"Герасим Кривуша" - читать интересную книгу автора (Кораблинов Владимир Александрович)

Повесть седьмая

1. Прежде уже сказывали мы, что день этот был – воскресенье. Оттого на съезжей никого не нашли, один старичок караульщик сидел у ворот. Его обступили: «Давай, дед, ключи!» Он оробел да и отдал. Тогда пошли гулять: сундуки, лари поломали, печати порубили, книги же и грамотки – кои разодрали, кои чернилом залили, кои, ложив кучей, огнем пожгли. Так же далее в губной сделали. Но там еще и Пронку Рябца прихватили: он в пытошной спал, не чаял беды, пьяненький. Тут с ним поиграли-таки, потешились. Под конец потехи он и дышать перестал. Кинули его в пытошной, – где людей мучил, там и самого замучили.


2. Тем часом солнышко полдни показало, обеды. Да ведь и притомились, намахались с утра-то, куда! Илья говорит Герасиму: «Шабаш, давай обедать». Но тот сказал: «Обедать у воеводы станем». Вышла у них разнодырица, несогласье.


3. А пока они спорили, боярские дети народ сомутили. Конинский с Чаплыгиным сулят угощенье, один зовет Кошкино именье громить, другой – винокурню. «Что-де вам за прок от воеводы? Опять нешто бумагу жечь да чернило лить? Айдате лучше погуляем, пображничаем!» Сомутили ведь. Какие в Беломестную побежали Кошкина зорить, каких Чаплыгин, посажав на телеги, повез в Устье. Плюшкины молодцы кабак разбили, напились допьяна, полегли. Герасим тогда сказал: «Вот те и пообедали! Распустили народ-то, теперь что делать?» С ними малая кучка осталась, человек с двадцать, а то все разбежались. Стали Герасим с Ильей совет держать меж собой и приговорили: никуда от воеводского подворья не ходить, стеречь, чтоб ни оттуда, ни туда никто б не вошел, не вышел. А там – ровно бы и людей нету, одни лишь кобели надрываются, чуя чужих. Однако, малое время спустя, воротное оконце приоткрылось, осадные зачали голос подавать. Первый Толмачев сказал: «Чтой-то вы нынче, ребята, расшумелись? Идтить бы вам лучше по домам, да и других также уговорить бы, не то наживете себе дурна. А сделаете по-нашему, так мы вас вознаградим, ей-богу, не брешу!» – «Вишь ты, запел как! – ответили стрельцы. – Нам твои награды ведомы». Затем такие ж речи и Позняков держал, и Грязной, и все награжденье сулили. Под конец того Сергий, поп, сказал в оконце: «Грех, дети, на душу берете, побойтеся! Это вас диявол научил!» Мальчонко чей-то вертелся тут, он с дороги схватил котях да – в оконце, в попа: тот и подавился. После, за воротами хоронясь, посоромничал; да его уже не слушали, другое пошло: с Беломестной Богдан Конинский охлябкой прискакал, кричал, чтоб людей унять – разошлись-де, – сгоряча, погромив Кошкина, и его, Богданово, подворье погромили же. «Теперь, сударь, не унять, – сказал Герасим, – сам ведь ты напросился на гостей-то».


4. Меж тем из Устья воротились, а иные – от кабаков да от лавок; также и те, что в Беломестную бегали. Стали табором на майдане, костры зажгли, котлы подвесили хлебово варить. А уж пьяны-то-распьяны! Дудошников, гусельщиков, шпыней[23] приволокли, давай песни играть, плясать. Праздничек, право! Словно ребятки малые, и про воеводу позабыли. Пошли байки – кто про Фому, кто про Ерему; болтохвасты похваляются, как винокурню боярскую зорили, как подьячего Кошкина Захарку в речку кунали, пока не позеленел, ирод: топить было хотели, да что грех на душу брать, – бросили на лужку, не знай – отойдет, не знай – окочурится. Бог с ним, и так любо. Из лавок прибытковских, сахаровских, титовских цветного платья набрали, всякой рухлядишки – смех! Одному кафтан узковат, другому необъятен достался, так затеяли меняться. Плотники-мужики лапти поскидали, все в сапогах; у иного так и шапка бархатна, не то – епанчица алого сукна, – князь, да и на! Также и бабенкам гостинцев припасли довольно. Ну, батюшка, ну, Герасим Иваныч! Спасибо, надоумил! В кои-то веки погулять довелось, покрасоваться! Старичок один был карачунский, из плотников, тот совестить начал: грех-де. Его на смех подняли: «Грех, деда, в лапоточках ходит, а мы – глякось, все нонче в сапогах!» Под конец того и праведный старичок, благословясь, сапоги вздел, а подвыпив, еще и посмеялся: «Был-де грех, да в Подгорну убег!»


