ПРИБЛИЖЕНИЕ К ВЕЛИКОЙ КАРТИНЕМного лет я удивляюсь трем вещам, Кант — двум, а я трем: самолету в небе, радиоприемнику в траве и картине Иванова "Явление Христа народу" внутри меня.
Самолету в небе хорошо удивляться лежа. Смотришь на самолета ничтожную точку и думаешь: "А чего он не падает, ведь он хоть и алюминиевый, но железный? И никакой винт у него не крутится. А ведь падали самолеты с неба. И горели. Война была. Как много их тогда падало".
И приемнику удивляться легко — вот он поет в ароматной траве никуда не включенный. Голосом певца Александра Малинина. Романсы поет без акцента. Хорошо поет. И я ему подпеваю. Без цыганщины — натурально.
Картине Иванова удивляться тоже легко — но трудно. Она дробится у меня в душе. То отдельно Христос. То отдельно Креститель. Я знаю, Иванов писал его со скульптуры Зевса Отриколи. Голову Христа — с головы Аполлона. Я много знаю всякого...
Чтобы собрать все фигуры, горы, долину, реку Иордан, камни на переднем плане, каменистую дорогу и снова фигуры, и воду быстротекущую, и цвет — много самозвучного цвета, нужен громадный холст. Мне кажется, что картина громадна — безмерна.
Вот старик — в чем душа, пытается встать, чтобы встретить Спасителя на ногах, чтобы заглянуть ему в глаза — старикам почему-то хочется заглянуть в глаза Иисусу Христу.
Картина собирается в моей душе и опрокидывается на меня, как небо, как ливень.
Критик Стасов назвал ее "хоровой картиной". Я возражаю: она скорее чистое соло Крестителя — Иоанна Предтечи. Но наготове скрипки, флейты и тамбурины. Но Христос... Что-то там с Христом...
Иду в Русский музей. Всякую расхлябанность в себе гашу. Всякую гордыню в себе гашу. Думаю: "Мог ли один человек даже за двадцать лет написать такое?" И отвечаю: не мог. И вспоминаю, что рукой гения водит Бог. Знал Иванов, когда начинал работу над этой картиной, что он гений? Наверное знал, он уже прикоснулся к Творцу, работая над "Явлением Христа Марии Магдалине". Тогда ему Бог шепнул: дерзай, Иванов, ты — гений. Что я знаю о гениях? Только то, что гению в коллективе быть неприлично. Может быть, поэтому Иванов избегал коллективов, компаний, секций и разговоров о самом главном. Он знал: самое главное — явление Христа народу.
Но Христос? Почему он такой на картине маленький? Меня это очень смущало. Я думал, шагая: "Гений, почему он Христа таким маленьким написал? Почему не в центре?"
Теперь-то мне ясно — Христос написан в правом верхнем четверике не случайно, не просто, а по научному японскому правилу "сильной руки". По этому правилу, исходящему из движения нашего глаза, предмет, поставленный в правом верхнем четверике холста, становится зрительным центром и вследствие этого центральной смысловой фигурой.
В музее постоять нужно у картины без суеты, позабыв о японском научном правиле, тем более что художник его не знал, — постоять и послушать гения.
И все-таки я называю мысленно эту картину первой русской картиной XXI века. Именно в XXI она будет понята всеми: и мной, и тобой, и вами...
Вхожу в зал. Тесновато. Может, даже грязновато. Много всего висит. Статуи стоят — мраморы. Золота блеск.
Где же картина, которая как небо?
Вон она, на противоположной от входа стене. И не очень большая. В роскошной раме такой широкой, такой фигурной, такой золотой, что вставлять в нее нужно зеркало для царя.
Это очень хорошая рама втиснула картину, как фарфоровую чашку. Стиснула мое сердце — оглядываюсь. Хочется уйти. Напротив другая картина висит — "Явление Христа Марии Магдалине". И кажется мне, что она размером поболее. Смотрю: на табличках — 1806х1858. Обе картины одинакового размера. Но "Явление Христа народу" — меньше. И злость берет. А злость — она, как грязь на стеклах очков.
Иду в соседний зал, как в пустоту. Приглядываюсь — на стенах Малевич. И ничего: не бунтует, не хулиганит — тихо висит, но как бы с ухмылкой. Иду в следующий зал. Наталкиваюсь на "Явление Христа". Что-то с ним стало — какая-то нелепая судьба. Та же светящаяся цветность, то же глазастое сомнение и вера. Но люди и природа побывали в какой-то жуткой зоне мутаций, там, где собаки, голуби и дети превращаются в чудовищ. Фи-лонов!
Иванов и Филонов. Кто их повесил рядом, соединив Малевичем — серебряной цепочкой? Может, директор В. А. Гусев? А может быть, искусствовед Ковтун? Если бы еще и роскошную раму отдали роскошному Карлу Брюллову. И красивые мраморы переставили в другие залы. Картина просит свободы. Зритель просит свободы возле нее. Христос предлагает свободу...
А мы не берем. Вот уже сколько лет не берем. Все глубже заталкиваемся в ад. Вместо свободы выбираем силу. Сила и есть ад. Сила работает лишь на себя, пожирая и слуг своих, и творцов. Что предлагаем детям — "Человек — это звучит гордо!". Гордость, как галстук, ее всякий раз надо поправлять перед зеркалом. Особенно, если кроме галстука и гордиться-то нечем.
Закон божий отменили — в нем не находили гордости для человека, он был смешон — если тебя ударили по правой щеке, подставь левую... Над законом божьим можно подтрунивать, но жить без него нельзя. Можно подтрунивать над мамой, над бабушкой но нельзя смеяться над предками. Это опасно.
Посмотреть картину мне нужно для работы над новой повестью, где гордый мой герой, придя с войны, соскальзывает в быт, но все же поднимается на зыбкие ходули тоски по простоте, по абсолютно ясным смыслам в которые нельзя упрятать таинственные поршни высших интересов государства.
Пишется трудно — медленно вырастает Бог в душе. Поэтому я с легкостью соглашаюсь выступить на Совете по детской и юношеской литературе.
Сел писать... Сижу — пишу... Такие слова: "Некоторые зоны мутаций в детской литературе".
"Толчея на ярмарке концепций сегодня такова, что наши витии, разгорячась, свободно могут литературу для детей раздавить высокомерным, перемазанным в крови и навозе сапогом. И не услышат хруста. Хотя, если разобраться, самыми актуальными сегодня следует считать литературы детскую и экологическую, поскольку их заботы сосредоточены в зонах мутаций. Но если экологическая проблематика всеземельна и может рассчитывать на сочувствие зарубежных коллег, то наша детская литература должна прежде всего сама освободиться от миражей и фантомов футурооптимизма, политизации, социального чванства и, главное, — расстаться с пиротехникой. Именно она, любезная нам пиротехника, долгие годы заряжала общество восторгом близкого счастья. Была удобна, отработана, щедро оплачивалась.
В условиях сегодняшней коммуникации, перенасыщенной негативными реалиями, разрушением образа врага, переходом на общечеловеческую мораль наша детская литература должна искать безукоризненные пути воспитания в ребенке совести цельной. Признаками такой цельной совести являются стыд, честь, жалость. Стыд — суть целомудрие. Честь — подвиг. Жалость — милосердие. А не классовый подход. Классовый подход — террор..."
На семинаре редакторов детских редакций много говорилось, даже выкрикивалось, о зловещем феномене Павлика Морозова. Центральный совет пионерской организации имени Ленина постановил считать "подвиг" Павлика — подвигом. Члены совета даже обижались: мол, что еще вам надо — мы проголосовали и все, и хватит. Кто-то успокаивал: да плюньте вы, считайте этот случай курьезом. Но не получается плюнуть на трагедию Павлика, на высокопарную ложь, в которую он запеленут.
Это одна из самых показательных мутаций нашей педагогики. Ребенок помещается между двух идеологий: за Павлика — в пионерской комнате, против Павлика — в семье. Сначала ребенок мечется — где правда? — но потом вдруг успокаивается, соглашается и с теми, и с другими. Происходит осознание благодатных возможностей двойной бухгалтерии и адаптация к ней. Возникают два набора ценностей, а следовательно две совести, ибо совесть есть контрольная функция разума — субъект и мораль. Совесть неделима, но, видимо, их может быть две, три и более. Углубившись в себя, мы легко можем отыскать адаптационный механизм, делающий возможным наше существование в различных плоскостях лжи. Мы как бы телепатически устанавливаем друг с другом, или с залом, нужный уровень лжи и вытаскиваем для предъявления соответствующий сертификат. Мы и любим на этих сменных уровнях лжи, и даже дружим.
Центральный совет пионерской организации имени Ленина проголосовал за подвиг Павлика Морозова, но вот почему-то детские писатели и педагоги не проголосовали против. Потому, что один из нескольких ценностных наборов в нас позволяет нам быть ленивыми и снисходительными. Мы человеки с кассетной совестью — кассетные люди. Безбожие — нравственная безнадзорность сделала нас такими.
Религия возрастает и религиозное чувство крепнет вместе с ростом уровня общей образованности, и напротив, религия умирает, если народ впадает в дикость.
В случае с Павликом есть персона, разрушительное действие которой посильнее пропаганды "Павликова подвига". Я говорю о бабушке. Существует неписаная шкала внутрисемейных табу — мы воспринимаем этот порядок с детства, суггестивно, поэтому он является фундаментом нашей морали: наименьшей неприкосновенностью располагают молодые дяди и тети, затем отец, затем мать и на вершине святой горы — бабушка. И вот наша бабушка берет топор и убивает внуков. Ладно Павлика, но ведь она и невиновного — младшенького на раз...
Ни один ребенок, ни один нормальный взрослый никогда не примет в сердце того, что бабушка убила внучат из неких идеологических с ними разногласий — (Вместо того, чтобы рассматривать этот эпизод по линии психиатрии и наркологии, мы стали рассматривать его с позиций классовой борьбы, чем, по изуверской сущности, поставили на одну доску с расстрелом царских детей, добавив существенный штрих в до дикости, до безумия, искаженный портрет нашего народа).
Неплохо бы нашему народу вновь полюбить своих детей.
Ну и при чем же тут "Явление Христа"? — напрашивается вопрос. А при том, что детский писатель — это нереализовавшийся священнослужитель. А Христос, вот он на картине, и именно его образ легче всего разрушить, начиная строить новый мир.
Как легко стать начальником — стоит лишь разрушить храм, бросить в костер икону и объяснить, что Бог смешон. И чтобы восстановить разрушенное начальником, следует действовать в том же порядке. Отмыть Христа, отстроить храм и показать, что Бог велик, — а для этого нужно дать людям хорошее образование, — что Бог во всем.
Кто же такой Христос?
Был ли он до того часа, когда Мария его родила?
Молодые люди, а я спрашивал многих, отвечают: не было его.
Действительно, откуда ему взяться? Следовательно, прежде чем перейти к "Явлению Христа", как к факту искусства, к Христу, как к факту сегодняшней необходимости, следует познакомиться с ним, как с фактом мифа.
Некоторые молодые люди считают: Иисус — имя, что правильно; Христос — фамилия, что неправильно; а отчество по выбору: Саваофович или Иосифович, поскольку Саваоф отец, а Иосиф отчим.
Отчества у Иисуса нету — отца у него, как такового, нет, как Бог, он безначален, как человек, обязан матери своей, Деве Марии, и Богу Духу Святому: Деве и Духу — сущностям прекрасным, но в чистоте своей безгрешным. Так что отчество отпадает. Остается лишь имя — Иисус, от древнееврейского Иешуа — "бог спасет". Христос же по-гречески — помазанник, избранник бога, несущий слово божье; по-еврейски — мессия. Можно Иисус Мессия, но в христианской традиции принята греческая форма — Иисус Христос.
Даже юные молодые люди знают нынче, что в христианстве существует Троица. Но что это? "Три лица, — говорят, — такой трехликий Бог. Он един, но лица у него разные. Когда какое нужно, таким он и пользуется".
Но, это не совсем так — далеко не так — совсем не так. В теологических представлениях христиан сущность Бога едина, но бытие его можно описать лишь личностными отношениями трех ипостасей (лиц): Бога Отца, Бога Сына, Бога Духа Святого — лица тут скорее юридические. Бог Отец — первоначально, давший форму и движение всему сущему, бог Сын — Логос, абсолютный смысл. Бог Дух Святой, нематериальная сущность, однако наделенная многими замечательными качествами: вездесущий, всеведущий, всемогущий, животворящий, дающий бессмертную душу. Бог Отец называется отцом потому лишь, что в триаде стоит первым. Кроме порядковой формулы во всем остальном боги равны друг другу — равночестны. Обладая единой волей, они могут проявить ее, то есть принять решение, равное Богу, только втроем. Это как три ключа от пускового устройства ракеты с ядерным зарядом. По отдельности они отпирают и письменный стол, и, может быть, храм, но только вставленные в замок пускового устройства в определенном порядке — втроем, они дают движение и цель Богу — ужасу — ракете.
В христианской триаде не может быть споров, раздоров, команд, как в триадах языческих — только диалог, беседа. Только взаимопереход — понимание.
Итак, что мы имеем.
Христос — Помазанник, отмеченный божьей благодатью. Бого-человек. Не полубог или получеловек, но в полной мере и бог, и человек, наделенный как бессмертием Бога, так и конечной природой живого. Именно этот аспект — две природы Христа, но единая воля — делает его сущность логически неописуемой, но остро интересной.
По существу, после воскрешения на небе появляется уже другой Бог, уже не просто абсолютный смысл, а лексикон страданий человеческих. Этот Новый Бог заслонил и Бога Отца, и Бога Духа Святого. Теперь они лишь номинально числятся в триаде. Богом единым стал богочеловек Христос — "Сын человеческий", как он сам себя называет. И нравственным законом для последователей Христа, христиан, стал новый завет — новые заповеди: вместо "Око за око" — "Возлюби врага своего".
Сегодняшняя ситуация с врагами нашими, я полагаю, является хорошим подтверждением мудрости закона божьего.
Пришел мой друг, ясноглазый, сел нога на ногу, прочитал мною написанное и говорит, словно дает мне талон на сахар:
— И чего ты тут наворотил? Писал бы о картине. Помню, она большая. Висит на стене одна, как положено великой вещи. А ты о детях. О детях-то зачем?
— Именно дети, — говорю, — помогают нам понять и принять Бога. Дети религиозны стихийно — природно. Они не понимают ни пустоты, ни бездуховности. У них все одухотворено.
— Религия — это необходимость жертвы, — сказал мой светлоокий друг.
Ну что же, жертву мы принесли всем народом крупную, склоним же головы перед Христом.
Теперь, я думаю, можно перейти к самой картине, хотя подготовка к ее пониманию и осмыслению умозрительна, своевольна и безусловно недостаточна.
"Явление Христа народу" оказалось явлением не только для отечественной живописи, но, как мы теперь понимаем, и для мирового искусства. Именно поэтому писать о картине так не просто, именно поэтому нужны такие длинные преамбулы: уровень нашей социалистической культуры мелковат для осмысления этой вещи не только в ее мифологическом — сюжетном освоении и философии, но и в восприятии ее, как безусловного шедевра живописи.
Сказал об уровне нашей социалистической культуры и испугался: активным элементом нашей культуры является разгром не в ногу шагающих, уничтожение их, осмеяние. "Явлению Христа народу" сегодня опасность не угрожает, кроме красивой рамы да тесноты в зале. А вот Гайдару Аркадию Петровичу? "Тимуру и его команде"? Что скажут мастера переосмыслений? Во времена идейных перетрясок откуда-то берутся эти творцы пустот, "агрономы плешей".
Мне хочется сказать, что из всех советских детских писателей только Аркадий Гайдар реализовал себя как пророк.
Я считаю его повесть о Тимуре пророческой и трагичной. Я бы сказал, да и не я первый, что это апология Христа. Герой не только проповедует, но, сообразно с условиями своего времени, внедряет в жизнь идею христианского милосердия.
Попытки создать жития идеального ребенка никогда не давали результатов. Детство Христа настолько неубедительно показано в апокрифах (более всего таких апокрифов в Египте у коптов), что не совершай он бесконечные чудеса, получился бы обычный, причем не очень привлекательный, мальчик, поскольку жизнь ребенка невозможна вне греха, а жизнь святого ребенка несостоятельна в грехе. Лишь у Гайдара получилось. Игра, гениально придуманная Аркадием Петровичем, собственно и есть религия — культ.
Жизнь Тимура показана в служении.
Что будет с Тимуром Дальше? Такого вопроса даже не возникает — он, конечно, погибнет от руки какого-нибудь маленького Берии.
Уже в чести маэстро, которые норовят все зачеркнуть, как делали это уже не раз, потому что их маэстрия убедительна лишь на пустом месте, как птичий щебет в развалинах храма: не нужно свою мысль увязывать с мировой и национальной культурой, не нужно искать взаимодействий, не нужно отягчаться параллелями и моралью, надо лишь декларировать крик, прозрение и эйфорию — свободу шума и кровопускания.
Из всех советский прозаиков я наиболее преклоняюсь перед Андреем Платоновым, но, увы, не он вел в бой сотни тысяч молодых солдат в Великую Отечественную, а Гайдар. Гайдар и сейчас направляет сердца молодых, он, а не общество здоровых, но милосердных. Уже давно действует тезис: "Добро должно быть с кулаками". Неправильно это. Нельзя противопоставлять кулакам зала кулаки добра. Когда добро наращивает кулаки, музеи скудеют, города охламляются, архитектура приобретает казарменный вид, подростки берут в руки ножи. Наказующим является государство с его судом, милицией, демократическим большинством. Даже Бог наказующ, но не добро. Даже Бог — но не добро.
Тут мы и приходим к понятию, которое сейчас беспрестанно трясут по телевидению (на митинги я не хожу), — нравственность. Какая нравственность? Коммунистическая, пролетарская, интеллигентская, комсомольская, пионерская, экспериментальная?
Приходится констатировать, что никакой спец. или соц. нравственности не бывает. Всякий опыт переоценки добра приводил правительства и народы к сокрушительным катаклизмам. Если мы причисляем себя к одной из трех суперкультур, в данном случае христианской суперкультуре, то и ценности у нас должны быть христианскими. Нравственность, на которой зиждилась наша мораль, прежде так и называлась — христианская. Именно к ней, независимо от наших взглядов на религию, нам и следует возвратиться.
Возвратить детях Христа.
Христос — это диалог.
Когда ребенок остается один, он беседует сам с собой и сам себе жалуется на одиночество. Когда ребенок оставался с Христом, он на одиночество и не жаловался, поскольку одиноким не был. И монолог его о несправедливостях мира, о родителях, которые сами смотрят мультики, а его уложили спать, становится беседой с равным и равно страдающим собеседником. Уважение — это равенство в диалоге. Ребенок, в основном, и вопросы задает взрослым, чтобы ощутить это самое равенство в диалоге.
— Господи, сделай так, чтобы государство наше наконец поняло, что эксперименты над душами детей — дело не менее преступное, чем эксперименты над их плотью. Господи, яви себя народу, — так я говорю, глядя на картину, как на икону. — Товарищ директор Русского музея, отдайте эту драгоценную раму в Эрмитаж, снимите кандалы с картины Иванова, даже если они так похожи на золотой оклад.
Пришел другой мой друг ясноглазый, Игорь Смольников, писатель и литературовед, тоже сел нога на ногу, прочитал мною написанное и говорит:
— Ты, — говорит, — путаешь что-то. По-моему, там, в Москве, в Третьяковской галерее висит в просторной зале картина Александра Иванова "Явление Христа народу". Там даже две подставочки сделаны, золоченые такие пилончики, чтобы не прогибался нижний брус рамы.
— Почему в Третьяковке? — спрашиваю. — Когда Иванов картину из Рима привез Третьяковки еще и в помине не было...
Но пилончики золотые я тоже помню. И внутри у меня холодеет. Действительно, в Третьяковке. В просторной зале... И мысль такая — грубая, как сосулька на водосточной трубе: "Если это просто склероз, то куда ни шло, но скорее всего — угасание в душе и в сердце национальной культуры. Забвение. Мрак..."
Всесоюзный Совет по детской литературе в Ленинграде не состоялся по лености нашей городской и писательской администрации, которая не выхлопотала ни гостиниц, ни автобусов, ни ресторана, где завтракать и обедать людям, ни даже зала, где произносить речи.
Речь моя оказалась непроизнесенной и чуть было не залегла в стол. Но! Тут мне предложили написать небольшое эссе о каком-нибудь шедевре русской живописи. Желательно на библейский сюжет.
— Хочется, знаете, чтобы наши подростки все же понимали, за что царь Ирод отрубил голову Иоанну Крестителю. Или вот про семь бесов, которых Иисус изгнал из Марии Магдалины. Согласны?
— Согласен.
— Какой шедевр?
— "Явление Христа народу".
— Но вы не усложняйте, — сказали мне. — Имейте в виду опыт и разум подростка.
— Ладно...
Я пододвинул к себе листки с моим несостоявшимся выступлением и принялся натурально, как плотник обтесывает бревно, как столяр стругает брусок, писать дальше. Господи, яви себя. Ну, приспела пора.
Господи, не поленись. Лучше это сделать в Москве или у нас в Ленинграде, лучше даже в Ленинграде.
Александр Иванов, сын профессора живописи Петербургской академии художеств, трудолюбивый, застенчивый, даже робкий, вместо отправки его в Сибирь за мятежные мысли и безбожие, что ожидалось, в согласии с академией, видимо, желавшей отделаться от своего неблагонадежного выпускника, был награжден обществом поощрения художников золотой медалью первого достоинства за картину "Иосиф, толкующий в темнице сны виночерпию и хлебодару" и послан в Италию для совершенствования в художестве. Случилось это в 1830 году.
Двадцать семь лет Иванов проведет в Риме. В Риме он и напишет свою великую картину.
Почему Иванов, живя в Риме почти в нищете, все же не хочет возвращаться на родину, где его материальное положение было бы безусловно выше? Разные есть на этот счет мнения. Читайте двухтомную очень подробную монографию А. Алпатова "Александр Иванов", где весьма вдумчиво рассматривался этот факт. Я же полагаю, что медленно нарастающая мощь таланта делала художника очень осторожным. А ведь всяк знает, насколько быстры и высокомерны бывают суды и суждения в России.
Есть таланты яровые — многошумные, как рост бамбуковой рощи, есть таланты озимые — пережидающие, но вздымающиеся на века, как секвойи. Такого свойства талантом обладал Иванов и, видимо, понимая это, оберегал его. Кому какое дело в Риме, всемирной столице художеств, до русского художника — чудака академиста. Правда, академистом Иванов себя не числил — полагал себя чистым романтиком, чей возвышенный взгляд, направленный на радостное возвеличивание духа, нуждался в подкреплении всемирностью.
"Художество — есть результат всего мира", — говорил Иванов.
В 1834 году Карл Брюллов, относившийся к Иванову снисходительно, называвший его за медлительность и излишнюю вдумчивость "кропуном", закончил "Гибель Помпеи". Блистательное полотно это принесло автору широкий и громкий, как сейчас говорят, "шлягерный" успех. Брюллова называют "Божественный Карл". Иванов, работавший над "Явлением Христа Марин Магдалине", сообщает, что заметил в евангельском сюжете "момент" значительный для исторической картины. "Мирный предмет мой, — пишет он — станет выше изображения пожара и язвы". "Гибель Помпеи", написанная Брюлловым в традициях академического романтизма, безусловно и яркий шедевр. Что же побуждало Иванова заявлять, что его картина будет выше! Желание любой ценой остаться в Риме? Нет, он уже знал, что способен написать великое полотно. Видимо, гениев бывают такие прозрения.
Живописную задачу, которую он сам еще смутно представлял, можно сформулировать его же замечательным высказыванием, полным тоски: "Мне бы очень хотелось на прекрасной природе проверить те сведения, которые я зачерпнул, копируя Рафаэля". Если бы он мог представить, какие трудности преподнесет ему эта "прекрасная природа".
Можно правильно поставить задачу, можно блестяще разрешить ее, но так и не воплотить из-за неких серьезных, но прикладных несоответствий. Вспомните Леонардо да Винчи. Он правильно поставил задачу по созданию вертолета, блестяще решил ее, найдя форму винта, но чтобы его вертолет взлетел, следовало решить и прикладную задачу — изобрести двигатель внутреннего сгорания и горючее для него.
Пятьдесят лет спустя придет художник, который поставит сходные с Ивановым задачи, — это Сезанн. В подтверждение я прибегну к мысли, высказанной Г. А. Загянской в книге "Пейзажи Александра Иванова". Галина Аврамовна — известный искусствовед, ей и карты в руки. Вот что она пишет: "Казалось бы, не стоит сравнивать Иванова и Сезанна, слишком многое их разъединяет. И все-таки в таком сравнении есть известная польза — и тот, и другой оказались, хотя и с разницей в пятьдесят лет, перед проблемой соединения старого и нового видения. Обоих будут обвинять в том, что они ищут исчерпывающих формулировок в искусстве".
Но замечательному французскому художнику все же не пришлось самому решать многих проблем, которые решили до него и Иванов, и импрессионисты: и моделирование формы цветом, и отношения между цветом, светом и воздухом. Иванов находит способы передачи состояний и сложных взаимодействий, не погашая звучания цвета.
Цвет у Иванова становится важнейшим средством и мерой не только для создания равновесий в торжественной романтической гармонии, но и в выражении философской идеи, как ее понимал сам художник; а он, по его словам, нашел высший, наиглавнейший момент в истории, — ведь только после явления Христа человечество устремилось к истинным ценностям бытия. "Мы не маленьким речкам удивляемся, хотя они и прозрачны, и полезны, но Нилу, Рейну и гораздо больше океану", — говорил Иванов.
Чтобы было понятно, о чем все же идет речь, посмотрим бегло на полотно Карла Брюллова. Первая задача живописца: вообразить протекающее в трехмерном пространстве драматическое действие и перенести его на плоскость холста. Драматическое действие, естественно, зависит от доминанты предлагаемых обстоятельств. У Брюллова это — ужас. Ужас объединяет всех: и живых, и мертвых, и даже падающие с храмов статуи. Колорит задан извержением. Цвета предельно сближены. Выбранная для картины эллиптическая композиция интравертивна, она как бы локализует все — все, что может быть использовано для выражения ужаса. Но от картины зритель не бледнеет и не отворачивается, а разглядывает ее с явным удовольствием. Очень камерно, хотя размер полотна велик, очень изящно — изящен даже сам ужас, и потому — не страшно.
У Иванова задача принципиально иная — свобода во всей множественности и многогранности этого понятия; и сомнение, и неверие, и робость, и радость откровения, и провидческая грусть, и вздох, и вера пророка в согласие. Поэтому и подход к решению картины не может быть формальным, она естественно должна быть и многоцветной, и многозвучной. Иванов не решает свой тезис — "высший момент истории" только как постижение явления через "интеллектуальную интуицию". Он решает его абсолютно. Работая над картиной, он устремляется к природе, поскольку, как считали подлинные романтики, любой миф надо пережить не как аллегорию, но как высшую реальность. Иванов следует мысли Шеллинга, духовного отца тогдашних романтиков: "Универсум создан творцом по законам красоты, и созерцание красоты природы тождественно созерцанию бога, разлитого в природе". Еще не приступая к большой картине, Иванов знал, что Христа напишет он на фоне макрокосма.
Сначала Иванов выбрал для "Явления" тоже эллиптическую, модную в те годы у академических романтиков, композицию, но образовывающая круг толпа скорее напоминала заговор, далекий от всемирности. В задачу же художника входило показать людей, как раз не способных к единению через корысть. Тут в толпе и фарисеи — книжники, радикальная религиозная секта, создавшая впоследствии талмуд, и саддукеи, религиозная секта, поддерживающая и властей предержащих и притеснителей-римлян, тут и левиты — выходцы из знатных родов, жрецы Иерусалимского храма, и рыбаки — ученики Иоанна Крестителя, будущие апостолы Христа. И богач, и раб. И старики, и дети.
Иванову нужна открытость. Он останавливается на греческой барельефной фронтальной композиции. Художник, конечно, усложняет себе работу. Фронтальная композиция так торжественна, что может составляться лишь из типического, более того — из архитипического. И тем не менее он останавливается на ней. "Не бойтесь, — скажет он потом молодому художнику. — Не живите у бога на задворках".
Меня не оставляет чувство, что говоря о Боге, он хорошо знает сей предмет. И что своей картиной он как бы переносит через десятилетия, войны и революции евангельский монументализм, как необходимый нам сегодня масштаб свободы. Историческая картина Иванова не уход в прошлое, но билет в будущее. И вполне возможно, в то будущее, которое еще грядет. Вот почему я не могу "писать попроще, поскольку для подростка". Нельзя об этой картине писать просто. Упрощенно можно. Но даже в годы "застоя" о "Явлении Христа народу" упрощенно писать стеснялись...
Прежде чем изложить сюжет картины и, может быть, тем завершить работу мне все же хочется спросить у Иванова: но почему же Христос на картине такой маленький?
"Главный вопрос романтиков относится к невоплощенному". Романтики "изображают находящееся в становлении, но еще не сотворенное", — говорил Иванов.
Короче, сотворить масштаб Христа в наших душах и в нашем сознании нам дано самим. И в этом случае пусть нас не смущают фанерные колоссы наших первомаев.
А сюжет картины предельно прост.
На берегу Иордана Иоанн Креститель с учениками крестил народ. К Иордану все подходили и подходили люди. Некоторые, чтобы посмеяться. Римские конники, наверное, подъехали с полицейскими задачами. И вот, повернувшись к людям, чтобы объяснить что-то, Иоанн вдруг увидел идущего вслед за толпой Христа. О его появлении и о том, что он и есть помазанник, то есть мессианский царь, Иоанн принялся говорить, как говорят пророки. И об этом картина. Как говорил Иоанн Предтеча? Вот именно, это задача наивысшей трудности для живописи. Молчание Бога в согласии написал Рублев. Это его гениальная "Троица". Веру и голос пророка написал Иванов. Наверное, именно поэтому все в картине такое просветленное. Всеобъемлющее просветление как будущее единение человека с природой — пафос картины. И конечно, не зря был послан к людям именно Бог — Логос, абсолютный смысл, истина.
— Возлюбите врага своего, — возгласил он. С позиций любви табуированные заповеди типа "Не убивай", "Не суди", "Не клянись" приобретают смысл высокой философии, которую заметил Лев Толстой, сказав, что человечество еще не готово жить по Христу. И может быть только сейчас, в конце двадцатого века, смысл императива "Возлюби врага?" открылся нам, находящимся под неусыпным вниманием пусковых устройств ядерной смерти.
