"Сократ сибирских Афин" - читать интересную книгу автора (Колупаев Виктор Дмитриевич)

Глава сорок пятая

Возле закусочной сидел Ксенофан и причитал:


— О, если бы и мне удалось приобщиться к твердому уму, взирая на обе стороны! — А сам упорно смотрел в одну сторону, на Каллипигу. — Но я был обманут лживой дорогой, когда был уже старик и неопытный в скептическом сомнении. Куда бы я ни обращал свой умственный взор, все сливалось в одно и то же. Все сущее влеклось отовсюду и делалось единой ровной природой. Я полузатемненный, а не вполне свободный от тьмы. Я — насмешник над обликом Гомера, сотворивший себе бога, далекого от людей, повсюду равного, безбоязненного, недосягаемого или мыслимую мысль. Я полагал, что все едино, что бог сросся со всем, и что он шарообразен, бесстрастен, неизменен и, возможно, разумен.


Каллипига бросалась утешать старика, размазывая ему слезы по лицу своей полупрозрачной столой.


— А где же Парменид с Зеноном? — спросил Сократ. — Они ведь вызвались тебя провожать, Ксенофан.


— Пьянствуют, — немного успокоившись, ответил Ксенофан и указал рукой на дверь закусочной.


— Должно быть, ищут Единое на дне стаканов, — предположила Каллипига. — Пойдем, составим им компанию.


— Я побаиваюсь вторгаться слишком далеко даже в область Мелисса и других, — сказал Сократ, — утверждающих, что все едино и неподвижно, однако страшнее их всех мне один Парменид. Он внушает мне, совсем как у Гомера, “и почтение, и ужас”. Дело в том, что еще совсем юным (а бывало со мной и такое) я встретился с ним, тогда уже очень старым, и мне открылась во всех отношениях благородная глубина этого мужа. Поэтому я боюсь, что и слов-то его мы не поймем, а уж тем более подразумеваемого в них смысла.


Чего нам было бояться?!


— Да и самое главное, — продолжил Сократ, — ради чего строится все наше рассуждение о Времени, — что оно такое, — обернется невидимкой под наплывом речений, если кто им доверится. Между тем, вопрос, который мы поднимаем, — это непреодолимая громада. Если коснуться его мимоходом, он незаслуженно пострадает, если же уделить ему достаточно внимания, это затянет наш разговор. Нам не следует допускать ни того, ни другого, а постараться с помощью повивального искусства разрешить глобального человека от бремени мыслей о Пространстве и Времени.


— Как же мне разрешиться от бремени, — в отчаянии воскликнул я, — если мысль еще и не зачата?!


— Будь снисходителен, глобальный человек и, возможно, мы как-то мало-помалу выпутаемся из столь трудного рассуждения.


— Ладно, буду снисходительным, — согласился я.


— А больше всего прошу тебя о следующем.


— О чем же?


— Чтобы ты не думал, будто я становлюсь в некотором роде отцеубийцей.


— Что ты говоришь, Сократ!


— Разбираясь в том, что такое Пространство и Время, нам необходимо будет подвергнуть испытанию учение нашего отца родного Парменида и всеми силами доказать, что небытие в каком-либо отношении существует и, напротив, бытие каким-то образом не существует.


— В моих глазах ты ничего дурного не сделаешь, если приступишь к опровержению и доказательству, — подбодрил я Сократа. — Вот присоединимся к ним и тогда уж приступай смело.


— Подожди-ка, глобальный человек…


— Что еще?


— Мне кажется, что Парменид, да и всякий другой, кто только когда-либо принимал решение, каково существующее в Пространстве и Времени, говорили с нами, не придавая значения своим словам.


— Как это?


— А вот так. Каждый из них, представляется мне, рассказывал нам какую-то сказку, будто детям: один, — что существующее — тройственно и его части то враждуют друг с другом, то становятся дружными, вступают в браки, рождают детей и питают потомков.


— Кто это так говорил?


— Ферекид из с Семейкина острова, к примеру. У него ведь действуют три космогонических силы: Зевс, Время и Земля. И эти части то враждуют друг с другом, то вдруг становятся дружными. Другой, называя существующее двойственным — влажным и сухим или теплым и холодным, — заставляет жить то и другое вместе и тоже сочетаться браком… Постой. Сейчас ты меня спросишь, что же это за философы? Ты их еще не припомнил, но со временем припомнишь обязательно. У Архелая, например, началом движения является отделение друг от друга теплого и холодного, причем теплое движется, холодное же пребывает в покое. А из смешения теплого и холодного появились люди и животные. Первоэлементом у Феагена из Межениновки было влажное и сухое, легкое и тяжелое, теплое и холодное, которые сражаются между собой. У орфиков говорится о двух началах — воде и гуще, из которых появилась земля. Затем вода и земля породили нестареющее Время — Хронос. О Пифагоре я даже и говорить не буду, ты сам все хорошо знаешь. Некоторые древние утверждали, что есть бесконечное множество сухих начал. Эмпедокл из Семилужков находит их четыре, да еще вражду и дружбу в придачу. Ион — не больше трех, Алкмеон — только два, Парменид и Мелисс — одно, а Горгий и совсем ни одного!


