"Сократ сибирских Афин" - читать интересную книгу автора (Колупаев Виктор Дмитриевич)

Глава двадцать четвертая

И тут со всех сторон начали раздаваться истошные вопли огородников:


— Пожар! Пожар! Милон горит!


— Клянусь собакой! — сказал Сократ, прерывая лечебную процедуру. — Кажись, Пифагор опять помирать собрался.


— У вас только и забот — пить, помирать, да философствовать, — сказала и Ксантиппа и напоследок так ожгла меня по голому заду, что я аж подскочил.


Чирьи-то они точно вылечили. Никакой боли от них я больше не чувствовал, да и не мешали они мне теперь. Но как натянуть штаны на пылающий огненным шаром зад, я не представлял. И все же я встал, прикрываясь штанами пока что только спереди. Встал, да и безумно огляделся, и это на миг отвлекло меня от нестерпимого жжения.


С пригорка все хорошо было видно. Где-то внизу у небольшого озерца поднимался столб дыма. Огородники, побросав свои неотложные дела, бежали на этот сигнал и, как мне показалось, вовсе не по дорожкам между участками, а напрямик, благо участки-то впереди были все сплошь чужие.


Сократ и Ксантиппа, не спеша, начали спускаться к дому Милона. Я еще некоторое время примеривался, как бы мне все-таки натянуть джинсы на пылающий зад, но вскоре сообразил, что сделать этого в ближайшем будущем не удастся: не тот размер был теперь у штанов. Но и стоять тут, как статуя копьеносца, смысла не было. Прикрываясь спереди ненужными теперь джинсами, я осторожно (ноги-то ведь тоже жгло от крапивы) двинулся вниз, обходя огороды стороной.


Когда я приблизился к догорающему дому, можно сказать, все было кончено. Огородники ходили возле тлеющих бревен, ковырялись палками в пепелище, собирали что-то, сортировали, группировались кучками, снова расходились, мирно беседовали друг с другом, словно здесь ничего и не произошло.


Я по вполне понятной причине держался немного в стороне, ближе к небольшому озерцу, образованному запрудой, откуда насосы, видимо, и качали воду для поливки огородов.


Тем не менее своим обостренным сейчас слухом (побочный эффект лечения, вероятно) я впитывал разрозненную информацию, и в голове возникла цельная картина произошедшей здесь трагедии.


Оказалось, что в доме Милона проводил важное совещание со своими ближними и единомышленниками некий Пифагор. И случилось так, что кто-то из недопущенных в его общество, позавидовав и возревновав, поджег этот дом. Сам Пифагор все же успел выскочить из горящего дома, но когда выбежал, то увидел, что весь огород засажен бобами. И тогда он остановился и сказал: “Лучше смерть, чем потоптать их!” Здесь его настигли и зарезали. Здесь же погибла и большая часть его учеников, человек до сорока. А спаслись лишь немногие.


Впрочем, ни трупов, ни тех, кто резал, я что-то не заметил. Хотя дом точно сгорел дотла.


Сократ, углядев мою одинокую и неприглядную фигуру, подошел и сказал:


— Опять Пифагор погиб…


— Что значит — опять? Он что, погибал уже?


— Да бессчетное число раз. И все не своей смертью.


То, что здесь не было ни обгоревших трупов, ни “резчиков” с окровавленными ножами и мечами в руках, мне нравилось больше, хотя вопросы именно от их отсутствия и возникали в голове.


— А откуда ты, Сократ, знаешь, что здесь погиб именно Пифагор?


— Да ведь вон какая пропасть свидетелей. И ты в их числе.


— Я-то пока, кроме сгоревшего дома, ничего не вижу.


— А… Ты вот о чем! — догадался Сократ. — Так ведь это когда было! Или будет? А точнее, было-будет.


— А сейчас что?


— А сейчас дом Милона сгорел.


— А Пифагор?


— А Пифагора зарезали…


— Откуда это известно?


— Отсюда и известно. Видишь, сколько свидетелей… А все из-за бобового поля.


— Бобы-то тут при чем? — удивился я.


— Да при том, что Пифагор считал, будто от этой пищи раздувается не желудок, а душа, так как они похожи на срамные органы. Их даже топтать нельзя.


Кого нельзя топтать, бобы или срамные органы, я не понял, но свои-то на оттаптывание ни за что бы не отдал. Я чуть отвел свернутые в комок джинсы. Какое-то сходство и в самом деле было. Но тут и другие огородники пожелали убедиться в столь удивительном сходстве и окружили меня со всех сторон, даже женщины и девки.


