"Сократ сибирских Афин" - читать интересную книгу автора (Колупаев Виктор Дмитриевич)

Глава вторая

В забегаловке было довольно шумно. Воздух, пропитанный запахом кислых щей и самогонного перегара, был тяжел и тягуч. Я подумал, что здесь Дионису с его вином никогда не одолеть живучих самогонок.


— И что же ты делал все эти годы, Парменид? — спросила Каллипига. — Женился? Воспитал детей?


— Как можно мне было заниматься этим? — с печалью в голосе отозвался Парменид. — Нет, конечно. Раз ступив на стезю Истины, я отбросил мир явлений и живу теперь в мире Истины.


С этими словами Парменид заглянул в пустой стакан и рассеянно повертел его в руках.


— Сейчас все будет, — засуетилась официантка и, тяжело взлетев со стула, устремилась к буфету, где стояли бутыли с мутным самогоном и вымытые, но еще мокрые стаканы.


И через мгновение мы уже держали в своих руках эти полные стаканы, и чокались, и произносили самые разнообразные тосты. Но всех превзошел в этом мастерстве, конечно, Парменид.


— Выпьем, друзья, за Единое! — провозгласил он и все его единодушно поддержали.


И я не отстал, пожалел только, что нет соленого огурца, но все занюхали пойло, кто рукавом, а кто и голым локтем. Я-то и закусывать не стал.


Парменид воодушевился и понес стихами:


— Ныне скажу я, а ты восприми мое слово, услышав,

Что за пути изысканья единственно мыслить возможно.

Первый гласит, что “есть” и “не быть никак невозможно”:

Это — путь Убежденья, которое Истине спутник,

Путь второй — что “не есть” и “не быть должно неизбежно”:

Это тропа, говорю я тебе, совершенно безвестна,

Ибо то, чего нет, нельзя ни познать (не удастся),

Ни изъяснить…


— О чем эти прекрасные стихи? — простонала официантка. — Они разрывают мне душу!


— Тут Парменид говорит, — начал Сократ, опасливо поглядывая на Каллипигу, — что если критерием истины является мнительный разум, то грош цена такой истине. Он, этот высокоумный Парменид, навеки осудил мнительный разум, обладающий лишь бессильными постижениями, и положил в основание научный, то есть непогрешимый критерий, отойдя окончательно от доверия к чувственным восприятиям.


Тут компания строителей, с окончательно и бесповоротно трезвым прорабом во главе, начала подгонять критерий истины к ближайшим окрестностям исчезнувшего навеки Акрополя. И я прикинул в уме, продадут они на сторону или нет нашу забегаловку, в которой мы так мирно философствовали. Выходила некоторая неопределенность. Но в это мгновение Каллипига воскликнула:


— Так я и знала! Вот почему он больше ко мне ни разу не пришел! Не иначе, как Даздраперма завладела твоими чувственными восприятиями, а они-то уж точно оказались ложными! Ведь я еще тогда почувствовала, что ты что-то замыслил.


— Мыслить — то же, что быть, — печально сказал Парменид.


— Ну да! — воскликнула Каллипига. — Это еще Декарт утверждал. “Мыслю, следовательно, существую”. А потом простудился и помер у меня на коленях!


“О! — мысленно воскликнул я. — Сколько же их перебывало у нее на коленях!”


Парменид философически выдержал комментарий и продолжил:


— Можно лишь то говорить и мыслить, что есть, бытие ведь

Есть, а ничто не есть: прошу тебя это обдумать.

Прежде тебя от сего отвращаю пути изысканья,

А затем от того, где люди, лишенные знанья,

Бродят о двух головах. Беспомощность жалкая правит

В их груди заплутавшим умом, а они в изумленьи

Мечутся, глухи и слепы равно, невнятные толпы,

Коими “быть” и не “быть” одним признается и тем же

И не тем же, но все идет на попятную тотчас.


— Вот и Гамлет, — сказала Каллипига, — все мучился вопросом, бедный: “быть” ему или “не быть”? Ну, а уж потом-то его и не стало…


“Еще и Гамлет какой-то!” — ужаснулся я.


Парменид, видать, решил довести свое поэтическое рассуждение до конца.


— Есть иль не есть? Так вот, решено, как и необходимо,

Путь второй отмести как немыслимый и безымянный

(Ложен сей путь), а первый признать за сущий и верный.