— Как так?! — ужаснулся я. — Неужели все это мне предстоит припомнить?!


— А вот митрофановское племя, начиная с утешаемого сейчас Каллипигой Ксенофана, говорит в своих речах, будто то, что называется “всем” — едино. Семилужковская же муза — Эмпедокл — сообразил, что всего безопаснее объединить то и другое и завить, что бытие и множественно и едино и что оно держится враждою и дружбою. А Гераклит, — более строгий из Муз, как ты, вероятно, еще помнишь, утверждает, что “расходящееся всегда сходится”. Более же уступчивые всегда допускали, что все бывает поочередно то единым и любимым Афродитою, то множественным и враждебным с самим собою вследствие какого-то раздора. Правильно ли кто из них обо всем этом говорит или нет — решить трудно, да и дурно было бы укорять столь славных и высокоумных мужей. Но вот что кажется верным…


— Что же?


— А то, что большинство из них, свысока взглянув на нас, слишком нами пренебрегли. Нимало не заботясь, следим ли мы за ходом их рассуждений или же нет, каждый из них упорно твердит свое.


— Почему ты так говоришь, Сократ?


— Когда кто-либо из них высказывает положение, что множественное, единое или двойственное есть, возникло или возникает и что, далее, теплое смешивается с холодным, причем предполагаются и некоторые другие разделения и смешения, то ради богов!, глобальный человек, понимаешь ли ты всякий раз, что они говорят? Я, когда был помоложе, думал, что понимаю ясно, когда кто-либо говорил о том, что в настоящее время приводит нас в недоумение, именно о небытии. Теперь же ты видишь, в каком мы находимся по отношению к нему затруднении.


— Вижу.


— Пожалуй, мы испытываем такое же точно состояние души и по отношению к бытию, хотя утверждаем, что понимаем, когда кто-либо о нем говорит, что же касается небытия, то не понимаем. Между тем, мы в одинаковом положении по отношению как к тому, так и к другому.


— Пожалуй.


— И обо всем прочем, сказанном раньше, нам надо выразиться точно так же.


— Конечно.


— По природе просто слово истины, — сказал Ксенофан, оторвав щеки от колен Каллипиги. — Никакой человек не знает истинного и доступного познанию, во всяком случае, в вещах необычных. И даже если он случайно натолкнулся бы на это, он все равно не знал бы, что он натолкнулся на это, но он только полагает и мнит.


И с этими словами Ксенофан натолкнулся на левую грудь Каллипиги и возомнил. Каллипига нежно, но настойчиво оторвала губы старика от соска.


— Будет тебе Ксенофан, будет…


— Вот, вот, — сказал Сократ. — Предпославши эти замечания об истине, хорошо бы рассмотреть и возникшую в народе распрю относительно критерия.


А тут и народ к забегаловке начал подходить. Человек семь-восемь в заляпанных бетонным раствором робах, резиновых сапогах и мятых кепках спорили так громко, что и локтей за сто их было хорошо слышно.


— Все ложно, — говорил один. — Всякое представление и мнение лжет, что все возникающее возникает из не-сущего и что все возникающее уничтожается в не-сущее.


— А куда же тогда унитазы со стройки Парфенона делись? — не согласился с ним другой, чуть более чистый, прораб, наверное.


— А что все ложно и потому непостижимо и что даже не должно быть для этого отличительного критерия — это и обнаруживается на обмане чувственных восприятий, — ответил ему первый.


— Я что, слепой, что ли? — воскликнул прораб


— Кульминационный критерий всех вещей ложен, поэтому и все по необходимости ложно. Все вещи ложны! — настаивал первый.


— А накладная? — усилил свой вопрос прораб.


— Что накладная?!


— По накладной-то ведь было девяносто три с половиной унитаза! В суд подам! Докладную напишу!


— На крышке унитаза и напиши.


— Постой-ка, Афиноген, сын Деметрия, — попытался успокоить его второй. — Кто же есть тот, кто судит научно и технически? Простак или истинный прораб? Но простаком мы тебя не смогли бы назвать, так как ты уже попорчен знанием технических особенностей. Поэтому ты не можешь быть уверенным в распознавании того, что является перед тобой в качестве реального: унитаз или крышка от бачка.


— Так что: и бачки сперли?! — поразился прораб.


— Если нельзя ничего взять вне субъективного состояния, то надо доверять всему, что воспринимается согласно соответствующему состоянию, Дмитрич.