В картине нет ни зрительного, ни психологического центра, но заслоните фигуру Христа ладонью, и вы увидите, как полотно опустеет. Услышите, как опадает голос Иоанна Крестителя.
Глядя на величественную фигуру пророка, я, сам того не желая, вижу его отрубленную голову, подносимую царю Ироду на золотом блюде. Сколько их, царей иродов, прошло по земле с той поры...
ГДЕ Я БЫЛ КОГДА МЕНЯ НЕ БЫЛОПочему я назвал книжку "Приближения"? А потому, что жанр, в котором все тут написано, я не могу выразить никаким другим русским словом — ни раздумья, ни откровения...
Приближения к чему? К истине? К красоте? Мне бы хотелось — к себе.
Поэтому я и поставил первым по порядку "Приближения к великой картине". В этой работе много агрессии, странного напора, цитат и нет юмора.
Сам я в данной ситуации напоминаю цыпленка, который упорно долбил скорлупу — выдолбился из нее, мокрый и злой, с инерцией еще что-то долбить и не сразу понял, что теперь время остывать, учиться быть пристальным, простым и полезным.
Хотя темы Бога и Гения постоянны, но все же в большой степени установочны. Я же, являя собой лабиринт для самого себя, чтобы найти путь к простоте и к своему мифу сейчас, должен начать с вопроса, вынесенного мною в заголовок: "Где я был, когда меня не было?" Это вопрос очень важный. Если без ухмылок — наиважнейший.
Его ставит пробуждающееся в ребенке осознание своей автономности, неповторимости в беспредельном пространстве времени. Ребенок и видит, и осознает Беспредельность, и чтобы спастись от мрака, он помещает себя в ее космос, то есть одухотворяет ее. Такая маленькая планета, которая умеет дышать, смеяться и плакать. Он сам освещает свой космос. Он населяет свою планету. И птицы, и облака, и дракон, и ромашки — это все он — вчера. Мама — тоже он — завтра. Много явленных "Я". Но где они были до того, как явились? В нем. А где был он?
Поэтому я и назвал сей вопрос главнейшим в причинном ряду развития нашего воображения — на пути к нашему Богу и нашему Гению.
В том, что он "был", ребенок не сомневается, но где в Беспредельности? С вопросом "где" ребенок совмещает вопрос "кем". Может быть, тучкой. А может быть, всего-навсего воробьем.
Ребенок не понимает, естественно, что встретился он со своей душой. Вот если бы взрослые, наконец, перестали брать это этот факт под сомнение.
Когда взрослые, следуя зрелой моде на воспитание правдой, отвечают ребенку: "А нигде тебя не было. Не было, и все тут. Ты появился в результате двух белковых клеток в условиях определенной температуры и питательной среды", — ребенок не понимает, не верит, пугается, вопит и наконец помещает свое неявленное "Я" в областях сиротского холода, среди паутины, под дождем или среди пустыни.
Кстати сказать, ни один взрослый человек не ассоциирует со своим рождением его натуральный путь и порядок, но с некоторым смущением представляет себя на худой конец найденным в капусте.
Ох, капуста-капуста, колыбель всех детей. Под "капустой" я подразумеваю и долгоносого аиста, и телевизор, где находят сейчас малышей торопливые юные мамы.
Меня, например, не мама нашла, а бабушка. В русской печке. Утром.
— Открываю заслонку завтрак готовить, а ты там сидишь. Щеки красные. В каждом кулаке по угольку.
— А что говорю?
— Дай, — говоришь, — молока с пенкой. Ребятишки все так-то говорят: "Дай!"
Мое печное происхождение определило и места пребывания моего неявленного "Я", все они помещались в жарком и светлом пространстве, где главным было движение.
Конечно, есть у меня друзья, которые свою "капусту" отрицают, да только врут они. С "капусты" начинается создание нашего личного мифа — нашего диалога со вседержителем. Они, те, которые врут, просто еще по привычке стесняются Бога в себе. А может и не верят, что сейчас уже можно ЭТО иметь.
Если у вас нет вашего собственного мифа, то и формы души у вас тоже нет. И совершенствовать вам нечего: не можете вы, значит, и самоусовершенствоваться. Остается лишь подогнать себя под социальный штамп, чаще всего тот, который помогает в карьеристском расчете.
Вот мы и подошли к вопросам школы и педагогики.
Итак, два вопроса: "Где я был, когда меня не было?" и "Кем меня научат быть?"...
ДЕРЕВО ВСЕХ ЛЮДЕЙМы живем под вольным дубом,
Наслаждаясь знаньем грубым.
Наши лесорубы валят лес по-дурному — так специалисты говорят: мол, безжалостно. Но еще безжалостней валят наш лес концессионеры. Концессионеру лишь бы взять кубометры, а молодняк, ягодники, зверье, речушки, ручьи — не его печаль.
Только навар! Только сегодня! А будущее?
Какое у концессионера будущее. Концессионер с будущим борется. Все укладывает в сегодня, как в саркофаг. После него остаются изорванные, исполосованные машинами пустоши. Растет на пустошах Иван-чай, папоротники да высоченная дурман-трава с белыми зонтичными цветками.
Первыми на пустошь из живья древесного придут березки. Подрастут, притенят землю, и поднимется среди них ель. Потом сосна. Потом ясень и даже дуб.
Сто лет надо, чтобы вольный дуб пошел в рост.
Американец в зеленых штанах и красном галстуке, однако, профессор, в штате Вермонт говорил мне:
— У нас есть дерево, правда, оно канадское — клен. Мы из его сока делаем кленовый сироп. Вы из клена делаете сироп?
Я говорю ему:
— У нас есть дерево береза. Из нее весной березовый сок бьет фонтаном. Но мы из него сироп почему-то не делаем.
— О, береза! — говорит американец. — Русское дерево. У нас в Вермонте березы растут. Русские эмигранты их обязательно гладят. Нужно делать из него сироп...
Стоят березы на косогорах — удивительные. Похожие на медперсонал в белых халатах. Стайкой — молоденькие акушерки. Осанистые — докторицы. Морщинистые, лысые — наверное, главврачи.
Весной, как только появятся на березе светлые листочки, нащиплют их деревенские старухи, чтобы настаивать на водке. Такое лекарство называют "липками", от липких листочков. Я на своем теле его действие испытал. Затягивает любую рану, хоть до кости. Говорят, брали новгородцы эти "липки" на войну и в далекие странствия.
А когда лист березовый войдет в силу, но огрубеть еще не успеет, на Троицу, нужно веники вязать. И для бани, и для чистоты в избе. Дух от березовых веников приятный. Я бы сказал — веселый. Душистые веники. Душистые метлы. В здоровом теле — здоровый дух.
— Русское дерево! Французское дерево! — ворчит мой друг ясноглазый. — Еще хуже — дерево всех людей. А что такое — дерево всех людей? Обычное дерево, любое дерево — ольха, ёлка. Дерево не принадлежит никому. Оно принадлежит всем, как воздух, как земное притяжение.
— Но пока Русский лес кормит Россию. Бразильская сельва — кормит Бразилию. Когда мы научимся уважать свой лес, вот тогда он и станет Деревом всех людей,
— Ребёнок должен расти, как растёт дерево. Не нужно сламывать у него верхушку. Не надо стричь у него боковые ветви.
Можно придать дереву форму шара, можно придать форму льва, даже верблюда. Но форма Дерева непредсказуема и прекрасна. Ребёнок — Дерево всех людей...
В 1986 году я ездил в Америку на первую американо-советскую встречу — симпозиум по воспитанию детей искусством. Писателей в нашей делегации было немного, но были ученые, художники, работники телевидения, менеджеры. И ездили мы в основном по школам. Везде говорили и из-за этих разговоров, наверное, мало видели. Хотя, если быть строгим, видели мы все же много. Многое входило в нас через сердце, перехлестывая завалы предубеждений и предвзятости.
Помню.
Я стоял в центре клумбы, еще не засаженной цветами, под государственным флагом Соединенных Штатов Америки. Вокруг меня толпились мальчики и девочки — малыши с сиренью и фотоаппаратами. Любопытные и возбуждённые. Они впервые увидели живого русского, к тому же еще и красного. Интересно им было до дрожи. Наверное, самая современная ракета, лазер, подводный робот или пришелец с другой планеты не произвели бы на них такого ошеломляющего впечатления, как живой русский. Они с трудом сдерживали себя — так им хотелось меня потрогать.
Я им говорил, причём очень волновался, наверное, мне было бы легче говорить с Рональдом Рейганом:
"Дорогие ребята, мне иногда приходится выступать перед нашими советскими школьниками, стоя под нашим советским флагом. Сейчас я стою под флагом Соединенных Штатов, но слова у меня те же. У меня для всех ребят одни слова — о мире. Мне, солдату-ветерану, очень хочется, чтобы в ваших глазах не поселился страх боли, страх смерти, ужас войны".
Может, сейчас я другую речь произнёс бы, но тогда в 1986 году...
После моей речи ребята навалились на меня с сиренью. Я брал цветы, раздавал автографы и что-то говорил, как мне казалось, смешное. Потому что сам смеялся и не сразу почувствовал, как меня дергают за пиджак. Я опустил глаза и увидел мальчика маленького я белобрысого — он доказывал мне руками, что ему очень хочется, чтобы я его обнял. И я обнял его, я прижал к себе, и поцеловал в маковку. И он ко мне прижался.
Все — и дети, и взрослые — хлопали в ладоши и радовались. А у меня где-то за мыслями радости серым фоном шёл вопрос: "A смог бы ваш первоклашка пожелать, чтобы его обнял американец?" И ответ у меня был нечетким — не было у меня ответа.
В 1945 году я обнимал американских солдат, и они обнимали меня. В 1986 году я обнимал славного американского мальчишку. Каков срок памяти и какова скорость забвения? Может быть, этот мальчик через год забудет меня? А ещё через год будет стыдиться моего объятия?
Насчёт "стыдиться" уже сейчас можно сказать — слава Богу, кажется, это его минует. Очень плохо, когда люди начинают стыдиться своей любви и жалеть о своей щедрости.
Тысячелетия человек, осознавший себя человеком, ищет средства обретения доверия к себе подобным. Так часто поднятые к небу глаза видят там не свет небесный, но сверкание топора. Знал ли Бог, создавая человека, что человек — эгоист и пижон? Увы — знал: хотел, чтобы человек возвысился до него через страдания. Но чтобы стать человеку лучше, есть лишь одно средство — цивилизация. Русское слово "вежливый" означает: знающий, воспитанный — цивилизованный.
В деревне, где я родился, не принято было грозить пальцем. Говорили "Открытая ладонь — открытая душа. Палец силен на курке"
— Но как стать вежливым? Где знания взять? Неужели исключительно через страдания?
А перво-наперво — в школе.
В 1977 году ленинградские детские писатели решили придумать коллективную книжку о шкоде будущего — какой она им видится в мечтах. И не только им, но и архитекторам, и социологам, и педагогам, и родителям, и самим школьникам. Но так и не начали писать. Сама идея кому-то мешала. Школа — модель общества, любое государственное учреждение несёт эту функцию, но школа — модель самая подробная, самая ярко раскрашенная, почти гротесковая. Думаю, поэтому и не дали нашей книге даже проклюнуться.
В Америке же я вольно или невольно приноравливал лучшее, на мой взгляд, что есть в их школах, к той несбывшейся книжке. Может быть, ленинградское детское издательство обратится к этой теме. Тем более, молодые сейчас идут весьма образованные...
Я спросил своего друга задумчивого:
— Какой тебе представляется современная школа?
Он ответил:
— Я вижу три. Для малышей. Для средних — охламонов. И для старших.
В Америке именно так. Обучение — двенадцать лет. И школы зачастую раздельные, по трём возрастным ступеням. По крайней мере, нам такие показывали.
Хочу сразу оговориться — я не ставлю перед собой задачу давать оценку американским школам. У меня нет материала, нет опыта, и профессия не совсем та. И подсознательно задача моя была радоваться. Я радовался не только хорошему американскому, но хорошему вообще, хорошему для всех.
Говорю своему задумчивому другу:
— Представь себе школу для малышей.
Мой друг многомудрый кивнул седеющей головой, глянул на меня орлом, крылом осенил и пошёл на меня в пике.
— Постигай! Два здания — одноэтажные. Одно для первых-вторых классов. Другое — для третьих-четвёртых. Актовый зал и парк общие. Столовые раздельные. Берёзки. Лужайки. Травяной стадион. Берёзки...
Но почему берёзки? Может быть, липы. Липа тоже хорошее дерево.
Вот именно.
Липу встречаем в парке — ровесницу Петербурга. Встречаем её на Фонтанке — стриженую. Липа — городское дерево.
А липовый мёд? Не в городах же пчёлы собирают нектар.
Липы ещё много в лесах лиственных. Но мало, очень мало против того, что было раньше.
Говорят, липа сделала русского человека беспечным, очень уж много она ему давала. И обувь — лапти, и рогожи, и верёвки. Миски, чашки, ложки, всевозможные кадушки, ушаты, ларцы, игрушки, мёд, лекарства. И для художества. Для художества липа очень хороша. Для алтарей золочёных.
Много у липы чудесных качеств, но не затмить ей берёзу. Дуб берёзу затмить хочет. Он царь-дерево. Россияне церкви строили "во дубу". Корабли из дуба строили. Мосты. Дуб на всё годен. Даже на лапти — дубовики.
Дуб силён, задумчив, мистичен. Боялись его, уважали, как Бога. Просили у него дождя, урожая, детей. Дуб дерево мужское, его пламя ожидало душу воина.
Дуб — Дерево всех людей. Не баобаб, тамариск, кедр — но дуб.
На русском Севере дуба нет. А берёза есть. Растёт в тундре карликовая берёза. И от крайней тундры спускается она по Руси на юг. Даже в Крыму есть берёза. А южнее нету. Южнее — турки. У них своё дерево, может, магнолия.
— Настаиваю на ковре табачного цвета! — сурово воскликнул мой задумчивый друг, он же друг ясноглазый. — Представь, сидят первоклассники на ковре табачного цвета, а за окном берёзки. Детям берёза очень близка, она из их компании. Окна — чтобы прямо от пола.
— А ворона? — спрашиваю.
— При чём тут ворона?
— Ворона клюёт свою ногу и отвлекает первоклассников от учебы. А также воробьи.
— Но не делать же классы без окон! Дети должны экстраполировать свою эйфорию на природу.
— Именно, — говорю, — эйфорию. Больно ты умный, как я погляжу.
Но я согласен с моим другом. Согласен и с официанткой Леной. У неё двое маленьких ребятишек, и она знает, что с ними делать. На мой вопрос о школе для малышей отвечает:
— Их нужно иначе кормить. Не лучше — это само собой, но иначе. Может, переодевать их во всё белое?
В Америке детям дают пластмассовый подносик, как в самолете. Все свежее, калорийное, привычно вкусное. Чисто и быстро. Но официантка Лена имела в виду что-то другое. Она тоже хотела ребёнка куда-то экстраполировать.
Я вспоминаю картинку из посещения американской сельской школы для малышей. В наших школах я давненько не был. Что-то есть в них приютское. А там, в Америке, девочка с цветочным горшком в руках очень горячо, даже сердито говорила учительнице по-английски а учительница, похожая на молодую, но уже многодетную мать, очень серьёзно ее слушала, и, поскольку, разговаривая, они все время двигались, я отметил одно обстоятельство: учительница все время оставалась позади девочки. Она ни разу не вышла вперёд и не повела её за собой. Нас же с младых ногтей кто-то куда-то ведёт за собой. Наши ребята семнадцать лет ходят парами или гуськом за учителем или, что совсем уже грустно, за условно грамотным пионервожатым.
О, Боже, не бросай нас в крайности...
Класс тот, для самых малышей, являл нечто среднее между жилой и игровой комнатой. Компьютеры, их там было четыре, прятались под вязаными салфеточками и вазочками с цветами. Окна, и правда, были большими. Не до пола, но всё же большими. За ними широко простирались поля. И шелестело молодыми листьями пушистое дерево. Наверное, по утрам на ветках скакали птицы — мешали детям учиться.
Какое было дерево? Не помню. Не берёза — какое-то американское.
Когда мы встречались с учащимися старших классов в старейшей школе Нью-Йорка, нам задали много вопросов, причём в этаком агрессивном ключе. Мы ответили на эти вопросы с поразившей их тогда откровенностью. А я им свой вопрос задал:
— Скажите, почему у вас такая недоброжелательность к нам? Такая агрессивность?
Молчат.
Я говорю:
— Предположим, что русские высадились на Марсе и в невероятно тяжёлых марсианских условиях, в неизведанных пустынях строят город. Отнеслись бы вы к ним сочувственно?
— Безусловно, — ответили ребята. — Люди на Марсе работали бы и боролись на благо всего человечества.
Тогда почему вы так недоброжелательны к нам, строящим новое общество? Это не легче, чем строить город на Марсе.
Смотрят в пол. Улыбаются криво. Один проворчал:
— Эксперимент, который проделывают над вами всеми, цивилизованные врачи ставят только на себе...
Выступал я у пятиклассников. Общительные ребята. Очень смешливые. Спрашивают:
— Какая разница между нами и советскими ребятами?
Отвечаю:
— Даже две. Первая: советские ребята очень любят футбол, американские ребята очень любят бейсбол. Вторая: американские ребята не знают о Советском Союзе ничего, советские ребята знают о Штатах кое-что.
Чтобы унять галдёж, я попросил разрешения задать им один вопрос. Они изготовились отвечать на вопрос жутко каверзный, может быть политический. Но я спросил:
— Как называется самое высокое в мире дерево?
Они принялись переглядываться, перешёптываться: "Красное", "Железное", "Пальма"...
Я им сказал, что самое высокое на земле дерево называется секвойя американская, что произрастает оно в Соединённых Штатах Америки. Но главное в этом вопросе состоит в том, что про секвойю и Ниагарский водопад знают все советские школьники, за исключением, наверное, самых гиблых двоечников (Теперь мне стыдно. Но тогда я не врал. Тогда я ещё высоко оценивал знания наших школьников).
Ребята смутились: конечно, они секвойю вспомнили. Попросили показать им на карте Россию. Не Советский Союз, а именно Россию.
Карта тут же опустилась из-под потолка — школы в Америке, даже сельские, прекрасно оснащены. Моя спутница Нина Фёдоровна Лапшина, работник Союза Обществ дружбы, очертила на карте указкой Россию, показала она и расположение союзных республик. После чего мы услышали:
— Россия такая большая?
Для них это было откровением. Они были уверены, что к маленькой злой России прилеплены громадные изнурённые колонии.
На мой вопрос: "Какое дерево они считают самым американским?" — мальчик, вихрасто-рыжий и густо-веснушчатый, ответил:
— Может быть, тополь?
Может быть...
Тополь был полым. Он прохудился давно, может быть, ещё в те времена, когда назывался деревцом, — какой-то проныра-червячок выел у него сердцевинку и улетел, ставши бабочкой.
Довоенные школьники обнаружили дупло по звуку. Били по дереву клюшкой и услыхали — гудит. Стали искать и на высоте — с разбега не допрыгнешь — увидели щель. Звали тех довоенных школьников: одного Степан, другого — Марат, третьего — Радий. Залез Марат на плечи Степану и Радию, просунул в дупло руку. Опасается все же — в дупле и змея может сидеть. Руке внутри дерева стало тепло, как будто с холода в тёплый дом вошёл. И почему-то подумал Марат о своей однокласснице Екатерине, пламенной пионерке и отличнице.
Неизвестно, как и откуда пошел слух, что Дерево выполняет желания. Стоит кинуть в дупло записку с такими, к примеру, словами: "Екатерина! Гад буду! Я понял. Хоть и не сразу! Давай дружить!" — и Екатерина, которая в твою сторону и не смотрела, вдруг скажет: "Пойдём, пожалуйста, вместе в районную библиотеку".
Ксения Блаженная, обитавшая в собственной часовне на Смоленском кладбище, помогла сдавать экзамены, пробиваться в летчики и танкисты, приносила облегчение в родах, но Дерево помогало только в первой любви.
Это было давно — до войны. Именно тогда на пустыре, где росло Дерево, построили школу. Пустырь возле школы долгое время не асфальтировали, полагая, что ребятам по голой земле бегать приятнее.
После войны особенности Дерева позабылись. Пустырь перед школой заасфальтировали.
Молодой машинист асфальтового катка задумался и ударил Дерево машиной. Большой кусок коры отвалился от ствола, обнажив дупло с кучей записок.
Машинист огорчился, нашёл несколько кирпичей, заложил отверстие и сверху горячим асфальтом замазал, чтобы дожди не затекали в дупло, чтобы вредоносные букашки не лезли внутрь зимовать. Лишний асфальт рабочие подгребли к Дереву, и он застыл.
Записки же разлетелись по всему кварталу. Директор школы решил, что это диверсия против нравственности. Стали сличать почерки. Восемьдесят пятиклассников были посланы за родителями.
На триста сорок четвёртой записке молодая учительница рисования вдруг обнаружила, что записки написаны каким-то странным пером, каким уже никто не пишет, "Восемьдесят шестое! — воскликнули учителя постарее. — И чернила, сиреневые, довоенные. Позвольте, и Екатерина... Она... Отличница Катя Перепёлкина умерла в блокаду".
Вызванных родителей отпустили с миром.
А Дерево назвали Асфальтовым. Росло оно из асфальтовой горы, и ствол его был покрыт асфальтом.
Видимо, в Дереве ещё какая-то трещина получилась — возникла в нём воздушная тяга: время от времени записочки из его нутра вылетали наружу, попадали в руки, скажем, девочке Кате, а текст в записке был, например, такой: "Екатерина! Гад буду! Если в кино со мной не пойдёшь, прыгну с вышки без парашюта!"
Говорят, записки такого рода все ещё заносит в школьные классы ветер. Но уже мало.
Говорят, когда последняя вылетит из Асфальтового Дерева, оно рухнет.
Но вернёмся к американской девочке с цветочным горшком и её взволнованной учительнице. Спросят, что, у нас таких нету и девочек и учительниц?
Тут один ответ — есть. И разница в оснащении младших классов невелика — в ковре на полу да в компьютерах. Кстати, идея компьютера принадлежит малышам, именно они придумали разместить большое в малом. Но нельзя опоздать с коврами.
А учительницы? Учительницы младших ребят похожи друг на друга на всём белом свете. Это очень хорошие учителя — плохие не уживаются с малышами. Нужно, чтобы именно на факультете учителей младших классов студенток отбирали по конкурсу, как в театральный институт, только ещё строже. И чтобы работа этих учительниц хорошо оплачивалась, чтобы лучшие из них были знамениты, как модные врачи и певицы. Они должны соответствовать чуду, к которому прикасаются. Соответствовать как в его величии, так и в безграничности его страданий и его счастья. Он видел край земли. Он заглядывал в бездну. Нужно, чтобы учительница не оттаскивала его от края земли и не выскакивала вперёд с криком: "А земля круглая!" — он уже это слышал и поместил круглую землю в свой мир, похожий на устремившийся к небу собор, — а стояла бы рядом, чуть позади, чтобы ему не было так одиноко. Он ощущал бесконечность и абсолютный холод. Он видел красные молнии и зеленое солнце. Он видел обратную сторону Луны. Всё это, начиная с первых своих шагов в пределы непознанного, он собирает в единственно правильный для него и целостный мир, который он может положить на свою ладонь, чтобы разглядеть снаружи. В этом мире есть всё: и солнце, и звёзды, и океан, и Бог, и козявка, и страшная рыба, проживающая под ванной. Метод, которым он пользуется, — консолидация — единственно возможный для проживания в жгучей близости с абсолютом. Детерминированная вселенная уже не вселенная, а каталог неопределённостей. Но малыш, как всякий гений, не терпит неопределённостей, он превращает этот каталог в сухарь, в пищу для мышей и тараканов.
Когда этот гений приходит в школу следует принимать его вместе с его миром. И не питаться их разделить.
В ребёнке разлит свет абсолюта. И относиться к нему нужно как к носителю этого света.
— Но он не знает даже букв!
— Это не даёт нам права неделимое слова "мама" превращать в некое "ме-а ме-а", отвратительное, как подражание козлу.
И ещё важно касание.
Всё это знает учительница младших классов. Малыша нужно погладить, даже поцеловать. Но ни в коем случае не внушать ему, что ты видишь дальше него — для малыша это ложь, он множество раз убеждался, что взрослый человек отчаянно близорук, а в некоторых случаях — слеп.
Интересно, что учителя, проведшего школьника через подростковые томления к выпускному балу, он и вспоминает впоследствии как учителя плохого или хорошего, но учительницу младших классов часто не помнит. Она редко обижается на своих ребят за то, что они якобы быстро, слишком быстро забыли её. Они завершили этап собирания истин, где солидно оперировали понятиями конечного и бесконечного, представляя, о чём идёт речь, и приступили к этапу сбора разрушительного урожая спортивных побед, синяков, сведений из географии, математики и прочей суеты. Суета сует и всяческая суета барабанит вокруг среднешкольника как раз для того, чтобы проверить созданный им в себе божественный мир на прочность. Наверное, именно здесь душа поступается памятью о добрых глазах нашей первой учительнице, даже памятью о форме нашего внутреннего социума. Лишь став взрослым, мы увидим лик нашей первой учительницы в лице матери, в лицах крылатых дев на фресках с нетускнеющим синим небом.
В воспитании и обучении младших ребят необходимы наивность и простодушие, без оных любой сегодняшний Песталоцци окажется простым дрессировщиком. Ему нужна эмпатия, качество у взрослых людей редчайшее, для мгновенного распознания лукавства, коварства, вранья и прочих греховных зёрен, прорастающих в ребёнке рядом с божественным.
Почему я начал этот разговор именно с американской девочки, а не с нашей — такой же? Потому лишь, что было той девочке пять лет. А у нас и в шесть лет родители не хотят отдавать ребёнка в школу, полагая, что продлят ему счастливое детство. Полагая, что счастье — это собачья позиция у маминой ноги. А ведь именно в пять лет так естественно следовать от общего к частному, понимая цветок как часть вселенной и вселенную как часть цветка.
Не жалейте себя, именно жалость к себе — одинокой, апелляция к своей слезливой жалости как к интуиции, к своей невоспитанности как к любви побуждает матерей удерживать ребёнка возле себя. Именно эгоизм. Отношение к ребёнку, как к кошке.
— Так что же ты предлагаешь? — спрашивает мой ясноглазый друг. — Вот говорил ты про русское дерево. А знаешь, что на нём растёт — березовая каша. — Мой друг ехиден. Готов к полемике. — Ты предлагай дело.
— Я и предлагаю. Видеть главное не в специализации учебных заведений, что, в принципе, не плохо, а в подходе. Мы можем создать классические гимназии, коммунальные школы, реальные и коммерческие училища, языковые колледжи, физико-математические школы, школы с рисовальным уклоном, школы с музыкальным акцентом, но всё же следует искать подход, не разрушающий целостный мир ребёнка, но только раздвигающей его границы. Кстати, меньше всего разрушает внутренний космос ребёнка математика, ее пафос — консолидация. А больше всех разрушает...
— Ну-ну, — сказал он. — В педагогике разбираются все, даже отставные генералы.
— ...Любезная твоему сердцу литература. Именно она! Вернее, метод её изучения и всеобщая упоённость этим методом.
Молчит. Но пятнами пошёл.
— Нас учат воспринимать литературу — книгу — не цельно, как особый мир, но вторгаться в нее с социально-политическими амбициями и задачами переустройства. Мы вламываемся и разрушаем. В литературе мы — оккупанты. Мы обвиняем судим и наказываем. Мы стольких за наш короткий срок обучения осуждаем и наказываем в литературе за "не те песни", что, когда судят и наказывают за это же нас, мы, наверное, не так уж и удивлены.
Я предлагаю: прежде чем расчленить цветок в поисках пестика и тычинок, научить ребёнка складывать из цветов букет. А еще лучше — научить его выращивать цветы. И так во всём. Мы, наверное, должны научиться помогать ребёнку в его стараниях строить мир чтобы Богу — Богово, а сатане — геенну. Чтобы нам самим не ошибаться, где кто, чтобы потом, талдыча о нравственности, не искать её в безумных каталогах... И не резать холодную лягушку. Не пытать электричеством лягушкину лапу.
Мой друг вовсе не рассердился.
— И что же ты предлагаешь?
— А леший его знает. Наверное, думать. Кого мы хотим воспитать? Много лет мы воспитывали строителей коммунизма. Вернее, строительные отряды строителей коммунизма. И понастроили миллионы танков... А теперь? Кого?
Недавно слышал разговор о какой-то, якобы новой — альтернативной школе. Альтернативной — чему?
Что такое школа? Обучение — от учителя к ученику. С помощью розги, с помощью компьютера — это частности. Главное — от учителя!
Так чему же альтернатива?
Но, может быть, имеется в виду цель?
а) Учитель обучает с целью воспитать свободную, независимо и широко мыслящую личность.
б) Учитель обучает с целью воспитать закрепощённую особь, видящую в своём закрепощении высший смысл и высшее предназначение.
Эти цели альтернативны. И расширительно, наверное, могут быть названы школами.
В литературе, и не только в детской, мы навострились писать матросов, летчиков, сталеваров, пионеров, милиционеров... Но умеем ли написать человека?
Матросы, летчики, сталевары — это всё роли, одежды, рубища — оформительство. А как же выглядит человек? Учитель. В священной берёзовой роще.
Как выглядит роща?
Допрежь медицинских, гигиенических качеств, берёза — дерево огневое: кузнечное, оружейное, пороховое. Дорожное и даже морское.
Кузнечное потому, что благодаря ровному и жаркому горению березового угля кузнецы ковали любое орудие, начиная от прямого северного меча до курковых, пистолетов. И пищали, и ружья, и сабли — всё ковали на берёзовом жару. И пороховая сила к берёзе с поклоном — березовый уголь входил в состав дымного пороха.
Ну а какое отношение имеет берёза к путям-дорогам? Прямое — коня без угля не подкуёшь, железными раскалёнными шинами колеса не обожмёшь. И всё же другой берёзовый продукт объявляется тут во всей своей красе — деготь. Наилучшая смазка для тележных колёс. Без дёгтя колёса далеко не пойдут.
А запах! Прежнее детство пахло горячим хлебом, цветами и дёгтем. И сапоги дёгтем смазывали и нарывы.
Спрашивается, чего же в берёзе морского? В морском деле — дуб да сосна. А паруса?! Раньше-то паруса смолили. А корпуса?! Щели в корпусе — проконопатить и просмолить. Для этого дела нужен чистый, пахучий берёзовый дёготь.
