""Две жизни" (ч.II, т.1-2)" - читать интересную книгу автора (Антарова (Кора) Конкордия Евгеньевна)

Глава 2

О ЧЕМ МОЛИЛСЯ ПАСТОР. ДЖЕННИ ВСПОМИНАЕТ

Дни Наль и Николая текли легко, разнообразно и радостно. К завтраку, в двенадцать с половиной часов, а до этого юная пара успевала осмотреть в Лондоне то, что с вечера назначал им отец, приезжала Алиса. Обычно только здесь в первый раз встречались молодожёны с Флорентийцем, всё более и более привязываясь к нему и не противясь могучему очарованию своего великого друга.

После завтрака Алиса, Наль и Николай проводили час-другой с Флорентийцем, который руководил их образованием. Затем Алиса давала Наль уроки музыки, в чём последняя выказывала немалые способности. Расставшись после урока, каждая шла своим путём труда. И до самого пятичасового чая в доме царила полная тишина. Только в большом зале время от времени раздавались звуки рояля, затем опять наступала полная тишина. Это училась и обдумывала свои музыкальные вещи Алиса. Николай, если только не занимался в библиотеке или не выезжал куда-нибудь с Флорентийцем, работал подле него. К чаю все снова соединялись, и молодые люди — от чая до обеда — гуляли, ездили верхом или отдыхали как-то иначе по своему вкусу. К обеду приезжал пастор и, посидев часок в кабинете Флорентийца, увозил дочь домой.

Среди кажущегося внешнего однообразия жизни целый новый мир открывался молодым и пожилым гостям Флорентийца. По настоянию хозяина Сандра и лорд Мильдрей стали обычными гостями за обедом, сплачиваясь в одну крепкую и дружную семью со всеми обитателями дома.

Под скромной внешностью пастора кроме недюжинного музыкального таланта скрывались ещё ум и огромная образованность учёного, и он часто поражал экспансивного индуса своими познаниями и памятью настолько, что от восторга тот вскакивал, потрясал руками и топал ногами. Под укоризненным взглядом лорда Мильдрея, насмешив в достаточной степени всех друзей своими кульбитами, Сандра утихал, конфузливо взглядывал на Флорентийца и, сложив руки, уморительно, с детским отчаянием говорил:

— Не буду, лорд Мильдрей, вот уж наверное в последний раз я проштрафился. Никогда больше не буду, — и заставлял Наль и Алису смеяться.

— Если бы я мог завидовать, граф Николай, я бы всему завидовал в вас. В вашем спокойствии, изящной, какой-то чуть военной манере ходить и держаться, есть особый аристократизм, которого я не замечал в прочих людях. Но что ещё отличает вас от других, — я не знаю. Могу сказать только, что вы принадлежите не тому миру, в котором живём мы все, но миру лорда Бенедикта.

— Долго ли ты, оксфордский мудрец, будешь величать Николая графом? Я нахожу, что вам всем пора уже бросить сиятельные приставки и звать друг друга по именам. Все вы — мои дети.

— И всё же это правда, лорд Бенедикт, что Николай, — как вы приказываете его звать, — имеет какие-то особые качества, — вмешался пастор. — И если все мы ваши дети, то он из нас старший и больше прочих походит на отца.

— Благодарю, друзья, за высокое мнение обо мне. Но, право, это ваша детская фантазия. Я просто более выдержан и спокоен. Расстояние между мною и отцом ровно такое же, как между ним и вами. Нам лучше бы сегодня пораньше разойтись. Я вижу, дорогой пастор сильно утомлён, — закончил Николай.

На побледневшем лице Алисы мелькнула тревога: — Я вообще замечаю, что папа худеет. Он болен, но не хочет в этом признаться. Я пожалуюсь вам, лорд Бенедикт, на папу. Когда мне случается врасплох застать его, — он так погружен в свои мысли, что даже не сразу видит меня и не сразу понимает, о чём я ему говорю. И вид у него какой-то нездешний. Если бы мама увидела его в таком состоянии, она наверное бы решила, что папа беседует с ангелами, ведь она не раз уверяла нас всех, что папа временами впадает в безумие. С некоторых пор отец пугает меня чем-то новым, какой-то оторванностью, отрешённостью от земли, — говорила девушка, опускаясь на колени перед своим отцом.