Я покраснел так, что теперь мое переднее лицо вряд ли можно было отличить от пламенеющего заднего, заметался, запаниковал. Отступать можно было только к озерцу, что я и сделал. Бросив ненужные теперь джинсы, я нырнул в воду, а когда выплыл, то услышал напутствие Сократа:


— Это ты правильно сделал, глобальный человек. Остудишь лицо, — и все болезни сразу пройдут.


Я плыл и думал: надо же! Сравнение бобов с чем-то там их даже очень интересует, а смерть Пифагора — нисколько…


От холодной воды жжение в моей душе проходило. Я даже начал испытывать удовольствие от купания, плыл уже не так быстро, даже осматривался по сторонам. Вот оно в чем дело! Мы-все расположились по берегам озерца и спокойно ждали, когда я где-нибудь начну выходить на берег, чтобы убедиться, наконец, правду ли говорил Пифагор. Я оглянулся. Дымок от сгоревшего дома Милона уже едва курился. Ну, уж нет! Не дождетесь! Впереди я заметил небольшой островок, шага три на два. Вот выползу на него и буду ждать, когда у нас-всех возникнет непреодолимое желание заняться сельскохозяйственными работами. А о том, что будет дальше, я пока не думал.


Тут уж кто кого, решил я и выиграл.


Берега начали отдаляться и вскоре скрылись за горизонтом. Я еще подумал: ну теперь-то уж мы-все непременно разойдемся, как снова начал тонуть. А! Не привыкать, решил я и пошел ко дну.


И тогда я вдруг припомнил, что некогда был неким Эвфалидом, десятником на стройке Парфенона, воровал и тайком продавал каменные блоки для постройки гаражей богам и олигархам и почитался сыном Гермеса. И Гермес предложил мне на выбор любой дар, кроме бессмертия, а я попросил оставить себе живому и мертвому память о том, что со мной было. Поэтому и при жизни я теперь помню обо всем, и в смерти сохраняю ту же память. В последствии времени я вошел в Евфорба, был ранен Менелаем под Новоэллинском в уличной драке. А, будучи Евфорбом рассказывал Сократу, что когда-то был Эвфалидом, что получил от отца Гермеса его дар: Время. Потом моя душа странствовала в каких-то растениях и животных, претерпевала в Аиде то, что терпят там и другие души. После смерти Евфорба душа моя переселилась в Гермотима, председателя городской Думы, который, желая доказать это, явился в Зоркальцево и в храме Аполлона указал на щит, посвященный богу Менелаем. Я помнил, конечно, что, отплывая от Пердячинска, Менелай посвятил Аполлону этот щит, а теперь вот он уже весь прогнил и осталась только обделка из слоновой кости. Обидевшись на Время, я хотел ввести налог на бессмертие, но леворадикальное крыло Думы провалило проект, словно и в самом деле намеревалось стать бессмертным. Тогда я умер Гермотимом и стал Пирром, тем самым старотайгинским ныряльщиком, которым, по словам Сократа, нужно быть, чтобы понять философию Гераклита.


Я по-прежнему все помнил, как сперва был Эвфалидом, потом Евфорбом, потом Гермотимом, потом Пирром. А после смерти Пирра стал самим Пифагором, чтобы раздобыть-таки себе приличные штаны, и тоже сохранил память обо всем будущем и даже о том, что никогда не было, нет и не будет.


Что-то в этом представлении было для меня очень важное. Но что, я не мог уловить.


Я уже заглотил половину Срединного Сибирского моря и чуть было не лишил сибирских эллинов мореходства, но тут снова откуда-то взялся дельфин-белобочка Бим, мой старый приятель. Я привычно ухватился за его спинной плавник, выплюнул Океан и, когда волнение от этого моего действия немного успокоилось, увидел тот самый островок, два шага на три, а на нем величественного старца, видом напоминавшего Аполлона, пришедшего от гипербореев, ну, то есть, с берегов Ледовитого, или как его еще там, Океана.


Бим ссадил меня со спины, выдал бессрочную квитанцию за проезд, распрощался со мной и умчался на поиски дельфиньих игрищ. А когда я выбрался на берег, старец нахмурил брови и недовольно сказал:


— Ладно… Штаны я тебе, пожалуй, сооружу. Но имя мое отдай мне.


И тут я, удивляясь своей забывчивости, сразу же припомнил, что никакой я не Пифагор, а обычный глобальный человек, имени которому иметь не положено.