И крыши домов, и крыши церквей смолили.
Не говоря уж о том, что лучшие дрова — берёзовые, из берёзы красивая мебель получается. И, конечно, берёзовая фанера. Супертовар! Именно на берёзовой фанере мы писали и рисовали как хорошо мы живем.
В древние годы берёза русской грамоте была огородом — на берёзовой бересте писал человек человеку письмо. Из Новгорода в Киев. И прорастал разум. И расцветало искусство.
И всё же нельзя отодвигать на далёкое место среди замечательных качеств берёзы её красоту. Очень красивое дерево. Нежное. Печальное. Именно его так охотно очеловечивали наши предки — очеловечиваем его и мы, особенно в песнях.
Американец в зелёных штанах — между прочим, профессор из штата Вермонт, — провожая нас к автобусу, мне и говорит:
— Я вот всё думаю какое же дерево американское? Американское дерево! Может быть, дуб?
— Может быть. Дуб — это космос.
Вглядись в него: он важен и спокоен
Среди своих безжизненных равнин.
Кто говорит, что в поле он не воин?
Он воин в поле, даже и один.
А мой ясноглазый друг сказал мне недавно:
— Они взяли нас за горло, но поскольку рук на нашем горле оказалось много, то и получилось рукопожатие.
Как бы то ни было — результат положительный.
Был я и в самой лучшей школе Америки в пригороде Бостона, называется она Академия Филипс Андовер.
Нас принимал директор. Вкусно угощал. И конечно, в разговоре с преподавателями нам стало ясно, что, если эта Академия самая лучшая в Америке, стало быть, она и самая лучшая в мире.
— Тут дело вот в чём, — объяснил один из членов попечительского совета, — престиж Академии Филипс Андовер зиждется на трёх китах: фонд, составляющий сто пятьдесят миллионов долларов, беспримесная, можно сказать, классическая философия капитализма и, главное, высочайший уровень преподавателей. Мы их разыскиваем по всему свету.
Может быть, он не так уж и приврал.
Обучение в Филипс Академии стоит пятнадцать тысяч долларов в год. Для справки — зарплата профессора в колледже 30 тысяч долларов в год.
Всю школу нам не показали, только тот её квартал, где учащиеся обучаются искусствам. Наверное, уже сейчас в моем повествовании можно заметить растерянность — то, что мы увидели, мой опыт никак не увязывал с понятием "школа" — не кабинеты, а кварталы...
Это городок. В коттеджах живут преподаватели. Кстати, всё расположено в парке, ухоженном и сочно-зелёном. Не в подобии парка, как бы в идее парка, а в настоящем, подлинном, могучем парке, который может стать парком заросшим, но уже никогда не превратится в лес.
Учащиеся обитают в общежитиях где, по всей вероятности, каждый имеет отдельную комнату, как у нас говорят — со всеми удобствами. Нам эти жилища не показали. Объяснили, что администрация, собственно, не против, но инициатива должна исходить от самих учащихся. Администрация, мол, не может навязывать школьникам гостей.
На центральной площади, просторной и чистой, два храма: белый — католический в стиле неоклассицизма, с колоннами, бледно-зелёным куполом, портиком и красно-кирпичный — протестантский в стиле поздней северной готики. Храмы не какие-то школьные: в протестантском, на дубовых лакированных скамьях помещается тысяча двести верующих.
Нас пригласили в этот храм вечером на концерт симфонического оркестра, где мальчики во фраках играли Стравинского — "Жар-птицу" и "Весну священную". Играли хорошо, по утверждению наших коллег-композиторов, на уровне оркестров московских специализированных музыкальных школ. Большинство музыкантов в оркестре были японцы, корейцы, таиландцы...
— Ну да, — объяснил сопровождающий нас педагог. — У нас школа всемирная, мы берём всех, нужно лишь заплатить деньги, выдержать конкурс и доказать наличие таланта.
Насчёт таланта мы не поняли, и он объяснил нам, что кроме высокой стоимости, жестокого конкурса по учебным дисциплинам поступающий в Академию Филипс Андовер должен обладать талантом либо музыканта, либо художника, либо шахматиста — короче, должен иметь от Бога. "Без таланта — объяснил он, — преуспеяние в мире бизнеса и управления невозможно. Талант — наш фирменный знак".
Выпускники Академии предназначены для блестящих карьер. Они получают такую глубокую и всестороннюю подготовку, что в любом университете мира им отдают предпочтение.
Выпускник, сделавший карьеру, непременно отвалит своей любимой школе миллиончик-другой. Особенно щедры в этом смысле те, кто был принят в Академию не на платное обучение, а на стипендию. Академия позволяет себе каждый год брать некоторый процент малоимущих, но высокоодарённых молодых людей на стипендию...
Мы слушали "Весну священную", и, конечно, нам претила хитроумность капиталистов, которые и тут, в детях, прихитрились держать уровень в школе по наиболее талантливым, а не по посредственностям троечникам. Вот у нас школа — рай для дураков. Мы воспитываем миллионы троечников. Создали философию троечников. Искусство и литературу троечников. Но главное, мы создали особый тип томления троечника — алкогольную слезливость, слёзность по утраченным возможностям.
Если капиталист — каналья хитроумная, то мы — ни дать ни взять — хитромудрые. Как клопы. Мы целый год можем питаться обойным клеем.
Что же такое богатство и зачем оно? Нищее бытие, согласно классику, определяет и нищее сознание — сознание нищих. Именно потому мы так спокойно берём подачки. Но самое тяжкое то, что сознание нищих вызывает к жизни и познание нищих, то есть замешанное на корысти образование. Ну, и известна истина — где есть корысть, там нет науки.
Богатство для школы необходимо как защита от давления извне. Как условие свободы мышления как кислород. Один гений может вырасти в подвале, но уровень мышления многих, близкий к гениальному, возможен только при наличии свободы и широкого дыхания. Япония гениями не богата, но общий уровень японцев для нас пока недостижим. Мы подменили знания — указаниями, чувства — оценками поэзию — декларацией.
Если те деньги, которые мы тратили на фанеру и раскрашивание ее в радостные краски, мы направляли бы на создание и содержание спецшкол, вот именно — спецшкол для выявления гениев... Ох как они нужны. Причём всему человечеству.
Академия Филипс Андовер построена по очень простой схеме — лучшее собирается в лучшем. Богатое в богатом. При абсолютной гласности. Школа-мультимиллионер разговаривает с миллионерами на равных. Взятку не дашь — только честь.
А что это такое? Честь?
Однажды я выступал у семиклассников в одной районной математической школе. Выступать я, конечно, не собирался — не люблю я это дело, но газета "Пионерская правда" попросила меня выступить, чтобы об этом написать. Я отбивался, но всё же пошел. И не пожалел. Ребята оказались башковитыми и несуетливыми.
Случайно речь зашла о чести.
Но почему случайно? Разве теперь уже не актуальны честь, доблесть, геройство?
Выяснилось в разговоре, что по инициативе классной воспитательницы семиклассники составили путем дебатов и голосования шкалу ценностей из категорий, предложенных им учительницей. (В Академии Филипс Андовер, как мне показалось, почти все учителя — мужчины).
Категорий было семь. И расположились они в результате дебатов в следующем порядке:
1 — Профессионализм.
2 — Престижность.
3,4,5 — Материальное положение, семья, идеология. Не запомнил последовательности. Думаю идеология на пятом месте.
6 — Честь.
7 — Классовое сознание.
Вот тут меня качнуло — на предпоследнем месте честь!
На вопрос — почему они охотно ответили:
— Как не имеющее разумной мотивации. А "классовое сознание" — понятие вообще вне логики. В нашей стране возможен лишь групповой или партийный эгоизм.
Они были очень симпатичные эти семиклассники. Может, уже пошла в рост новая популяция? Сейчас, я думаю, встреть они американских ребят из Филипс Андовер Академии, они вмиг нашли бы с ними общий язык. В чём тут дело: в усреднении или в мобилизации? Думаю в последнем. Думаю, есть ещё порох в пороховницах. Но вернёмся к чести.
Профессионализм как первая ценностная категория у меня возражений не вызывал — пусть. Можно даже сказать — наконец-то. Но престижность? Я спросил, что они вкладывают в это понятие, если отрицают честь? Ведь престиж — лишь производная от чести. Собственно, и в понятии "профессионализм" честь является как бы основной, если понимать честь как высокое качество работы, отношений и высокое качество идеалов.
— Вот, — говорю, — англичане, например, понятие дворянской чести делегировали, как теперь выражаются по телевидению, в массы через организацию клубов, клубных спортивных команд и вообще через спорт. Особенно детский и молодежный. Каждая школа имеет свои цвета и свой школьный престиж, поддерживая его поведением, успеваемостью, успехами в спорте и искусствах. Ну а в дальнейшем юниорская честь наполняется респектабельной честностью в ведении дел. Так что спорт и успехи в спорте не самоцельны.
— Так почему же, — спрашиваю, — у вас, семиклассники, честь на шестой месте?
— Мы подумаем, — говорят, — наверное мы тут что-то расчленили... Или не так собрали камни...
Пусть думают, может, и придумают что-нибудь путное. На них надежда.
Скажу только, что и отношение к ценностям должно стать ценностью само по себе, причём ценностью высокой, тогда первая — первичная ценность становится святыней, как, скажем, христианские заповеди. Святыней может стать и честь как отношение к качеству нашего труда. Мне, сознаюсь откровенно, даже не понять, почему слова "честь" и "качество" не одного корня, ведь и по созвучию, и по ассоциации они так близки.
В Академии Филипс Андовер нас провели в здание, где занимаются искусством. Изобразительным. Для музыки и скажем, театра в Академии, наверное, есть другие специальные здания.
Студии с мольбертами, как в художественных училищах. Фотолаборатории. Компьютерные классы, где учащиеся могут выражать себя при помощи электроники. Материал искусства педагогов не волнует: акварель, масло, карандаш, электронно-лучевая трубка — важен результат.
Мы окружили девочку в рекреации. Она работала на какой-то фотомашине. У неё был собран коллаж, но, по её замыслу, не хватало Эйфелевой башни, деформированной в ширину. Вот она и растягивала на машине Эйфелеву башню. Наши художники помогли ей добиться нужных пропорций. И она принялась впечатывать башню в коллаж. Как у нас говорят комсомольцы — работала с огоньком. Подарила нам по коллажу.
Юноши в некой стеклянной выгородке готовили телевизионную передачу. Посмотрел на нас затуманенными глазами — полное погружение. Думаю, они и не поняли, кто мы, а может, и не заметили. На полу лежали японские и других цивилизованных стран телекамеры. И никакие разнузданные пэтэушники не грозили их стибрить.
Занятия уже закончились. Здание было пустынным.
В небольшом кинозальчике-киноклассе нам показали учебный фильм, который, по мнению преподавателей, довольно полно говорил о направлении преподавания. Это был фильм о перерастании форм кубизма в посткубизм и далее — в абстракцию. Фильм был снабжен интересной, толковой лекцией. Я позавидовал. Конечно, в задачу школы не входит воспитание художника — но только капиталиста. И вот, чтобы капиталист не обмишурился где-нибудь среди полотен, его проводили по лабиринтам и закоулкам эстетики, я так подумал. Но все же почувствовал какую-то фальшь мысли.
— Для моды, — сказала одна из наших многомудрых дам-профессорш. — Сейчас во всем мире мода правит бал.
Когда мы вели свои разговоры в лесном студенческом отеле под городком Мидлбери, нам показали пленку, отснятую в ленинградской художественной школе. Автор сюжета, американский преподаватель эстетики, доказывал, что воспитание искусством у нас поставлено лучше, оно полнее раскрывает талант и выводит его с интуитивного уровня на уровень осмысления мира через законы искусства. И уже наглядевшись на американских раскрепощенных ребят, мы вдруг с упавшим сердцем увидели наших топочущих тяжелыми башмаками школьников в форме и обязательных красных галстуках. При виде камеры и иностранцев ребята сбились в плотное оборонительное подразделение, набычились и, подталкивая друг друга, запихались в какую-то дверь.
После учебного фильма нас повели на улицу, сказали — в школьный музей. В парке стояли скульптуры. Трава была свежая, её, наверное, поливали. Настроение у нас поднялось — в музее непременно висят работы учащихся, а тут уж мы не промажем, наши ребята хоть и в серых штанах, рисуют — дай Бог другим. Но подвели нас к зданию с классическим портиком, мраморными колоннами, тяжелыми бесшумными дверями: дуб, медь, стекло. Сказали, что вон он, школьный музей. Что собрание музея насчитывает несколько тысяч живописных полотен, листов графики, а также скульптуру.
— А на фига? — спросил я, наверное заикаясь.
Директор музея седовласый профессор, посмотрел на меня как на павиана.
— Человек должен развиваться в атмосфере и хроносфере искусства чтобы не терять лицо перед шедеврами и прозрениями гениев.
— Под словом "человек" этот профессор, конечно, подразумевал акулу капитала. — Искусство — провидческий путь, гороскоп человечества...
Я шаркнул ногой, мне очень понравилось про гороскоп.
Да, это был музей, со светлыми залами, увешанными хорошей живописью. С запасником, где все как надо, на шарнирах и на колёсиках. С выставкой советских художников-нонконформистов, центральными полотнами которой были работы Целкова и Шемякина. Одно полотно Целкова висело в кабинете директора. Я спросил, почему оно тут. И он на минутку утратив свою монументальность, сказал:
— Дети есть дети. Это полотно задевает их достоинство.
На полотне был изображен человек, который заглатывал канат и испражнялся тем же канатом.
Именно после этого мы пошли на банкет с яствами, дружелюбием и непониманием, зачем нужен букварь. Спиридон Вангели, молдавский писатель написал букварь для народа, а американцы не поняли сути, они сказали: "В каждой семье свой букварь. У школы другие задачи".
Потом мы пошли в протестантский храм на концерт. Думаю, в Филипс Академии имеется и концертный зал, и театр, и, наверное, два театра...
Слушая "Весну священную" я, как говорят, констатировал, что созданный во мне ещё в школе образ капиталиста сильно смахивает на дарвинскую обезьяну. Да и была ли она, обезьяна? А фразу "В каждой семье свой букварь" я понял, можно сказать, только сейчас, когда у нас начались волнения на национальной почве — выбор букваря оказался делом семейным, — в школу ребёнок обязан приходить, умея читать на том языке, какой для него выбрали родители. И по сути, это последний, если не единственный сейчас родительский выбор.
Где-то в парке свеже-зелёном был месяц май, распластались открытые стадионы, к ним подступали спортивные залы, плавательные и для художественного ныряния бассейны. Я их не видел, но как бы видел, глядя на ребят, пришедших послушать концерт. Половину зала занимали школьники среднего возраста. На задних скамьях не густо сидели юноши. Будущие капитаны мировой экономики сдержанно озорничали.
Слова "нет" и "нельзя" для них привычные слова, но никто не разрушал созданного ими в детстве хрустального мира, где нужно быть добрым. Никто не заставлял их вытрясти из головы гномов, колдунов и троллей как выдумки антинаучной ереси. Никто не говорил им, что Бога нет. Никто не говорил им, что английская королева, а заодно с ней и голландская и датская — дуры. Никто не объяснял им, что вчерашний день был ошибочен и преступен. В их библиотеках Маркс и Ницше стоят, наверное, на одной полке.
Всё, что мы увидели в Филипс Академии, я понял как создание сверхпрочной оболочки для защиты того детского хрустального мира.
Филипс Академия воспитывает высокопробного, без трещинки, капиталиста с младых ногтей. Кого воспитывают наши школы?
Кого? Без трещинки...
И какие школы хотя бы в схеме, мы можем попробовать как образец для наших коммунальных школ или училищ — конечно, Академия Филипс Андовер нам ни указ. И ни к чему.
Заводы и научно-производственные объединения сейчас хотят подтащить старшие классы к себе, чтобы из них отбирать технически одаренных ребят. Пусть.
Я же говорю о школе как о духовном принципе. Что в основе?
Сдаётся мне, что ответ на этот вопрос, по крайней мере достаточный для меня, я получил в "Яблоневой долине".
Люди прожили на космической станции год и не сошли с ума — это наполняет нас надеждой. Но то, что школьники могут изо дня в день учиться в классах без стен и не мешать друг другу, — звучит, по меньшей мере, как анекдот из пионерской жизни.
Но "Яблоневая долина" именно та школа, из-за которой можно слетать в Америку, — школа без стен.
Ее придумал и спроектировал учёный-педагог Джеймс Ф. Басен. Он же убедил власти штата Миннесота и финансовых воротил дать ему деньги на строительство. И построил ее. И сейчас он в ней директор. В городе Миннеаполисе.
По архитектуре школа представляет собой друзу тесно связанных разноформатных объёмов, выполненных из красного кирпича. Красная скала на зеленой поляне. Вокруг школы парк, даже с сосновым лесом. Сосны подступают к ней вплотную.
Мы пришли в эту школу как снобы — мы уже столько видели. И что ещё возможно после Филипс Академии — может хрустальные люстры в сортирах и столовое серебро?
Но школа была с типовой мебелью — сине-белой.
Четыре спортивных зала. Свой театр — настоящий, похожий на ленинградский ТЮЗ, только меньших размеров и с мягкими синими креслами в зрительном зале. Я сказал Джеймсу Ф. Басену, что в нашем ТЮЗе сплошные скамьи — они якобы способствуют динамическому диалогу, то есть локтевому обмену мнениями, что тоже важно. Он задумался и ответил:
— Наверное, для маленьких ребят это имеет значение, и для средних тоже, но для старших нет. У них на первый план выходит чувство собственного достоинства. В "Яблоневой долине" учатся только старшие.
Им преподают балет, танцы ретро и современные стили. В школе четыре оркестра: два симфонических, духовой и джазовый. Хоры. Театральная студия. Изо...
— Искусством загружены, может быть, перегружены, — сказал директор. — Зато у нас нет проблемы с наркотиками, как в некоторых других школах.
О наркотиках в Филипс Академии вопрос не поднимался, наверное, этот вопрос там посчитали бы некорректным.
В "Яблоневой долине" не было учебных кварталов, мраморных музеев и школьных храмов: кабинеты физики, химии, биологии возникали как бы прямо в коридоре в широких рекреациях, где с потолка из каких-то вспомогательных помещений спускались лабораторные столы, уже оснащенные для проведения урока.
Директор и его штаб сидели в коридоре за барьером — все на виду. Учительские столы тоже стояли в рекреациях — синие с белым.
И что очень важно, я бы сказал — поразительно: в школе в 2300 учениками, с хорами, оркестрами, спортивными играми тишина была, как в библиотеке. И дело тут не только в прекрасной звукоизоляции, но и в самих школьниках.
Когда мы поднялись на открытую галерею, где располагались классы, у меня буквально подкосились ноги — в классах не было стен. Честно говоря, я в это не верил, думал — метафора. Не было стены, которая отгораживает классы от коридора. Стена, где окна, естественно, была. Стена, где висит доска, тоже была. А вот где дверь — той стены не было. И двери не было. Был сплошной ковер табачного цвета.
— А ты отрицал роль ковра, — сказал мой друг ясноглазый. — Без ковра сейчас невозможно. И школьники босиком. Или в носках?
Я понимаю его подтрунивание надо мной, но это нужно было испытать самому. Это как если бы лошадь заговорила. Мы проходили на цыпочках мимо классов, а ребята на нас внимания не обращали. И учителя на нас внимания не обращали. Один парень на полу сидел, но на нас внимания не обращал. Они жили в другом, сосредоточенном мире, в другой системе координат. Мы для них были тенями, ноуменами или той вороной, которая за окном клюет свою ногу. Привыкать к такой полностью открытой жизни было трудно и ученикам, и особенно учителям. Многие учителя не выдержали — ушли. Но те, кто остался, увидели результат. В "Яблоневой долине" самое высокое качество знаний в штате, а по поступаемости в колледжи и университеты "Яблоневая долина" не уступает лучшим частным школам. Более того — в "Яблоневой долине" есть классы для ребят умственно отсталых. Правда, эти классы имеют и стены, и двери. "Учатся они по отдельной программе, но живут в нормальной среде, где им и положено жить. И поют в общем хоре...
— Ученики привыкли уважать свою работу, работу других. Привыкли ценить соседа за понимание. Привыкли сдерживаться. Очень хорошо, когда в людях воспитана сдержанность, — сказал Джеймс Ф. Басен.
Вот я и пытаюсь писать о "Яблоневой долине" сдержанно, иначе получился бы сплошной восклицательный знак.
Уходя из школы, мы остановились перед компьютерным центром. Ребята что-то вычисляли и хмурили высокомудрые лбы. Я спросил у девочки, работавшей у самого барьерчика, отгораживающего центр от общего коридора: над чем она трудится?
Девочка покраснела — наверное, у нее не все шло гладко — и ответила шепотом, что ей нужно рассчитать бюджет фирмы "Дженерал моторс" с учетом повышения цен на некоторые виды алюминиевого проката.
— Ну и как?
— Трудно. В каких-то моментах фирме придется либо отказаться от алюминиевого проката, либо изменять технологию.
-Да ну? — прошептал я.
Она печально кивнула.
Я не говорю о том, что нашим ребятам пора бы попробовать хоть разочек рассчитать бюджет своей семьи на год, чтобы понять, что откуда берется и куда уходит, просто жаль, что нету березовых компьютеров, рубленых в лапу без единого гвоздя. Вот бы радость была руководителям народного образования, вот бы "на ять"! Хотя думается мне, что наше народное образование, как и наши леса, как и наша береза, были отданы кому-то в концессию на сплошной поруб.
Я задал Джеймсу Ф. Басену свой вопрос: "Кого воспитывает его школа? Или — что, как духовный принцип?"
Он ответил:
— Доверие.
И, наверное, пытаясь подобрать для меня, как для марксиста, понятную метафору, пояснил:
— Доверие делает первую букву в слове "человек" заглавной. Это единственное важное сегодня дело. А когда "Человек" будет писаться с заглавной буквы, то эксплуатация Человека Человеком сделается невозможной — только сотрудничество, только диалог.
И ведь как ни верти, но придется признать, что именно народное образование, школа — это и есть Дерево всех людей.
— А как же дуб? — спросит меня мой ясноглазый друг. — Как же твое царь-дерево среди берез?
— А так...
Стоят березки на пологих склонах холмов. Стоят в кружок. Может, рождается новое дерево. Может, Бог даст, — дубок.
ГОСУДАРИ МОИВырастет в нашей душе сад, но только в том случае, если в детстве не закатали нас, как щебенку, под асфальтовый путь к вершинам. Если у нас самих было достаточно выдержки, чтобы не погубить наш сад в дружбе с птицами-хохотухами, рвущимися ради красного словца или фиги в кармане превратить все вокруг в пустыню спора и галдежа. Если у нас хватало времени помнить о нашем саде в повседневных горестях и заботах и удобрять его. Нет, не специальными знаниями, а лишь теми, которые отбирает для себя наша душа, лишь теми, что привозят на лошади с голубыми веснушками.
И чем проще тот сад, может быть и всего-то два дерева, но здоровых и крепких, тем легче человеку оставаться самим собой.
— Что в саду вашем?
— Розы.
— Что в душе вашей?
— Розы.
— Стыдно, товарищ!
О, боже, не дай нам еще раз ощутить на себе большой всенародный судейский перст.
А может быть, нам возвратиться все же к обращению "сударь", государи мои?
Есть такая форма создания имени существительного — от производимой работы: столяр, пекарь, токарь, пахарь... Еще живет слово "жихарь" — жизнь как работа.
"Сударь" — судья.
"Государь" — высокий судья.
Оба существительных, как показывает суффикс, имеют смысл признанного профессионального авторитета и, видимо, применялись со значением — мастер.
Слово "господин" означает вышестоящий. А слово "товарищ" — купеческое. Предполагает оно партнерство по товару. Не по душевному родству или общности эстетических взглядов, но лишь по общему товару, государи мои.
— Значит, розы сегодня вам не товар?
— Розы — глупость. Сегодня товар — гниющие библиотеки, осыпающиеся со стен храмов фрески. Сегодня товар — милосердие. Надо спасать и спасаться, товарищ.
Этак вот, государи мои.
ВЕРХНИЙ СВЕТАптека для душиlt;/lt; igt;При раскопках дворца Рамзеса Второго над входом в библиотеку археологи обнаружили надпись: "Аптека для души".
Слово "библиотека" означает собрание книг. Насколько же точнее, приближеннее к существу, было египетское понимание и книги, и библиотеки, существовавшее более трех тысяч лет назад.
Попросите вашего приятеля вообразить предмет, который вы ему назовете. Назовите книгу
И поинтересуйтесь, какую книгу он вообразил.
— Толстую, — ответит он. Знаешь, такую... крепкую... Добротную. Приятно взять в руки...
Тонкую представляют редко. В основном снобы. Добротную — все как один.
Книга обязана быть добротной во всех отношениях, как по внешнему виду, так и по содержанию и по функциональному совершенству. Книга не имеет права трещать, скрипеть и лопаться, когда ее перелистываешь. Желательно, чтобы страницы переворачивались как бы сами собой.
Книга входит в понятие добра как предмет добра.
Книга входит в понятие науки как ее инструмент.
Книга входит в понятие архитектуры как ее субъект.
Книга — лекарство.
Книга — лучший подарок.
Однажды мой приятель пригласил меня на день рождения своего внука. А я не люблю на дни рождения ходить — сиди, парься, даже телевизор толком посмотреть нельзя, кто-нибудь из гостей обязательно заорет, споткнувшись о едва уже заметный пень справедливости: "Выпьем за деньрожденника!"
А деньрожденник весь в новом. Лезет на стул стихи читать. Отвертеться от дня рождения я не сумел, захватил книгу и пошел. Мальчик-деньрожденник — крохотный, беленький, бледненький, под глазами и у носа голубизна, но уже взрослый, галстук ему надели, на американский манер. Рядом с ним его мама, бестелесная от капустно-морковной диеты.
Даю мальчику книгу.
— Читай. Книга — источник знаний.
Он помигал немножко, сделал свой носик красненьким и спрятал руки за спину.
— Ты что, читать не умеешь?
— Читать он умеет немного, — отвечает за мальчика его мама. — А вашей книги он боится. Он вчера конфетницу уронил хрустальную. Пальчики порезал.
До свадьбы заживет, — говорю. — Всем лучшим во мне я обязан книге.
Она отвечает:
— Так это вы. А Петенька мой всем лучшим в себе обязан мамочке. Он думает, ваша книга стеклянная. У нее вид треснутый.
Смотрю — книга действительно похожа на стеклянную, у корешка целлофан сморщился, действительно похоже на трещину.
— Не бойся, Петя, — говорю. — Мы ее сейчас откроем. Там картинки. Ты любишь картинки? Художник Флоренский Саша.
Мальчик Петя картинки любил. Мы начали открывать книгу. Книга скрипит, трещит, стонет. Что-то в ней лопается. Петя отодвигается от меня, прячется за мамину ногу. Мальчикова мама советует книгу не ломать. Объясняет:
— Мы ее на стену повесим в кухне, как народное творчество.
Но я неумолим.
Наконец книга с треском разламывается — получается две полукниги. Мальчик Петя улыбается мне с пониманием, как будто мы с ним в моем далеком детстве вместе в детсадик ходили: понимает мальчик Петя, что меня, конечно, будут наказывать, сладкого не дадут, апельсинов лишат, может даже в угол поставят. Он теряет ко мне интерес и уходит в комнату, где телевизор — там пахнет озоном, ванилью и шоколадом. Если бы Пете очки на нос и белый воротничок с бантом вместо взрослого галстука, был бы он похож на моего погибшего на войне друга Степу. Степа очень любил читать. Ему казалось, что слова есть везде: на крыльях бабочек в текущей воде, в небе, на коре деревьев. Когда он читал, он высовывал язык, как бы пробовал слово на вкус. Иногда он язык быстренько втягивал, и рот захлопывал, наверное, обжигался.
— Дети книжек теперь не читают, — шепчет мне Петина мама. — Книги и ордена теперь о другом говорят.
А мой друг Степа мечтал выучиться на архитектора. Хотел строить дворцы труда и науки. Но более всего мечтал Степа построить храм. Без икон и попов. Храм разума — Библиотеку. Он говорил мне:
— Библиотека есть храм, равный Божьему. Бог и Разум — такой дуализм...
Однажды в новгородской детской библиотеке заведующая пригласила меня в свой маленький кабинетик, извлекла из закрытого на ключ шкафика книжки с рисунками Мавриной и одну книжку с рисунками хорошего ленинградского художника Завена Аршакуни — мою — "Петухи".
— Эти книжки мы детям не выдаем. Дети их боятся. Даже плачут. — Лоб заведующей был светел. Губы заведующей были бледны. Глаза — как два изумруда, вставленные в рукоятку меча.
Я ей про Маврину не поверил. Хотя, если честно сказать, книжку, иллюстрированную Татьяной Алексеевной, трудно представить под щекой спящего малыша, ее работы должны висеть на стенах у взрослых медлительных людей, склонных к мифу и пантеизму.
Из ряда лубочно-праздничных деформаций, таинственных и неприступно высоких, может быть, только Юрий Алексеевич Васнецов прорвался к детям, остальных, и более всего Маврину, дети воспринимают как трагическое, как боль — дети отлично видят каркасы праздников, гвозди и скобы, которыми прибито к фанерным небесам карнавальное солнце. Любой театр дети воспринимают лишь через страх — скопом; оставшись с ним один на один, они горько плачут.
Про мою книжку "Петухи", оформленную Завеном Аршакуни, заведующая и рассуждать не стала, только сказала: "Закусывать надо". Потом подсунула мне другую книжку из того же шкафа, тоже мою — повесть "Ожидание".
— Я рекомендую детям ее не читать.
— В чем дело-то? — спрашиваю.
— Обнажение. Нельзя так обнажать. Все радостны. Но все безысходно. Нужен исход. Еще лучше — Рай.
— Рай — это отказ от страстей.
— Рай — это порядок. — Она посмотрела на меня светлыми девочкиными глазами и заперла плохие книжки в шкафик. Она была хорошая честная заведующая, и я ее люблю. Наверное, она ушла на пенсию. Наверное, вместо нее прислали другую — крутую, из комсомольской гущи, врожденную мастерицу радостного салюта.
Когда после встречи с ребятами я уходил из библиотеки, молодые сотрудницы подарили мне мою книжку, которой дети боятся, с рисунками Завена Аршакуни. Они написали мне среди прочих такую фразу: "Спасибо Вам за то, над чем Вы будете смеяться и о чем Вы будете грустить в Ваших новых книгах". Вон как заверчено. Я их люблю как своих красивых сестер. Я всех библиотекарш люблю. А грустить я буду над утраченным временем. Смеяться же над собой...