Пастор ласково обнял дочь, заставил её сесть рядом. На его добром лице сейчас сияла улыбка, а глаза точно благословляли дочь.

— Нам с тобой не следует беспокоить лорда Бенедикта, дитя. Люди не могут жить вечно. В первый же вечер знакомства с нашим великодушным хозяином я сказал тебе: "Мы с тобой нашли, наконец, верный путь, и я могу умереть спокойно".

— Папа, папа, не разрывайте мне сердце. На кого же вы покинете меня? Зачем вы меня пугаете?

— Я старался взрастить в тебе сильную душу. В тебе одной я не ошибся. Ты знаешь мою верность Богу, ты знаешь, что нет смерти. Я уйду в вечную жизнь, и ничего страшного в этом пет. Если бы я в последний миг земной жизни не встретил счастья в лице лорда Бенедикта и не мог быть спокойным за то, что зло не окружит тебя, — я бы действительно не сумел уйти так, как подобает верному сыну Отца. Теперь же я знаю, что ты останешься под высокой защитой и зло не коснётся тебя.

— О папа, папа, не покидайте меня, — рыдала Алиса. — Я ещё ничем не отплатила за ваши заботы, радость, любовь. За чудесную жизнь, что вы создали мне. Я не вынесу разлуки, я уйду за вами.

По знаку хозяина все гости вышли из комнаты. Лорд Мильдрей увёз расстроенного Сандру к себе, а Николай увёл рыдающую Наль. Оставшись наедине с отцом и дочерью, Флорентиец подал обоим рюмки с лекарством. Вскоре страданье отступило, лицо пастора стало бодрым и свежим. Рыданья Алисы тоже утихли, хотя её глаза-сапфиры по-прежнему сохраняли скорбное выражение. Когда оба гостя совершенно успокоились. Флорентиец взял их за руки и сказал:

— Жизнь даёт людям зов в самой разной форме. Нередко её призыв выражается в преждевременной смерти. Чаще — в Голгофе страданий. Иногда в человеке, прошедшем свою Голгофу, умирают его прежние качества и силы и он продолжает жить новой жизнью, как бы жизнью после смерти, поскольку всё личное, что держало его в плену, все страсти и желания — всё в нём умерло, освободило его дух. И сохранилась только его прежняя внешняя форма, наполненная новым, очищенным духом, чтобы через неё могла проходить в мир суеты и греха высшая любовь.

Есть такие места на земле — тяжёлые, плотные и зловонные из-за своей атмосферы, наполненной страстями, скорбью, злом, — куда люди, высоко и далеко прошедшие, очищенные от страстей, уже проникать не могут. Но и там нужны самоотверженные, умершие личностью проводники, через которые можно было бы давать помощь людям, гибнущим среди зла.

Флорентиец ввёл отца и дочь в свою тайную комнату. — Господи, второй раз я здесь, и второй раз точно перед престолом Божиим, — прошептал пастор.

— И вы не ошиблись, друг. Вы действительно перед престолом Божиим.

С этими словами он откинул крышку белого стола, и взорам обоих предстал мраморный жертвенник, на котором стояла высокая зелёная чаша, как бы вырезанная из цельного изумруда. Подведя потрясённых своих друзей к жертвеннику, Флорентиец встал за ними, положил им руки на головы и сказал:

— Вы видите перед собой Огонь нетленной Жизни. В Нём — все силы земли. Им земная жизнь держится. Им всё живое вдохновляется к творчеству. Это огонь сферы земли, вложенный в каждого человека.

Огонь этот и Свет солнца — два Начала жизни земли, плоти и духа, неразрывно связанных. С окончанием земной жизни человека огонь меняет форму. И меняет в зависимости от того, как Свет солнца был вплетён в путь Человека им самим.