Как может “быть потом” то, что есть, как могло “быть в прошлом”?

“Было” — значит не есть, не есть, если “некогда будет”.


“Есть, конечно, есть”, — подумал я, едва улавливая уже исчезающий запах щей. Но Парменид-то, оказывается, имел в виду другое. Да и стакан мой снова был полон. Ну, я и занюхал его голым локтем.


— Вот в чем и ошибка Гамлета была, — сказала Каллипига. — Надо было спрашивать: “есть или не есть”, а он все свое: “быть или не быть”! Вот и не “стал”, но “был”, точно знаю.


А Парменид, словно в каком-то экстазе, продолжал:


— Так угасло рожденье и без вести гибель пропала.

И неделимо оно, коль скоро всецело подобно:

Тут вот — не больше его ничуть, а там вот — не меньше,

Что исключило бы сплошность, но все наполнено сущим.

Но, поскольку есть крайний предел, оно завершенно

Отовсюду, подобно глыбе прекрупного Шара,

От середины везде равносильное, ибо не больше,

Но и не меньше вот тут должно его быть, чем вон там вот.

Ибо нет ни не-сущего, кое ему помешало б

С равным смыкаться, ни сущего, так чтобы тут его было

Больше, меньше — там, раз все оно неуязвимо.

Ибо отовсюду равно себе, однородно в границах.

Здесь достоверное слово и мысль мою завершаю

Я об Истине…


Стихи Парменида мне понравились, что-то в них было общее с рекламой товаров на телевидении. И я снова выпил оказавшийся полным стакан самогона. Нет, не одолеть Дионису… Оглядевшись, я обнаружил, что все прочие столы сдвинуты поближе к нашему, так что теперь уже щи было не пронести, не расплескав. Все молчали, соображая, что же такого сказал Парменид. Первой встрепенулась официантка.


— Ага! — сказала она. — Я поняла! Говоря о вечной и нежной любви, ты, Парменид, выделяешь два типа познания, за которыми стоят два уровня мира: неизменный умопостигаемый мир Единого и изменчивый чувственно постигаемый мир множественности, мир истины и мир явлений. Так как критерием истины принят разум, то учение свое ты, Парменид, развиваешь на строго логической основе. Здорово!


Обрадовавшись, что критерием истины принят разум, строители начали перебирать, к чему бы, плохо лежащему, немедленно применить его. Лишь прораб Митрич отчаянно молчал. Но в стане почитателей критерия истины согласия пока, к счастью, не было.


— Такого о любви я еще не слышала, — сказала официантка. — Но если, как говоришь ты, Парменид,


“… оно завершенно

Отовсюду, подобно глыбе прекрупного Шара,

От середины везде равносильное, ибо не больше,

Но и не меньше вот тут должно его быть, чем вон там вот”. -


Тут официантка похлопала себя сначала по округлым бокам, потом по отяжелевшим грудям.


— Если бытие таково, то оно имеет середину и края, а, обладая этим, оно необходимо должно иметь части. Или не так, Парменид?


— По частям, — предложил один строитель.


— Нет, всю сразу, — не согласился с ним второй.


О чем они спорили, я не знал. Ну, да это их дело, что пустить насторону.


— Так, — неуверенно ответил мудрый философ.


— Ничто, однако, не препятствует, чтобы разделенное на части имело в каждой части свойство единого, и, чтобы, будучи всем и целым, оно, таким образом было единым, — сказала официантка.


— Почему бы и нет? — уже более уверенно заявил Парменид.


— Однако ведь невозможно, чтобы само единое обладало этим свойством


— Это отчего же? — удивился Парменид.


— Истинно единое, согласно твоему определению, должно, конечно, считаться полностью неделимым.


— Конечно, должно! — воскликнул Парменид.


— В противном случае, то есть, будучи составленным из многих частей, оно не будет соответствовать определению.


— Начинаю понимать, — с некоторым недоумением в голосе сказал Парменид.


— Будет ли теперь бытие, обладающее, таким образом, свойством единого, единым и целым, или нам вовсе не следует принимать бытие за целое?


— Ты предложила трудный выбор, — в задумчивости сказал Парменид.


— Ведь если бытие обладает свойством быть в каком-то едином, то оно уже не будет тождественным единому и всё будет больше единого.


— Да, — с великим трудом согласился Парменид.


— Далее, если бытие есть целое не потому, что оно получило этой свойство от единого, но само по себе, то оказывается, что бытию недостает самого себя.