Считая библиотеки храмами истины, а библиотекарш — жрицами — солнечными девами с удлиненными зелеными глазами, такими добрыми, будто в них, свернувшись калачиком, спит чудо, я, конечно, могу объяснить, почему отношение к библиотекам у нас в стране зиждется на замечательном тезисе — Бог поможет. Суть моего объяснения кроется в престижности домашних библиотек, многотомность которых поднимается с чиновным рангом владельца. "Берегите книгу, она моя!" — говорит штучный дядя. А народная библиотека, как и все народное у нас в государстве — ничье: народное образование, народная медицина, народное творчество...
Кто-то говорит, что библиотекарей заменят роботы на японских полупроводниках.
Раритеты можно хранить в музеях.
Детская литература — выдумки для первокурсниц...
Мне же кажется, что именно библиотеки остерегли мое поколение от воровства, от бандитизма, но все более я склоняюсь к мысли, что именно они спасли нас от дикости тем, что мы не веря в Бога, все же благодаря книге сохранили о нем представление, и от этого еще сильнее верили в честь, долг и мужество.
Что-то нас спасет сейчас, какой храм, какой миф?
Инкунабула — что это и сколько стоит?
Я брал книги в четырех библиотеках, некоторые прочитывал не отрываясь, некоторые лишь перелистывал, иные просто перекладывал из руки в руку. Мой друг Степа читал все. Устав читать, он закрывал глаза и прижимал книгу ко лбу.
Самой чудесной библиотекой в моем детстве была, уж так получается, — как подумаю, так именно ее вспоминаю, — библиотека имени Ломоносова в Гавани. Она на втором этаже, в жилом доме.
В библиотеку в то время стояла очередь. На подоконнике между этажами сидели старухи. Старух тогда по библиотекам много ходило — кто божественное просил, кто революционное. Читателей называли читарями. От читарей пахло заводом и пивом.
Мы со Степой выстаивали очередь и поднимали над головой пачки книг, перевязанные бечевкой или бинтом, — штук по пять, по шесть. Барьер, отделяющий абонемент от узкого пространства, где, как в трамвае, толпились читари, был высокий, рассчитанный на взрослого. Библиотекарша брала наши книги и через несколько минут мы получали таки же связки. Не помню, видел ли я ее лицо, наверное, видел. Конечно, видел. Но запомнил я только ее чистую узкую руку с аккуратными розовыми ногтями.
— Почему шкетам сопливым по пять штук, а нам только по две? — вопрошали сердитые взрослые читари.
— Они растут, им больше надо... — храбро отвечала наша библиотекарша. Степа мечтал построить такую библиотеку, чтобы все в ней светилось, чтобы прямо с небес. Он говорил: "В нее даже мухи залетать не будут. Что мухам в библиотеке — у них же мозгов нету". Такая библиотека у Степы плохо прорисовывалась, зато он придумал как приспособить под библиотеки пустые церкви. В церквах уже тогда картошку сваливали, хранили краску в бочках и цемент.
По Степиному проекту посередине церкви возводился столб из водопроводных труб, обжатых сварными железными кольцами, крашенный исключительно белой эмалью. Вокруг столба завивалась винтовая лестница с очень широкими размашистыми ступенями. Ступени упирались в книжные стеллажи, уходящие к стенам церкви. Стеллажи тоже висели на сварных, крашенных в белое трубах. Собственно, лестница эта была читальным залом, на ней и стулья стояли, и небольшие столы — если читарь записать что-нибудь пожелает. Но большинство читарей должны были сидеть на вощеных деревянных ступенях — можно было даже лежать.
Причем библиотека эта церковных стен не касалась — они существовали как бы вместе и как бы каждая сама по себе. И воздух в сквозной конструкции хорошо циркулировал, и воздуха было много.
— Там, вверху, — говорил Степа, — самые умные книги. Там свет небесный...
Есть просто архитектура красивая, но есть архитектура гениальных прозрений. Как вы можете поделить архитектурный объем? Горизонтально на этажи. Вертикально перегородками. А вот архитектор Мельников Константин Степанович поделил объем по диагонали. В нижней части разместилось фойе с наклонным потолком, в верхней — зрительный зал с наклонным полом — всем нам знакомый современный кинотеатр. А сделал он это еще в двадцатые годы.
Целая толпа архитекторов пыталась упрятать библиотеку в скульптуру В. И. Ленина на верхушке Дома Советов — такое хотели возвести на месте специально взорванного храма Христа Спасителя в Москве, да так ничего и не добились — только выкопали котлован-яму. А Степа, мой друг, разместил библиотеку, не ломая храма, придав ей форму широкозахватного винта, ведущего в небо.
Это он заметил, что у библиотекарш красивые руки. У наших матерей руки были широкие, шершавые, они работали на станках с металлом, с острорежущей металлической стружкой.
Я не могу вспомнить, какие в библиотеках были лозунги и диаграммы, я вспоминаю руки библиотекарш. И кажется мне, я даже в этом уверен, что ни одной, способной схватить меня за ухо, — если бы я даже книгу украл, — таких не было.
Мы приехали в Бологое по приглашению знаменитой Бологовской библиотеки, а знаменита она была хорошей работой с ребятами. В этой библиотеке и к детским писателям относились замечательно, очень даже душевно.
Что библиотека действительно хорошая, нам всем стало ясно еще до того, как мы в нее влезли. Она стояла на ремонте, но работу не прекращала. Ремонт шел там, где была дверь, а дети лезли за книгами по дощатому трапу, перекинутому через глубокую весеннюю лужу. Надо было видеть, как они туда лезли — сплошной бесшумной массой, как мигрирующие муравьи за своей фантастической королевой.
— Чего же они обратно не вылезают? — спросил я.
— Вылезают. На ту сторону, во двор, — ответила мне заведующая. — Иначе бы тут не протиснуться. Они же садятся читать куда попало. Дом рядом, а они на кирпичах мокрых...
Я посмотрел на ее руки. Она спрятала их за спину.
Не знаю, какой была Александрийская библиотека, думаю, прекрасной, белокаменной, над морем стоящей.
Я люблю, когда библиотекарша Ленинградского дома детской книги Александра Александровна Платонова выносит мне книги из хранилища. Вкусы у нас разные, но Александра Александровна ко мне снисходительна — взять книгу из ее рук, сопровожденную ее замечательной улыбкой, и тут же начать читать в свете ее улыбки — это драгоценно. Я думаю, когда наше общество станет богатым, ведь поумнеет же оно наконец, оно позволит себе хорошо оплачивать работу образованных, душевных, красивых библиотекарш. И не возникнет такой дурацкой идеи, чтобы заменить библиотекарш на роботов. Книгу нужно давать из рук в руки.
— От рук — доверие, — объясняла мне маленькому моя бабушка. — Даже разум — он из рук Божьих.
Человек на своем пути к Богу раздваивается, растраивается, идет по осыпям, по горным кручам и все же приходит к Божьему порогу. И оказывается, это было так близко, и не в горной области, но в области сердца.
Мы с бабушкой читать не умели, но мы умели, не унижаясь, завидовать грамотным и ждать своего часа.
Анекдот про жену большого начальника, которая надменно попросила в книжном магазине дать ей "вот ту книгу — "Варвару ха-ха века" ("Варвары века"), был отчасти и про нас с бабушкой, мы не были надменными, но мы были варварами с голодными и жадными глазами. Мы жаждали книгу. Но книга нам не давалась. Книга вообще не всем подвластна. Есть люди, которые читают много, но как бы бесполезно: книги у них проходят ниже уровня разума, не принося, как лимонад в жару, утоления жажды, только отрыжку при вытаращенных глазах.
В гостиной и в кабинете у моего дяди, у которого мы с бабушкой жили — она по праву матери, а я по праву временного сироты, — стояли книги, много книг. Сверкали золотые буквы на их корешках. Книги вызывали в моей голове образы затянутых в ремни милиционеров и пожарных, сидящих на скамейках конных пожарных экипажей. Иногда книги напоминали мне матросов с надраенными пуговицами на черных бушлатах. Я хотел их схватить, но бабушка шлепала меня по рукам. Она шептала глухо: "А что б не хватал. А вдруг это про плохое. Вон какая черная. Всякие, брат, книги есть. Есть даже азиатские — про колдовство".
Были книги светлые, были книги с черными тайнами, с проклятым знанием, приносящим беду. В книгах было что-то от кладбища, их нельзя было трогать, не помолясь. Их должен был давать и позволять ученый специалист, как аптекарь свои пузырьки и пилюли. И когда мы с бабушкой уже научились читать на курсах ликбеза, то и те книги, которые нам выдавала библиотекарша, мы держали в руках, как бутылки с микстурой. Я, конечно, осмелел раньше бабушки и, переворачивая страницы, слюнил все пять пальцев. "Опоросятился", — ворчала бабушка.
Став школьником, я читал что попало и где попало: на крышах, на чердаках, за сараями — где не задувал ветер и не было сыро. Дома не почитаешь, дома кроме уроков, которые делать лень, всегда есть работа: валенки починить, пришить зимней шапке ухо, вымыть полы, надраить закопченные на примусе кастрюли. Книги попадались разные — даже такие деликатные, что я не пальцем страницы переворачивал, но раздувал их дыханием. Не слюнить пальцы меня научил мой друг Степа. Можно дыханием, можно гребешком — если его о штаны потереть, он становится электрическим, — можно китовым усом — тогда было много китового уса.
И случился день, когда мы услышали голос книги и поняли, что она не просто над людьми, но и над временем. Что она — сама.
Наш дружок Валя, мальчик миловидный, беленький, с простодушными голубыми глазами, полюбился заведующей районной библиотекой, — наверное, у нее своих детей не было. Библиотека располагалась в райисполкоме на Большом проспекте Васильевского острова. И вот наш дружок стал пропадать там. И нам говорил, что он уже тысячу книг прочитал. Врал он бесхитростно, был добр и всегда делился тем, что имел. Он и пригласил нас со Степой.
Заведующая, как и наш дружок Валя, беленькая, пухленькая и миловидная, посмотрела, не грязные ли у нас руки, и запустила в сумерки стеллажей, в самое нутро библиотеки.
Сначала нам не понравилось — мы представляли библиотеку, только придуманную Степой — вверх, вверх — к свету. А тут все иначе — призрачно все, таинственно. Это было похоже на Наутилус капитана Немо. Валя стал хвастать, что, наверное, не тысячу книжек прочитал, а может быть, даже три тысячи. Молчаливый Степа дал ему кулаком по лбу.
Книги высились до потолка. Они не замечали нас. Они размышляли о чем-то. Они знали будущее. Тысячи книг. Ощущение было такое, что это живущий сам по себе и сам по себе творящий мозг — этакая квадратная голова, а мы в ней для головной боли. Мне, например, не то что страшно стало, но жутко и знобко, как в пустой церкви, когда на тебя, неумытого смотрят с икон святые в чистых дорогих рубахах.
Очень долго потом я внутрь библиотек не заходил. И сейчас стараюсь не заходить. И дома книг имею не много. А Степа что-то там в своем церковном проекте поправил, наверное, к своему Раю прибавил Ад. Наверное, он уже понимал, что Рай и Ад — это, в принципе, диалог с Богом.
Была финская война — я в Выборг не прорвался. Степа тоже. Некоторые ребята ездили, говорили, что там есть почти небоскреб и классная библиотека. Попал я в Выборг уже взрослым. И повели меня в библиотеку, построенную великим финским архитектором Алваром Аалто. Как мне с воодушевлением объяснили, Аалто разработал проект типовой народной библиотеки для рабочих поселков и небольших городков. И получил он якобы за этот проект Нобелевскую премию.
Библиотека поразила меня своей простотой и функциональностью. Ручки стеклянных дверей из водопроводных труб — и ни тебе мрамора, ни тебе фарфора, ко всему можно прислониться и на каждый выступ присесть. Конечно, архитектор Аалто — один из ярких представителей функционизма, но было в библиотеке что-то такое, отчего верхний свет, ниспадавший из барабанов на потолке, показался мне не просто светом дневным, но светом небесным. Центральная часть библиотеки, отнесенная к одному из торцов, раскрывалась вверх от пола первого этажа до крыши, где и стоял барабан, дающий читарям свет сверху. И винтовая размашистая лестница, правда, лишь небольшой сегмент, как идея. Но использовалась она на всю катушку: на ступенях сидели подростки, ослонясь о стены, стояли юноши, мальчишка рыжий, повиснув на перилах, не только книжку читал шевеля губами, но еще и перепиливал перила пятачком. "Пили, пили, милый, архитектор об этом твоем свойстве — пилить — подумал — приспособил под перила стальную трубу. А ты пили, если тебе перепиливание трубы помогает читать".
— Главное — верхний свет, — объяснили мне мои экскурсоводы, молодые пламенные архитекторы. — К нему можно глаза поднять, уставшие от чтения, он их омоет. К электролампочке глаза не поднимешь.
Это была церковь — храм.
Из подкупольной части в неф уходило книгохранилище с легкими доступными стеллажами.
Знаменитый Аалто и погибший на войне мой дружок Степа смотрели в одно небо. Но в разных странах и небеса разные. У нас в стране библиотеки пока строят без верхнего света, даже без вентиляции.
Диалог с телевизоромЧувствую, именно здесь мне могут сказать, как упрек: мол, я это все специально так сочинил, мол, слишком уж талантливые у меня в детстве были друзья. Конечно, талантливые. Иначе как бы мы сохранились до сего дня. Разве при всех наших пер-тур-бациях мы бы добились тех подлинных побед, которые у нас все же были вопреки пертурбациям. Тут мы должны поклониться талантам уже ушедших и тем действительно народным, более того — всенародным библиотекам.
Написал "всенародным", и музыки захотелось.
Включил телевизор — беседуют специалисты по разведению лакового червеца, тутового шелкопряда, шелкопряда дубового и других цепных козявок. Знающие люди. Симпатичные. Говорят горячо и по делу. Если б им волю — мы бы все в шелке ходили. Может быть, даже артиллерийский порох и твердое топливо для ракет делали бы из шелка. Тут все дело в козявках и компетентности. Вот именно — компетентности.
Я такие беседы люблю смотреть с выключенным звуком. С экрана мне шевелят губами, и я в ответ шевелю. Получается диалог с телевизором.
Я звук выключил, и сразу же стало казаться мне, что лаковые и шелковые специалисты горячо говорят о детской литературе.
— Плохая, — говорят, — у нас детская литература. А детские писатели — жулики.
— У них одно на уме...
— И за границу из них никто не уехал.
— Кому они там нужны.
В последние годы правления Брежнева вспыхнула и задымила по газетам и журналам война с детской литературой. Во всех безобразиях, творившихся в стране, обвинялись детские писатели, особенно сказочники. Мол, толкают детей к абстрактному добру, к сомнительной христианской морали и неприличным западным образцам. Что вместо нашего замечательного Иванушки-дурачка придумывают бесклассовых антифольклорных героев с нерусскими именами-отчествами. Что современные детские книжки суть дудочка крысолова. Мол, с ее помощью детей уводят туда. А там...
А в телевизоре женщина с черными бровями и прямым белым носом вдруг говорит:
— Нужно переосмыслить концепцию детства. Много социальных проблем у детей.
Я думаю, концепцию переосмысливать не надо — детство есть детство и социальных проблем у детей нет — это проблемы взрослых.
Когда в Европе демографическая ситуация вызвала сексуальную революцию с полным обнажением потаенного и его ливневым тиражированием и особенно сильно этот процесс проявился в Скандинавских странах, молодая шведская учительница Астрид Линдгрен написала удивительно целомудренную сказку "Малыш и Карлсон, который живет на крыше". И наверняка ни разу потом не пожалела, что не написала вместо "Малыша" гневный роман, бичующий наркоманию, детскую проституцию и порнографии тлетворный дух.
Ни само детство, ни детскую литературу нельзя калькировать с просто жизни и литературы взрослой. Есть участки, где они тесно соприкасаются, как два зубчатых колеса, взаимодействуя и сообщая друг другу движение, но, как я полагаю, и только. И может быть, именно политизация, социализация, криминализация, сексуализация детской литературы отвращают ребенка от чтения книг. Он книг боится. Они не витамин для него, не фрукт, но постоянно действующая клизма. И не примут они в свою душу ту страшную истину, что за свои амбиции, безбожие, невежество взрослые расплачиваются честью и жизнью детей.
Женщину с прямым белым носом отодвинула от экрана другая, то ли дама, то ли старушка, но страстная — лакмусовое существо. Приложишь такое к плохому, и плохое сразу же покраснеет. На плохое у нас потребность устойчивая. То, что для нас вчера было очень хорошо, сегодня для нас стало очень плохим. Великое Очень Плохое! О нем так приятно вести разговоры. Особенно дамские. Особенно смелые...
Сидит дама на экране, глаза у нее цвета раскисшей дороги, но в рисунке губ жесткость.
— Да, — говорит она. — Дети — цветы жизни. Чистый лепесток.
Она говорит, конечно, о чем-то значительном в деле витаминизации шелкопряда. А я по ее немым губам свое понимаю. А в глубине экрана готовится вставить слово какой-то коконовод лысый с высокопоставленными, как у летучей мыши, ушами.
Кстати, ребенок вовсе не белый лист, но черный. Если говорить о зле в чистом виде — то это он. В нем нет ни доброты, ни любопытства. Это хищный рот, соединенный с жадным животом. Ребенок щиплется, лягается, кусается, бодается, все бьет и все ломает. Всех терзает, и никого ему не жаль. Он любит-обожает только себя. Он — сам. Он — крик. И когда он чем-нибудь завладевает, он сует добычу в рот и урчит аки тигр. И вот потихоньку-полегоньку мама любовью гасит в нем злой напор подсознательного. И любовью же пробуждает в нем сознание. Мать и есть Непорочная Дева. Рождением ребенка она очищает себя от всех грехов и вступает на свой крестный путь выведения младенца к доброте и любви. И некоторым литературоведам понять бы детскую литературу не как материал для препарирования и ковыряния, а просто как дерево, как цветок, как сад, где кроме горьких, все плоды сладкие.
Старушка-дама сказала из телевизора:
— Дети должны читать Достоевского и Платонова.
— Так, — говорю. — Но не следует путать понятия "детское чтение" и "детская литература". Это, — говорю, — не интеллигентно.
Дамы своей интеллигентностью дорожат. Черты дамины исказились. На экране появился мужик лысый. И говорит с укором:
— Может, ты нас, специалистов шелка и лака, научишь это дело различать?
Думаю: "Хорошо, что не критики шелководы. Критики бы еще и обозвали". Государство в свое время отдрессировало критиков как надсмотрщиков за литературным стадом и загонщиков на отстрел. Характер у них воспитался плохой — заносчивые они.
— Различать, — говорю, — просто. В основу детской литературы полагается доброта как функция просветительства и морали — социальный оптимизм. Детское же чтение индивидуально — ребенок читает все, что попадается на глаза, а если он любопытен, то и сокрытое. Это факт его расторопности, его нетерпения. Японцы, — говорю, — переводят почти все детское, что издается у нас, кроме книжек с уголовщиной и прочими социальными проблемами. Они считают, что каждому возрасту свой напиток: детям — молоко, взрослым — пиво. Но если дети пьют пиво, то взрослые глотают слезы. Наверное, Горький Алексей Максимович недополучил в детстве доброты, только тычки да затрещины, потому и придумал соцреализм — детскую литературу для взрослых. И ведь ее охотно читали. Потому что мы инфантильны, Вася.
Васей я назвал критика. А он посмотрел на меня как на вынутого из-под автобуса и не сказал ничего. Даже сам изнутри каким-то образом выключил телевизор.
Раздаются голоса: "Телевидение! Страшный враг детской литературы! Что делать? Что делать?"
Спасибо сказать.
Но ведь действительно существует весьма заметный спад интереса ребят к книге. Ребенок с большим удовольствием смотрит телевизор, нежели читает книгу.
Говорят — телевизор дает детям все разжеванное, не нужно напрягаться. Так пусть дает неразжеванное, пускай показывает и сложные фильмы тоже, чтобы мозги скрипели. Но ведь они и тогда от телевизора не отойдут. Они смотрят и простодушные мультики, и картины Тарковского, и все подряд. В чем тут дело?
Известно, конечно, всем, что у человека шесть каналов познания — шесть органов чувств. Книга же эксплуатирует один — глаз. И то не все поле зрения, а только центральное пятно, причем в несвойственной зрению сильно растянутой временной цепи. Чтобы было понятнее, о чем я тут толкую, представьте, как глаз воспринимает живопись — цельно за считанные секунды. На книгу у него уходят дни, причем в тоскливом черно-белом диапазоне. Телевидение же использует широко и цветное зрение, и слух. Причем можно вскочить и заорать, что важно для активизации других органов чувств. Почему дети любят жевать во время чтения? Совсем не потому, что они голодны, — им не хватает сенсорной активности.
Люди, сделав виток по спирали развития, подходят к аналогу пения и слушания былин у костра, где отроки и видели, и слышали — ощущали тепло огня и холод ночи — включались в сложный диалог с природой через своего учителя и свои чувства.
"Но именно книга, фиксированная и широко тиражированная мысль, во много раз ускорила процесс познания, сделав развитие цивилизации лавинообразным", — сказал бы гордый критик. Но он молчит — надулся. Его телевизор погашен.
Любимая нами книга имеет, конечно, свойства, присущие только ей, — общение с книгой безгласно, интимно. Она развивает мечтательность, грезу — свойства натуры, не самые полезные сегодня. Книга — маленький эгоистический театрик. Конечно, нам его жаль.
Человек — эгоист по своей природе, любую технику он приспособит для нужд своего эгоизма — появятся маленькие электронные театрики. И мамы будут вытаскивать их у детей из-под подушек.
В будущем ребенок, правильнее сказать — человек, упорядочит свои отношения с коммуникацией, но сегодня он преодолевает стремнины и восторги новых возможностей. Книга безусловно потеряет свою безраздельную власть над миром. За рубежом к этому люди серьезно готовятся: конечно, если на небольшой дискете уже возможно записать содержание нескольких десятков книг — а толщина дискеты чуть толще хозяйственной фольги — и с той же дискеты снимать звук и там, где нужно, статичное или подвижное цветное изображение, то это будет уже не просто субъективное постижение знаний, но вливание их под давлением — ведь грядущая сложная цивилизация именно того и требует, а у нас пока только охают, только чешутся и уже загодя ностальгически ноют по книге.
Ребенок нынче встречается с телевидением раньше, чем с книгой. Книгу он еще слюнявит, а телевизор уже смотрит сознательно и уже отличает зайца от слона и трактор от коровы. Но вот наступает время, и мама берет книгу и читает ему сказку. И на все, что написано в книге, и на саму книгу накладывается непререкаемый авторитет матери. Таким образом, книга вычленяется из окружающего нас культурного фона как особая нравственно-воспитательная сущность. Именно она в дальнейшем оказывается способной противостоять разрушительному вулканизму подростковых разоблачений. И уже родители обращаются к книге как к авторитету в спорах, поскольку авторитет этот был ранее заложен в душу ребенка.
И если библиотека есть храм — второй после храма Божьего, то электронная информатика с дискетами, экранами, шлемофонами представляется мне похожей на атомную подводную лодку, на бомбоубежище, на автоматический завод по производству огнетушителей.
В электронной информатике не нужен свет с неба.
Дон КихотВ блокаду я остался один. Выучился на автослесаря. Ремонтировал грузовики, разбитые на фронте. Сам сделал печурку из листового железа — все в блокаду печурками согревались — печи топить было нечем. Дрова у меня из сарая украли. И я украл — книги. Из соседнего сарая. Связки книг. Хозяева их, образованный народ, эвакуировались в Алма-Ату.
Я старался найти что-нибудь деревянное. Всю домашнюю мебель сжег. На Гаванской улице разбирали бревенчатый дом, и я норовил ухватить что полегче: рамы, части дверных коробок — словом, то дерево, что мне было по силам. Потом, когда тело мое приняло форму скелета, а отечные ноги — форму валенок и я выходил на улицу только за хлебом и за снегом для кипятка, я перешел на бумажное топливо и на обувь. Обувь давала больше тепла, чем книги, но ее было мало — особенно жарко горели галоши. Книги горели плохо. От них было много золы. Но особенно неприятно было книжки рвать — целиком они совсем не горели, обугливаясь, дымили и удушали огонь.
Каких книжек я только не наносил в кладовку из соседнего сарая от образованных людей. Больше всего было Гарина-Михайловского, писателя, которого сейчас, пожалуй, мало кто знает. Были у меня Золя, Шиллер, Мериме, Вальтер Скотт, Бальзак, были русские классики. Много было книжек советской поэзии в мягких переплетах. Была даже книжка Адольфа Гитлера "Майн Кампф" — ее я сжег с удовольствием. Я старался не думать, что жгу книги, пока мне не попался в руки "Дон Кихот". Это была книга моего старшего брата. Брат был во всем лучше меня, и не потому, что был старше. Он был объективно лучше. Жил он с отцом, мать с отцом состояли в разводе. Нас брат любил и пришел к нам жить перед самой войной. И в армию его провожала мама. С собой брат принес красивый переливчатый плащ и три книги: "Дон Кихот", Рабле и однотомник Чехова. Эти три книжки и были перед войной нашей домашней библиотекой.
"Дон Кихота" на моих глазах не читал никто, кроме прилежных девочек-отличниц, которые даже в баню ходят с книжками.
Я сидел у печурки и рассматривал картинки Доре. Хотел я и "Дон Кихота" в огонь засунуть. Но Рыцарь был из блокады. Художник Доре все предвидел. Рыцарь ехал на своем Росинанте через мою комнату — он был ленинградцем с изможденным до смерти лицом и непокоренным сердцем. В глазах его полыхал огонь, может быть, огонь тех книг, которые я уже сжег.
Мне вспомнилась фраза, сказанная о Дон Кихоте братом: "Камень, брошенный в Рыцаря, попадет в нас. Заслони его, если понадобится..." К тому времени мой старший брат уже погиб где-то в Карпатских горах.
Когда брат принес "Дон Кихота", я сказал ему:
— Неужели ты это читаешь? Это же для детей.
— Это для всех, — сказал он.
— Лев Толстой гениальнее.
— Может быть.
— Он тронутый.
— Тронутый, — согласился брат. У брата были очень ясные глаза: если у меня они были как два маленьких серых булыжника, чуть в синеву, то у него, может быть, те же камни, но на дне веселого ручья. — Он не душевнобольной, — сказал брат. — Но тронутый безусловно. Смотри, как здорово: тронутый идальго въезжает в мир на своем Росинанте и оказывается, что мир густо населен умалишенными. Пока тронутого Дона нет, общего сумасшествия не видно — всюду грязь и все грязны. Художники говорят: чем больше грязи, тем больше связи. В социальных палитрах каждый цвет существует с добавкой "грязно": грязно-голубой, грязно-зеленый, даже грязно-черный. А тут въезжает на Росинанте Рыцарь ослепительно чистый. Тронутый в сторону чистоты. Ты понимаешь, что мы видим?
— Понимаю, — сказал я. Но сам я этого тогда не видел, и мне в оправдание было лишь то, что сам я тогда "Дон Кихота" не читал — пробовал, но скуку эту не одолел.
Брат объяснил, что позже этот прием, но с обратным знаком, использовал Гоголь в "Мертвых душах", где мошенник Чичиков на фоне российских негодяев выглядит чуть ли не образцом благородства. Гашек использовал прием Сервантеса прямодушно: солдат Швейк у него сумасшедший даже со справкой. И на фоне нормального сумасшедшего со справкой армия Франца-Иосифа выглядит толпой идиотов и воров. Остап Бендер у Ильфа и Петрова — тот же прием.
"Золотого теленка" я еще тоже не осилил, эта книга мне тоже казалась глупой и скучной. Брат знал о моих затруднениях — глаза его смеялись.
— Конечно, — говорил он. — Глупо сражаться с баранами, если это бараны. Но если это народ...
— А почему его каторжники побили? — спросил я заносчиво.
— Если ты каторжника освободил, это еще не значит, что он перестал быть убийцей и вором.
— Но злость берёт — такой дурак, — сказал я.
— Ты помнишь клоунов — Белого и Рыжего? — спросил брат. — Тебе всегда, конечно, было жалко Белого? Дон Кихот и Санчо Панса — клоунская пара.
— Не заливай.
— Да нет, так оно и есть. Это еще одно чудо этой книги. Идеи Белого клоуна — Дон Кихота столь высоки, что он не кажется нам шутом, но скорее святым. Дон Кихота посвятил в рыцари трактирщик. Они альтернативны.
— Что? — спросил я. Мода на иностранные слова тогда процветала, но на какие-то моряцко-спортивпые.
— Взаимоисключающи, — сказал брат.-— Рыцарь — альтернатива трактирщику. Санчо Панса — трактирщик. Но он сострадает Дон Кихоту, как всякий Рыжий клоун сострадает клоуну Белому. И сострадание это снимает взаимоисключаемость — они могут через сострадание друг к другу сосуществовать. Рыжий клоун знает, что без Белого клоуна людям не справиться с жизнью. Дои Кихот выше религии. Выше Христа. Но он смешон, и поэтому люди в церкви молятся Христу. Дон Кихота они втихую сожгли на костре. Дон Кихот — разрушитель религий. У него одна молитва — Дева.
Я возразил, сказав что-то насчет идиотских великанов.
— И великаны, — сказал брат. — Они не бред собачий. Рабство — это не плен, это наклонность. Мы каждое мгновение готовы подчиняться: "Король убит. Да здравствует король!" Обжорство. Глупость. Мошенничество. Невежество. Нет пороков-карликов — все великаны. Пьянство пока неистребимый великан.
— Тогда зачем сражаться?
— Чтобы не погибнуть. Жизнь — борьба с самим собой.
— А ветряная мельница?
— Это особый великан, самый страшный. Ветряная мельница — мать машинной цивилизации. Но определению Маркса. Сервантес до этого сам допер в шестнадцатом веке. Машинная цивилизация поработит человеческий разум, заставит наш мозг трудиться лишь над совершенствованием машин. Ветряная мельница истощит землю, прогрызет ее, как червь яблоко. Истощит душу...
— Но зачем он себе Дульсинею придумал?
Брат пожал плечами.
"Дон Кихота" я не сжег. Не сжег Чехова Антона Павловича и Пантагрюэля. "Дон Кихота" я не читаю. Но когда читаю Каштанку или Ваньку Жукова, я вижу блокаду, вижу глаза Горгоны, которые убивают.
И думаю: "Если не сбылась мечта моего друга Степы и мы не построили Библиотеку-Храм, то пока еще не построили и памятника библиотеке. Библиотека еще жива. Отчего же ей было так плохо?"