Нет ни одного животного, в котором было бы два Начала. Каждое несёт в себе только этот огонь сфер. И существуют миллионы людей, в которых огонь земли развит до высоких и даже высочайших степеней, а Свет солнца тлеет едва заметной искрой. Такие люди владеют большими знаниями сил природы, даже могут ими управлять, но не горит в них Свет солнца, свет любви и доброты. Они преданы тьме эгоизма, и горят в них только страсти и желания, только сила и упорство воли. Тёмная их сила во всё вносит дисгармонию и раздражение. Их девиз — "Властвуя побеждай", тогда как девиз детей Света — "Любя побеждай".

Упорство их воли — меч того зла, в запутанные сети которого они затягивают всякого, в ком находят возможность пробудить жажду славы и богатства. На эти два жалких крючка условных и временных благ и попадаются те бедные люди, из которых они делают себе слуг и рабов. Сначала их балуют, предлагают мнимую свободу, а затем закрепощают, соблазнив собственностью, ценностями, и так погружают в разнузданность страстей, что несчастные и хотели бы освободиться, да у них уже нет сил вырваться из цепких лап. Если сердца ваши готовы служить светлому человечеству, если вы хотите принять девизом жизни "Любя побеждай", если в вас горит желание приносить любовь и помощь высших братьев в скорбящие сердца, ещё не безнадёжно утонувшие во зле, — я буду давать указания, как и где действовать в ваших трудовых буднях. Не о смерти думайте, но о жизни, протекающей вокруг вас сейчас. Ищите не молитвы о будущем, но любви радостной, чтобы каждое текущее мгновение отражало ваше творящее доброту сердце.

— Я хочу жить так, как зовёте вы, — сказала Алиса. — Все оставшиеся мне моменты жизни на земле хочу служить Отцу моему, как и пытался я делать это до сих пор. В вас вижу ту великую встречу, того наставника на земле, о котором всегда мечтал, и благодарю моего Создателя, пославшего мне её.

Отец, а за ним дочь склонились перед жертвенником, вознося к небу свои молчаливые молитвы. Их лица были так спокойны, как будто никогда не знали страдания. Флорентиец поднял их, благословил и обнял каждого. Он простился с ними до завтра, наказав им сохранять в полной тайне свой новый путь любви и труда.

Возвратившись и, по обыкновению, не встретив никого из домашних, отец и дочь, посидев немного вместе, разошлись по своим комнатам. Переполненное сердце каждого, несмотря на теснейшую взаимную дружбу, жаждало одиночества.

Алиса, углубившись в книгу, данную ей Флорентийцем, скоро забыла обо всём. Душа её нашла новый мир, и она легла спать, в первый раз в своей юной жизни обретя полное спокойствие, примирение и радость, не омраченные повседневной скорбью о семейном разладе.

Пастор, открыв своё окно, выходившее в благоухающий сад, долго смотрел на звёздное небо, но спокойствия на его лице не было. Казалось, он вновь обдумывал всю свою жизнь. Он вспоминал о первой встрече со своей женой в Венеции. Леди Катарине было тогда восемнадцать лет, а ему двадцать один. Он и не помышлял о том, что уедет из Венеции женатым человеком, бросив карьеру певца, которую начал блестяще. И первые встречи с будущей женой даже не произвели на него большого впечатления. Леди Катарина была тогда очень красива, жила у своей подруги, дочери важного и знатного синьора. Происходя из родовитой, но обедневшей семьи, жившей в глухой провинции, леди Катарина потерпела фиаско в тяжёлой любовной истории, должна была спешить с замужеством и дала себе слово выйти за первого же подходящего иностранца, с которым встретится, чтобы уехать с ним из Италии. И подходящим для себя сочла лорда Уодсворда.

Выведав у простодушного англичанина всю его подноготную, поняв, что его можно взять только добротой и любовью, леди Катарина так играла роль безнадёжно в него влюблённой, что бедный лорд попался на крючок и — незаметно для себя — соболезнуя ей, полюбил бедную девушку сам, навек отдав ей сердце.

