"Чезаре Ломброзо. Гениальность и помешательство" - читать интересную книгу автора

цыпленка, Фодера нашел в нем большое сходство со своей возлюбленной, тотчас
же купил его и начал ласкать и целовать. Этому цыпленку дозволялось все:
пачкать книги, мебель, платье и даже садиться на постель.
Шопенгауэр наследовал, по собственному его сознанию, ум от матери,
энергичной, хотя и бессердечной женщины, и притом писательницы, а характер
-- от отца, имевшего банкирскую контору, человека странного, мизантропа и
даже липеманьяка, который впоследствии застрелился.
Шопенгауэр был тоже липеманьяк: из Неаполя его заставила уехать боязнь
оспы, из Вероны -- опасение, что он понюхал отравленного табаку (1818), из
Берлина -- страх перед холерой, а самое главное -- боязнь восстания.
В 1831 году на него напал новый припадок страха: при малейшем шуме на
улице он хватался за шпагу и трепетал от ужаса при виде каждого человека;
получение каждого письма заставляло его опасаться какого-то несчастья, он не
позволял брить себе бороду, но выжигал ее, возненавидел женщин, евреев и
философов, в особенности этих последних, а к собакам привязался до того, что
по духовному завещанию отказал им часть своего состояния.
Философствовал Шопенгауэр постоянно, даже по поводу самых ничтожных
вещей, например своего громадного аппетита (философ был очень прожорлив),
лунного света и пр.; он верил в столоверчение, считал возможным с помощью
магнетизма вправить вывихнутую ногу у своей собаки и возвратить ей слух.
Однажды его служанка видела во сне, что он вытирает чернильные пятна, а на
утро он действительно пролил чернила, и вот великий философ делает из этого
такой вывод: "Все происходящее происходит в силу необходимости". На
основании такой странной логики впоследствии была построена им замечательная
по своей глубине система.
По своему характеру Шопенгауэр был олицетворенное противоречие.
Признавая конечной целью жизни уничтожение, нирвану, он предсказал (а это
равносильно желанию), что проживет сто лет; проповедуя половое воздержание,
злоупотреблял любовными наслаждениями и, хотя сам выстрадал много от людской
несправедливости, позволил себе, однако, без всякого повода жестоко
оскорбить Молешотта и Бюхнера и радовался, когда правительство запретило им
читать лекции.
Он жил всегда в нижнем этаже, чтобы удобнее было спастись в случае
пожара, боялся получать письма, брать в руки бритву, никогда не пил из
чужого стакана, опасаясь заразиться какой-нибудь болезнью, деловые заметки
свои писал то на греческом, то на латинском, то на санскритском языке и
прятал их в свои книги из нелепой боязни, как бы кто не воспользовался ими,
тогда как этой цели гораздо легче было достигнуть, заперев бумаги в ящик;
считал себя жертвою обширного заговора, составленного против него философами
в Готе, согласившимися хранить молчание относительно его произведении, и в
то же время боялся -- заметьте это противоречие, -- как бы они не стали
говорить об этих произведениях.
"Для меня легче, если черви будут есть мое тело, -- говорил он, -- чем
если профессора станут грызть мою философию".
Чувства привязанности были ему совершенно незнакомы: он решился даже
оскорбить свою мать, обвинив ее в неверности к памяти мужа, и на этом
основании признал ничтожество всех женщин, у которых "волос долог, но ум
короток". Несмотря на то, он отрицал моногамию и превозносил тетрагамию
(четвероженство), находя в ней только одно неудобство... возможность иметь
четырех тещ.