Мы не нуждались в свете с небес! Долгое время. Древние греки называли такие времена Темными Веками. Но Рыцарь Печального Образа ехал на Росинанте по нашим просторам...
Он едет через наши сердца. Через сердца молодых. Через сердца детей.
Я обращаю свои глаза к книге. Я ставлю ее на полку. Миллионы книг я ставлю на полку. Чтобы сторожить.
Вдруг кто-то великий вырубит электричество. А книгу ведь и со свечкой можно читать.
ГУСИ-ЛЕБЕДИКрасивое название. Я несколько раз пытался прилепить его к какому-нибудь своему рассказу. Сочинял для этого прозу с холмистой местностью и озерами для водоплавающих птиц. Мои приятели оказывались прытче — смотрю, у них "Гуси-лебеди" уже в переплете. Да и стеснялся я.
Теперь я названия этого не стесняюсь, потому что речь моя пойдет о сказке.
Сказка! Чудо какое. Без конца и края. И вверх, и в глубину. И вширь, и вдаль...
Иногда пожилые люди присылают мне свои сказки, категорически полагая, что я должен прочитать и похвалить их. На мой отказ отвечают с высокомерной обидой: "Горький читал, а Вы..." В подтексте: Горький — гений, а ты кишка кобылья.
Я не уверен, что Горький читал. Невозможно читать плохие сказки. Можно читать плохие детективы, но плохая сказка — это уже не сказка.
Сказка!
Что это такое? А кто его знает. Особый вид литературы...
Покойный ленинградский профессор Пропп Владимир Яковлевич много знал — особенно о сказке волшебной. Кто хочет заняться, должен прочесть две его основные книги: "Морфология сказки" и "Исторические корни волшебной сказки". Чуть меньше знает о сказке замечательный ленинградский литературовед-фольклорист Владимир Бахтин. Мы с ним земляки — новгородцы. Он мой друг. Я считаю его одним из своих учителей. И горжусь. Он очень умный. И добрый. Кто интересуется, должен прочитать его книжку "От былины до считалки". Сейчас эта книжка лежит на моем столе.
Много знал о сказке Гоголь Николай Васильевич.
А вот Ершов Петр Павлович, наверное, не очень над сказкой задумывался, иначе, оробев, не взялся бы за "Конька-горбунка". "Конек" сделан стихийно, на вдохновении и интуиции.
Меня же на одоление сказки подвигнула Дора Борисовна Колпакова, уникальный редактор детской литературы. Сейчас она издает журнал "Искорка". По мнению ленинградских писателей, это лучший в Союзе детский журнал, хоть и на отвратительной бумаге.
Я всегда пишу трудно — маюсь. Неохота мне и страшно — как будто я боксер, и мне нужно по собственному желанию выходить на ринг, где ждет меня загорелый верзила абсолютной весовой категории. Что же касается сказок, то на ринге уже не верзила, а Змий огнедышащий, трехголовый, бессмертный и беспощадный. К тому же насмешник и хохотун.
Сказки, плохие ли — хорошие, я написал. И наверное, поэтому у меня часто спрашивали: "Что же такое сказка?"
Объяснить толком я не умел и теперь не умею. Но объяснял.
Представьте, говорил я, кирпич. По этому кирпичу некто ударил кувалдой. Что будет? Реализм будет — нормальные кирпичные осколки. И кирпичная пыль. Никакой тайны. Никакого восторга.
Но вот другой некто шарахает по другому кирпичу другой кувалдой. Снова летят осколки. Теперь в виде маленьких, ровненьких кирпичиков. И никакой пыли. Что это? Это научная, как говорится, фантастика. Третий некто завладевает кувалдой и грохает по третьему кирпичу. Осколки брызжут по сторонам. Сверкающие, не кирпичные — изумрудные. Чистой воды. Каждый поболе желудя. Это, конечно, сказка.
Но — парадокс! — несмотря на волшбу, ведовство, чародейство, сказка похожа на икону...
В том смысле, что в сказке, как и в иконе, больше "нельзя" чем "можно". Сказка, прежде всего, канон и запреты. В сказке на яблоне могут расти золотые яблоки, но ни в коем случае не орехи. И не какие-нибудь разноцветные шелковые ленты и одеколоны. Груши в сказке растут на груше. Волшебные на волшебной. А ленты и одеколоны на галантерейном дереве. Принцессы рождаются у королей, пастушки у пастухов.
Можно ли начать сказку так: "У одного булочника родился принц..."?
Сказочные правила гласят — никакой путаницы! Нарушение канона — это сказкоподобие. Это уже другой вид литературы, может быть, даже фантастика.
Очень важное для сказочных жанров правило — а жанров в сказке столько же, сколько и во всей прочей литературе — бесплодие волшебной палочки. Волшебная палочка может все, кроме самовоспроизводства. С помощью одной волшебной палочки нельзя получить их целый пучок. Это кошмар — самовоспроизводство волшебных палочек.
Самовоспроизводство волшебных средств дело утопии или фантастики. Фантастика может тиражировать лампы Аладдина и печати Соломона, чтобы рассмотреть, что из этого получится.
Мы уже имели — всему населению по волшебной лампе. Мы уже были ослеплены этим светом.
Впрочем, у фантастики и у сказки есть общее "нельзя". Нельзя вводить в сюжет личность Бога. Сказка от этого просто-напросто перестанет быть, а фантастика становится стыдной. Именно эта особенность, на мой взгляд, ставит и фантастику, и сказку на ступень "низких жанров", что, впрочем, не делает их ни менее увлекательными, ни менее трудными для сочинения.
Один мой товарищ пожелал заняться критикой с позиции абсолютной честности и нелицеприятности. И набрел он на этом своем крестоносном пути на мою сказку "Маков цвет". И написал критику. Где утверждал горячо, с искренней убежденностью, что мой герой должен был идти учиться красоте не в отдаленные века, когда возникали ремесла и искусства, не в дальние страны, где они возникали, но в древний Новгород к иконописцам — создателям национальной эстетической концепции. Мой добрый критик не понимал одного, что древний изограф писал не иконы, но лики. Лик — даже не портрет с натуры — это подлинное лицо Благодати, некая ее ипостась, способная к диалогу, подаренная Богом изографу за его благочестие и смирение. На икону не смотрят, с ней разговаривают — открывают ей душу.
Чтобы такой лик написать, нужен был не столько талант живописца, сколько безупречная жаркая вера — способность погружаться в ожидание Бога всей душой, но не как в освежающую воду, а как в расщепляющий тебя свет. Христос в такой ситуации становится главной реальностью бытия, и сказка превращается в апокриф. Не сладить и сонму волшебников с Благодатью, даже с ее ликом.
Так что оно такое, сказка — само слово?
С — приставка, означающая — откуда, с чего. В данном случае с устного: казать — говорить. Но казать — это и показывать. Стало быть — с глаза, с показа.
Рассмотрим происхождение слова по наибольшему авторитету, словарю Фасмера. Этимология сложная, уходящая в глубину веков.
В славянских языках: говорить, показывать, доказывать, убеждать, называть. Даже предначертание — наказ. Даже метод — доказательство. В древнеиндийском: появляться, блистать, светить, увидеть. В персидском: учить. В древнеперсидском: учить, наставлять. Погружаясь в глубину времен, этимология подводит нас к азу — началу начал — к истине.
Сказка — рассказ с чего? С аза, с истины, причем самолично виденной.
Для обозначения разговора было другое слово: баять. Отсюда байки, баутки. Отсюда и обаятельный, то есть умеющий очаровывать словом. А сказка — повторюсь — отчет о виденном.
Именно в этом смысле слово сказка употреблялось в русской жизни в старину — отчет о путешествии.
Поскольку путешественники включали в свои отчеты местные легенды, горячечный бред, просто небылицы, суеверия, страхи, нечто увиденное во хмелю и нечто сегодня простое, но по тем временам необъяснимое, то понятие "сказка" постепенно приобретало противоположный истине смысл. Особенно постарались в этом перевороте государевы ревизоры, писавшие "правдивые" отчеты о всякого рода ревизиях, так называемые ревизские сказки.
Истина стала ложью. Правдивое описание увиденного — произведением, основанным на небылицах.
Но! "Сказка — ложь, да в ней намек..." Так что правда в сказках осталась. И как раз та — глубинная — аз. Сказка стала удобной — нетривиальной упаковкой для тривиальной морали.
Тривиальные заветы всегда нуждаются в некой привлекательной оправе, в неком затейливом сундучке. Их много, таких сундучков, пришедших к нам из глубин времени. Именно в этом деле — в фольклоре особенно сведущ мой друг Владимир Бахтин. Но он пока молчит, я не слышу в своей душе его незлобивого брюзжания. Но чувствую — скоро он меня одернет.
И все же вернемся к тривиальной морали.
К примеру: "Золотая рыбка" — что это за чудо такое? Подобие волшебной палочки?..
Нет. Золотая рыбка — любовь.
И говорится в сказке о том, что любовь не бездонный колодец, что может она устать, может иссякнуть. Может лишить всего, что дала. Нельзя помыкать любовью.
И еще о "нельзя".
Нельзя, чтобы железная лошадь в сказке ела ржавые гайки, гвозди и кнопки.
Даже железная лошадь в сказке должна есть траву и овес.
Глиняная корова будет доиться не строительным раствором в сказке, но молоком, возможно, сливками.
Однажды в гостях я слышал такой разговор. Хозяин и говорит:
— Курочка-ряба — это схема производственного романа. Гости захихикали, ногами затопали, выдвинули и другие аргументы против — словесные и криковые. А хозяин и говорит:
— Курочка-ряба снесла золотое яичко. Как это понимать? А вот как. Изобретатель придумал нечто совсем новое и очень нужное. Дед — директор предприятия — это изобретение бил-бил — не разбил. Баба — главный технолог — била-била — не разбила. Позвали они консультанта из министерства, товарища Мышку. Тот приехал, на какого-то профессора сослался, какую-то инструкцию показал, хвостиком махнул, яичко упало и разбилось. Тут одно понять надо — золотые яички бьются, когда падают.
Плачет дед — директор. Плачет баба — главный технолог. Очень нужное было изобретение. Очень технологичное было изобретение. А Курочка-изобретатель говорит им: "Не плачьте, не ревите, принесу я вам другое изобретение, не такое замечательное, зато по вашим отсталым мозгам в самый раз. И консультант Мышка из министерства вам не потребуется".
Гости пошумели немного, но потом согласились — мол, в этом толковании что-то есть. По крайней мере логика присутствует. Но одна дама завила губы веревочкой и говорит:
— Бред. Искусство нельзя толковать. Только невежды могут.
Многие гости смутились, они-то себя считали интеллигентами. А я с дамой не согласился — вспомнил я, как "Курочку-рябу" толковала моя бабушка. Она говорила мне, тогда маленькому:
— Золотое яичко — это любовь. Вот и бьют свою любовь Дед и Баба. Пробуют — крепка ли. Потому что в глубине души друг другу не доверяют или ревнуют. А мышка серая — сплетня, клевета. Вот и падает золотое яичко и разбивается. Вот и плачут Дед и Баба над своей разбитой любовью. Сплетня, клевета всех ударов сильнее. Недоверие, значит, в человеке сильнее доверия.
— Кто же тогда курочка? — спрашивал я.
— Курочка — это судьба. Она идет и яички роняет. Одному золотое, другому простое. Третьему — болтуна.
— А простое яичко что?
— А куда уйдешь? — говорила бабушка. — Раньше разводов у простых людей не было. Так и жили с разбитой любовью. По привычке жили. Простое яичко — это привычка. Обыденность.
Гостям толкование моей бабушки понравилось больше. Кто-то сказал, что "Курочка-ряба" пришла к нам из санскритской литературы. Кто-то сказал, что она ниоткуда не приходила, а как появилась тысячелетия назад, так и существует вместе с народом, так и живет. Наверное, "Курочка-ряба" в той или иной форме есть у всех индоевропейцев. Хотя русская Курочка уж больно сильно закручена. Многомудро.
А дама с веревочными губами и говорит обиженно:
— Бред. Нельзя толковать искусство. Искусство надо только чувствовать.
Чувствовать надо. Но и толковать надо. Толкование библейских текстов — семейное чтение — продвинуло вперед мышление католической и протестантской Европы супротив православной России. Тема особая, некоторым лицам кажущаяся спорной, но тем не менее содержащая проблему.
Простолюдинность толкования искусства — выдумка снобов. Сноб губами чмокает, глаза у какой-нибудь картины закатывает, а когда его кто-нибудь из Сургута спросит, чего он там, на картине такого замечательного разглядел, сноб или промолчит, проплывая над головами непосвященных, или, что чаще, скажет: "Искусство необъяснимо и нетолкуемо. Искусство следует воспринимать через образ и его поглощение".
Я слышал, как одна девушка ответила снобу:
— Через поглощение я воспринимаю капусту.
Удивительное дело — снобизм. Я думаю так: талант при определенных условиях вырастает до гениальности. Посредственность лишь до снобизма. Снобизм вершина посредственности, его корона. Поэтому так велика толпа королей искусства.
Конечно, наша история давала повод художникам выступать против толкования искусства, нужен был протест против знаменитого тезиса — "искусство должно быть попятно народу". Этот тезис делал уязвимыми или полностью перечеркивал качественные критерии. Любой невежда из так называемого "народа", поскольку человек образованный уже народом не считался, мог заявить: "Мне непонятно, — значит, это и не искусство". Искусство первое пало под натиском невежественности. Потом пришел черед промышленности. Примитивные толкования на уровне "как живой" настолько распространились, что даже музыку толковали: "Слышите, ручеек журчит. А вот птички... Слышите, птички?"
В те годы как генная защита и родился тезис: "Не трогай. Искусство не толкуемо".
Если бы его нельзя было толковать, не нужны стали бы и искусствоведческие и музыковедческие факультеты. Профессии, изучающие искусство и литературу, не нужны были бы.
Диалог об искусстве, толкование его должны опираться на зрелость оппонента. Начинать такую работу следует с детского садика, когда взгляд ребенка на мир широк и творящ. Именно в раннем возрасте ребенок способен понять вихревую свободу Василия Кандинского и упорядоченную универсальную гармонию Пита Мондриана.
— Чушь! Как можно толковать абстракцию?
Спокойно. Как и все, что создал и создает человек.
Кстати, два названных художника, на мой взгляд, хорошо выражают сущность церквей: православная церковь — Кандинский, католическая (протестантская) — Мондриан. Театр и кристалл. Мистерия и логика. Церковь как характеристика духа — народный характер.
Вместо конкретного и понятного "создавать", мы научили наш народ слову "созидать", красивому, но ни к чему не причастному. Нельзя созидать картину, нельзя созидать дом.
И к сказке у нас было отношение чудовищное. От нее хотели не творящей, а прикладной педагогики, не божественного, но примитивно-социального. И вот несла Великая Курочка-ряба примитивные простые яички и тиражировала, тиражировала их. Простые. Иногда раскрашенные.
А золотые-то где?
"Прибежала мышка, хвостиком махнула, яичко упало и разбилось".
— Когда же "Гуси-лебеди"?
— Сейчас.
Мой знакомый художник И. Ершов иллюстрировал народные сказки. Он их много иллюстрировал, даже для Франции.
Однажды смотрю его новые работы к сказке "Гуси-лебеди", и что-то мне странно, что-то меня тревожит. Более того — поражает. А вот что: сидит братец Иванушка в лапотках на спине лебедя, внизу деревни аккуратные, поля-полоски, леса и дубравы, река синяя, а у лебедей носы длинные, зубастые, как у летающих ящеров.
— Как же так, — говорю я художнику. — Лебедь птица нежная, белая. Символ любви и верности, доброты и самопожертвования — и вдруг с зубами.
Художник и говорит:
— Это же птицы Бабы-яги. Они же Иванушку покрали и к ней несут. Наверное, это другие лебеди. Наверное, их две породы. Одна порода для красоты, другая — вот, детей воровать Бабе-яге на ужин... Я и подумал...
И я подумал. Ну не может быть в народной сказке ничего такого подобного. В литературной, наверное, может: лебедь белая — свет; лебедь черная — тьма. Балет "Лебединое озеро". А в народной сказке всякая лебедь — белая. Всякая лебедь — свет. Любовь и самопожертвование.
Размышляя над этой сказкой, я и сам сказками начал мучиться. Но не обо мне разговор — о "Гусях-лебедях". Это, на мой взгляд, великая сказка. Не менее древняя, чем "Курочка-ряба". Я вам сказку эту сейчас как бы перескажу.
Принесла сестрица Аленушка братца Иванушку на бережок и говорит: "Посиди здесь. Поиграй речными пестрыми камушками, а я мигом — побегаю с подружками в горелки да в пятнашки и ворочусь". "Ступай, — сказал Иванушка сестре. — Я лошадок глиняных налеплю".
Играет Иванушка разноцветными камушками, лепит из глины лошадок, ракушками их украшает. Тут налетели гуси-лебеди, подхватили Иванушку и унесли его в неизвестном направлении.
Прибежала сестрица на бережок — нет братца. Заплакала она, подумала — утонул. А где утонешь — ручеек мелкий. Камыши рассказали ей, что унесли Иванушку птицы гуси-лебеди на своих белых крыльях. Побежала Аленушка братца искать, а куда — не знает.
Выскочила Аленушка на бугорок. На бугорке печка стоит. На вопрос Аленушки о брате печка ей отвечает: "Отведай моего пирожка ржаного — скажу". Но Аленушка ей нагрубила: мол, я у своего батюшки булки сдобные не ем. И лесной яблоньке, предложившей ей свое кислое яблочко, также нагрубила: мол, я у батюшки сладкие яблоки не кушаю — медовки, грушевки. И роднику нагрубила: мол, она у своего батюшки квасы и взвары не пьет, а родниковую водицу подавно нить не станет...
И все же Аленушка своего братца отыскала в избушке Бабы-яги. Сидит Иванушка на полу, играет золотыми яблочками, разноцветными блестящими камушками. Тут Бага-яга появилась, нацелилась Аленушку посадить в печку, чтобы зажарить. Аленушка злую старуху обманула. Сама ее в печь затолкала. Заслонкой загородила, схватила Иванушку и бросилась из избушки прочь. А избушка та на курьих ножках, стоит на границе живого и мертвого, куда дверью повернется, туда и выйдешь, либо в мир живых, либо в мертвый лес, где никто не живет: ни деревья, ни птицы — и воздух мертвый. Старинные люди это свойство избушки знали.
Несет Аленушка братца на закурках, а ее гуси-лебеди догоняют, норовят Иванушку отнять. Попросила Аленушка родник, чтобы спрятал он их, а родник свое: "Испей моей студеной водицы". В нем и ковшик плавает берестяной. Выпила Аленушка водицы родниковой — и спрятал их родничок, напустил над ложбинкой туман.
Дальше бежит Аленушка с братцем на закурках. Опять гуси-лебеди ее догоняют. Норовят Иванушку отнять. Тут яблонька дикая случилась. Аленушка просит спрятать их, а яблонька свое: "Попробуй мое кислое яблочко". Аленушка попробовала — яблонька спрятала их в свою сень.
Дальше бежит Аленушка. Печка на пригорке. Просит она печку спрятать их, а печка свое: "Отведай моего ржаного пирожка". Съела Аленушка пирожок. Печка их дымом накрыла. А тут и батюшкин-матушкин дом виден. Добежала Аленушка. Братца спасла.
Так о чем же сказка? Кто такие эти злые гуси-лебеди? И почему злые? И злые ли? Почему они норовили утащить именно Иванушку к старухе Бабе-яге?
В первую очередь надобно рассмотреть, хоть их и очень мало, действия Иванушки. А делает он только одно — играет разноцветными камушками да золотыми яблочками, лепит из глины лошадок. Ничего ему больше не нужно. И получается, что Иванушка — мальчик, очарованный красотой. Он и не бегает, и не прыгает — красота затмила его. И не только затмила — позвала. Зов красоты и есть наши "злые" гуси-лебеди.
Почему же они на своих прекрасных белых крыльях несут Иванушку к Бабе-яге?
А потому, что сказка эта возникла из мировоззрения земледельца, считавшего землю и земледелие единственно верным — праведным уделом человека, а красота — даже красота! — дело прикладное. Нельзя ей жизнь свою посвящать. Уведет она в запредельный край и в итоге погубит. В запредельный край путь лежит через избушку Бабы-яги.
А что же печка, яблонька, родник? Это основы — азы, которые не следует забывать, которых во все времена нужно держаться: хлеб, яблоко, вода.
Идея возврата к азам возникает всегда, когда народ оказывается в трудном положении. Красоту тоже норовят возвратить к самому изумительному ее носителю — ребенку.
Велика в русских сказках роль сестры. Но эта тема требует особых раздумий.
А нельзя было прямо сказать, мол, так и так: родился в одной крестьянской семье мальчик, который все рисовал да лепил, отцу с матерью в поле не помогал. Ну и так далее, с крутой крестьянской моралью и афоризмами типа: "красотой от стужи не спасешься", "красив каравай, да не житный" — такую мудрость любили издавать толстыми томами во времена Сталина и Хрущева.
А тут: печка, яблонька, родник. И никаких афоризмов. Баба-яга, гуси-лебеди. И совсем не понять, о чем сказка.
Дело в поэтическом взгляде, национальном фильтре. В подходе к поэзии и природе. У славян, особенно восточных, это прежде всего подвижный образ — мистерия. Именно такой, на мой взгляд, является особенность русской сказки, русского искусства и русской православной церкви.
Сейчас принято, якобы научно, заявлять, что князь Владимир Святославович религию не выбирал, что, мол, это легенда, что, мол, фольклор. Нужно было князю с Византией задружиться, вот и весь выбор — по передовой науке.
Но я-то думаю — выбирал. Не именно князь, а Его Величество солнцепоклонник. Это важно сказать — солнцепоклонник. Качество Бога, его абсолютность создавали и в сознании, и в душе язычника-славянина своеобразное миропонимание — мироощущение. И более других легло на его душу мистическое действо — диалог с Богом через полное обнажение, через раскрытие всех чувств. Слова молитвы язычник не понимал, он понимал музыку слов, и музыка была чиста, в ней не было униженности. Протянув руку, язычник мог коснуться золотых одежд церковного олигарха, как бы коснуться самого Бога, его безусловных богатств. Что Бог беден, язычник и не поверил бы. Тогда чье же это все? Чьи солнечно-золотые ризы? Чей порфировый дом? И язычник включался в магическое действие, становился участником Божественного театра через по-новому увиденные образы.
Колыхаясь еле-еле,
Всем ветрам наперерез
Птицы легкие висели,
Как лампады средь небес.
И русская поэзия и русская живопись красиво театральны — "В багрец и золото одетые леса". И отзывается в душе Божественный глас литургии, вобравший в себя красоту всего сущего, наделяющую всех в храме равенством...
Равенство перед Богом и красотой — чувство столь сильное, что воспринимается нами как проникновение в сердце некоего озарения. Я думаю, взаимодействие и взаимопонимание зрителей через предмет искусства, их единение и взаимосимпатия — явление, идущее к нам скорее из будущего, нежели из прошлого. Как спасение.
Иногда мне кажется, что и заповеди Христа, да и сам Христос пришли к нам из будущего. Думается мне, что такие положения, как "Возлюби врага своего" и "Не суди", не могли возникнуть как результат социального опыта ветхих времен. Особенно "Не суди". Имеется в виду не суд судей, не закон и право, а наше поспешное, как прыжок из огня, обвинение всему, что на нас не похоже. Суд этот постоянен, он иссушает мозг, иссушает душу, превращает землю в грязь, поэзию в клевету, в зубоскальство. Для того чтобы это возненавидеть и возвести заповедь "Не суди" в основной закон, причем закон универсальный, нужен опыт невиданного по концентрации зла социального эксперимента и такого же трагического избежания ядерной войны.
Но мы говорили о сказке.
Так вот: в сказке главным, наиважнейшим правилом является равномасштабность и равночестность.
Бежала мышка-норушка. Видит теремок. Залезла мышка-норушка в теремок. Стала жить. Хорошо живет. Тепло ей — уютно.
Скакала лягушка-квакушка. Видит теремок. Спрашивает: "Теремок, теремок, кто в тереме живет?"
— Я, мышка-норушка.
— А я лягушка-квакушка. Пусти меня к себе жить.
— Залезай.
Залезла лягушка в теремок. Стали они вдвоем жить. Хорошо им. Мышке тепло и сухо. Лягушке прохладно и влажно.
Бежал мимо заяц. Попросился к ним. Они и его пустили. Живут втроем. Всем в теремке удобно. Бежала лисица. Попросилась — и ее пустили. И она с ними живет в чистоте и в зеркалах. И волка пустили. И волку в теремке хорошо — он и точило поставил — зубы точить. Волкам без точила скучно. И все они такие разновеликие и разнообразные. И всем им теремок впору.
Но вот набрел на теремок медведь. Не захотел со зверями вместе жить. Захотел теремок раздавить. Не пожелал войти в сказку, в ее замечательные правила, но только разрушить ее захотел. Навалился на нее сверху. И не стало теремка. А ведь теремок — это возможный путь к счастью. Нельзя на сказку наваливаться сверху, как и на всякое другое искусство, но только стараться нужно быть вровень.
Именно в сказке Иванушка-дурачок разговаривает с царем на равных. Только в сказке слон может дружить с муравьем, как равный с равным, потому что они равновелики в своем нравственном масштабе, в масштабе ума и веры в счастье.
Счастье для сказки обязательно, но лишь как путь к нему, лишь как открывающаяся возможность. Когда счастье приходит, сказка кончается. Счастье не подлежит рассмотрению, оно интимно, а посему для постороннего глаза запретно.
В сказках говорится, мол, народ живет в радости, но что-то я не встречал в сказках счастья коллективного. Даже рай — это не счастье, а блаженство.
Много еще правил для написания и осмысления сказки. О них не буду рассказывать, утаю как секрет ремесла.
А вы не позабудьте секретов прочтения. Один мой товарищ считает, например, сказку "Теремок" плачем по славянскому язычеству. Дело в том, что в необработанных вариантах старинной сказки в роли теремка выступает кобылья голова, наделяемая славянской фольклорной традицией многими чудесными свойствами.
Славянское язычество, утверждает мой товарищ, было глубоко природно, к природе почтительно и, главное, соборно, то есть руководствовалось идеей единения всего на земле — под солнцем. Христианство же захотело быть надо всем миром — сверху — даже над солнцем. Отсюда, мол, и неразбериха на Руси. Мол, русский мужик один день язычник, другой день православный христианин, в третий день научный атеист-ударник, в четвертый и последующие дни недели — жертва внутренних противоречий. Пора, мол, ему определиться и пойти вперед легкой походкой свободного человека.
ПРИБЛИЖЕНИЕ К РАДОСТИЕсли хотите быть услышанным —
говорите либо очень громко,
либо не переставая.
Древний наш предок, когда-то же он был — недостающее звено, — когда-то же он понял, что ОН — это именно ОН, и что-то сказал...
Мы непрерывны.
Мы связаны с нашим древнейшим предком кровью, и, не менее того, — языком. Возможно, самое первое слово, которое он сочинял, мы твердим и поныне.
Когда я был маленьким, меня до боли огорчало, что героем русских сказок непременно выходит Иван-дурак. Я знал мальчика, который от этого плакал. Его мать, сутулая женщина с погасшим взглядов и серым лицом, говорила, кашляя от папироски:
— Ишь ты! — дурак дурака пожалел. Не реви, не плачь, тебе чего нравится, чтобы добры молодцы да красные девицы все чмок-чмок, все шуры-муры, а вот и в сказках кто-то вламывать должен...
— Не ври! — страстно вопил мой товарищ, зарабатывая тем подзатыльник. Звали товарища Ваня, но имя его среди нас позабылось, вытесненное кличкой Люстра.
В некоторых сказках, чтобы подсластить пилюли, Ивана-дурака называли Иванушка-дурачок. Выходило еще хуже. Если дурак, человек глупый от невежества, через образование и воспитание мог поумнеть, то дурачок, существо совсем безнадежное — идиот, и называют его ласкательно из жалости, поскольку дела уже ничем не поправишь.
Сказочную традиции даже Пушкин не превозмог. Правда, дрогнула у него рука, назвал он своего замечательного героя не дураком, а Балдой.
Идет Балда, сам не знает куда...
Старорежимные старухи говорили нам, чтобы мы, "дитятки", по этому поводу не тупили, и разъясняли нам: "дурак-то он дурак, русский человек, но умный. Гляди, как умников-то объегорил — царем стал и удача ему в любви. И все это ему за доброту, за верность и долготерпение. Безответный он, русский-то человек. И вздыхали. И мы понимали, что врут они: наверное, опять русский человек опростоволосился, и никогда уже не стать Ивану-дураку царем.
Старине нами товарищи давали объяснения энергичные и категорические: мол, так и сяк — есть качества поважнее ума в классовом смысле, мол, в старинных сказках проводятся сопоставления на полном безыдейном уровне, хотя Иван всегда подается как пролетарий и безлошадник. И вообще, пора бы дать шкетам новую сказку, где Иван-дурак, сука, становится красным воздухоплавателем. Старшие наши товарищи уже умели курить и выражаться.
И на каком бы уровне этот вопрос ни рассматривался, утаивается одно абсолютное качество Ивана: он дурак не по сравнению с некими мудрецами-махатмами, он просто дурак. "Первый умный был детина, средний был и так и сяк, младший вовсе был дурак".
Моя бабушка мне объясняла:
— Дурак дураку рознь: одни дураки от кротости, от веры и от любви, другие от черта. Они ой какие умные — грудь вперед...
Бабушкино объяснение помогало мне в людях разбираться, когда я стал взрослым, но в детстве оно меня никак не вразумило, не наделило меня гордостью "от предков", как, скажем, грека. Иван-дурак, верти не верти, все равно оставался дураком.
А вот хорошие качества Ивана-дурака винят не люди добрые, не снисходительные батюшка с матушкой, не братья и сестры, не соседи, а всевозможное волки, медведи и чаще всего кони: конь вороной, конь белый, красный конь, конь в яблоках.
Животные не спят. Они стоят
Над миром каменной стеной.
И никто из крупнейших мировых специалистов по мифологии и фольклору не объяснил этого феномена. Ни англичанин Джеймс Джордж Фрезер, ни француз Жорж Дюмезиль, ни Владимир Яковлевич Пропп, ни даже академик Владимир Яковлевич Рыбаков.
А между тем слово "дурак" стало самым популярным и чаще других произносимым словом в общественных взаимооценках, в нашем горячем быту и в любви.
