. В противном случае улитки могли бы заболеть. Как видите, сегодня это крепкие маленькие существа, а уж приправленные маслом с луком и востеканием!.. Иногда Мне кажется, что Я никогда ими не наемся, но ведь в Ночь Свиньи Я просто бедняк». Он весело рассмеялся, отчего Его красиво изогнутые губы на мгновение ожили, словно промелькнула скачущая лошадь. Или то был ястреб, камнем падающий на жертву? Животное и птица, оба пронеслись через мою голову на востекании. Я попытался взглянуть на мою мать, но отвел глаза, не в силах видеть, каким дерзким взглядом она ответила на Его взгляд. Если этой ночью Птахнемхотеп не надел никаких украшений, то в мыслях моей матери такого даже близко не было. Притом что на ней было простое свободное одеяние шафранового цвета без складок, оно было закреплено лишь на одном плече, так что ее правая грудь, большая по размеру и более красивая, осталась открытой, и она покрасила сосок в красный цвет, розово-красный, редкой алой краской, думаю, из корня марены, чтобы его цвет соответствовал алой узкой полоске ткани, повязанной вокруг ее горла, как у базарных девок, к тому же на каждом ее изысканно соблазнительном пальце было надето кольцо, а вокруг головы вилась отлитая в форме змеи с двумя зелеными камнями вместо глаз легкая золотая корона. Как красиво выделялась она над ее черными волосами и темными, умащенными плечами! Теперь она обратила взгляд своих темных глаз на Фараона. Казалось, Птахнемхотеп доволен взглядом, которым она Его столь щедро одарила. «Мен-Ка, Мой малыш, — сказал Он мне, — знаешь ли ты о первой обязанности хозяина?» «Откуда может Мен-Ка это знать», — запротестовала моя мать, но я заметил, что она воспользовалась именем, которым назвал меня Фараон, несмотря на то что моим ласкательным именем до сих пор всегда было Мени. «Мен-Ка, — сказал Птахнемхотеп, — обязанность хозяина — занимать своих гостей. Поэтому Я хотел бы развлечь тебя объяснением каждого поданного нам блюда. — Он указал на пустые раковины в моей чаше. — Как, например, эти маленькие дворцы». Я спокойно кивнул. Я не знал, что Он имеет в виду, но сейчас была Ночь Свиньи, и все вокруг имело свой смысл. «Ты — восхитительно смышленый мальчик, — сказал Он. — Теперь слушай Меня внимательно, или Я отрежу тебе нос». При этом замечании мой отец засмеялся. Это был первый звук, который кто-либо из нас услышал от него за весь вечер. «Да, — сказал Фараон, — Я отрежу твой нос и отдам его мужу твоей матери». Мой отец деланно громко рассмеялся. «Тебе нравится пурпурный цвет?» — спросил меня Птахнемхотеп. Я снова кивнул. «Это цвет, который носят цари Сирии, цари хеттов и некоторые еврейские цари, а также многие владыки ассирийцев. В Египте их страстная приверженность этому цвету представляется нам лишенной смысла. Есть даже один город, за который они постоянно воюют. И все потому, что действительно хорошая пурпурная краска изготовляется только там. Ты веришь в это?» Я кивнул. «Город этот Тир, знаменитый своими колючими улитками. Внутренняя сторона их раковин пурпурная, и когда их растирают в порошок, получается великолепная краска. Поэтому в Тире все собирают улиток. Маленькие девочки, мужчины в два раза моложе твоего прадеда, а это, безусловно, очень преклонный возраст, карлики и великаны — все собирают улиток. Они приносят их домой, разбивают и совершенно не обращают внимания на их мясо». «Отчего?» — спросил я. «Я не знаю. Может быть, им приелся его вкус. Я подозреваю, что причина в том, что извлекать мясо из каждой раковины слишком долго, а краска стоит гораздо дороже. Видишь ли, они там, в Тире, слишком богаты и алчны, чтобы тратить на это время. Они попросту давят раковины между камнями, потом моют