Не сразу удалось ему уломать отца и получить разрешение. Упрямый старик дал своё согласие на брак с тем условием, что младший сын его станет пастором. За это он обещал ему дом в Лондоне, тот самый, где и жила до сих пор семья пастора, со всей обстановкой и садом. Но с условием, что дом будет принадлежать младшей дочери. Фамильные драгоценности бабушки тоже предназначались ему, любимцу. Но бабушка умерла внезапно, не оставив завещания. На словах она успела передать сыну свою волю касательно младшего внука, велев передать ему небольшую сумму денег и все бриллианты. Пастор разделил это наследство по своему усмотрению. Старшей дочери деньги, младшей — дом и камни.

Молодой лорд, поведавший девушке свои мечты об артистической карьере, рассказавший о своей любви к музыке, был страшно удивлён, когда она принялась уговаривать его послушаться отца, сделаться пастором и немедленно на ней жениться. Никакие доводы логики не действовали. Девушка не верила в его артистические таланты, столь одобряемые профессорами. Не верила его способностям к науке и боялась стать женой ничем не обеспеченного певца или ещё менее обеспеченного учёного. Дом же в Лондоне, предоставляемый немедленно за согласие стать пастором, казался ей уже кое-чем, а деньги и бриллианты были надёжнее восторгов толпы или лавров учёного.

Её настойчивые уговоры перешли в бурные мольбы о спасении, и последовали такие сцены, что бедный юноша, принеся в жертву свои мечты, повёл к алтарю девушку, которую — как ему говорила она теперь, — он шокировал и компрометировал своим поведением.

"Чем была вся моя семейная жизнь?" — думал в ночном безмолвии пастор. Лично для него каждый прожитый день являл собой ряд внутренних катастроф. Неряшливая и жадная итальянка с дурными манерами трудно поддавалась элементарному внутреннему и внешнему воспитанию. И только окончательное его решение, твёрдое как скала, стоившее немалого количества истерик и сцен, заставило леди Катарину образумиться и усвоить внешние требования, предъявляемые английским обществом к женщине её круга. Пастор объявил категорически, что до тех пор, пока она не научится вести дом и хозяйство и держать себя, как подобает английской леди, она не будет представлена ни его отцу, ни старшему брату, не будет введена в их семью, а следовательно, лишится того высшего общества, которого так жаждет.

Целый год прошёл в напряжённой борьбе. Дочь родилась преждевременно, в шевелюре пастора появилось несколько седых волосков, и вот наконец налёт богемы, неизвестно как и где приобретённый, благодаря огромным усилиям воли и доброте мужа сошёл с леди Катарины. Постепенно вводимая мужем в общество, она усвоила внешний аристократизм, оставаясь по сути мелкой и жадной мещанкой.

Пользуясь своей красотой, пасторша легко завладевала сердцами, но прочной дружбой ни с кем похвастаться не могла. Какие горькие минуты переживал пастор, возвращаясь в свой тихий дом из богатых покоев отца и брата! Леди Катарина, ослепленная блеском роскоши, только и говорила, что о слабом здоровье его брата, об отсутствии у него наследников, и об их блестящем будущем после смерти брата, когда её муж станет единственным наследником всех его богатств.

Вспомнилось пастору и рождение его младшей дочери. \ Насмешки матери сыпались на голову бедного младенца, синие отцовские глаза и кудрявые белокурые волосы которого раздражали её. Так и росла бедная Алиса, видя, как мать всегда и во всём предпочитала старшую сестру. Но кроткий ребёнок, восхищавшийся и матерью и сестрой, не только принимал как должное своё положение Золушки. Доброе, не знавшее зависти сердце искало любой возможности служить обеим. И всегда бывало эксплуатируемо, часто в ущерб своему здоровью. Пришлось пастору и здесь наложить вето, с которым уже была хорошо знакома его жена. Вот об этом-то и думал сейчас пастор, стараясь отдать себе отчёт, насколько виновен он перед Богом и собой в своей нескладной жизни. Он поднялся, закрыл окно и опустился на колени перед аналоем, на котором лежало Евангелие.