Обратимся же к сказке.
Оказывается, у всех индоевропейских народов, более того, почти во всем мировом фольклоре распространен сюжет о младшем брате — естественно, глупом по своему возрасту, но не более того, который благодаря своему мужеству, благородству, чувству долга и доброте всегда берет верх над своими хитрыми сластолюбивыми братьями.
Коротенько: протоиндоевропейские людские сообщества делились на три сословия, или три варны. Слово "варна" означает цвет. Белые — мудрые, естественно, старики. Черно-синие — производители материальных благ, естественно, люди зрелые. Красно-оранжевые — юноши, отроки, естественно, как и поныне, воины.
Цвета древних сословий сохраняется у индоевропейских народов и по сей день в их государственных флагах.
И вот однажды эти глупые отроки, эти добрые молодцы, ничего не умеющие, но много хотящие благодаря оружию и нетерпению, берут верх над умными и умелыми. Какой конек-горбунок им помог, какая жар-птица? Но именно с этого момента общество становится не сословным, а классовым.
В нашей же теме по-прежнему остается загадкой словесная связка Иван-дурак, поскольку в жизни-то, не в сказке, распространяется она на все русское население поголовно, и на царя, и на царицу.
Рассмотрим эту связку повнимательнее и поймем, что имя Иван мы можем тут же отбросить как библейское христианское, а связка имеет весьма древний возраст. И слово "русский" тоже до поры до времени отодвинем, полюбуемся только словом "дурак". Вглядимся в него попристальнее, повнимательнее со всем уважением к слову. Пусть-ка оно засверкает, как сверкает драгоценный камень.
Отбросим же предвзятости и окончание "к" — знак существительного мужского рода.
"Дура".
В латинском языке слово "дура" означает "суровый". "Дура лекс, сэд лекс" — закон суров, но это закон. В литовском языке "дура" означает "бурно, стремительно". В греческом — "стремительный, напористый". В древнегреческом: "Бурная, стремительная сила".
— Правильно: сила есть — ума не надо, — сказал бы по этому поводу мой ясноглазый друг.
Но он не сказал. Лишь вздохнул. И загорелись его глаза огнем надежды.
А в чем эта надежда? В том, что вот сейчас, сразу же, наш русский народ изменит свое отношение к слову "дурак" как "глупец" и возгордится тем, что он есть "бурная, стремительная сила"? Эту "бурную силу" мы имеем право истолковать как постоянную способность к подвигу и самопожертвованию. Но не хватит ли жертвовать собой и совершать подвиги во имя всех, кроме самих себя?..
Итак, слово "дурак" стопроцентно принадлежит сказке, но на те же сто процентов принадлежит оно и нам — русским людям. Из этого следует, что мы недокопали, недодумали — не разглядели его самой глубинной сути.
"Ду-ра..." — слово составное.
Прежде всего, "ду" — это два. Мы даже и не представляем, какое исключительное значение имели: числительные для древнего человека. Разве же это не чрезвычайно важно для стаи, кто идет за вожаком? Кто — вторым, а кто — третьим?
"Ду" — это два.
"Ра" — это солнце.
"Ду Ра" — два солнца.
Тут не выдержал мой ясноглазый друг. К сведению — у меня все друзья ясноглазые. Он закричал:
— Убивать вас надо!
— Кого, — спрашиваю, — убивать?
— Тех, кто пытается мне мозги запудрить. Пусть мои мозги хотя бы на место встанут, хотя бы отдохнут в тишине от фанфар. Ра — египетский бег. При чем тут славяне? При чем тут дурак и два солнца?
— Действительно, — говорю. — При чем тут мы? Но яркость дураков измеряется солнцами, как яркость лампочек — свечами.
Летописец Нестор тоже был убеждённым сторонником египетской лавки древностей. По его выходит, что первого нашего бога Сварога мы получили от египтян взамен временно царствовавшего над славянами Феоста (Гефеста).
Поскольку "сварага" — "небо" не по-египетски, а по-индийски, мы имеем право предположить, что египтяне подсунули, нам индо-иранца после нашествия на Египет персов. Это, в свою очередь, позволяет нам полагать себя народом не слишком древним.
А что касается Ра, говорю я себе, то он, без сомнения, первобог. И появился он как сущность, наверное, вместе с речью, а может быть, и раньше — в рисунке, в скульптурке глиняной, в колесике.
В 1866 году учрежденное в Париже лингвистическое общество приняло решение не обсуждать вопрос о происхождении языка.
Мы и не обсуждаем. Но полагаю я, что наш древний косматый предок, встречая восход солнца, довольно рычал: "Рра-а..."
Очевидно, что в первую десятку слов человеческих, произнесенных ранее прочих, вошли слова: солнце, вода, земля...
Человеком наш предок ощутил себя поздно и лишь потому, что природа наделила странное творение свое воображением. Сначала же человек понял, что он рожден, что он живой. Этому его пониманию сопутствовало ощущение солнца: когда солнце всходило, человек согревался, оживал.
Но для возникновения жизни одного солнца было мало: жизнь давали солнце и вода вместе — в паре. По отдельности они несли смерть, но и вода лилась сверху. Она казалась производной солнца. И воду наш предок называл "ра". Возможно, он разделял эти два "ра" интонационно.
Вот мы и произнесли искомые нами слова: "ра" — солнце и "ра" — вода, два — Ра.
Дурак — означало живой, человек, мужчина. Дура, стало быть, — женщина.
Мой ясноглазый друг ничего мне не сказал, но он меня когда-нибудь побьет. И чтобы этого не случилось, я парализую его волю своей волей, которую модно даже назвать мечтой или грезой.
Мало того, что слово "дурак" означает "человек", но позже оно стало означать "человек воды", "человек моря". Значит ли это, что появился за "человеком воды" и "человек земли"?
Именно значит. Гера и Геракл. Ге-Ра и Ге-Ракл.
Ге, мать-земля, такая же древняя, как Ра. Вот и выходит, что от земли и солнца произошли Гера и Геракл.
Мор друг ясноглазый ну прямо застонал.
— Гея родила Раю, мать богов и людей. Гера — внучка. Так же застонал и начитанный Степа, когда все это услышал от Люстры.
— Гера богиня, а Геракл человек. Или ты хочешь сказать, что Геракл был раньше Зевса?
— Именно, — сказал Люстра. — Раньше мира вообще. Коли Ге и два Ра — первобоги, то дура и дурак, гера и герак — перволюди. "Все от Ра" — вот он, древнейший языкообразующий принцип миропонимания. Гера стала богиней, потому что был матриархат. Она просто обожествленная женщина. Все остальное, и Уран-небо, и Гея, и Зевс, и Посейдон, и Аполлон, и прочие Амуры шуры-муры, — это уже песни, и возникли они лет этак тысяч на пятнадцать позже Геракла. Тогда Геракл и получил к своему имени греческое окончание "л".
Еще в девятнадцатом веке наш соотечественник Александр Дмитриевич Чертков построил гипотезу о происхождении праязыка в восточном Средиземноморье. Но я знаю об этой гипотезе лишь то, что автор ее был героическим участником Отечественной войны 1812 года.
Но почему Гера и Геракл так не ладили? Почему Гера всячески унижала героя, гнула его и ломала?
— Потому, — говорил мой друг детства очкарик Люстра, который плакал над Иванушкой-дурачком, — что при тогдашнем диком матриархате мужиков-героев не уважали, заставляли даже надевать женские одежды и завиваться. Тогда был самый расцвет литого женского владычества. А тринадцать подвигов Геракла символизирует победу патриархата.
— Подвигов было двенадцать.
— Двенадцать — не главных. Тринадцатый, главный — победа над тетками!
Вся нарисованная выше концепция происхождения слова "дурак" от солнца и воды — принадлежит Люстре.
Люстра, склоняю голову перед тобой, как и тогда, в детстве, когда мы со Степой признали в тебе махатму, хоть ты и заплакал от злости и ревности.
В сказках всех народов земли героем и победителем всегда оказывался просто человек. Видимо, и в сказке о трех братьях наложились друг на друга два начала: память о трагедии установления добрыми молодцами классового общества и мечта с победе человека и справедливости над злом и корысть....
Историки, лингвисты, филологи, возможно, и посмеются над этой теорией моего друга Люстры, но не потерял еще актуальности и тот факт, что устами младенцев глаголет истина. Для меня же этот интуитивный прорыв в глубины ветхого времени ценен истинностью и благородством задачи.
Люстра был моим одногодком, но пониже и похлипче. Одно время он рванулся в накачку мускулов подтягиванием и толканием от плеча булыжников и металлолома, но врачи остановили его, сказали: "Геркулеса из тебя не выедет, пробивайся потихоньку в Архимеды. Не торопясь. Не надсаживаясь". Мог Люстра позволить себе лишь легонькие нагрузки из-за слабости глаз. На его воинственном бледном носу тяжело сидели очки с толстенными стеклами. Носил Люстра свои очки на широкой резинке через затылок, чтобы, даже подумать странно, не сорвались они и не "дрызнулись".
Люстра всем врал, что очки его сделаны из какого-то специального "параллаксного" хрусталя, который лишь немногим дешевле алмаза. "На эти люстры, если купить, пять материных зарплат уйдет, мне по собесу дали как особо одаренному умом".
Люстрина стриженная голова казалась стеклянной от блеска этих самых очков.
Спрашивается — чем от нас пахло тогда? Наверное, серой, поскольку мы каждый божий день изобретали порох. Люстра, к тому же, был наглым типом. Девчонок он уверял, выколачивая нос о забор, что пока "болел соплями", чихал и кашлял, выучил английский язык и теперь может запросто трепаться с иностранными чифами про Сингапур, Гонконг, а также шикарный порт Сакраменто. Ему нравились названия буржуйских городов и, нечего греха таить, нам они тоже нравились: Ливерпуль, Касабланка!..
Люстра врал замечательно — сейчас уже так не врут, он, можно сказать, мечтал вслух, мечты его были столь своевольны и так бесстыдно спроецированы на возвеличивание самого себя над всем нашим дворовым товариществом, что мы со Степой поколачивали его иногда за чрезмерность. Поэтому мы, мягко говоря, не сразу поняли суть и дерзновенность его откровении.
Мы ржали, как ослы на маковом поле, как мустанги, наевшиеся крапивы. А вы бы что сделали в ответ на заявление вашего друга Люстры о том, что дураки — дети солнца?
Мы лежали на пыльной траве на нейтральной поляне, не принадлежащей ни дворам, ни улице, ли кургузому садику с железной решеткой, а он встал и ни с того ни с сего принялся доказывать, что язык людей начался от Ра. Мол, имя солнца было той естественно-великой и естественно-правильной точкой отсчета.
— От Ра отрада...
Он был так надут превосходством, что, когда махнул, как Пушкин, рукой, нам показалось, что очки его полетели вверх и закружились над его головой.
— А дурак? — закричали мы вопросительно.
— Разумеется... — Он объяснил нам происхождение слова "дурак", и когда мы устали ржать, икать и хрюкать, когда вытерли слезы, размазав пыль на щеках, Люстра сказал:
— "Аз" — значит "первый", "истинный"?
Мы согласились.
— Что значит "раз"?
— Один,— сказали мы. И притихли, нас, конечно, иногда, хоть и не всерьез, но занимал вопрос, почему числительное "один" имеет такой синоним — "раз". Причем и других числительный синонима нет.
— Первый — акцентированный, — сказал Степа. — Некая контрольная величина — эталон. Разность. Разница. Пять раз... Люстра кивнул.
— Пять раз, но по разу. Раз — это самое первое числительное, произнесенное и понятое человеком. Ра Аз — солнце есть первая истина. От солнца мы начинаем отсчет всего: и живого и мертвого, и сущего и воображенного. Вот что значит "раз". А что значит "разум"? Истинный ум. — Люстра еще раз, как Пушкин, взмахнул рукой. — Вот и включите его и опирайтесь далее на него, а не на ваш кретинический хохот и набитое брюхо — нажрались картошки и ничего не хотите знать.
— Люстра, не заносись, — сказал Степа
— Получишь, — добавил я.
Он сел на траву, обиженный, но не безмолвный. Он смотрел на нас взглядом высокоразвитого инопланетянина. Глаза его за толстыми стеклами очков казались крошечными: как будто за иллюминаторами некой сферы сидят марсиане, шевелят щупальцами и обливают вас холодным надменным презрением.
И вот он начал вещать. Упоение, самозабвенно. Раньше я считал такие слова ничего не значащими, придуманными для дворянского стихосложения, но слушая Люстру, я проникал в их суть и как бы отдалялся от себя, чтобы взглянуть на себя же со стороны и увидеть, что я пуст, глуп, ленив и все-таки не завистлив.
— Пузыри вы! — восклицал Люстра добрейшим голосом. — Монгольфьеры! Витраж — Вит Ра. "Вита" — жизнь. "Ра" — солнце. Объяснений не требуется, а, пузыри? Очень правильное слово, хотя и не русское, и не такое древнее, как "дурак", или, скажем, "брага", но доказывает оно что? Что, скажем, и в средние века, сочиняя высокое по значению слово, люди, не задумываясь, обращались к Ра — к солнечному чуду. Вы, конечно, чуда не признаете, оно для вас темное суеверие — бабушкины сказки. Вы материалисты, душу вы отрицаете. У вас ее нет и не будет. И солнце вам нужно не как светоч жизни, но лишь для загара.
— Поговори — получишь, — добродушно сказал Степа. — Давай про витраж.
— Про витраж — Люстрин голос стал голосом сладкой сметаны. — Я думаю, второй слог следует рассматривать цельно — "раж". Страсть, упоение. Танцор вошел в раж. Поэтому и слово — "брашно" — зерно, мука — следовало бы произносить по-старинному — "бражно", для браги. Вы, сапоги нечищенные, думаете — брага просто питье для пьяниц? О, нет. Брага — культовый напиток, вздымающий людей к Ра, вводящий людей в раж — в экстаз. Поняли, лапти? Здесь скрывается в тумане интересный вопрос. Рож происходит от рождения. Брашно от ража. Рожь и раж. Вроде одно и то же, но от каких-то разных начал. Тут у меня пока что не сходится. Хотя вам, чуни тряпочные, этого не понять.
Степа не выдержал, врезал Люстре ногой по заду.
— О, глупец, — сказал Люстра. — Но я великодушен. Кстати, люди и не такие уж скоты, как принято думать. Поняв чудесную сущность Ра, они начали его прятать от повседневности. Бог солнца у разных народов стал называться по-разному: у египтян — Амон, у греков Апполон, у славян Даждь-бог, или Хорс. Даждь-бог, якобы, дал славянам классовое сознание — марксизм...
Вот тут мы и поняли, что за Люстрой кто-то стоит, поскольку даже ухмылка в сторону основателя интернационала нами не испускалась, а в Люстрином нигилизме рдела простительная лишь отсталым старухам ирония, но дубасить Люстру нам, честно говоря, было лень.
— Ра остался как бы душой солнца, — прошептал он, — его божественной сущностью, выражаемой лишь в согласии, как Божий дар. Люстра умолк, и нам показалось, что он, упрямец, принципиальный грязнуля и сквернослов, всхлипнул. Мы даже поняли, почему. Люстрина лекция открывала такие горизонты и такие возможности для открытия, что действительно впору было кричать и плакать от серости и нетерпения. Сила восторга в Люстре была так стиснута чахлым телом, так напряжена, что не лопнуть по всем швам, не заорать по-кошачьи и не пуститься вскачь мог только гигант.
Тут нам Люстра и объяснил о кроманьонцах — народах Ра, об их высокой цивилизаций, об освоении ими не только сущностей красоты, но и понимания небесной механики и земной геометрии. Он рассказал нам, что, окрепнув умом в средиземноморской прибрежной полосе и на островах, народы, говорящие на языке Ра, пошли растекаться вширь, создавая древнейшие очаги древнейших культур. Одна такая струя нашла себе русло, которое вывело ее в степь между доном и Волгой. Там струя растеклась озером.
— А названия тех рек в древности, заметьте, были обескураживающими: Дон назывался Синдом, а Волга называлась Ра.
Люстра был так красив, что мы сели. Нет, он, конечно, еще не тянул на то, чтобы мы перед ним вскакивали, но мы уже обрекли себя на идолопоклонство.
Сам Люстра движение наших душ понял неправильно — так, что мы его немедленно начнем бить — отодвинулся от нас и торопливо объяснил, что нахватался всего от своего обретенного через стену соседа, пожилого и больного сердцем, и что каждая наша ему оплеуха — это оплеуха соседу.
— Заметьте, — вопил он, утратив, впрочем, непререкаемый вид оракула, — после блистательного Ра боги измельчали, стали жениться на своих сестрах, сделались коварными, звероподобными, жирными или, наоборот, чахоточными, с заискивающей философией, в том числе и спасением через веру в Спасителя и совершенствованием через детей. У Ра не было философии, у него была только жизнь, могучая, как Ниагара. — Люстра выпучил глаза под очками, воспламенил их силой мысли и прозрения в прошлое, которое, как известно, смыкается в кольцо с будущим.
Мы поднялись с пыльной травы. Стряхнули одежду. Люстра ждал. Когда мы поднесли к его черешнеобразному носу свои несвежие кулаки, он фыркнул:
— Мыслитель не зависит от жалких угроз.
— А чем докажешь, что прародина индоевропейцев была в степи между Доном и Волгой, а не в Анатолии и не на Балканах?
— Конем! — сказал Люстра. — Ни на Балканах, ни в Анатолии еще не было коня. Не было всадников. Тем более, не было его и на земле фризов. Гад буду. Могу побожиться...
И уже много лет спустя в замечательной статье Э. Берзина я прочитал, что "местопребывание протоиндоевропейцев накануне их распада на отдельные группы надо искать только в той археологической культуре, где — по крайней мере, в третьем тысячелетии до новой эры — коневодство приобрело массовый характер и уже существовал массовый культ коня..." В шумерской литературе в то время не было для лошади даже названия — коня называли ослом гор. Но к северу от Черного и Каспийского морей в слоях четвертого тысячелетия до новой эры обнаружены кости домашней лошади и части древней узды — свидетельство освоения всадничества. Если бы это знал Люстра, он бы весь без остатка превратился в сверкающий пар и вознесся бы в небеса, как сам тогда говорил — к чертям собачьим.
Некоторые ученые считают, что передвижения индоевропейцев, как такового, и не было, была как бы эстафетная передача языка: от племен с более высоком культурой племенам с более низкой культурой, а приход индоевропейского языка в Индию, где главенствовала высокая цивилизация Хараппы, объясняют упадком этой культуры в связи с многолетней засухой.
Язык, видимо, может передвигаться и как эстафета, но Бог — Бог идет с человеком, в его гуще, может быть, иногда лишь на шаг впереди.
Мне, как бывшему физкультурнику, понятна тяга людей к броску. В броске есть что-то от высших сил, фатальная необходимость — понуждение духа. Вот племя копит уверенность, как бы кристаллизует цель — а что такое истина, как не осознание цели — и в один прекрасный момент устремляется в неведомое. Верхом на коне.
И женщины, и дети. Необходимые грузы на волокушах. По-видимому, телег в третьем тысячелетии до новой эры еще не было. Что там, за горным перевалом...
Синдом окрестили и главную реку Индии, и самое Индию — и главное божество пришельцев носило имя Синдра. Пусть они назовут имя своего бога, и они назовут адрес своей прародины. Синд — Ра — персонифицированная память о родных степях.
Ни в какие божественные ворота Синдра не лезет: он не солиден, не умудрен, задирист, он не заботится о равновесии сил добра и зла. Синдра — молодой всадник, не подчиненный никаким коллизиям свободный дух.
В Индии Синдра теряет свое "с", но не это замечательно для нас в данном случае — для нас замечательно подтверждение того, что протоиндоевропейцы называли Волгу Ра — небесная вода. Интересное дело: почему у русских мать-река именно Волга, а, скажем, не Западная Двина, ведь русские вышли на Волгу в общем-то поздно, когда время мифов прошло.
Небесная вода — струя огненная. По воде разливается пламя, и становится река матерью. Если Бог не исток жизни, то для чего он? Ра своеволен и своенравен. По представлениям древних, он восставал лишь тогда, когда вызывал к жизни весну или живую дуду. Таков и его сын Индра.
Люстра орал, ликуя:
— Они от Ра! Они еще в раннем неолите пользовались теоремой Пифагора для сооружения культовых долменов, кромлехов, и древнейших пирамид. Катастрофа их остановила. Рарат — всемирный потоп. Встретились две великие стихии, два Ра — огонь и вода. Но встретились как враги. И когда небо очистилось от багрового пепла, над потопом взошла Аврора. Если название горы Арарат можно перевести как "земля, не тронутая ни огнем небесным, ни потопом", поскольку "а" — отрицание, то Аврора — это "Непогасшая звезда". Во время потопа все звезды погасли, кроме Авроры. Тут важна драматургия смыслов. Например, чешское женское имя Ружена в переводе — беременная девушка.
Мы долго корчились от смеха искусственного и безрадостного. А Люстра увещевал нас, в основном Степу:
— Ну ладно, он физкультурник (это обо мне), но ты-то, Степа, умный ведь был. Ты-то что? — Не дожидаясь ответа, Люстра пустился в рассуждения о борьбе хищного матриархата, который олицетворяет вздорная Гера, с нарождающимися и крепнущими силами мужиков, которых олицетворяет Геракл.
— Кстати, после победы Геракл получаете в жены вечно юную Гебу — весну. Намек на то, что мужики — слабаки, помирали рано: душа у них дряхлеть не успевала... Кстати, здесь очень интересные возникают соображения — все представления о первоначалах меняются. Ге — земля-мать становится и землей-смертью. Этого я еще не раскумекал. Кстати...
Люстра поднял тощий указательный палец, и по этим "кстати" и по этому сверлящему пальцу мы поняли, что он сам не успевает за своими открытиями, что он захлебывается ими, как океаном.
— Оракул — моление к Ра. Через красавчика Аполлона. О, Ра! Моление к Ра, орать — пахать. Без моления нельзя. Ура! — все вокруг Ра. Не Ра на небе, а небо у Ра. Моление о жизни. Клич о бессмертии в боге.
Ра — величайший из всех величайших. — Враг его — змей Апоп. Солнце на закате опускается в разверстую пасть этой змеюги...
То, что "дурак" от Ра, мы уже приняли сердцем и поэтому решили не откладывая посетить Люстриного соседа, причем решение это пришло в голову нам обоим одновременно. По-нашему выходило, что Люстра впадает в мистику, в буржуазный идеализм, псевдоразум, что он почти враг народа, что ни к диалектическому материализму, ни к марксизму его трепотня отношения не имеет.
Знакомство Люстры с соседом случилось "через посредство молотка". Бесконечно усталая мать велела ему вбить в коридоре гвоздь — повесить корыто. Люстра молоток взял и шарахнул им по стене, чтобы определить точку вбивания по звуку. Но звука не получилось. Молоток улетел куда-то. Люстра расковырял дыру в стене, просунул туда руку. Он мог ожидать всего: что его дернет электротоком, что укусит гадюка, — но кто-то в дыре пожал его руку мягкой широкой и теплой рукой.
— Ой, — сказал Люстра. — Вы кто?
— Сирота, — ответил из дыры тихий голос. — Сбегайте для меня в магазин. Я болею. — В Люстрину шершавую от цыпок клешню были вложены деньги. — Пожалуйста: французскую булку, молоко и "Звездочку".
— А какая ваша квартира?
Сирота назвал номер, и Люстра помчался, крикнув матери, что он "скоро".
Пришел Люстра поздно. Мать ему врезала. Но что значит материнский подзатыльник супротив крутого поворота в жизни — от темноты и мрака к свету и светочу.
В квартиру, где проживал люстрин "сирота", нужно было входить с парадной лестницы. Мы позвонили — он и открыл нам.
— Что-нибудь с Ваней? — спросил.
— Треснул у вашего Люстры горшок, — ответили мы. — Тронулся он на почве Ра. Мы с вами посоветоваться пришли. Вы знаете как делать психов, а как их лечить — знаете?
Он провел нас в комнату и уселся в большое, как лодка, заваленное подушками и книгами кресло, предоставив нам самим выбирать себе, где сесть. Мы выбрали пол. Звали его Андрей Федорович. Был он грузный, плешивый, но в белой-белой рубашке.
— Ну-с? — задал он такой вопрос.
Мы вывалили все, что думали о Люстре, и о том, что он ступил на скользкую дорожку.
Андрей Федорович оглядел нас без намека на интерес, не говоря уж о симпатии.
— Кем был ваш Люстра до знакомства с солнечным богом? Таким же поганцем и пакостником, как и вы. А сейчас он расцвел. Пусть чертополох, но расцвел. И вы расцвели бы, если бы начали размышлять. Разве вы не заметили, что люди размышляющие хорошеют, а иногда становятся даже просто красивыми? Я полагаю, размышляющий мозг вырабатывает гормон красоты.
Степа угрюмо оглядывал заставленную буржуазной рухлядью комнату. Здесь было много всего: и беломраморный бюст девушки под вуалью — я его даже пальцем потрогал, мне показалось, что вуаль на нем настоящая, — и мебель старинная — темная, и кучи книг, и до дури всякой мелочи: шкатулок, ваз, фарфора. И на всем пыль.
— Рухлядь, — сказал Андрей Федорович, проследив за Степиным взглядом. — Интересное какое слово. Рузнула — значит прекратила быть. Старая. Тлен. Раньше-то мех называли мягкой рухлядью — мертвой.
— Все от Ра, — сказал Степа с иронией.
Андрей Федорович кивнул.
— Вот именно: все от Ра и все в нем. А как же, если сама жизнь происходит от солнца. Но есть одно "но"! "Ру" не может быть от Ра. В древнерусском языке звук "а" никогда не переходил ни: в "у", ни в "о". Это все первокурсники знают. Азы, как говорится.
Андрей Федорович смотрел на нас, как, по нашим представлениям, должен смотреть хитрый жирный китаец. И вопросы его, нам казалось, должны быть высокомерными.
— У славян, как вы, полагаю, знаете, богом был Сварог — небо. Потом бог солнца — Даждь, а затем бог Сварожич. По всей видимости, сын Сварога. Но почему нам известно только отчество этого сына? Как его звали? Подумайте, как его звали?
Мы сидели угрюмые. Мы понимали, что наше почти комсомольское безбожие пытаются окунуть в болото суеверий. Кому нужны имена богов, тем более древнерусских? Мы юные интернационалисты — мы знаем Зевса, Нептуна, Изиду, Венеру, и хватит с нас.
— Наверное, Ярила, — сказал Степан.
Андрей Федорович равномерно кивал головой — точно как китайский святой.
— У чехов и у поляков тоже был бог Сварожич. У поляков Радгощ. У чехов — Радгост. Ра — высокостоящй, "го" — высота. Так кто же, по-вашему, был у славян — русичей?
— Радость, — прошептал Степа.
Меня ожго: действительно, Радость.
Андрей Федорович поклепал губами, как будто пробовал, горяч ли чай, сладок ли. И повторил за Степой, но с каким-то величай ним восторгом:
— Вот именно — Радость. Многокрасный — многосветлый. Став мерой суетного блаженства, слово "радость" приобрело самостоятельное — мирское значение. А Бог в памяти людей лишился имени. Но смысл остался — Бог Радость... Бог Радость... И пусть это ваше открытие, молодой человек, наполняет вас гордостью. Это значит, что вы являетесь обладателем чуткой и памятливой души.
Андрей Федорович меня как бы и не замечал, и я, как ревнивец, не выдержал.
— Но не станете же вы утверждать, что язык древних дошел до нас без изменений форм и смыслов?
Тогда он ко мне повернулся:
— Вы, молодой человек, безусловно, правы. Я полагал, что Ваня не станет дружить с идиотами. И я, конечно, был прав. Пойдемте на кухню, попьем чаю.
За чаем он объяснил, что славянский язык из индоевропейских языков, скорее всего, самый молодой.
— Славяне автохтонны в центральной Европе, они, понимаете, ниоткуда не пришли. Но славянский язык, как самостоятельный и оригинальный, начал складываться лишь во втором тысячелетии до новой эры из языков и наречий разбитых, кочевниками, изгнанных со своих земель племен и народов восточного Средиземноморья. Языки притирались друг к другу. Отыскивались смыслы, общие для всех. В этом сложном многовековом процессе шло очищение и приближение к глубинным корням. Вот почему в русском языке так велик лексикон слов с корнем "ра". Солнце мы называем солнцем, но радугу — ра-дугой. Конечно, было бы интересно реконструировать язык протоиндоевропейцев, но это невозможно. — Он попыхтел, как бы сдувая с носа пушинку и поглядывая на нас сердито. — А вот к хеттскому, одному из древнейших индоевропейских языков, ключ нашли. Сделал это чешский профессор Грозный. Искали этот ключ долго: и в шумерском, и в древнеегипетском, и в древнееврейском, даже в японском, даже в языке инков. Сказалось — о, ужас! — слишком это было неожиданно, ошеломляюще, — хеттское "делуга" и русское "долгий", хеттское "вадар" и русское "вода", хеттское "хоста" и русское "кость", хеттское "небис" и русское "небеса" имеют одинаковое значение. И по-хеттски, и по-русски числительное "три" звучит одинаково. Хетты — ближайшие и, возможно, старшие родственники пеласгов, росенов, рутенов и других древнейших племен восточного Средиземноморья. — Он опять подул на кончик своего носа, глаза его от тяжелой необходимости глядеть на нас, слезились. — Нет на свете ничего гениальнее, чем язык. Один гений может создать "Дон-Кихота", но тысячи гениев создадут язык. Я, например, думаю, что русский язык роскошнее любого другого языка, богаче окрашен, этнографичен, и, обладая современном пластичностью, все же слеплен с самыми древними пластами человеческое культуры, и, стало быть, — хроноскопичен...
— А с "дураком" кто придумал? — спросил: Степа.
— О, это открытие сделал единолично ваш любезный друг Люстра.
— Ну, мы пошли,— сказал Степа. — Спасибо. Начнем размышлять. Венера — венец бога Ра...
— Если будет бессонница — не пугайтесь, — крикнул нам вслед Андрей Федорович.
Уже на улице я спросил Степу:
— Если Бог Радость — кто же тогда Ярила?
— Ярый — ражий. Страстный...
Мой ясноглазый друг сказал мне:
— Ты слишком оживил своих героев. А надо ли? Они же Функции. Но если оживил, тогда придай их речи индивидуальность, хотя бы возрастную, что ли.
Вот я и говорю ему:
— В Библии,— говорю, — крестьяне и сатрапы разговаривают не как в овчарне или в коридорах власти, но простенько, как в Библии, — жанр такой.