их, затем снова давят, покуда не начинает вытекать пурпур. Этот пурпур собирают в специальные чаны, и в нем еще остаются маленькие и тонкие кусочки улиток». Моя мать позволила вырваться одному из звуков, которыми она выражала отвращение. «Да, это отталкивающе, — сказал Фараон. — Однако они добывают пурпур, вызывающий исступленный восторг в глазах восточных Владык. Они называют его царским пурпуром. Это цвет царей, говорят они на Востоке, однако мы мудрее и знаем, что это цвет безумцев. — Фараон радостно расхохотался и громко хлопнул по столу бычьим хвостом. — Внесите следующее блюдо!» — приказал Он. Его глаза засияли при виде удивления, отразившегося на моем лице, когда лишь один слуга вернулся с двумя металлическими прутами не длиннее моей ладони, не шире двух моих пальцев и не толще одного. Птахнемхотеп положил их раздельно на прекрасную алебастровую чашу. «Взгляни на это, — сказал Птахнемхотеп. — Это черная-медь-с-небес». Он передал чашу моему прадеду. Чувство достоинства у Мененхетета было поистине совершенным, и оно не позволило ему выказать удивления. Он спокойно передал чашу мне. «Пусть мальчик первым получит ее», — сказал он. «Ты не знаешь, какое удовольствие упускаешь», — заметил Птахнемхотеп. Я, в свою очередь, гадал, как дотронуться до этой черной-меди-с-небес. Теплая она или холодная? Мои пальцы с трепетом коснулись поверхности одного прута, и я быстро убрал руку — ощущение было таким же, как от любого другого металла, например, от красной меди. Я приподнял прут и положил его обратно. Он был тяжелее медного, и каким-то образом я понял, что он тверже. Я перекатил его на чаше. «Попробуй оба прута», — сказал Мененхетет. «Почему ты говоришь ему это?» — спросил Птахнемхотеп. «Если бы все, что мой Фараон хотел показать нам, заключалось в одном пруте, Он бы не приказал принести два». Птахнемхотеп одобрительно кивнул, и я решился взять в каждую руку один из кусков. Затем я понюхал первый прут. У него был холодный запах, пришедший издалека. Поднеся другой к своей щеке, я снова ощутил тот же поток холода, проникающий в мои ноздри вместе с воздухом. Какая-то неведомая мне раньше жизнь начала биться в металле. Точно я вслушивался в трепет сердца в каждом куске. Эта жизнь гнездилась на концах этих маленьких прутов, я ощутил ее, когда поднес их к моим ноздрям, а затем я вскрикнул от страха и восторга, ибо услыхал, как говорят Боги. Должно быть, Ими была произнесена Их молчаливая команда, так как два куска чер-ной-меди-с-небес потянули мои руки друг к другу, а затем, щелкнув, куски встретились. Они соединились и были теперь приклеены друг к другу, хотя я не видел ничего, что удерживало бы их вместе. Мой отец взял их на мгновение из моих рук, а затем был вынужден передать полученный им дар Мененхетету. Хатфертити, наблюдавшая все это, вскрикнула от восхищения. «Ты — волшебник», — пробормотала она Птахнемхотепу. «Я ничего не сделал, — сказал Он. — Чудо содержится в самом металле». «Однако откуда взялась черная-медь-с-небес?» — спросила она. «Пастух увидел, как с неба падает огненный шар. Он остался лежать в пустыне, подобно мертвой лошади. Шар был слишком тяжелым, чтобы сдвинуть его с места, однако пастух смог отколоть несколько неровных кусков. Из них были сделаны эти прутья. Кто знает, что говорит в них?» «Можешь ли Ты заставить их силу замолчать?» — спросил Мененхетет. «На время. Для придания формы во время ковки эти куски пришлось разогреть. Тогда они не проявляли своих свойств. Однако когда бесформенный кусок черной-меди-с-небес от того же огненного шара был положен рядом с нашим прутом и прижат к нему, кто знает, тогда, вероятно, подобно членам одной семьи, они возносили молитвы об одном и