— Ну, вы даете, так вашу и перетак! Значит, ты отвергаешь критерий, потому что хочешь быть ценителем существующего, но плохо лежащего?


— Ну, — согласился третий.


— Значит, не знаешь, кто спер унитазы и сливные бачки?


— Знаю, конечно.


— Кто же?


— Гомер, конечно. Кто же еще.


— Тьфу, на тебя!


А тут уже и четвертый завел речь.


— Ничего, Митрич, не существует. А если даже оно и существует, то непостижимо для человека. А если оно и постижимо, то уж, во всяком случае, невысказываемо и необъяснимо для другого.


— О чем это ты?


— Да о ваннах…


— Что? И ванны сперли?


— Если что-нибудь существует, Митрич, например, ванна, то оно есть или сущее, или не-сущее, или сущее и не-сущее вместе. Но оно не есть ни сущее, как тебе сейчас будет ясно, ни не-сущее, как мною будет показано, ни сущее и не-сущее вместе, как будет преподано и это. Значит, ничего не существует.


— Теперь-то уж точно на складе ничего не существует, но ведь существовало!


— Экий ты, Митрич, непонятливый…


— Ну, мать вашу! Прут! Все подряд прут!


— Подожди, Митрич… Мы ведь не можем с тобой признать, что сущее не существует?


— Не можем. Ну?


— Следовательно, не должно существовать не-сущее.


— Ну?


— Однако и сущее не существует.


— Да я уж понял… Снова, что ли мне объяснительную писать? Снимут ведь меня с работы, а за что?


— Нет, не снимут, — вдруг загалдел народ. — За что тут снимать-то?


— Слушай дальше мое мнение, — попросил четвертый. — Если сущее вечно, то сущего вообще нет.


— Неужели весь склад разобрали?! Там ведь без спецтехники не обойтись!


— А это сущее, например, спецтехника, не может быть и преходящим.


— Ты мне скажи, спецтехнику тоже угнали?


— Я же тебе только что доказал, что она не существует.


— Ну, дела у нас на стройке. Б…цкий род!


— А вот другое доказательство. Если оно, например Парфенон, существует, оно или единое, или многое. Но, как ты сейчас увидишь, оно и не единое, и не многое.


Тут все обратили свои взоры на Акрополь. Парфенона на нем, действительно, не было.


— Вижу, вижу, — немного начал успокаиваться прораб Митрич. — Не продолжай дальше. А то ведь и сам Акрополь на сувенирные камешки кто-нибудь догадается пустить.


— Да выброси ты, Митрич, этот Акрополь из головы! Если предметы мысли не есть сущее, то сущее не мыслится. Стало быть, если кто-нибудь мыслит, что колесницы движутся по морю, то, даже если он этого не видит, ему надо верить, что колесницы есть то, что находится в состязании на море.


— И колесные пароходы! — в отчаянии воскликнул прораб Митрич.


— Это нелепо, Митрич, право же. Мы же договорились, что сущее не мыслится и не постигается.


А Акрополь-то и в самом деле что-то уже не возвышался над Сибирскими Афинами. Пароходы же отсюда не были видны. Но, скорее всего, тоже стали не-сущими.


— Давай прекратим это, — предложил прораб Митрич. — а то вы и до самих Сибирских Афин дойдете.


— Что ты, Митрич, мы же истинные патриоты!


— Вы мне лучше вот что скажите: кто спер-то все это?


— Я же говорил еще в самом начале, что даже если сущее, например…


— Остановись! Не перечисляй!


— Ладно, — согласился все тот же четвертый, — даже если сущее и постигается, оно неизъяснимо другому. Слово же не есть ни субстрат, ни сущее. Значит, мы объявляем своим ближним, тебе, например, Митрич…


— Нет, нет! — в некотором ужасе закричал прораб Митрич.


— Ага. Мы объявляем, значит, своим ближним не сущее, но слово, которое от субстрата отлично.


— А где же эти объясняющие слово предметы? Но, чу! Я все понял. Раз нет сущего и оно по природе своей не может быть ни познаваемым, ни сообщаемым другому, то, выходит, не существует и никакого критерия.


— Верно, Митрич! — возликовал пятый. — Мы ничего не знаем. И мы не знаем того факта, что мы ничего не знаем.


— Из-за слабости мы не в силах судить об истинном, — опечалился шестой.


— Я жив, слава богам! — очнулся от какого-то транса прораб Митрич. — Отметим это удивительное событие!


— Надо отметить, — согласились все остальные.


— У всех мнящая мысль пребывает, — печально вздохнул Ксенофан, отлип от Каллипиги и поплелся по миру поносить несуществующего Гомера и неуловимый критерий истины.


г. Томск

"ДЕНЬ и НОЧЬ" Литературный журнал для семейного чтения (c) N 7-8 2001 г.