— Истинно так, — обрадовался Парменид.


— Но согласно этому объяснению, бытие, лишаясь самого себя, будет уже небытием.


— Похоже на то, — сник Парменид.


— И всё снова становится больше единого, если бытие и целое получили каждый свою собственную природу.


— Надо же! — удивился Парменид.


— Если же целое вообще не существует, то это же самое произойдет и с бытием, и ему предстоит не быть и никогда не стать быть.


— Все равно ведь он когда-нибудь кончится и перестанет быть, — заявил третий строитель.


— Ага, — согласился прораб Митрич.


Надо заметить, что строители переговаривались вполголоса и нисколько не мешали диалектическому спору наивной официантки и многоумного Парменида.


— Отчего же? — засомневался Парменид.


— Возникшее — всегда целое, так что ни о бытии, ни о возникновении нельзя говорить как о чем-либо существующем, если в существующем не признать целого.


— Кажется несомненным, что это так, — с досадой сказал Парменид.


— И действительно, никакая величина не должна быть нецелым, так как, сколь велико что-нибудь — каким бы великим или малым оно ни было, — столь великим целым оно по необходимости должно быть.


— Совершенно верно, — снова обрадовался Парменид.


— И тысяча других вещей, каждая в отдельности, будет вызывать бесконечные затруднения у того, кто говорит, будто бытие либо двойственно, либо только едино.


— Это обнаруживает то, что и теперь почти уже ясно, — сказал Парменид. — Здесь одно влечет за собой другое, неся большую и трудноразрешимую путаницу относительно всего прежде сказанного.


— Одно влечет за собой другое, — едва слышно сказал четвертый строитель. — Так что, я думаю, лучше вместе с тарой.


— Потом ведь сдавать ее придется, — возразил прораб Митрич.


— Мы, однако, не рассмотрели, Парменид, всех тех, кто тщательно исследует бытие и небытие, но и этого довольно, — сказала официантка. — Дальше надо обратить внимание на тех, кто высказывается по-иному в этой моей забегаловке, дабы на примере всего увидеть, как ничуть не легче объяснить, что такое бытие, чем сказать, что такое небытие.


— Значит, надо идти и против этих, — согласился Парменид.


— У них, кажется, происходит нечто вроде борьбы богов и гигантов из-за спора друг с другом о бытии, — встрял в филосовское обсуждение Сократ.


— Как так?! — удивился Парменид.


— Одни все совлекают с неба и из области невидимого на землю, как бы обнимая руками дубы и скалы. Ухватившись за все подобное, они утверждают, будто существует только то, что допускает прикосновение и осязание, и признают тела и бытие за одно и то же, всех же тех, кто говорит, будто существует нечто бестелесное, они обливают презрением, более ничего не желая слушать.


— Ты назвал ужасных людей, Сократ. Ведь со многими из них случалось встречаться и мне, — сказал Парменид.


— Потому-то те, кто с ними вступает в спор, предусмотрительно защищаются как бы сверху, откуда-то из невидимого, решительно настаивая на том, что истинное бытие — это некие умопостигаемые и бестелесные идеи; тела же, о которых говорят первые, и то, что они называют истиной, они, разлагая в своих рассуждениях на мелкие части, называют не бытием, а чем-то подвижным, становлением. Относительно этого между обеими сторонами, Парменид, всегда происходит сильнейшая борьба.


— Правильно, — согласился философ.


— Значит, нам надо потребовать от обеих сторон порознь объяснения, что они считают бытием, — заявила официантка.


— Как же мы его будем требовать? — удивился прораб бывшего Парфенона.


— Да не будем мы требовать, — шепотом сказал пятый строитель. — Приватизируем, как бы, и все…


— Разве что, приватизировать, — явно начал сдаваться прораб Митрич.


— От тех, кто полагает бытие в идеях, — сказала официантка, -легче его получить, так как они более кротки, от тех же, кто насильственно все сводит к телу, — труднее, да, может быть, и почти невозможно. Однако, мне кажется, с ними следует поступать так…


— Как же? — спросил Парменид.


— Всего лучше исправить их делом, если бы только это было возможно. Если же так не удастся, то мы сделаем это при помощи рассуждения, предположив у них желание отвечать нам более правильно, чем доселе. То, что признано лучшими людьми, сильнее того, что признано худшими. Впрочем, мы заботимся не о них, но ищем лишь истину.