Я лежал — не спал. "Кран", "рак", "рубанок"... Я пил на кухне холодную воду. Обливался холодной водой. Лежал на полу, чтобы замерзнуть. "Раковина", "мрамор", "карга"...
— Это зараза...— ворчал я. Но и "зараза" была от Ра. Радивый и нерадивый. Правда. Виноград. Все от Ра...
Я подумал, что фракийцы от Ра, и раджи, и фараоны. И рожно. "Какого еще вам рожна?" Я взмокрел. Волосы мои слиплись. Я вспомнил девочку Любу, свою одноклассницу. С ней у меня было связано странное наблюдение. Ее редко кто называл Люба. Звали Любаша, Любушка, чаще всего Любка, даже Любовь, но Любой только старая учительница Дарья Петровна. Я назвал один раз эту Любку Любой и покраснел. И она покраснела. Что-то было в ее имени обязывающее, наверное, то, что оно было осмысленно в отличие от Мань и Вань. И вдруг я, внутренне холодей, понял, что ночь — это просто-напросто "нет" — "нот". Нет солнца. А рай — это Ра...
И вдруг — я чуть не завыл — я сообразил, кто изобрел колесо. Ребенок! Сделал он из глины лепешку, воткнул в края соломенные лучики — получилось солнышки. И проткнул он свое глиняное солнышко колышком. Кол! Ось! Колесо! Завертелось глиняное солнышко. Взрослые обклеили его золотом, стали молиться ему, как настоящему солнцу, падая ниц. Оно сверкало. Оно завораживало. Крутящиеся колесо и до сих пор завораживает. И по земле покатили колесо дети. Только дети могли так беспечно отнестись к величавшему богу. "Какой гениальный грех", — сказал я себе. Нашел свое высказывание слишком красивым и пошел на кухне обливаться холодней водой. Только кол-ось делает диск-кгугляш колесом. Но, наверное, лишь в славянских языках отмечена эта принципиальная особенность, эта, собственно, суть изобретения.
Я думал о словах Андрея Федоровича, о том, что язык самосовершенствующаяся, самоочищающаяся сущность, причем, сущность, воздействующая на нас более всего. И то, что язык вдруг украсился сверкающими каменьями солнечных слов, такими открытиями, такими обильными, ясными, я понял как указание мне на то, что язык не кладбище богов, но в нем живут боги. Язык дом Божий, лес Божий и Божья вода. И древняя Мара, это я тоже осознал вдруг, — Мать Ра — космос. Черная Мара, таинственная, не адекватная и никому не подвластная — всех пугающая, и язычников, и христиан.
Мы были начитанными ребятами. При всем нашем уличном воспитании, восприимчивости к лозунгам, насморку и сквернословию мы были романтичны в душе и в глубине души, в сокровенном ее одиночестве, тосковали по Богу и по девочке Любе в белом матросском костюме.
Тут в окно влетел камушек.
На улице стоял Степа.
— Вылезай, — сказал он буднично. — Все равно не спишь. Все пошло к черту — весь сон и все мысли. Только этот проклятый Ра...
Дня через три мы встретили Люстру на улице. Учился он в другой школе, причем, во вторую смену. Он шел и напевал и, как мне кажется, выл. Он был солнечен и бессмыслен, как новенький пятачок: то ли денежка, то ли медаль, то ли пуговица для пожарного
— Привет! — сказал Люстра. — Андрей Федорович вас увидел. Это важно — увидеть человека. Мы же везде и во всем видим только себя.
— Правильно, — сказал Степа. — Ты и видишь только себя. А между прочим, он, — Степа кивнул на меня, — про колесо все понял... — Степа рассказал все про колесо. И от себя еще добавил, что в прочих индоевропейских языках колесо образуется от корня "ро" — ролл.
— Зато "вращение", Люстра, "вращение" от Ра. Коловращение -вокруг оси.
Люстра чмокал губами, как клювиком, раскалывал наши откровения, как зернышки, и выплевывал шелуху. Иногда он растягивался весь, даже его оттопыренные уши в этакую снисходительную улыбочку.
— Интересно, но бездоказательно. Мы не находим в языке подтверждения того, что колесо сначала было ритуальным. — Люстра погладил меня по голове, как хозяин моих мозгов. — Я все думаю, к чему бы еще мой метод приложить, — сказал он Степе.
Степа, это проглотил. Был у нас договор — Люстру не бить, не сняв с него предварительно его редкостные очки. Но и сняв очки, мы его, хорька, никогда не лупили как следует — он же ничего не видел. Лишь иногда драли за уши.
— Люстра, почему мы русские? — спросил Степа.
Люстра ответил сразу:
— От воды. Русские селились на реках и на озерах. Вода — Ра, отсюда "роса", "русла", "русалки", "ручьи", "раки"...
— Пшено все это — плешь. В древнерусском языке "а" никогда не переходит в "о" или "у" и наоборот. И никогда народы не образовывали самоназвания от местности. Горцы обязательно будут или чеченцы, или черкесы.
— Но ведь русские от Ру, — сказал я.
— От него, золотого. Если вспомнить, что Сварожич — отчество и папа его Сварог, то нетрудно предположить, что и русичи, а именно так называли себя поильменские славяне, тоже отчество. Но кто их папа?
— И кто же? — спросил я.
— Рус.
Слово "Рус" на нас с Люстрой не произвело впечатления.. Мы, конечно, вспомнили картину "Похороны Руса" в толстенной книге по истории Руси (издание то ли Маркса, то ли Вольфа), где был изображен седобородый старец, лежащий в ладье, груженой всяческим добром. Сама ладья стояла на костре. Но кто такой этот Рус, говорилось неопределенно: то ли вождь славянского племени, то ли варяжского.
Степа смотрел на нас, как дворовый пес на котят.
— Так вот, Рус не только вождь племени, но и жрец солнца. Так что "русичи" — дети Руса. А "русские" — просто солнцепоклонники. И огласовки тут ни при чем. Есть три бога — троица.
Ро — утренний бог, от него происходят слова родительского свойства: рожь, Род, роженицы, Родина. Это молодой бог, может быть, самый красивый, необходимый — Рожон!
Ра — зрелый бог — радий. От него происходят высокие смыслы: разум, радость, радуга, раб. "Раб" — слово вовсе не низкое. Скорее всего — угодный богу, плодовитый, мощный. И работа — слово красивое. И рабенки. Но что угодно богу солнечному, не угодно богам завистливым — Зевсам и прочим тунеядцам. И "раб многомощный" превратился в "смерда". Когда общество людей перешло к рабовладению, тогда и переосмыслилось слово "раб" — из высокой категории свободного почитаемого труда в категорию подневольной и неумытой рабсилы.
Ру — старый бог — умирающий. От него происходят слова: рухнуть, руина, рухлядь и, наконец, — труп, труба... Спрашивается, почему русичи молились именно этому богу? Очень просто — они умоляли его подняться утром в образе прекрасного Ро. — Степа с треском почесал голову. Он никогда еще не говорил так горячо и так долго. — Собственно, и самоназвания многих древнейших народов и племенных союзов Средиземноморья: росены, рутены, расы — происходят от обряда, от того, какому богу молились жрецы их племен. А "сен", как и сейчас, — сын. Дети солнечного жреца: Роса, Раса или Руса...
Я думаю, у славян солнечная троица имела такие имена:
Ро — Род и Роженицы.
Ра — Радость.
Ру — Руян. Остров Руяна его дом. Сейчас остров Рюген в Балтийском море. Туда он уходил. Там под землей в пещере творилось волшебное действо его возрождения. Солнечная кузница. Там варилось золото и самоцветные камни. Там рождались русалки... Кстати, "круг" — движение к Ру — солнцеход.
Я слушал Степу, но смотрел на Люстру. У Люстры из-под очков текли слезы.
И может, ничего не случилось бы, не коснись Степа драматургии смыслов, в чем Люстра, безусловно, усмотрел издевку.
— Кстати, о твоей этой драматургии, — сказал Степа. — Одна из восьми форм Шивы, соответствующая Солнцу, именуется Рудра. Слышишь, как Ру перебарывает Ра: удушает его и сбрасывает в...
И тут Люстра ударил Степу в нос. Сам заревел, забормотал и бросился бегать от нас. На бегу он попытался вытереть глаза и сорвал с головы свой "хрусталь". Очки упали на булыжник. Но Люстра не остановился.
Сердца наши сжались в точку — мы бросились к очкам. Они были целы. Я протер их платком. У Степы из носа текла кровь.
— Ну, Люстра, — бормотал, он. — Ну, ражий гад. Мы не обсуждали Люстрину истерику. Мы понимали его — для нас он был прав. Мы любили его.
Отдавая очки его матери, мы сказали, что немножечко побили ейного Ваню, а для этого мы всегда, мол, очки с него убираем.
— Не очень побили-то? — спросила она.
— Очень его не побьешь, — Степа продемонстрировал ей свои расквашенный нос.
— Дураки вы, — сказала сна. — Ребята в вашем возрасте за девочками ухаживают...
Здесь бы и поставить точку в рассказе о блистательном первобоге Ра, тем более, что в довесочке, который мне хочется к нему прилепить, героем оказываюсь я сам, а это, по нашей, якобы, морали, ставит скромность повествующего под сомнение.
Так же дня через три, может и через пять, встретил нас во дворе Андрей Федорович.
— Ваня рассказал мне о вашей гипотезе с солнечной Троицей, — сказал он Степе. — Думаю, вы в свое время станете безусловно годным для бронзы. А вы... — Он повернулся ко мне: — Колесо — это интересно, но вы, по-моему, все же отстаете от друзей.
— Это по-вашему, — сдерзил я. — А по-моему, так я на высоте. — Я хотел было направить этого дядю Андрюшу подальше, но, заметив булыжники в Степиных глазах, сказал нагловато: — Оставаясь фаллическим центром мироздания, столпом плодородия и общественной жизни, бог Ра все более вторгался в осмысляемый геометрией физический космос, религию и искусство, порождая гнезда слов и терминов от всех своих мыслимых транскрипций. "Пророк" — безусловно от Ра. "Грех" — тоже от Ра. Сам Ра безгрешен, потому что "грех" — это уже культура — сотворение кумира, и первым кумиром, безусловно, был сам Ра. И вот, чтобы не замутить светоносимость Ра, для обозначения процессов и принципов наслаждения русский язык нашел новый корень — "уд". Следовательно, удовольствие, удовлетворение, "удача"...
Андреи Федорович засмеялся.
— Удалец, — просипел он.
— Бог Ра хоть и стал невольным адептом чистого разума и красоты, он все же оставил для себя бремя блаженства: удивление — радость разума! — Я помолчал и добавил мечтательно: — Хотелось бы знать, какие удивительные слова сформирует наш могучий язык, опираясь на современную матершину.
Я запомнил что сказал в ответ на эту мою пламенную и, как мне показалось, ироническую речь Андрей Федорович. Не дословно, конечно, но все же...
Когда народ беден и не может позволить каждому по телескопу и микроскопу, тогда пускай обратит он разум своих детей к языку, как величайшему и бесплатному инструменту познания. Язык всегда с нами в том объеме, в каком каждый из нас может его осмыслить. Он как сказочное сокровище, которое герой получает по норме — сколько сможешь поднять, столько и уноси. В нем есть все: и порох, и незабудки, и дом, и дым. Из него очень скоро можно понять, что слово "сердце" и слово "центр" синонимы, но с той разницей в смыслах, что в сердце мы имеем Бога и Любовь, а в центре — начальника и принуждение. Что размышляя над словом и делая для себя даже маленькие открытия, мы станем получать наслаждение, и наслаждение это станет подвигать нас к разуму.
Ученые называют такое занятие народной этимологией. Пусть это нас не смущает: "народное" вовсе не значит "плохое".
— Смелее, молодые люди, — сказал тогда Андрей Федорович. — И пусть сопутствует вам "Ода к Радости", где слово Радость вы познаете с больной буквы, как имя Бога.
СТЕКЛЯННЫЕ ЧАСЫИмпровизация Будущее окрылено тайной. Тайной окрылено и прошлое. И каким-то образом они связаны. Чем дальше в прошлое мы углубляемся разумом, тем с более отдаленным будущим соприкасаемся душой.
Христос говорит: живите как дети. Возможно, он имеет и виду неустанное незлобливое любопытство, одушевление времени и расширение нашего творящего "Я" на весь универсум.
Нужно чувствовать себя как ребенок в пустой квартире и оживлять все таинственное, как ребенок оживляет скрип рассохшегося шкафа, звук капель, падающих из крана. Одушевленная тайна манит нас цельно и сильно, как любовь-познание происходит не в некоей плоскости, а в некоем живом пространстве.
Хорошо, когда в культуре народа имеются и мистика, и абсурд, и, как условие здоровья, — миф.
Миф вечен, но чувство у меня такое, что в глубине его структуры запрятаны стеклянные часы. Они идут. И тикают неслышно. Они очень хрупки.
Оставалось полгода до начала войны.
Мой друг Степа, полагая архитектуру самым мощным воспитателем масс, целиком ушел в рисование. Я крутил сальто, силясь запрыгнуть в пятерку лучших гимнастов города. Люстра перешел от возвышенных размышлений о первобоге к народному мифу. На вопрос, что это такое, отвечал:
— Сам не знаю. Но я прав. Уже древние поникли, почувствовали, что им не охватить величие Ра, его вселенскую духовную реальность — он же стал неким безумным мифом, творящим слово. Он над, возвысился над логосом. Он мог испепелить разум, им созданный. И как тут быть? Люди принялись спасаться кто как может, взялись лепить тысячу солнц: для урожая, для постели, для войны, для веселья. Люди творили маленьких богов, расчленяя великого. Но маленькие боги переселялись в Ра. И призывали людей жить в Ра: одни — в Нирвану, другие — в Рай. Христиане, например, попадают в Ра через Христа... Но ты не думай, не напрягай башку. Еще свихнешься. У физкультурников головы нет, у них башка-шея. То есть глаза и рот прямо на шее.
Чтобы не отстать от друзей в мозговом отношении, я упражнял свой разум посредством очень умных книг. Далее десятой страницы не пробивался, но, удивительное дело, в тех умных книгах именно на первых десяти страницах были изложены в компактном сжатом виде главные мысли и положения: дальше, как я понимал, шли более или менее остроумные доказательства.
Со временем я позабыл о Люстре, и о Ра, и о прочем... И однажды, недавно уже, написал рассказ под названием "Шмель", героем которого был некто фанатичный человек. В фанатизме сжигал он свою странную жизнь, обессмысленную идеями Госплана.
Зовут моего героя Леонтий, и вспоминаю я о нем сейчас лишь потому, что фанатизм его основан на предмете, необходимом мне для этого рассказа.
Он любит сидеть по-турецки на чем-нибудь мягком, например на диване.
— Ты знаешь, откуда взялись славяне? — он спрашивает.
— В такой же степени, как и ты.
— Нет, дорогой мой, ты целыми днями думаешь о маркизете, а я тружусь.
Леонтий, о чем бы он ни говорил, сворачивает на славян. Зацикленный.
— Ты, — говорит он мне, — утратил ощущение народности. Ты считаешь себя зерном новой эры. Нет истории старой и новой, она одна — едина. Мы попались на дохлого червяка...
Леонтий самонадеян. Любит мягкий хлеб и твердые яблоки. В разговоре драчлив, как большинство самоучек.
— Небо — синий бык. Земля — красная корова — вымя, полное молока. Душа — конь... Я — Аз. Я — истина...
И вдруг я понимают что этот герой моего рассказа, этот "Шмель", такой наглый и такой тенористый, он — Люстра, получивший образование. Но Люстра, мальчик, был умнее, поскольку был искреннее, верил в себя, в свою звезду.
— Славяне ниоткуда не взялись. Скажем, коньяк — такой лозы нет. Коньяк складывается из разных сортов винограда и выдерживается в дубовых бочках. Ты обрати внимание на слово "вено".
Я знаю, что он скажет. Мне об этом "вено" говорил Люстра еще до войны. У некоторых древних народов Восточного Средиземноморья, позже у славян, позже у русских "вено" означало выкуп за невесту. Его давали в основном скотиной. Это был не просто тривиальный выкуп, а как бы соединение имущества — союз. От "вено" образованы слова: венец, венок, веник, вензель. Главное в этих словах связность, единство. Скажем, рубят избу — кладут венец на венец. Не отдельные бревна, а связанные венцы. Не сколачивают их, не замыкают, не закалывают, но вяжут. И первый ребенок в семье называется первенец — первый венец.
— Ты какой ребенок в семье? — спрашивал меня в свое время Люстра, обалдевший от собственного величия.
— Я не венец. Я веник. Короче говоря — букет.
— Тебе палец в рот не клади, ты сам с усам. Ты что, физкультуру бросил, в мозговитость пошел? Но вернемся к нашему "вену". У кого был такой обычай, назывались либо венты, либо венеты, либо венеды. Здесь интересный аспект перехода глухой согласной "т" в звонкую согласную "д" — признак славянства. На севере Италии целая область носит название Венето...
Люстра, помнится, все свои исторические разглагольствования заканчивал укоризной Петру Великому за то, что царь не там прорубил окно в Европу. Нужно было ему рубить где-нибудь в Адриатике, в Эгейском море или в районе Александрии. Люстра снимал свои замечательные очки, верно, готовился погрузиться в посейдоновы теплые воды.
— Откуда у нас такое замечательное словечко "человек"?
— Человека. Ум, честь и совесть эпохи.
— Ну и дурак. "Словен" двухкоренное слово: "сло" и "вен". Корень "вен" преобразуется в суффикс, и в слове "славок" уже преобразовался. Кстати, и в слове "славянин" тоже. Выстраиваем цепочку. Словен — словак — словек. У поляков звук "с" переходит в "ш" или "ч" — чловек. Понял — уже чловек. В русском языке появляется дополнительная огласовка — человек. Итак, человек — это словен — славянин. У русских до семнадцатого века человеков не было. Были людины и смерды. Просто — людин, буквально — простолюдин. Гришка Отрепьев нас человеками сделал... По Несторовой летописи единый славянский народ жил на Дунае, где сейчас Венгрия, Болгария, Словакия...
— А по науке?
— А по науке академик Шахматов Алексей Александрович говорит, что у славян было две прародины. Первая там, куда показывает монах. Вторая в районе Вислы, Одры, Лабы. Там в первом веке нашей эры окончательно оформился славянский язык. Западные снобы, зануды, говорят, что славянский язык, мол, слишком на их вкус своеобразен. Ну и что? Народ как раз и осознает себя по своеобразию языка.
Я хотел вызвать в своем воображении Леонтия из рассказа "Шмель", проконсультироваться с ним, но он кашлял во тьме, уходя... Люстра, его прародитель, оказался сильнее и самобытнее.
— Брось, физкультурник, — сказал Люстра, — он, твой Леонтий, придурок, а я твой старинный друг, я, можно сказать, тебя думать учил, размышлять. Не печалься, лучше послушай голос, с которого начинается миф о русском народе.
Голос этот принадлежит Андрею Первозванному — апостолу Христа.
В Несторовой летописи есть запись: "А Днепр впадает устьем в Понтийское море, это море слывет русским — по берегам его учил, как говорят, святой Андрей, брат Петра..."
Если знаменитый апостол Петр вручил ключи, символ власти на земле и на небе, первому римскому папе, то Андрей, его брат, благословил русские земли на христианство.
"Когда Андрей учил в Синопе и прибыл в Корсунь, узнал он, что недалеко от Корсуни устье Днепра и захотел отправиться в Рим и приплыл в устье днепровское и оттуда отправился вверх по Днепру".
Спрашивается, кто поволок Андрея по Днепру вверх, против течения, через пороги и мели? Значит, шел караван, и он к каравану пристал. И никто его "за так" не повез бы — был он беден и с виду дик. Видимо, нанялся апостол в лямочники — в бурлаки.
Шли по берегу воины в рогатых шлемах и буйволовых колетах. В 66 году эры Христовой. Шел и тянул лямку Андрей Первозванный — первый ученик Иисуса, которого римляне распяли позже в Синопе на косом кресте и вниз головой, так просил сам Андрей, чтобы нельзя было даже смерть его сопоставить со смертью его учителя.
Люстре виделось, что в первой ладье с высоким форштевнем стоял светлобородый голубоглазый человек громадного роста. Звали того человека Один. Вел он свой народ на другое море, поскольку без моря люди его жить не могли. Станет Один на восемь веков скандинавским богом. Апостол же другого бога, "Бога истинного", как и положено в мифе, тянул ладью Одина, истирая плечи в кровь, к берегу его бессмертия.
"И случилось так, что он (Андрей) пришел и стал под горами на берегу. И наутро встал и сказал бывшим с ним ученикам. (Он и в пути проповедовал ватаге лямочников, нанявшихся в поход. Викинги, наверное, не тянули, они шли в боевом строю). "Видите ли горы эти? На этих горах воссияет благодать Божия, будет город великий и воздвигнет Бог многие церкви". И взошел на горы эти, благословил их и поставил крест и помолился Богу и сошел с горы этой, где после возник Киев, и отправился по Днепру вверх. И пришел к славянам, где нынче стоит Новгород, и увидел живущих там людей — каков их обычай и как моются и хлещутся, и удивлялся им. И отправился в страну варягов, и пришел в Рим и поведал о том, как учил и что видел".
Люстре было до жути интересно: парили русичи Андрея Первозванного в бане? У него даже спина от этого вопроса чесалась.
— Наверное, парили, — говорил он. — С травяными настоями. Именно травяные целебные настои тогда называли "квасы". Конечно, парили с "квасами". Небось, плечи и спину апостол в кровь стер. А потом веником его. Слышишь, физкультурник: "вено" — союз. В первом веке русичи назывались венадами. Потом они стали называться антами и склавенами. Анты тихие тихие, в шестом веке начинают шибко топорами махать.
Государство образовали вместе с кельтами — Само. Врезали по сопатке аварам. Потом другое образовали государство — Великое Моравское княжество. А вот о склавенах мало что известно. Были, и все. Но посмотри. Скла — вены. Склад венов. Опять союз. Наверное, уже более сложный и более обширный. Склад — лад. Складно — гармонично...
Вот и я думаю, склавены еще в первом веке стали приходить на Ильмень-озеро, на Ладогу и строить здесь свои города. В первом веке и варяги пришли.
Люстра перескакивал со склавен на варягов так просто, словно играл какое-то попурри. Перед войной среди эстрады модным словом было "попурри", а среди кондитерских шедевров "ассорти".
— Скандинавы вообще-то потомки легендарных народов моря, в Библии их называют филистимлянами. Филистимляне — потомки атлантов-асов. Пришли они с Крита, разгромили хеттское царство, основали, но скорее захватили Илион, назвали его резко — Троя. Разгромили Сирию, Финикию, Палестину, бросились громить Египет, но получили по рогам. В буквальном смысле. У них шлемы были рогаты — с Крита, от Минотавра. Осели они в Палестине, но почему-то ушли. Не все, конечно. Не выдержали конкуренцию с торгашами финикийцами и ханаанцами. Ушли сперва в Трою, потом в глубь Малой Азии, где основали свою столицу Анкару. "Анкер" — якорь. Но в первом веке нашей эры, теснимые Римом, снялись и с этого якоря. Покинули и эти земли. И под предводительством Одина пошли по Днепру на север. Один послал, я думаю, отряды и по Дунаю. Но все они шли не куда-нибудь, а к нынешней Балтике. Скорее всего, тип кораблей, на которых совершали свои походы народы моря, тогда не был еще приспособлен для плавания в океане. Наверное, это были моноксилы — однодревы. На севере скандинавы создали свои легендарные дракары. "Драк" — дракон.
Когда я у Люстры спрашивал, ведомый завистью, откуда он все это взял, тот отвечал: от коровы.
— Корова была самым древним священным животным. В Индии — Наннин, белый бык, счастливый друг Шивы — автор космической музыки. В Египте — Апис, черный бык с белым пятном на груди — космическая душа Ра. Священным животным корова была и у атлантов-асов. И у филистимлян. И у викингов. Аудумла — корова, выкормившая прачеловека. Ледяные камни, которые она лизала, — звезды космоса. Кто есть Минотавр?
Я представлял себе грязного волосатого парня с головой быка и хлопьями пены на черных губах.
— Бред. Это не чудовище, не урод несчастный и злобный, — шептал Люстра. — Мать его Пасифая, дочь Гелиоса. Отец — Посейдон. Огонь и вода! Имя Минотавра — Астерий. Звездный. Повторяю вопрос: кто такой Минотавр? И отвечаю! — Люстра кричал, вытаращив глаза под очками: — Верховный жрец солнца на Крите. На голове он носил золотой круглый шлем с короткими прямыми рогами. Длинные волосы ему завивали, они казались гривой. И не жрал он прекрасных девушек и прекрасных юношей. Я говорю "жрал", потому что слово "жрец" происходит от слова "жрать". Жрец приносил Богу жертву жратву. Человеческие жертвы были в те времена делом святым и обычным. Даже у ранних христиан. Но слово "жрать" так и осталось языческим, темным, даже жутким.
Победа Тезея над Минотавром вовсе не тривиальная победа одного спесивого царя над другим. Это победа новой религии над религией древней. Победа языческого политеизма над языческим монотеизмом. Людям понадобились зачем-то Афродиты, Марсы, Гермесы...
Люстра смотрел на меня, как смотрят в море. Наверное, он не видел моего лица, я для него был лишь щепкой на волнах, в лучшем случае плавником дельфина, он же стоял в ладье с прямым парусом. Я понял тогда, что увлечение интересной проблемой позволяет разуму повзрослеть так, что он вдруг из пленочного состояния собирается в мощный железный кулак. Этим кулаком Люстра бил меня в лоб. Из глаз моих искры летели. Сегодня я намеренно вздымаю и мысль и лексику Люстры, наверное, для того, чтобы показать возникший тогда разрыв в нашем мышлении — дуэт щенка с петухом...
— Короче, спасая жертвенных девушек, Тезей в тысячи крат увеличил их число. Дело тут в лабиринте. Путь в его глубины был прост, его освещал свет старой веры. Но когда Тезей, убив Астерия, погасил этот свет, — тьма поглотила и его самого. Темен и страшен путь из лабиринта — путь выбора. Эх, девушки, девушки... Короче говоря, молодые герои растащили громадное всесветное солнце по бесчисленным жертвенникам богов нуворишей.
Кстати, победа Тезея над Минотавром и есть та легендарная победа греческих предков над атлантами, о которой сказано у Платона.
— А катастрофа? — спросил я. — Когда небо стало похожим на студень?
— Катастрофа была до Тезея. Крит лишь провинция. Провинций, я думаю, было много. Нужно искать золотые шлемы с прямыми рогами. Кстати, битва Тезея с Минотавром говорит знаешь о чем? О том, что асы не участвовали в конном походе индоевропейцев за Гималаи. Немцы пускай заткнутся. Арии к асам имеют такое же отношение, как и к старику Ною. Смешение культур асов и ариев произошло позже. Очень даже позже. Гораздо. Наверное, в борьбе с Римом. Тут интересно вот что, вникай: христианский миф о святом Георгии, поразившем дракона и освободившем жертвенную царевну, — это поздняя версия, перифраз мифа о Минотавре. Дракон олицетворяет два Ра — единение огня и воды, основу всех языческих представлений о происхождении живой души. Георгий — конец Афродитам и Аполлонам. Герой новой веры укокошивает своего отца — прародителя.
Пока я размышлял над уже несвойственным Люстре словцом "укокошивает". Люстра в другую лодку перескочил.
— Дракон — это дурак. "Он" — суффикс. Как "стади(он)". "У" — огласовка. ДУРАК(он). Русские называли дракона — Змий. Дурака-то легко копьем забодать. А Егорий — герой, — Люстра снова перескочил с лодки на лодку — как не свалился в холодную воду? Хорошо бы, надо бы ему поостыть.
— Кстати, о лошадях. Викинги почитали коня и перед боем ели конину. Возможно, влияние амазонок. Возможно, влияние славян. У славян священным животным был именно конь. Конскую голову, череп, вешали на крыше бани. Или рядом с баней на шесте...
Я не смеялся над его банной привязанностью, поскольку видел в брызгах его горячего фонтана сверкающий образ, который будет звать и манить меня своей тайной — это земля моего раннего детства, валдайские золотые холмы. Наверное, из валдайских чистых песков и сварены стеклянные часы — кто же знает, как они устроены. Но я улавливаю их ход, их мелодичные звоны, скольжение разноцветных теней.
— Городов и на Ильмене и на Ладоге было много, — сказал Люстра. — Варяги называли этот край Гардарики — край городов. "Рики" — край, страна. Я думаю, апостола славяне все же попарили. Да и сам он, думаю, не дурак — не мог он от такого чуда отказаться.
"Удивительное видел я в славянской земле на пути своем сюда (в Рим). Видел бани деревянные, и разожгут их до красна, и разденутся и будут наги, и обольются квасом кожевенным, и поднимут на себя прутья молодые и бьют себя ими, и до того себя добьют, что едва слезут, чуть живые, и обольются водой студеной, и только так оживут. И творят это всякий день, никем же не мучимые, но сами себя мучат, и то совершают омовение себе, а не мучение".
Сейчас бы я сказал Люстре, что описание бани Андреем Первозванным выглядит более захватывающим, чем благословение им Киевских гор. Некоторым исследователям кажется, что рассказ о бане насмешливый. Ничего подобного, каждому любителю бани, каждому северянину очевидно, что писал его любитель, писал и почесывался сладострастно. Возможно, сам Нестор и был тем новгородцем, тем северянином. Но академик Рыбаков считает, что это кусок вставной и написан он в дохристианское время. Что ж, значит, писал другой новгородец. Может быть, рукопись, предшествующая "Повести временных лет", и писалась в Великом Новгороде.
И в Киеве новгородцы строили свои бани — княгиня Ольга сожгла древлян, убивших Игоря, в бане. И все же не оставляет меня ощущение, что это была не только месть княгини, но и последнее жертвоприношение язычницы Ольги богу Сварожичу.
Андрей проповедовал на славянской земле и якобы оставил русичам свой посох.
Напрашивается вывод, что именно русичи "новгородцы" сохранили на Руси и донесли до девятого века слово Христа. И доставили его на освященные Андреем Первозванным Киевские горы.
У норвежцев в просторечье сохранилось слово "варяг", что означает волк или бродяга. В русском языке есть слово, похожее по звучанию и по смыслу — "варнак". Некоторые думают, что это от "варить", мол, так именовали солеваров, но я думаю, ошибаются некоторые. В слове "варнак" слышится что-то злое, видится окровавленное оружие, пахнет дымом, быстрым огнем. Слово "вар" до сих пор синоним кипятку. Может быть, "свара" — ритуальное паренье и мытье в бане. Русичи орали и охали как и сейчас, но громче. Отсюда и повелось: "Не устраивайте свару". Может быть, "свара" — принесение в жертву. Тогда и варнак — это просто жрец.