том же. Могу сказать, что прут приобрел от грубого куска такую жизненную силу, что теперь может оживлять другие куски, которые прошли ковку». Они продолжали говорить об этих особенностях черной-меди-с-небес. Птахнемхотеп рассказал, как капля воды на пруте высыхает, оставляя оранжево-красное пятно. Вода, однако, не превращалась в кровь. Скорее поверхность черной меди становилась бледно-красным медным порошком, который можно соскрести с прута. Кто истолкует желание Богов, чтобы это было так? Я перестал слушать. Каждый день своей жизни я слышал о Богах и видел Их повсюду — например, в кошачьем хвосте, поскольку только кошка может слушать своим хвостом. Я видел Бога в глазе лошади, когда она проносилась мимо, и тот же Бог был в каждом жучке, потому что их движения были быстрее моих мыслей. Несомненно, Бог пребывал в каждой корове. Где еще можно было подойти так близко к познанию столь властного спокойствия? Боги были в цветах, в деревьях. Богов всегда можно было найти в статуях, ибо их сила могла покоиться в камне. Бог был даже в диком кабане. Я мог почувствовать Бога Сета и ощущать должное почтение к Его ярости, когда обонял запах дикого кабана в его клетке. Однако эти Боги не представлялись мне такими же страшными, как черная-медь-с-небес, которая прошла мимо моего носа. Я приблизился к Богу — или к двум Богам? — жившему между вспышкой молнии и тишиной, предшествующей громовому раскату, и мне было не по себе. Мой живот все еще содрогался от прикосновения одного куска металла к другому, однако я ощутил голод. В это время слуги вернулись с маленькими пурпурными плодами, по одному для каждого из нас. То есть я думал, что это фрукты, однако когда маленькую золотую чашу, в которой они лежали, поставили на стол, я увидел, что это капуста, пурпурная капуста — а я и не знал, что такая бывает, — и пахла она очень кисло. «Будьте осторожны с уксусом, — сказал Птахнемхотеп. — Он настолько кислый, что может заставить ваш рот скривиться, однако вполне хорош для того, чтобы очистить мысли от востекания. — Он поднес Свою капусту ко рту и откусил от нее, как от граната. — Кошмарная еда», — заметил Он. «Зачем Ты приказал подать ее?» — спросила Хатфертити. «Свиньи тучнеют на капусте. Мне кажется, нам следует познакомиться с привычками нашего друга, с которым нам предстоит скоро встретиться. — И Он игриво передвинул листья на своей тарелке. — На самом деле, — сказал Он, — это прекрасный уксус и приготовлен он из Моего лучшего вина. Я люблю хороший уксус, а вы?» «Да», — ответил мой отец. «Нет», — сказала Хатфертити. «У тебя нет особых причин любить его, — заметил Птахнемхотеп. — Уксус подходит тем, кто полон жалости к самому себе». «Отчего же?» — спросила моя мать. «Его вкус говорит о его разочарованиях. Представь себе какое-нибудь плохое вино, которое никто не пьет. Оно вынуждено сидеть в своем кувшине до тех пор, пока скука не сделает его кислым. Какой гнев Я ощущаю в таком уксусе!» «У Тебя прекрасный вкус», — заметил мой прадед. «Исключительный вкус. У Меня дар ценителя еды, нет, не любителя еды, а дар ее опробования. Эй, унесите эту капусту! Она выглядит непромытой». «Сегодня Ты в особом расположении духа», — сказала Хатфертити. «Я такой раз в году». «Раз в году», — с готовностью повторил мой отец. «Вам понравился уксус?» — спросил Птахнемхотеп. «Он крепкий, но отвечает Твоему описанию», — сказал мой отец. Мне не понравилась капуста, и я не стал пробовать ее; а следующее блюдо понравилось мне еще меньше, поскольку это был сырой перепел. Кожу сняли и птицу натерли приправами, а затем кожу надели снова, как тунику, но, когда я попробовал ее — может быть, это произошло от соли, чесночной соли с яростным втеканием