5. Вот и ночь пала – темна, грозна, палючими молоньями опоясала небо, гром загремел. Да гулякам – все ништо: вино рекой течет, брага, пиво – ручьями шумными. Тогда Герасим сказал: «Ужли ж того для мы дело затеяли, чтоб хмелем лишь зашибиться? Эка война – лавки разбить, приказны бумаги пожечь! Что Пронку Рябца да Кошкина-июду порешили – так в том еще не велик прок: то делу хвост, а где ж голова? Неуж крепких ворот испужалися? Вспомнил бы ты, Илюша, как тогда было с батюшкой-то покойником!» – «Да по мне хоть сейчас давай ворота ломать, – говорит Илья, – да вишь, народ-то не в себе, гуляет. Как в таком деле без народу?» Михаила же Чертовкин с Чаплыгиным и другие сказали, чтоб утра ждать, что впотьмах-де неспособно. На том и порешили.


6. К тому времени гроза в самую силу вошла, дождь потопом хлынул, залил костры. В одночасье опустел майдан, лишь те остались, кому хмель вместе с разумом ноги отнял: неведомо – жив, неведомо – мертв. То в воротное оконце видя, сказал Петруха Толмачев Грязному: «Ну, боярин, видно, нам Илье-пророку свечку пудовую ставить, что впору грозу прислал. Коли сей час не уйдем от воров, то не видать нам белого свету». Грязной же вовсе от страху одурел. Он спросил: «А ты что мыслишь?» – «Я то мыслю, – сказал Толмачев, – что вели-ка, сколько ни есть в конюшне, лошадей седлать. Впотьмах да в этакую страсть господню мы как-нито выскочим садами-то, а там – через Ильинский проезд, да и давай бог ноги, пока черти из грешного тела душу не вышибли». И Сережка Лихобритов то же говорил, и пятидесятники, и кто тут ни был – все сказали, что так надо сделать. «Да господи! – заплакал Грязной. – Бежать-то бежать, а куда убежишь? Неужто в Москву? Так ведь там за такое наше попущение голову снимут!» – «Зачем в Москву? – сказал Толмачев. – Москва нам не путь, нам путь в город Коротояк. Там, ведашь, стены новы, да и народ нов, не балован, не то что наши разбойники». – «Да что много об том говорить! – с досадой сказал Лихобритов. – Что будет, то поглядим, а сею минутою нам свои шкуры беречи надобно. Пока не распогодилось, скажи, сударь, скорее седлать». Ну, тот враз повеселел, малодушный, велит холопям седлать. И все собрались живо. Садом, крадучись, вышли к Ильинской башне. Хотели было сторожей в воротах порезать, да те, пьяненькие, спали себе в будке – тем и живы, сердешные, остались. Так, тихим делом, вышли за стены, сели на коней. Тогда Семен Позняков сказал: «Ну, вы, господа, видно, ехайте за подмогой, а я останусь. Мнится мне, что не больно крепко у Гараськи слажено тут: как бы не пропили они, дураки, царство небесное…» С этими словами велел он пятидесятникам Андрюшке Камынину да Ивашке Ключанскому отстать от беглецов, ехать с ним на Чижовскую слободку. Так и сделали. Грязной с товарищами через реку пошел, а Позняков – своей дорогой, ко двору известного нам Григория Рублева. После них ничего следов не осталось – все дождь смыл.


7. Так, братцы, стали мы на росстани у двух дорог: одна на Дон в город Коротояк побежала, другая – на Чижовку. А нам, спрошу, по какой идти? Пойдем-ка и мы вослед беглецам в новый город Коротояк, поглядим, каково там добрые люди живут. Воронеж-то ужо мы видели предостаточно.