"Путь из варяг в греки" так и назывался: "Путь из варяг в греки и из грек по Днепру". Так в летописи сказано -"Из варяг в греки", а не из славян в греки. Язык точен, как лекало, и не следует кроить его по выбору своего хотения. "Путем" владели варяги. Они и Родень, и Киев-Кенегард, и Полоцк, и Холм основали и, наверное, Ладогу. Нужны же были им укрепленные стоянки.
Они шли водой, а венеды шли сушей. Но пришли на одно море. Только все мореходные термины принесли на это венедско-варяжское море варяги.
Я помню, что на год раньше, когда Люстра еще только-только начал вживаться в Бога Богов, мы с ним чуть не подрались из-за Новгорода Великого. Кстати, он тоже был новгородец и, скорее всего, от своей красноглинистой, ольховой земли получил в дар стеклянные часы, которые как бы определяют и наше духовное знание, и нашу духовную реальность.
Я спрашиваю Люстру задиристо:
— А ты разделяешь мнение, что новгородцы призывали варягов править?
— Разделяю.
Я созрел для драки сразу — я стеснялся факта призвания варягов.
— Что же, по-твоему, они были шкварки?
— Важно выяснить, физкультурник, кто такие эти они?
— Новгородцы.
— Новгородцами они стали уже потом. По летописи получается так: варяги взимали дань "с чуди, и со славян, и с мери, и со всех кривичей".
— Дань — мне понятно. Я говорю, о князе.
— Варяжских племен было много, и все разбойники. Одни прибегают: "Гони деньгу!", другие прибегают: "Давай дань!". Третьи набрасываются: "А ну, раскошеливайся!". И всем дай. И приходилось мирному народу нанимать себе защитника. Лучше и дешевле такого же бандита — варяга. И нет у людей перед ним священных обязанностей.
Мне такой поворот понравился. А Люстра еще более меня успокоил:
— В общем-то все было так, но еще проще. Племена, жившие тогда по берегам Волхова и реки Великой, являли собой довольно тесную общность и выбирать князя из своих племен не могли, чтобы одно племя над другим не возвысилось. Словом — варяжский выбор был самым что ни на есть оптимальным. Варяги владели "путем". Варяги владели Киевом. Варяги как бы имели право на старшинство.
Антипатриотические выпады Люстры я относил за счет его желания поддеть меня. Я, разумеется, хотел смолчать, но не смолчал:
— Киев основал Кий, князь полян — перевозчик.
— "Сидел Кий на горе, где ныне подъем Боричев", — сказал Люстра и добавил уныло: — Не было у полян князей... Я вычислил, кто такие Кий, Щек, Хорив и сестрица их Лыбедь. Кий — молот. Древнейшее в мире оружие — от неолита. Молот потом преобразовался в скипетр — знак верховной власти. Кстати, молотом вооружен и варяжский бог-воин Тор. Значит, Кий не имя, а метафора — могучий грозный человек-князь. Значит, фольклор. Значит, Киев — княжий город, буквально перевод с варяжского Кенегард. Посмотрим на Щека. Щеколда. Щит. Щека. Отгораживать, запирать, защищать. На венедском поморье есть город Щепин — крепость. Щек тоже персонификация. Кто же такой Хорив? Вернее, что такое "хорив"? "Хор" древних треков — коллективный герой. Что мы можем назвать "коллективным героем", кроме дружины? Народный сход? Вот именно. Название горы — Хорив, упомянутой в Библии, по всей вероятности означает место народного схода у филистимлян.
Стало быть, так: князь Кий жил на горе, "где ныне подъем Боричев", на горе Щековице стояла крепость, размещалась дружина, а на Хоривице собирался народный сход. Тут, физкультурник, есть над чем подумать.
— Ладно, — сказал я, — подумаю.
Но Люстра и подумать не дал — такой просветитель.
— Был бы ты, физкультурник, не так ленив головой, ты бы понял: язык таинственнее, чем кровь. Возьмем слово "сербы". Сербы есть в полабских землях и на Балканах. Но это вовсе не определяет между ними какую-то прямую связь. Это метатезная форма слова "себры" или "собры". Кстати, себров мы и сейчас имеем в белорусском "сябры" — родичи, товарищи, и в русском, ушедшем, — "шабры". Вот когда анты пришли на Балканы, они все были себрами, и сербы, и хорваты, и болгары. "Се" означает "мы". Се бра. Мы братья. Собратья. Одна семья. Это и есть глубинная основа славянства. Единение. Гармония. Соборность...
"Почему это для нас так важно? Может быть, беда наша в том, что мы понимаем братство так полно, что не допускаем никакого инакочувствия. Может быть, именно поэтому. Христос, этот безжалостный демократ, от нас отказался?" — думаю я сегодня. Тогда же я спросил Люстру с высокомерием:
— Может быть, ты и о боженьке что-нибудь свистнешь?
— Веник ты, вот кто, — сказал Люстра.
— Сам веник, — ответил я, наслаждаясь грузом своих кулаков, не умея на Люстру сердиться и не умея принимать его без поправок. И добавил: — Лопух — врожденный...
Сейчас, читая иногда заявления о чуть ли не генетической любви русских людей к центральной власти, их инстинкте государственности, мне так хочется, чтобы во всех школах в начальных классах было повешено на стену замечание Прокопия Кесарийского о славянах. Прокопий писал про антов: "...Не управляются одним человеком, но издревле живут в народоправстве. И поэтому и счастье и несчастье в жизни считают общим".
Наверное, потому и объехали нас "пророки" и путь во тьму народ принял как путь к свету. Уж очень славянским был тезис равного счастья для всех. Только у православных счастье это обуславливалось — во Христе. У славян-язычников — в Ра — в Радости. Новая же теория, как оказалось, предлагала народам Царство Божие без Бога.
В этом месте можно было бы рассказать о некоторых взглядах Люстры на язычество славян, что имеет непосредственное отношение к мифу, а мы к нему приближаемся все же, но хочется предоставить среднешкольнику возможность поразмышлять о прозвище Кия — Перевозчик. Наверное, все-таки это не занятие для князя. Для князя, мягко говоря, перевозить на челне крестьянок через Днепр — дело мало достойное, да и для всего русского народа было бы неловко, если бы было так — не нашли для князя занятия поярче. Но, может быть, "перевоз" — аллегория. И князь Кий прославился тем, что отправлял врагов на тот берег Стикса сам, без помощи старика Харона — ударом своего каменного кулака?
У Люстры на этот счет был свой взгляд, он не употреблял слов "концепция" или, что еще смешнее, — "теория". Он говорил — взгляд.
— Теперь по поводу Кий — перевозчик. Положи на ум: поляне молотом как оружием не пользовались. Они вообще старались не воевать. А если случались у них стычки со степняками, то и оружие они имели адекватное. Князя Святослава Игоревича, великого воина, изображают с саблей, а не с прямым мечом. Дальше, представь себе волок на "Пути из варяг в греки". Кстати, ты понял — почему из варяг в греки?
— Понял.
— Нет, ты не понял. Это же был их путь — путь спасения, путь поиска новой родины, новых морей. И, конечно, в теплое Средиземное море их тянуло как магнитом. Там, на теплом море, была их прародина. Они там помнили все. Они о нем своим детям рассказывали. Это был не только торговый путь — это был путь предков. Для торговли они могли ходить по морю вокруг Европы. И ближе, и легче.
— Почему легче?
— В море ты плывешь себе и плывешь. А на волоке? Часть грузов, а то и весь груз, перегружали на волокуши. Ладьи ставили на катки и тянули до следующей реки. На другом волоке то же самое. А разбойники так и лезут, так и прут. Зевать некогда. Идут под звон мечей, как сказал бы поэт. Подходит караван к Днепровским порогам. Как ты себе это представляешь? Один грамотный сказал: "Да, конечно, на порогах должна была быть лоцманская служба". Представляешь — лоцманская! А может — боцманская? Невозможно пройти пороги на больших груженых ладьях. Да и не надо. И как на любом волоке, ладьи разгружались и под защитой вооруженного отряда медленно, на волах двигались по берегу. Кстати, и "вол" происходил от "волока". Содержать перевоз способен был только князь или крупный воевода. Я вот о чем подумал: когда был попутный ветер, на ладьях ставили паруса, чтобы волам и бурлакам было легче тянуть. Понимаешь, куда я клоню?
— Князь Олег, — сказал я, представив легендарного князя, поставившего ладьи на колеса и под парусами, развернутым строем, в столбах пыли катящего с дружиной своей к "вратам Цареграда".
— Значит, во времена Олега на перевозах пользовались уже не валками, а колесами... А малые лодки-челны несли на плечах. А вот другой перевоз — соляной. Соль везли из Таврии. Соль тоже сопровождали вооруженные отряды. На реках соль перегружали в лодки. В лодках же перевозили и волов. Каждая переправа представляла опасное военное предприятие. Соль — золото... Третий перевоз — рабы.
— Ты хочешь сказать, что полянский князь...
— Я же тебе объяснил, физкультурник, — у полян князей-воевод не было. Иначе зачем мы так судорожно пытаемся ославянить Аскольда и Дира? Были они варягами — варягами и останутся. Такие, заросшие бородами. Рогатые. Хари. И Кий был харя. А сестра его Лыбедь — опоэтизированная народом ладья.
— Тебе же они, как я понял, так нравятся, а ты их "харями", — сказал я.
— И ты харя, — ответил он.
Отсутствие мифа в русской истории, подобного "Троянскому коню", я, например, ощутил в детстве и воспринимал его так же стеснительно, как и свой небольшой рост в компании долговязых баскетбольных приятелей.
Хотя мест для возникновения мифа в нашей истории предостаточно.
Мы учили в школе, да и сейчас в книжках о фольклоре читаем, что Святогор-богатырь — персонификация сил природы, мол, не было на Руси ни гор, откуда бы Святогору взяться, ни таких космических катаклизмов, чтобы возникла надобность в столь могучем богатыре. Вот Илья-Муромец — русский, и отражает он заботы тогдашних русских людей.
Конечно, Илья-Муромец никаких сомнений в моей душе не порождает — красивый богатырь, и выражает он прежде всего странное наше русское свойство тридцать лет на печи сидеть — так что в этом смысле он более чем современен, с той только разницей, что нынче сидели мы на печи — поджаривались — все семьдесят лет, и даже не верится, что вроде бы разминаем ноги. Но Святогор представляется мне фигурой более сложной, пришедшей к нам не просто из некой фольклорной плазмы, но из той истории, когда богатыри держали на своих плечах небесный свод. Горой называлась всемирная вертикаль и все другое вокруг нее, потому что "Го Ра" — это Высокий Огонь — Путь Огня Небесного. Святогор — эхо тех древних представлений о мире, сохраненное славянами и торжественно похороненное Ильей-Муромцем в окованный железами гроб. Но мифы не успели возникнуть и стать основой русской культуры не только потому, что все чудесное, связанное с небесной горой, так быстро перешло в достояние новому Богу Христу, но и в силу особой стати славянского язычества, тяготеющей к правде, к той правде-матке, из-за которой мы и сейчас чаще, чем этого требует здравый смысл, не спим ночами и черним себя, и черним... А вскочив поутру, задираем нос и желаем идти своим особым путем.
Наверное, здесь следует остановиться и разобраться в первоосновах язычества — что же это такое?
Академик Рыбаков остерегает нас от высокомерного отношения к мировоззрениям древних, к многообразным мистическим обрядам и культам и призывает к познанию волшебного мира, без которого душа человеческая становится похожей на вполне познаваемую алюминиевую расческу.
"При всем несовершенстве и расплывчатости слова "язычество", лишенного научного терминологического значения, но крайне широкого и полисемантического, я считаю (Рыбаков) вполне законным обозначение им того необъятного круга спорных вопросов, которые входят в понятие первобытной религии: магия, анимизм, пандемонизм, прамонтеизм, дуализм и т.п. Многообразному, разнородному комплексу вполне соответствует многообразный в своем наполнении термин — "язычество". Нужно только отрешиться от его узкого церковного понимания и помнить о его полной условности".
Люстра же, мой друг-очкарик, говорил о язычестве так:
— Я — Аз. Я истина. Что хочу, то ворочу. И всякого бога. И всякую тварь. Пожелаю — все уже навороченное похерю и другое наворочу. Я — Аз. По-гречески: Эго — Ист... А славянское язычество как раз и отличалось от прочих тем, что формула у славян была другой: Ра — Аз. Истинно то, что дает жизнь. Вот оно как. Ра — Аз. Солнце есть истина.
И никогда за всю свою многовековую историю славяне не ставили "Я" впереди Бога. Лишь однажды проделали они эту операцию, но не с "Я", а с "Мы", и тут же от этого "Мы" были отлучены. "Мы" — сказали им — это мы. А вы — это вы, и вам надо быть скромнее". Но, слава Богу, не все стеклянные часы разбиты, колесики их крутятся с тихим звоном, и в душе разрастается надежда, похожая на дерево, расцветшее множеством радуг. Может, одна из них уплотнится в некий целебный плод, каковой и принято называть мифом.
Собственно, что такое "миф"? На этот вопрос, верно, нет ответа. Ж.-П. Вернан, знаменитый французский исследователь античности, пишет: "Все, что верно для разума, далеко не всегда верно для мифа. Последние труды антропологов предостерегают нас от попытки возвести миф в своего рода духовную реальность, которая присуща природе человека и действие которой обнаруживается везде и всегда".
Наверное, не "везде", но "всегда", когда народ настигает некое громадное поражение и народу нужно собрать волю в общую песнь, чтобы не потерять самобытность.
В начале шестого века до нашей эры, понуждаемый заботами арифметики и геометрии, слово "алгебра" тогда еще не родилось, в греческой колонии Милет возник совершенно новый по тем временам подход к знанию, который и принято считать началом европейского мышления. Ионийские "физики", объявив науку внешней по отношению к религии, установили порядок, в коем сущее покоится не на мощи Бога, а на законе, общем для всех элементов космоса. Этот порядок отвергает возвышенность одних понятий над другими, приводя мир к симметричным, обратимым соотношениям.
Поскольку инструментом мышления является язык, то именно на нем и сфокусировался новый разум, разделив СЛОВО на две категории — "логос" и "мифос": что истинно и доказуемо — "логос", что восхитительно и чудесно — "мифос". Правда, критика не распространялась на священные тексты — абсолютный отказ от мифа делает и науку и идеологию безнравственными и в конце концов лишает их цели.
Кто-то сказал: "Мне жаль тот народ, который нуждается в героях". Фраза хлесткая. Но ведь еще более достоин жалости тот народ, у которого героев нет. Я склонен думать, что некоторые войны, обезображивающие сейчас лик планеты, затеяны исключительно для того, чтобы пополнить оскудевшие за века запасы национального героизма. Это прекрасно, когда вместо памятника герою ставят памятник собаке или даже свинье. Это прекрасно: собаки и свиньи достойны любви, но еще более достойны лошади — они везут.
Некоторые люди у нас в стране предполагают сейчас сократить или свернуть вообще программы по исследованиям космоса, среди них есть и художники слова. Особенно горячи артисты. Чем же тогда народу гордиться? Народ без гордости — это толпа. А у нас за семьдесят три года, похоже, есть лишь один повод для гордости — наши бывшие достижения в космосе. Даже наша победа в Великой Отечественной войне уже не предмет гордости. Война породила истину, но ее, как большую деньгу, разменяли на мелочь: на песни, парады и фейерверки, на всякого рода медали, значки и жетоны из легкого сплава. Обилие их породило сплетни, желание суда.
Рвение, с которым растаскивается победа под судейские микроскопы, суетно, корыстно и нечистоплотно,
Народу же, конечно, нужна победа.
На памятнике "Тысячелетие России", в Новгороде, под крестом стоит князь Рюрик. Но какое имеет он отношение к Руси православной? Никакого! Но может быть, именно ему была определена в этом деле заглавная роль.
Наше воображение рисует рядом с ним, или даже впереди него, князя Олега с младенцем Игорем на руках. Художники и скульпторы даже переборщили в эксплуатации этой темы...
Но что же случилось на Ильмень-озере в девятом веке? Почему к тайнам этого времени мы возвращаемся и обязаны возвращаться?
Ну, убили варяжского князя Рюрика. Ну и что? Мало ли их убивали? Подумаешь, Рюрик! Правда, имя у него красивое. От Рарока-Рарошки, славянского дракона — огня небесного, молниеносного сокола. И первый вопрос — почему мы Рюрика, варяга, помним по его славянскому имени?
Да потому, что был он наполовину славянин, был он внуком Гостомысла, легендарного посадника ильменьских славян, первого и Первейшего выборного старейшины племен, наделенного народной памятью ореолом провидчества и таинственности. Люстра считал, что Гостомысл — Рус, верховный жрец.
У Гостомысла были убиты сыновья. Именно этот факт побудил славян призвать на княжение Рюрика.
Но кому-то Рюрик мешал — неспроста же воин Вадим Храбрый восстал против него. Рюрик якобы слишком теснил свободу славян (?). Выйдя из Ладоги, тогдашнего княжьего гнезда, Вадим Храбрый построил против Рюрика молодую крепость Новгород.
И что же получается? Какая картина?
Ильменьские славяне живут себе в городе Великом Словенске. Рюрик строит себе городище на холме ближе к Ильмень-озеру, поскольку князя в город тогда еще не пускали. Вадим ставит свою крепость на другом берегу — в город и ему хода не было. В Киеве настороженно сидят Аскольд и Дир, воеводы Рюрика. Топоры и мечи уже горячи. А Олег? Где Олег?..
Но, прежде чем все сдвинется с места, следует все же остановиться на попытке Большой Советской Энциклопедии ославянить Аскольда и Дира, поскольку принадлежность действующих героев к славянам будет играть для нас важную роль.
Нестор называет Аскольда и Дира варягами. Будь они славянской крови, монах этого не упустил бы. Но ничто не свидетельствует об их славянстве. Нет в памяти народной ни имени их отцов, их жен и детей. Известно лишь, что Аскольд и Дир с дружиной "ходили на греки". Царьграда воеводы не взяли. И не потому, что не хватило им мужества или корыстолюбия — просто Царьград не всегда сдавался варварам. Иногда он достойно сражался и даже побеждал. Известно также, что Аскольд и Дир воевали в Закавказье, боролись с Дунайскими болгарами, печенегами, уличами, древлянами.
Заглянем в Большую Советскую Энциклопедию. Том 3, стр. 248. "Аскольд и Дир. Киевские князья... в 822 г. были убиты Олегом, обвинившем их в узурпации княжеской власти в Киеве. Сторонники лженаучной норманистской теории на основе созвучия имени Аскольд с некоторыми скандинавскими именами считали А. и Д. варягами-скандинавами. Однако слово "Аскольд" не может быть сведено только к скандинавскому корню, а имя "Дир" является чисто славянским".
В этой маленькой статье очень много занятного. А. и Д. киевские князья. Почему же Олег обвиняет их в узурпации княжеской власти? Чтобы их укокошить, Олегу не нужны никакие уловки, он бы и кесаря цареградского укокошил, если бы это нужно было ему. Но он обвиняет их в узурпации. Стало быть, имелся князь. А кто?
Игорь? Так считал мой друг Люстра. Кстати, в те годы и не было этого странного спора с Нестором-летописцем. А что касается "чисто славянского" имени Дир, то не было более ни одного Дира в истории всех славянских государств, а словарь древнего русского языка приводит лишь одно похожее слово "Дирка-Дырка", что, право же, не годится для мужского, тем более княжеского имени. А вот у скандинавов даже фамилия с этим корнем сохранилась — Дирак.
— И Рюрика они убили, — говорил Люстра, — не мог Рюрик погрешить в сборе подати. Ну не мог. У них же тариф был. И князь свою честь знал.
Действительно, тариф был, например, хазары "брали с полян и северян, и с вятичей по серебряной монете и белке от дыма".
Существует легенда, что Рюрика, когда он пошел по реке Мете за данью, якобы окружили недовольные мужики в глухом лесу, дружину его обратили в бегство, а его самого зарубили.
А вот захоронен Рюрик в кургане, в гробу, оплетенном золотой цепью. Уж не мужики ли его золотом оплели?
Думается, что в глухом лесу поджидала Рюрика дружина числом поболе, а умением не слабее.
Если славяне были недовольны тем, что Рюрик слишком теснил их свободу, то чем недовольны были варяги?
Но посмотрим все же, кто такой Вадим. В 864 году Вадим Храбрый возглавил восстание против Рюрика. Вот что сказано об этом в летописи: Рюрик "...уби некоего храбра новгородца именем Вадим и иных многих новгородцев, советников его". Слово "храбр" или "хоробр" имело в старину значение "воин", я полагаю, более того — воевода. Все от того же корня "хор" — коллективный герой, отряд, организованная масса. Кстати, "хорома" — дружинная изба.
Итак, Рюрик убил воеводу Вадима. Если следовать догадке писательницы М. Семеновой, что именно Вадим построил Новгород, то и "новгородцы" из летописи предстанут нам не как просто жители, но как сторонники Вадима. Далее, в летописи сказано, что Рюрик убил и многих "советников его". Значит, имел место заговор против Рюрика: Вадим, Аскольд и Дир и другие воеводы-варяги, сидящие на волоках и городах "пути из варяг в греки". Чем их не устраивал Рюрик? Может быть, они желали каких-нибудь нововведений? Скорее всего, они хотели, чтобы все осталось по-старому, как было. Значит, Рюрик нес с собой перемены. В чем?
Люстра утверждал, что Рюрик, распропагандированный своим дедом Гостомыслом и своей славянской мамой, вознамерился "варяжский" путь преобразовать в "славянский" и основать славянскую династию. Поскольку и жена Рюрика была славянка, то Игорь, Рюриков парнишка, был уже на три четверти славянин, говорил Люстра. А Святослав-князь, сын славянки Ольги, — был уже полным славянином и имя имел славянское. Но не на это же обижались славяне, а на то, что Рюрик теснил их свободу. Какую? Понимая христианизацию Европы необходимостью абсолютной, он и "путь из варяг в греки" видел европейским — христианским.
Слушая такие его заявления, мы со Степой взвивались. Степа дал себе слово с Люстрой не спорить, но "соскакивал", не выдерживал. Но, выпустив полемический углерод, мы опять-таки приходили к выводу, что Люстра прав.
Рюрик понимал, что варяги утрачивают свою монополию на "пути". "Путь", по существу, это сложившаяся система политических и экономических отношений, можно сказать, — империя, и, ославянив "путь", привязав его к населению, Рюрик тем самым заложит основы славянского государства. Наверное, именно поэтому он и стоит на форштевне памятника "Тысячелетие Руси" в Новгороде.
Убили его и варяги, и славяне.
Казалось бы все — концы в воду. Но возникает Олег.
— Олег славянин! — орал Люстра, светя очками как шаровыми молниями. — Имя ему Волх, или Ольга. Недаром народ создал былины о князе Волхе Всеславьевиче и князе Вольге Буслаевиче. "Буслаевич" — очень уж новгородское отчество. А Всеславьевич значит — величайший гражданин Руси. И матушка Волха, Марфа — Всеславьевна не по отчеству, но по сыну. Марфа — любимое женское имя новгородцев. А отец Волха — змей. Всемудрый.
"Подрожала сыра земля... А синее море сколыбалося..." Волх родился на Руси — языческий богатырь, колдун. И что же этот Волх делает?
А идет Волх к городу Киеву и далее на царство Индейское, чтобы защитить от Индейского царя Божьи церкви и почестны монастыри.
Он обвернулся гнедым туром золотые рога,
Побежал он ко царству Индейскому,
Он первую скок за целую версту скочил,
А другой скок не могли найти;
Он обвернулся ясным соколом,
Полетел он ко царству Индейскому.
И будет он во царстве Индейском.
— Как же так, Волх — колдун идет защищать Божьи церкви? Кто таков?
— Князь Олег! — однозначно говорил мой друг Люстра. — Волх — Вольга — Олег — все его имена. А идет он, язычник, чтобы выполнить завет Андрея Первозванного и положить на Руси, на Киевских горах, начало христианству. А обернулся соколом на второй скок — это он к Царьграду пошел на парусах...
Нет, сам Волх христианства не примет и ведет он себя в былине как язычник — волхвы, принесшие дары деве Марии, тоже не стали христианами. Но учение Андрея-апостола, видимо — так Люстра считал, — дало крепкий росток в славянском народе на Ильмень-озере.
По мнению Люстры, Олег сидел с трувар — верной дружиной ("вар" — клятва) — в Изборске. Наверное, Изборск принадлежал славянам, а не кривичам — там все славянское: и славянские ключи, и славянские озера, и славянские болота. Верховодил Олег и над Плесковым, держал псковитян под собой и, что вполне вероятно, имел он в Плескове семью.
После убийства Рюрика Олег взял в Белозерске малолетнего Игоря и пошел с ним, как с хоругвью, в свой крестный путь. Благородный Олег — поскольку, войдя в Словенск Великий, и в Новый город, и в городище Рюриково, власти княжеской не узурпировал. Вещий Олег, поскольку предвидел Русь не только славянской, но более того — православной.
Люстра считал, что именно Олег выбрал православие для Руси. Хотя, по мнению известных и уважаемых ученых, оно, православие, было предопределено видом и родом язычества русичей-солнцепоклонников. По мнению Ловмянского, единственным богом славян был Сварог — небо. Академик Рыбаков утверждает, что на Руси и у славян вообще богом был Род и Роженицы. А вот что говорит интересный и критичный ленинградский историк Клейн. "С этой точки зрения, именно качеством "своего" язычества, а не географическим положением или прочим, была приуготовлена Русь к христианству, даже более узко — к православию".
Степа, он все же не удержался от своей оценки, предположил, что православие — выбор Гостомысла. Только жрец — Рус — способен был угадать новую веру и увидеть солнце над крышей будущего храма Божьего и соединить двух Богов в такое гармоническое чудо, как златоглавая русская церковь, — только художник.
Люстра же напирал на то, что в Поильменье новой вере учил и наставлял славян сам святой апостол Андрей Первозванный. Он же и греков учил.
Мне был ближе взгляд Степы на это дело. Недаром даже в двадцатом веке русских называли двоеверцами. А сами они, как бы в подтверждение этому, зажгли на храмах Христовых золоченые солнечные купола. И на них водрузили кресты, как бы окрестили самое солнце. И первый золоченый купол засиял на соборе Святой Софии в Новгороде.
Я представлял себе вещего князя стоящим в Царьградской Софии в золотом мерцании божественной литургии, в ангельском пении и благовонных каждениях.
Время все же возвращает нам наших богов и героев. И я надеюсь, что со временем на самой почетной площади нашего государства, где сейчас охраняемый чиноприимный погост, все же поставят памятники основателям Руси: Гостомыслу, Рюрику. Олегу и княгине Ольге. Но более всех — Олегу.
Меня тогда сильно будоражило то, что Люстра считал Ольгу дочкой Олега. Крещение действительно неотвратимо надвигалось на Русь. Сам Олег не был готов к нему. Не были готовы и киевские поляне. Игорь, по всей видимости, оказался человеком слабым, не способным нести ответственность за принятие нового бога, наверное, не способным понять необходимость в нем. Вот как утверждал Люстра: спасая идею Гостомысла и Рюрика, привез он (Олег) из Плескова свою недюжинную дочку Ольгу Игорю в жены. Так что был он (Олег) князю Святославу дедом, а князю Владимиру прадедом. Но ведь мог он, имея такую дочь, обойтись и без Игоря — нашел бы ей какого-нибудь удальца покраше. Вот тут и кроется сокровенное: Игорь был прямым потомком Гостомысла, жреца солнечной триады, и от слияния ее с богом-человеком должна была возникнуть высшая совершенная благодать.
Именно Ольге, своей мудрой дочери, завещает князь Волх крещение Руси. Но и она, архонтисса руссов, не осмелилась толкнуть народ в Иордань.
То, что принятие православия Русью было провидением и проповедью Олега, явствует из легенды о его смерти.
Пушкин называет Олега вещим. Олег возвестил новую эру и новый путь руссов, на который, к слову сказать, Русь до сих пор так и не вышла — может быть, только сейчас...
Разговор Олега с волхвом, каким он виделся Пушкину, это разговор двух старых людей, полный достоинства и уважения друг к другу. Может быть, даже чуть крикливый со стороны волхва. Но его понять можно. Олег спрашивает провидца не о своей личной смерти, она его мало волнует, но о судьбе его дела. И волхв отвечает, скрытно обвиняя его в предании небес:
И примешь ты смерть от коня своего.
Кто же этот самый конь? Просто кобылий череп со свернувшейся внутри него змеей? Нет, конечно. Тогда бы и смерть была от змеи, а не от коня. И своему боевому коню Олег ничем не досадил, чтобы так ему мстить. Значит, и череп и змея в стихах Пушкина и на картине Васнецова — аллегория.
Конь — это предки. Вера предков. Род.
Сразу становится ясным, за что Конь покарал князя. За будущее. Может быть, за нас с вами.
О, если б человек увидел
Лицо волшебного коня...
Волшебный конь-спаситель. Именно лошадь спасла наших отдаленных предков от демографического кризиса, позволив им сдвинуться с истощенных земель. Доселе на русских избах существует конек, пускай лишь слово, под сенью которого и живут люди. Конек стал символом мудрых предков и мудрого миропорядка.
Но вернемся к Олегу. Художники изображают его с суровым челом. Он суров и пуст — позади него пустота. И не знают художники, чем пустоту заполнить — рисуют ладьи на колесах, врата Цареграда, кобыльи черепа.
Олег трагичен, как великий пророк, и писать, и лепить его, и сочинять музыку о нем нужно по законам трагического. Как бурю всех бурь, как ошибку богов.
Внимательно посмотрите на атрибуты смерти вещего князя: конь, змей и сам он в плаще, при оружии. Ему бы на коня вскочить да поразить змея мечом, но змей — отец князя Волха. И святому Егорию змей отец. Всемудрый. Вот и судите, художники, как Олега писать.
Но думается мне, сердце так говорит, что столь длительным отчуждением Волх — Вольга — Олег заслужил милость древних богов. Чтобы милость эта стала полной и яркой, нужна и от нас все-таки некая малость — научить народ уважению к своим древним пророкам.
Так пусть же обретет Волх бессмертие и свой масштаб в наших душах.
Тогда стеклянные часы нашей памяти, которые так легко бьются и так печально звонят, превратятся в часы алмазные.