от другой специи, — холодная жизнь, еще не удаленная из птицы приготовлением, смогла влететь в одну мою ноздрю и вылететь из другой. Мне пришлось закрыть глаза. Тогда мне привиделись двадцать перепелов, похожих на двадцать черных точек в облаке, превратившихся в двадцать белых точек в пещере, а теперь они снова стали черными. Я засмеялся от мысли, что мой нос хочет пописать, а затем чихнул. Следующей подали рыбью икру, разложенную на блюде вместе со странным яйцом, скорлупа которого была не пестрой, а белой, и моя мать воскликнула: «Это яйцо вавилонской птицы?» «Совершенно верно», — сказал Птахнемхотеп. «От птицы, которая не летает?» — спросил мой отец. «Да. От вавилонской птицы, которая не любит воду и не летает». «Что же она делает?» — спросила моя мать. «От нее много шума, она глупа, грязна и была бы никчемной, если бы не ее яйца». «Они так же хороши, как и утиные?» «Лишь в том случае, если ты из Вавилона, — сказал Птахнемхотеп, и все рассмеялись. Затем Он рассказал нам, как по Его приказу эти существа были привезены на судне. — Ручная птица, — )тродол-жал повторять Он, — однако, от них на лодке стоял такой гвалт — кудахтанье, важничанье, крики, — что гребцы подумали, будто птицы призывают своих вавилонских Богов. Поэтому вся команда была готова перебить свой груз при первом признаке бури. К счастью, большого ветра не поднималось. Теперь в углу Моего сада обитают эти птицы, прижившиеся на египетской земле. Они размножаются. Вскоре Я смогу прислать вам несколько штук. На самом деле, шепну Я вам, Мне нравятся эти грязные маленькие квохтушки. Я нахожу, что их яйца хороши для Моих мыслей». Я, однако, пребывал в мрачном настроении. Жар от больших свечей, битва специй у меня в носу, в моей груди и животе, и грустный соленый вкус икры наполнили меня печалью. Я не знал, что делать с яйцом из Вавилона. Оно было сырым и желтым в середине, а не зеленым, и вкус у него был такой же, как у сыра, мокрых стен, серы и теста; я даже подумал, что оно пахнет немного, как ка-ка иногда по утрам, и так же как мне иногда мог нравиться такой запах, если он происходил от меня, так мне понравилось и яйцо. Оно было таким же желтым, как масло, изготовленное на кухне самого Фараона, которое слуги разносили теперь на маленьких сладких пирожках из лучшей пшеничной муки. Все же сочетание рыбьих и птичьих яиц, очевидно, подействовало на мою мать, поскольку она принялась рассказывать Птахнемхо-тепу о дне, когда я родился, будто меня здесь не было, вспоминая, как она задерживала мое появление на свет, сводя колени, и говорила это, наклоняясь к Фараону и приближая к нему свою обнаженную грудь. «Я ни за что не родила бы его до наступления счастливого часа. Я не хотела, чтобы Мени, мой Мен-Ка, увидел день, покуда солнце не поднялось в зенит и не стало желтым, как это яйцо». Но когда Фараон едва кивнул, казалось, все еще пребывая в окружающей Его скуке (смерть всегда находится неподалеку от того, кто чахнет от скуки), моя мать оттолкнула свое блюдо с молоками и воскликнула: «Ведь Ты не хочешь сказать мне, что все эти красные икринки могли бы стать рыбой?» «Все, — сказал мой отец. — Рыбы в море всегда хватает». Наступило молчание, выражавшее не столько упрек моей матери, сколько понимание серьезности замечания отца. У нас было восемь или десять выражений, таких как «Одна нитка сохраняет семь стежков», «Правильное мышление — муж правильных поступков» или — «Рыбы в море хватает», как только что заметил мой отец. На такие замечания никогда не отвечали — так было и сейчас, когда все умолкли, однако то не было проявлением какой бы то ни было враждебности в отношении моего отца. Словно все знали, что тот, должно быть, прекратил