8. Стали беглецы впотьмах броду искать, – он тут от кривой ветелки шел через всю речку коню по брюхо. Да ведь ветелку-то не вдруг найдешь – чернота. Как на грех, скажи, и молашки играть перестали; топчутся всадники вслепую, ищут брода. Нашли наконец. Только Толмачев коня в воду пустил – слышат, словно бы кто от воды голос подает, да ведь жалобно таково: «Ох! Ох!» Кони насторожились, не идут, и людей оторопь взяла: место маленько нечисто было, – на сей ветелке, грешным делом, летось ильинский пономарь удавился; так люди оказывали, что ночь на ночь не приходится, а в иные, какие почерней да поненастней, балует покойник-то. Как не оробеть? Не человек ведь – мертвяк, кто ж его знает, чего ему надобно. Шапки скинув, перекрестились, «Да воскреснет» прочли, а оно охает. Сережка Лихобритов тогда, отчаянный, поехал на голос, спросил: «Ты кто?» Ему из тьмы отвечает: «Не пужайтеся меня, добрые люди… Кошкин я Захарка, подьячий… не знай как от смерти ушел. Не покиньте, Христом-богом молю!» – «Вот на! – удивился Лихобритов. – Да чего ж ты, сударь, сюда попал?» Тот сказал, как его утопить хотели, кунали в воду несчетно, да и бросили, бездыханна. И про Богдана Конинского сказал, что он-де всему воровству наводчик, сам бунтовщиков привел. Об том много не стали говорить; посадили Захарку на запасного коня, повезли с собой.


9. К рассвету грозная туча за степь свалилась, солнце ведряно встало, отошли, обсохли беглецы; отъехавши от Воронежа, и Грязной обыркался[24], зачал грозить: «Я-ста этим ворам! Я-ста этим каженникам!»[25] – «Ты б, сударь, лучше не якал, – сурово сказал Толмачев, – лучше думал бы, что делать станем, как коротояцкому воеводе говорить». В обедах и Коротояк – вот он. На крутой горе стоял городок над Доном, белый, кипенный, – еще ни одно бревнышко в стенах не замшело, еще на срубах тесаные дерева смолой слезились. Толмачев верно сказывал, что город нов, да и люди новы же: горды, неприступны, куда! Идет и шапку не ломит. На кого ни глянь – либо дворянин, либо сын боярский – платье красно, сапоги сафьяновы, задница не порота. С них, гладких, – ни податей, ни повинности: новому городу – царская милость – три года ничего не брать, ничем не теснить. У ворот стража не спит, мордастые, стоят с мушкетонами, глядят сумлительно: не вор, не соглядатай ли? Мушкетоны скрестив, не пускают наших-то, – что, мол, за люди, откуда, зачем? Грязной было запылил: «Ах вы, такие-эдакие! Воронежского воеводу не пущаете!» Так из караульни еще двое вышли с ружьями, сказали: «Ты, сударь, не кочетись, у тебя на лбу не писано, кто ты есть, а станешь грубить, так в холодной заночуешь». Так поболе часу лаялись, спасибо сам воевода ихний Яковлев Данила на ту пору случился на стене. «Батюшка, Василий Тихоныч! – закричал он, увидев Грязного. – Что это ты, свет, загваздался-то как? Чисто за вами черти гнались!» А верно, дорога после дождя мокрая, кони во весь мах шли, так на беглецах от грязи местечка живого не осталось – черны, захлюстаны, срамно глядеть. Грязной в ответ лишь под шапкой поскреб: «Кабы черти! Вели-ка, милостивец, пропустить нас, так все расскажу».


10. Это все в двадцать шестой день июня месяца было. Ранним же утром двадцать седьмого числа из ворот города Коротояка выехал большой отряд: сорок дворян да детей боярских с челядинцами пошли на рысях в воронежскую сторону. Путь не ближний, лишь к вечеру бы поспеть. Да бог с ними, мы давайте на старое воротимся.