— Весьма справедливо, — согласился Парменид.


А я не выдержал накала дискуссии и, кажется, заснул. И снилась мне какая-то конура с паутиной и запахом пыли. Во всяком случае, когда я очнулся, они говорили уже о другом. Может, официантка убедила Парменида в своей правоте.


— Ставим ли мы в связь бытие с движением и покоем или нет, — спрашивала официантка, — а также что-либо другое с чем бы то ни было другим, или, поскольку они не смешиваемы и не способны приобщиться друг к другу, мы их за таковые и принимаем в своих рассуждениях? Или же мы всё, как способное взаимодействовать, сводим к одному и тому же? Или же одно сводим, а другое нет? Как мы скажем, Парменид, что они из всего этого предпочтут?


— Предпочтем предпочтительное, — тихонечко сказал шестой строитель.


— Что уж тут поделаешь? — вздохнул прораб Митрич.


— На это я ничего не могу за них возразить, — опечалился Парменид.


— Во-первых, если хочешь, допустим, что они говорят, будто ничто не обладает никакой способностью общения с чем бы то ни было. Стало быть, движение и покой никак не будут причастны бытию?


— Конечно, нет.


— Что же? Не приобщаясь к бытию, будет ли из них что-либо существовать?


— Не будет, — с убеждением ответил Парменид.


— Точно, не будет существовать, — согласился седьмой строитель.


А прораб Митрич просто согласно промолчал.


— Быстро, как видно, все рухнуло из-за этого признания и у тех, — сказала официантка, — кто все приводит к движению, и у тех, кто заставляет все, как единое, покоиться, и также у тех, кто связывает существующее с идеями и считает его всегда самому себе тождественным. Ведь все они присоединяют сюда бытие, говоря: одни, — что все действительно движется, другие же — что оно действительно существует как неподвижное.


— Похоже, что именно так.


— В самом деле, и те, которые всё то соединяют, то расчленяют, безразлично, соединяют ли они это в одно или разлагают это одно на бесконечное либо конечное число начал и уже их соединяют воедино, — все равно, полагают ли они, что это бывает попеременно или постоянно, в любом случае их слова ничего не значат, если не существует никакого смешения.


— А ведь верно! — восхитился Парменид.


— Решено, — заключил восьмой строитель.


— Ага, — заключил и прораб Митрич.


— Далее, самыми смешными участниками рассуждения оказались бы те, — сказала официантка, — кто вовсе не допускает, чтобы что-либо, приобщаясь к свойству другого, называлось другим.


— Как это?! — удивился Парменид.


— Принужденные в отношении ко всему употреблять выражения “быть”, “отдельно”, “само по себе” и тысячу других, воздерживаться от которых и не привносить их в свои речи они бессильны, они и не нуждаются в других обличителях, но постоянно бродят вокруг, таща за собой, как принято говорить, своего домашнего врача и будущего противника, подающего голос изнутри.


— То, что ты говоришь, вполне правдоподобно и истинно.


— А что если мы у всего признаем способность к взаимодействию?


— Это и я в состоянии опровергнуть.


— Каким образом, Парменид?


— А так, что само движение совершенно остановилось бы, а с другой стороны, сам покой бы задвигался, если бы они пришли в соприкосновение друг с другом.


— Однако высшая необходимость препятствует тому, чтобы движение покоилось, а покой двигался.


— Конечно.


— Значит, остается лишь третье.


— Да, похоже.


— И действительно, необходимо что-либо одно из всего этого: либо чтобы все было склонно к смешению, либо ничто, либо одно склонно, а другое нет.


Тут все решили выпить, соглашаясь с тем, как ловко Парменид опроверг самого себя, но самогона в бутылях на прилавке больше не оказалось. Официантка сильно изумилась такому крепкому следствию ее философского разговора с Парменидом. А строители суетливо засобирались уходить, чем сразу же вызвали подозрение. Но в руках и за пазухой у них ничего не было, так что заподозрить их в воровстве было очень затруднительно.


— Да зачем им приватизировать чужой самогон? — сказал Сократ. — Они только что Акрополь с Парфеноном пустили налево.


— Парфенон Парфеноном, а бутыли с самогоном как-то роднее, — сказала официантка, обидевшись. — И ведь знала же, знала, что философия до добра не доведет. А все равно оступилась!