разговор не без причины. Поскольку он думал только о желаниях Фараона и знал их, когда они лишь начинали возникать, каждый, включая и Самого Фараона, решил, что наш Добрый Бог должен иметь некое намерение прервать беседу. Так и было. «Пришло время, — сказал Птахнемхотеп, — для реп и репи», — и под общий смех Он встал и покинул комнату. Я знал, что мои родители были повержены в замешательство. Репи — слово, означающее, как меня учили, вежливое объявление о необходимости помочиться. Однако, реп, по крайней мере в том смысле, в котором его употребил Птахнемхотеп, могло означать только отвратительного зверя, выдыхающего жаркий ветер во всех направлениях. Собственно, реп являлось самым неприличным словом для ка-ка, а оба они, реп и репи, употребленные вместе, были столь ужасны, что никому, даже Самому Фараону, не пришло бы в голову употребить это выражение в другую ночь, за исключением Празднества Свиньи. Я думаю, что таким образом Он хотел напомнить нам о том, что мы не только могли говорить о вещах, которые считались непристойными в любую другую ночь, но от нас этого, в сущности, ожидали. Когда Птахнемхотеп вышел, мы сразу же ощутили настороженность по отношению к слугам: поскольку почувствовали, как ожили их уши. Хатфертити красноречиво умолкла, а Мененхетет и Нефхепохем завели разговор о том, какую палку для метания лучше брать с собой на болото, когда охотишься на уток. Их разговор, однако, угасал. И я услышал, как моя мать шепнула отцу: «А в другие ночи Он никогда не бывает таким?» Отец, закончив беседу с Мененхететом, взглянул на нее и отрицательно покачал головой. В это время было позволено войти темнокожему бородатому сирийцу в тяжелых, дурно пахнувших шерстяных одеждах. Он с глубокой почтительностью поклонился каждому из нас и наполнил наши кубки из тяжелого бочонка, который он держал в руках, его тело при этом воняло тем же пивом, что он нам наливал. Наполнив наши кубки, он сразу же ушел, но я мог видеть, что слуги сочли запах его соленого пива, старого масла для натирания тела, пота и влажной шерсти одинаково ужасными. Тем не менее, к удивлению моих родителей, пиво оказалось исключительно хорошим — по крайней мере, так они заявили, поскольку мне его не дали даже попробовать. Затем вернулся Птахнемхотеп и, будто в Его уходе не было ничего особенного, рассказал нам чудесную историю пивовара. «Однажды ночью Я приказал Смотрителю Царской Кухни принести Мне лучшее в Мемфисе пиво, и на следующий день он валялся у Меня в ногах, вынужденный признаться в том, что лучший пивовар в нашем городе — некий грязный человек по имени Равах, тот самый, которого вы сейчас видели, и что он заявил, что не будет поставлять пиво Двум-Вратам, иначе как сопровождая его ко Двору. „Неужели ты не высек этого болвана?" — спросил Я. „Я сделал это, — ответил Мне Смотритель, — а Равах вылил пиво на землю. Я мог бы забить его насмерть, — продолжал он, — но тогда не было бы пива, которое он соглашался приносить только сам". Что ж, это заинтересовало Меня. Я приказал Смотрителю привести болвана. Пришлось держать его на расстоянии из-за вони, которую он распространяет, но какое пиво! Равах заявляет, что таким особенным делает напиток его бочка, и Я должен признать, что оно становится все лучше с каждым разом. Он говорит, что, поскольку Я делю с ним его пиво, трещины в древесном волокне его бочки делают дух его пива крепким как никогда раньше. Он зовет свое пойло Приносящим-Радость, и оно хорошее». «Он говорит о Тебе, Божественные Два Дома, что Ты делишь с ним его пиво?» — спросила моя мать. «Да. Равах говорит, что сила этого варева неразборчива и что она должна быть разделена всеми. В этом сердцевина ее действия. И, знаешь