11. Всю ночь Позняков с пятидесятниками ездил по Воронежу, петли закидывал. Сперва к Гришке Рублеву пожаловали. Тот в сарае, в сено зарывшись, спал, пришлось-таки его потолкать. Как увидал Познякова – куда и сон делся! «Ну, собачий сын, – сказал Позняков, – ты чего ж спишь-то? Вон твои дружки лавки громят, подьячих бьют, так тебе б с ними!» Обомлел Рублев: «Батюшка, Семен Кузьмич! Борони бог, чтоб я на такой грех пошел! Ведь это я, отец, про ихнее воровство попу Сергию донес, ей-богу! Мы с Волуйским с Гаврюшкой, грешным делом, с ними стакнулися, чтоб вас, кормильцев наших, упредить насчет злодейства!» – «Нет, брат, – сказал Позняков, – этак не делается. Коли уж зашел по пуп, так иди же и по уши. Раз вы там с Гаврюшкой за своих слывете, изволь, сударик, сей же час идти к ним да кричать что ни можно дюжей. А главней всего – Гараську Кривушу блюдите, чтоб нам его, душегубца, голыми руками взять». – «Помилуй, батюшка! – завопил Рублев. – А ну как он, Гараська-то, прознает про то – убьет ведь, бешаной!» – «А ты как думал? – усмехнулся Позняков. – Ты думал – июдино дело лишь сребряники огребать? Гляди, батька, не пойдешь государю послужить, так мы ж тебя, дай срок, и повесим». Плачучи, пошел Рублев Гаврюшку искать.

12. Эту петлю накинув, дальше поехали. В Напрасной слободке постучались во двор к боярскому сыну Сукочеву. Позняков с ним свояки были. Тот, видно, и спать не ложился – вышел скоро, одетый, обутый, в руке – пистоль. «Не то на войну собрался?» – пошутил Позняков. Сукочев сказал: «Чтой-то тебе, свояк, смех? Видал, что деется?» – «Как не видать! Я, сказать по правде, затем к тебе и приехал. Упустили, брат, огонь-то, тушить надо». Сукочев тогда стал воеводу бранить: «Пожар-от невелик, мы б его враз потушили, да он, Васька-то, вишь, в штаны наложил. Смеху достойно: заперся, бают, с подьячими крысами да с попами, труса празднует. Нет бы нас, дворян, созвать, дураку, – иное б дело было. Скажи хоть ты ему про то; сей же час соберу сотни две с оружьем, живой рукой все справим!» – «Да его теперь не догонишь! – засмеялся Позняков. – Он сей час далече. А ты, свояк, коли верно говоришь, так собирай дворян-то. К завтрему ежели, так славно б. Да в Акатову обитель шли бы, я там буду». Сукочев побожился, что к завтрему соберет. С тем и разошлись. После чего Позняков еще во многие дворы стучался, накидывал петли. Только стала зорька заниматься – он ужо у монахов под крылышком, а пятидесятникам велел стрельцов объехать, какие покрепче – у тех петельки накинуть. Так и солнце встало в заботах.


13. Встало солнце, и майдан зашумел. Тогда Герасим, войдя в круг, сказал: «Ужли ж, мужики, на то нас взять, чтоб попить лишь да пограбить? Ужли ж опять и пончо в гусельку гудеть станем да и поляжем у бочек? Так ведь злодеи на то смеяться будут: вот-де, скажут, дураки! Гром-от, скажут, не из тучи, а из навозной кучи! Да и побьют нас же, право. Дождемся того. Сказать чудно: другой день стоим у воеводина подворья, а брать не берем. Ай уж столь ворота крепки? Было время – ламливали мы ворота те! Забыли, видно, как злодей наших деток морозил, какой над нами глум чинил? Глядите, православные! Его рук дело!» Тут Олешку Терновского подняли, заголили – батюшки! – избит, иссечен, заживо гниет! Он закричал: «Дюжей глядите! Так-то и с вами будет!» После того все к воротам кинулись.


14. На приступ пошли, а ворота сами открылися. Вот диво! Старичок дворецкий, с поклоном подав ключи, сказал: «Помилуйте, мужички, не ломайте! Все равно, кого ищите, тех тут нету». – «Брешешь, старый кобель! – закричал Илья. – Куды ж они делися?» Дворецкий повел его в конюшню – верно: все денники пусты, овес по комягам[26] засыпан, а лошадей нету. И конюхи то же сказали: в ночь-де все утекли, садами ушли, а куда – неведомо. Кинулись в хоромы – там никого: на столе – чарки недопитые, заедки лишь пробованы. Побежали в саду искать – там на мокрой земле – конского следу множество, трава полегла под копытами. Улетели пташки!