Пифагор (не я, а тот — настоящий) еще некоторое время разглядывал меня, словно примерку на глаз делал, а потом сказал:


— Пошли. Сооружение штанов — дело долгое. Ты ведь знаешь, что это варварское изобретение? А пока что прикройся квитанцией, благо у нее не указан срок действия.


Мы пошли к великолепному городу, видневшемуся стадиях в пяти. Так я стал вечным со-путником Пифагора.


Жил он на Семейкином острове. Отец его, Мнесарх, был богатым купцом, аристократом, занимавшимся крупной торговлей хлебом. Да и образование, и характер политической деятельности Пифагора явственно указывали на знатность и богатство его происхождения.


А я-то что… Так себе. Но Пифагор почему-то всегда относился ко мне дружелюбно. Ворчал, конечно, иногда. Не без этого. Но все же чем-то выделял из множества своих поклонников и учеников.


В то время у власти на Семейкином острове находился тиран Поликрат. Для Семейкиного-то острова эпоха его правления была весьма благоприятной. На острове велось обширное строительство, экономика его процветала. Подобно многим сибирским тиранам, Поликрат покровительствовал талантам. При его дворе жили поэты Ивик и Анакреонт, работали знаменитый врач Демокед и создатель трансатлантического железнодорожного туннеля, лауреат многочисленных государственных премий инженер Евпалин.


Но, достигнув сорока лет, Пифагор, видя, что тирания Поликрата слишком сурова, чтобы свободный человек мог переносить ее надзор и деспотизм, уехал вследствие этого на Алтай. Кто говорил, что имела значение связь Пифагора с земельной аристократией, враждебной Поликрату. Кто утверждал, что политические мотивы его эмиграции выдуманы самим Пифагором, чтобы приписать себе славу тираноборца. Я же считал, что будь Пифагор только философом и ученым, ему, вероятно, нашлось бы место под властью просвещенного тирана. Однако он был еще и человеком, движимым сильными политическими амбициями и посвящавшим политике немалую часть своей жизни. И Семейкин остров был слишком мал (два шага на три) для них обоих. А политическая карьера в условиях тирании могла вывести Пифагора только в приближенные тирана. Но этот путь для такой личности, как Пифагор, не подходил.


Я-то знал, что Пифагор прибыл на Алтай в качестве религиозного и морального учителя нас-всех, да еще с некоторым опытом реакционного политического агитатора. Он был человек с сильными социальными и политическими предубеждениями и глубоким чувством собственной значимости. Пифагор был лидером, пророком, но не без хитрости и хорошего знания практических деталей и средств, которые только и могут объяснить его последующий феноменальный успех.


Однажды мы с Пифагором пришли в полис Пердячинск, а владыка этого города Леон спросил Пифагора:


— В какой науке ты считаешь себя сведущим?


— Ни в какой, — ответил Пифагор. — Я только философ.


— Что такое философия? — спросил тиран Пердячинска.


— Человеческую жизнь, — был ответ Пифагора, — можно сравнить с колхозным рынком и Олимпийскими играми. На рынке имеются продавцы и покупатели, которые ищут выгоды: одни — продать подороже, другие — купить подешевле. Ни на что другое их мыслительной способности уже не хватает. А на Олимпийских играх участники их заботятся о славе и известности. Эти-то вообще, кроме финишной ленточки и наградного венка из веток репейника, ничего не видят. Есть еще зрители, внимательно наблюдающие за тем, что там происходит, болеющие за “своих”, вопящие, ругающиеся, восхваляющие и уже не замечающие ничего, кроме того, что происходит на ристалище. Но есть еще и особые зрители, которые видят не только конные соревнования и жажду славы их возничих, но и самих зрителей, образующих неуправляемую толпу и становящихся нами-всеми, и даже небо и облака, и легкий ветерок, и шелест листвы деревьев, и музыку сфер, несмотря на вопли и крики нас-всех. Так и в жизни людей. Большая часть их заботится о богатстве и славе, все здесь в погоне за ними, только немногие среди шумной толпы не принимают участия в этой погоне, но созерцают и исследуют природу вещей и познание истины любят больше всего. Они называются философами — любителями мудрости, а не софосами или софистами — мудрецами или учителями мудрости, потому что только одно Божество может обладать всеобъемлющей мудростью, а человеку естественно лишь стремиться к ней.


Тут тиран Леон мгновенно прозрел, заплакал от счастья и установил в полисе Пердячинске подлинную демократию под своим, однако, покровительством.