ли, Я верю ему. Я попиваю это зелье и чувствую Себя ближе к Моему народу. Я никогда не ощущал ничего подобного, потягивая Умащение-Сердца, — Он кивнул на один из сосудов с вином, — или, — Он указал на другой, — Сохраненное-в-подва-лах-этого-Хранилища. Нет, — с грустью сказал Птахнемхотеп, — тогда Я чувствую Себя близким лишь к жрецам». «Не знаю, как Ты можешь так говорить, — сказала Ему моя мать тоном близкого человека, словно она наконец освоилась с новыми правилами поведения, приличествующими Ночи Свиньи, и теперь могла пожурить Его так же естественно, как если бы они были женаты лет десять или больше. — Ты известен Своим тонким выбором вин. — Здесь она улыбнулась, словно в смущении от того, что она собирается открыть, каким ласковым прозвищем она называет моего отца. — Отчего у нашего доброго друга Нефа глаза тусклые, как мутная вода, когда он говорит со мной? А вот когда он говорит с Тобой, — она на мгновение умолкла, словно набираясь храбрости, — глаза у него как алмазы». Она икнула, не прикрыв рта, чего никогда не позволила бы себе в другие ночи, и сказала: «Ты можешь обожать улиток, а я в восторге от Ночи Свиньи. Дело в том, что я думаю, в каждом из нас достаточно от свиньи, чтобы раз в году устроить по этому поводу праздник. Разумеется, — улыбнулась она своей очаровательной улыбкой, — этой ночью нас охватывает обуздывающий нас страх. Мы боимся, что не представляем из себя ничего, кроме свиней, тогда как Ты остаешься при этом и Богом, о, Твое-Величество-Два-Дома-Свиньи». Я ощутил невероятный шум в ушах, однако никто не издал и звука. Настороженность слуг уподобилась молчанию рыб, после того как одну из них вытащили из моря. Мой отец забыл закрыть рот, и я впервые в жизни увидел его язык целиком — у него был громадный язык! Даже Мененхетет встрепенулся, не поверив своим ушам. «Тебе не следует так говорить», — резко сказал он Хатфертити. Птахнемхотеп, однако, приветствовал ее слова, благосклонно подняв кубок с остатками Своего пива. «Меня называли Двумя-Львами, Двумя-Деревьями, а однажды даже Двумя-Божественны-ми-Бегемотами. Я ношу имена Сына Хора и Сына Сета, а также Принца Исиды и Осириса, Меня даже звали наследником Тота и Анубиса, но никогда, дорогие гости, ни у кого не хватило выдумки назвать Мой Двойной Дом Свинарником Севера и Свинарником Юга. Мне остается только спросить: где же свинья? Можете принести ее нам», — бросил Он через плечо слугам и улыбнулся моей матери почти такой же очаровательной улыбкой, какую раньше она подарила Ему. Однако на каждой Его щеке появилось по красному пятнышку — размером не более следов от жестокого щипка пальцев. Они были столь же ярко-красными, как кровь, кипящая под кожей, и ярость прокатилась в воздухе. Мне показалось, что пространство между ними застилает красноватая дымка, непохожая на воздух между другими присутствующими. Способность моей матери и Мененхетета смотреть в глаза друг другу из самых глубин своей крови была с равной силой явлена теперь, когда моя мать устремила свой взгляд на лицо Фараона. Тем временем жар от больших свечей в покое стал сильнее, пламя поднялось, а моя мать и Птахнемхотеп сидели неподвижно. Затем она отвела взгляд. «Даже в Ночь Свиньи женщине не позволено глядеть в глаза Доброго Божества». «Смотри в них, — вскричал Птахнемхотеп. — В эту Ночь Божество отсутствует». Мне же Он предстал в тот момент Богом настолько, как ни разу за весь этот день. Когда моя мать не ответила, Он издал грубый, лающий победный звук. «Какая прекрасная ночь, — сказал Он и поднес кончик бычьего хвоста к носу. — Первым хвост быка, — добавил Он, — носил Мой великий предок Хуфу, научивший людей Египта поднимать тяжесть огромного камня. На