15. А под домом – тайник оказался, подземелье, и в нем – мертвяк в железах; закоченел уже, бедный, видно, голодной смертью кончился. Признали его: Киселев Степашка, орловский драгун, какой про Москву сказывал. Ах, богомолец, чего намолил! Также в подземелье нашли кости белые, человечьи, чуть землицей притрушены. Вот осатанел народ! Что вчерашнее! Озорство, так, вполсилы, шутейно гуляли. Из дела ежели, так одного лишь Рябца прикончили под горячую руку, а то больше спьяну шутили – кого дегтем вымазать, кого в воде покупать, – пустое. Тут же лютостью загорелись, гневом: как зачали с воеводского подворья, так божьей грозой по городу прошли, жива места не оставили. Сперва было жечь хотели, да спасибо тот старичок праведный, плотник, не дал. «Дурачки, – сказал, – злодеев пожжем, да и сами погорим же! Ветер ведь». Послушались праведного, давай ломать, крушить, – только треск пошел, пыль над городом тучей стала. Да и без убойства не обошлось: подьячего Чарыкова, на сеновале найдя, кинули в колодезь, лихоимца; Русинку Змиева, купчину, зашибли, грешным делом; Лысикова Михайлу, ростовщика, каиново семя; также и других многих в этот день казнили смертию. Пограблено-таки было довольно. Мишку хоть взять того же, Чертовкина, с ребятами: набили возов с десять добром, да и айда – в лес, в свое логово; и какие пришлые из деревень – на тот же образец сделали. Так к вечеру у Герасима народу чуть ли не вполовину поубавилось. Он, видя то, совестил воров, да где! – смеялись лишь в глаза: «Что ж-де, велишь нам ждать, когда голову рубить поволокут? Не миновать того. Чем совестить-то, сам бы лучше утекал!» Он же те речи не слушал, а мыслил за правду до конца постоять. А ведь по-ихнему вышло.


16. Теперь скажу про Акатову обитель. Там в понедельник на звоннице к вечерне ударили. Мало кто в лесную обитель молиться хаживал, по праздникам лишь. Тому и дивуется звонарь, видя на дороге множество богомольцев, идущих из города. Да еще и то звонарю дивно, что не во храм ведь пришли, а столпились возле архимандричьей кельи да у келарни. Также и одежа у пришельцев – в невидаль: на плечах – кафтанишки убогие, сермяжки, а как распоясались да расстегнулись – так под рубищем-то что? Кольчуги! Звонарю – ништо, отзвонил да и с колокольни. Но в полночь вошь заела, встал часы бить – батюшки! – еще и на телегах приехали. После того к заутрене шли. Таково скопилось, что и пройти негде, двор тесен. Весь день во вторник табором стояли, варили убоину в котлах, пили вино; от того всему иночеству был соблазн. К ночи же, часу в первом, прискакал стрелец, кричал казачьего голову Семена Познякова. От того крику все вскочили, кинулись в ворота. Во главе конные поскакали и на телегах; никого на монастырском дворе не осталось. В лесу конский топ затих скоро. Поглядев на светила небесные, звонарь полночь ударил.