Что тут началось!


Пердячинские парни побросали наземь погоню за славой и богатством, окружили Пифагора, оттеснив меня на периферию Космоса, и давай его спрашивать. Со всех сторон посыпались вопросы, и особенно, конечно, усердствовали оптовые торговцы.


— Что такое число?


— Как связаны число и вещь?


— Что такое предел и беспредельное?


— Почему это, Пифагор, столь фундаментальную роль играет у тебя противоположность чета и нечета?


А один даже спросил:


— Почему это Единица не является числом?


Я хоть и находился на самом краю Космоса, так что любой толчок мог сбросить меня в Хаос, все же отчетливо видел, что Пифагор попал в переделку и так просто его пердячинские парни, да и девки, появившиеся в несметном количестве, не отпустят.


Хорошо хоть, философ догадался и для начала молча установил меры и весы. А пока все их, эти самые меры и весы, подозрительно рассматривали, разглядывали, нюхали и пробовали на зуб, начал говорить.


— Ни на один из этих вопросов вы не сможете ответить сами себе, — важно подтвердил Пифагор и тем самым сбил оптовые цены на рынке, а за ними и розничные поползли вниз, — если только будете рассматривать мое учение как главу из арифметики, а общее физическое и космологическое учение брать вне связи с моим учение о числах. Это так.


Тут цены качнулись и поползли вверх, особенно на оливковое масло, потому что мудрец Фалес скупил-таки весь урожай маслин и маслодавильни и теперь являлся монополистом на рынке ценных бумаг. А кто мешал другим сделать это?


— Да, я говорю, что все имеет число, — величаво продолжил Пифагор. — Ибо без последнего невозможно ничего ни понять, ни познать, ни купить, ни продать. Природа числа есть то, что дает познание, направляет и научает каждого относительно всего, что для него сомнительно и неизвестно.


Тут пердячинцы бросились снова переписывать ценники.


— В самом деле, если бы не было числа и его сущности, то ни для кого не было бы ничего ясного ни в вещах самих по себе, ни в их отношении друг к другу. Число прилаживает все вещи к ощущению в душе, делает их таким образом познаваемыми и соответствующими друг другу по природе закона о налоге с прибыли, сообщая им телесность и разделяя, полагая отдельно понятия о вещах беспредельных и ограничивающих.


Тут пердячинский оптовый, розничный, муниципальный, колхозный и прочий и прочий рынок рухнул под тяжестью мыслей, инфляции и нестерпимой жары. Кто что почем продавал и покупал, понять было невозможно, да и ни к чему это мне было. Надо было спасать любителя мудрости Пифагора, которого уже почти что затолкали и затоптали. Я начал пробираться к любимцу богов, сообразив в этой мешанине товаров и человеческих тел, что число понимается Пифагором как принцип правильного, понимающего видения. Число как бы разделяет мир, делает его членораздельным, логичным, отчетливо различимым.


Но в этой свалке числом, видно, и не пахло. Пробиться к Пифагору было нелегко. И тогда я крикнул, что было силы:


— Курс доллара обломился!


Этого оказалось достаточно, чтобы ввергнуть пердячинцев в осмысленно-бессмысленную деятельность по выяснению финансовых вопросов и разрешению экономических проблем. Да и сам правитель Леон вовремя опомнился, отменил подлинную демократию и учредил умеренную тиранию с элементами коммунизма для тех, кто искал справедливости на всеобщем рынке.


Ну, а мы тем временем продолжили свои странствия, во время которых Пифагор попытался упорядочить свои мысли.


— Все происходящее в мире управляется определенными числовыми соотношениями, — сказал мне Пифагор. — И задача философии состоит в том, чтобы вскрыть эти соотношения.


— Вскрывай, конечно, — разрешил я.


Дело в том, что старик до сих пор все еще не приступил к примерке штанов, и без измерения, то есть числа, здесь, как я понимал, было не обойтись.


А толчком к такому образу мыслей послужили некоторые элементарные закономерности из области музыкальной акустики. Мною в одном ночном баре, где мы коротали ночи, пережидая затяжные сибирские дожди, было установлено, что при одновременном колебании двух струн на балалайке гармоническое звучание получается лишь в том случае, когда длины двух струн относятся друг к другу как простые числа. Вот я и сделал вывод, что аналогичные соотношения должны существовать везде. При этом немалую роль играет эстетический элемент. Наличие числовых соотношений, управляющих миром, как мне казалось, есть и свидетельство мировой гармонии.