Пирамиды!» — И Он постучал кончиком хвоста по столу, словно вбирая в себя силу тех камней. Я подумал, что никогда еще не видел Его таким оживленным. И никогда столь привлекательным для моей матери. Я снова почувствовал ревность. Подобно любовнику, карабкающемуся по стене, мои мысли поднимались по темным волосам моей матери, и моя ревность прошла через ее упорное нежелание впустить меня — однако потом она уже едва ли могла сдерживать меня. Она бросила все свои силы на то, чтобы защитить себя от желания Фараона войти. У нее была причина не позволять Ему проникнуть в то, что она думала. Сокровенные, как я и предполагал, ее истинные мысли, однако, застали меня врасплох — я не был готов так быстро ощутить их плотское дыхание и в один миг узнал, отчего она произнесла это — я все еще не мог поверить в возможность этих звенящих в моей памяти звуков: Два-Дома-Свиньи! — но в то мгновение слова, вылетевшие на высокой волне последнего глотка Приносящего-Радость, смогли вырваться только из-за внезапного волнения у нее между ног. Мое сознание пребывало в ее сознании, мое тело — в ее теле, а мои ноги — между ее ног, поэтому я узнал, что в потоке своих мыслей она обнаружила образ грубого плотского общения с Равахом. Так я снова открыл то, что уже знал: не только слуги, подобно Эясеяб, но и благородные дамы вроде моей матери могли брать в рот Сладкий Пальчик. Не считая того, что у Раваха был не Сладкий Пальчик — глазами моей матери я увидел шишковатую дубинку, подобно предплечью густо оплетенную венами, и такую же красную, как пятнышки на щеках Птахнемхотепа. Она все еще представляла свой рот на члене Раваха, ее ноздри втягивали волосы его лобка, а голова шла кругом от запаха застарелого пота, старого пива и сирийской шерсти, когда через ее сознание прошли слова Птахнемхотепа о капусте — «непромытая!» — и она вздрогнула от этого воспоминания и увидела детородные органы других мужчин, прежде всего Дробителя-Костей, сегодня утром на лодке, когда на миг в разошедшихся складках его набедренной повязки ей открылся его пах, и я знал, что в ее великом воспоминании о Фетхфути Равах был не более чем ручкой от кубка, как в детстве каждое воспоминание о том, что его зовут Сборщик-Дерьма, действовало на нее, как щекотка. Как она любила сидеть у него на коленях, стараясь уловить хотя бы слабый запах, напоминавший о его старом занятии — сады были корнем и дыханием удовольствий детства. Был момент, когда она прошла череду непотребных объятий, когда ее брали через каждое отверстие в ее теле, рев чувств, кровавых, как свежее мясо, и поэтому она выкрикнула эти слова (в ярости на Птахнемхотепа за то, что Тот позволил пиву Раваха коснуться ее языка), тогда, да, действительно, она сказала, или так я услышал ее слова сейчас: «Великий Двойной Свинарник». Да, мне многое еще предстояло узнать о своей матери. Если я смог почувствовать удовольствие Фараона от того, что Хатфертити опустила глаза, попытавшись выдержать Его взгляд, я также узнал и Его ярость, вспыхнувшую от произнесенных ею слов, о которой сейчас, должно быть, узнала и она, так как теперь, будто единственным Его желанием было наслаждаться приятным разговором и успокаивать Свой гнев, отдаваясь новым удовольствиям, она спросила своим самым очаровательным голосом: «Ты только шутил, говоря о том, что вино менее ценно, чем пиво?» «О нет, оно не менее ценно, чем пиво, — сказал Птахнемхотеп, — но оно более жреческое. Я Сам, видишь ли, слишком во многом жрец». «Вовсе нет», — сказала моя мать. «Твоя доброта исполнена неги, — сказал Птахнемхотеп. Он протянул руку и коснулся кончиком безымянного пальца соска ее голой груди. — А вот и развлечение», — весело сказал Он. |
||
|