17. На сем говорю: простите, ровно блоха скачу, – пошла болтаться повесть, что било́ колокольное. Опять на Воронеж зову. Не ловко так-то, да что ж делать? Что с иноков взять? Кои костры тушат, кои гостями покинутое винцо допивают, кои что, – скука, сон. Там же, на Воронеже, с утра – небывалое. Ранешенько на воеводском дворе проснулись Герасим с Ильей, на крылечке у барашка[27] умылись, прибрались да и задумались: побито, поломано много, а кто бил, кто ломал – тех никого нету. Человек с тридцать осталось при Герасиме – Плюшкина артель, да так, кой-кто из слободок. Конинский, тот еще в воскресенье отстал, как его сгоряча погромили; Чертовкин Мишка сулился воротиться, да видно слукавил, вор; стрельцы с казаками также, пограбив, схоронились по дворам. Чаплыгин, правда, с Пигасием не покинули стана, так что ж они! Боярский сын закручинился, ему в думки запало, как за воровство ответ держать, не миновать ведь. Пилось весело, ан похмелье тяжко. Пигасий его с собой в казаки звал – какое! – хоть и не велика, а все ж – дворянская косточка, совестно в казаки-то. Да и служилые приуныли – где песни, где гусли? – молчат, затылки чешут. Меж них лишь двое веселы – Григорий Рублев да Гаврюшка Волуйский, кричат, бедовые: «Чего, ребята, пригорюнились? Мы ль-де не сила? От нас, слышь, сам воевода убег, испужался! Кажи, Гараська, кого бить, сей час побьем!» Тот на них не нарадуется: «Вот бы все так-то!» Да и говорит: «Битья, стрельцы-молодцы, больше не будет, и так бито-ломано довольно. Теперь нам пора пришла закон вершить. Бегите-ка, ребята, в Нищую слободку по вдов, по сирот, по убогих-немощных, – нехай все на торг идут, дадим им добра: наги ведь, босы ходят, бедные». Побежали эти двое, как им Герасим велел. Олешка же сказал: «Чтой-то мне, Гарася, эти крикуны сумнительны. Даве – все спят еще, а они шепчутся. Гляди, какого дурна не было б от шептунов!» Герасим на те слова засмеялся: «Э, парень! Бог не выдаст, свинья не съест!» – «Ох, не влопаться бы нам! – сказал Олексей. – Утресь с Илюшкой в Беломестную ездили, так диво: мертво, безлюдно, одни кобели брешут». – «Попрятались, видно, дворяне-то», – сказал Герасим. Олешка лишь головой покачал.


18. И в тот день на торгу раздача была. Из всех лавок добро в кучу сволокли, да и оделили: нагих одели, босых обули, голодных накормили. Дотемна оделяли. Многонько-таки набежало сирот, тут не без смеху сделалось: Сысойка Гундырь, мостырник[28], нищий-разнищий, сиделец папертный вечный, получив сапоги красны, сафьяновы, не ведает, что и сотворить: вздел на руки как бы рукавицы, а ноги босы. Ему кричат: «Пошто, парень, робеешь? Вздень, как надо, пойдем к Прибытковым девку сватать!» А то Прасковьица, баба-плакуша, – тучна, дебела, не баба – комяга! Она зеленого сукна однорядку облюбовала, осьмнадцать застежек на серебряных дульках; миром-собором напяливали на рабу божью, обрядили. Она же возрадовалась да и засмейся, – так швы-то треснули, на грудях, на чреве дульки оторвалися, посыпались наземь. И с другими бывало потешно, да ведь что! – каждого одарили, порадовали сирот. Что не роздали, на то Герасим велел Пигасию список сделать. После чего все сложили в амбар, чтоб в середу раздать.


19. Так-то, намаявшись, закусить сели тут же, в корчемне. Выпить хватились было – ан нету, все подобрали. Однако Рублев Гришка, хват, спроворил где-то, добыл. Сказал, что на воеводском дворе от вчерашнего бочоночек притаил. Что за вино, бог весть, но уж вино! Враз полегли, сердешные, поснули. Да как не поснуть, коли шапку табаку в бочонок всыпал, июда. Сам же, сев на коня, к Познякову поскакал в Акатову пустынь. А что там было, нам про то ведомо. Тревожа ночную тишину, идет дворянская рать.


20. У стен градских, ровно волки, крадучись, пробирались, – лишь конь всхрапнет, оружье о стремя звякнет. Темнота в городе, безлюдье. Далече, в донской стороне, опять молонья заиграла: в то лето грозы часто гремели. К торгу подъехав, крикнул Рублев сычом, ему другой из тьмы отозвался. У самой корчемни Гаврила Волуйский встретил дворян с поклоном, сказал, чтоб не опасалися: спят-де мертвым сном, без памяти. «Ну, спасибо за службу, – сказал Позняков, – за нами, ребята, не пропадет!» И велел подать огня. Запалив смоляные светильни, вошли в корчемню, а там – чисто побоище Мамаево: лежат, сраженные сонным зельем, кто на полу, кто на лавке, кто где. Илюшка Глухой возле самого порога, притулясь к ларю, спит; Герасим – за столом, голову уронив на столешницу; Олешкины одни ноги из-под стола торчат; Чаплыгин на Пигасия повалился. Так всех, горюнов, сонными повязали.


21. Близко к свету и коротояцкие пожаловали. А гроза не пришла: погремела далече, да и свалилась за Дон.