— Господи, виновен человек во всей своей жизни, и только он один виновен. Знаю — скоро отойду. И молитва моя к Тебе: "Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко, по глаголу Твоему с миром". Я понял слишком поздно, что главное звено всей жизни, всюду, не только в семье — мир сердца. Я старался нести его всем. Но в семье своей поселить его не сумел. Проходя свой день, я стремился принести встречному бодрость. Я стремился ободрить и утешить каждого. Я хотел, чтобы вошедший ко мне одиноким — ушёл радостным, ибо понял, что у него есть друг.

Но в семье своей, со всей энергией доброты, я не достигал не только гармонии, но даже чистоты. Господи, я понял всё страдание земли своим разбитым сердцем. И я его принял и благословил. Защити Ты дитя моё величием Твоей благой любви. Ибо моё сердце не выдерживает более двойственности и не может больше биться, пребывая в компромиссе.

Я знаю единый путь человека на земле — путь самоотверженной преданности Тебе. Но радость этого пути, отравляемая ежедневной ложью и лицемерием в семье, не ввела меня число слуг Твоих, на которых лежит отражение Тебя. Ныне, у божественного огня, я понял, увидел новый путь любви. Я знаю, что для меня уже поздно, что я ухожу с земли, — прими меня с миром и не оставь дитя моё беззащитным.

Лицо пастора посветлело. Перед ним ярко и ясно вставал образ Флорентийца, и уверенность в помощи приходила к нему, на сердце становилось легко и мирно. Вся нечисто прожитая семейная жизнь перестала его тревожить. Это было уже прошедшее, далёкое и чуждое. Точно не он, теперешний пастор, прожил её. Не его мечты и грёзы, схороненные и заколоченные где-то в больном сердце, стоили смертной борьбы. Не он боролся, чтобы понять и исполнить свой путь, как путь утешителя каждому встреченному на земле, а иной человек, о котором он сам теперь сохранил только воспоминание.

Мелькнувшая молодость, занятия наукой, музыкой, любимая дочь, цветущая природа — всё показалось ему одним мгновением. Отрешённость, долго жившая в сердце как мучительное страдание, стала вдруг радостью раскрепощения. Дух его ничто больше не тяготило. Он понял, что жизнь — это одно мгновение Вечности. Что земная жизнь человека завершается тогда, когда истощается его творческая сила, и земля, как место труда, борьбы, ему более не нужна. Можно умереть молодым, и только потому, что в данных земных условиях ни сердце человека, ни его сознание больше не могут сделать ничего. Нужны иное окружение и иная форма, чтобы дух и творческие способности могли совершенствоваться.

Светало. Пастор встал с колен, подошёл к окну, открыл его и сел в кресло. Его мысли вернулись к Алисе. Но теперь тревоги за дочь он уже не испытывал. Он знал, что каждый может прожить только свою жизнь. И сколько бы ни старался ты протоптать тропинку для своих детей, жизнь повернёт её так, что только сам человек, только он один, сможет проложить её для себя. Ни пяди чужой жизни не проживёшь.

Когда Алиса утром вышла в сад поливать цветы и увидела отца сидящим у окна, она кинулась к нему. Но в ту же секунду радость её померкла и сменилась тревогой.

— О папа, вы больны? Что с вами? Вы так изменились за ночь, осунулись, так бледны, что я сейчас же вызову доктора.

— Успокойся, дитя, у меня бессонница. Не могут старые люди всегда быть здоровыми. Я уже говорил не раз: и молодые могут умереть, а для старых — это неизбежно. О чём тревожиться? Люби меня, но люби спокойно, люби всякую мою форму, ощущай близость со мной, где бы я ни жил, далеко или близко. Верная любовь не знает разлуки.

Слёзы готовы были брызнуть из глаз Алисы, но доброе её сердце мужественно победило свою скорбь, чтобы не тревожить отца.

— Вам, папа, не хочется выйти в сад? — Нет, дитя, мне так хорошо здесь.

— Я сейчас принесу вам шоколад. Отдыхайте и ждите меня, я скоро. Уж я заставлю вас есть сегодня, — стараясь казаться весёлой, говорила Алиса. Но как только она завернула за угол дома, где её не мог видеть отец, она села на скамью и, закрыв лицо руками, горько зарыдала.

— О чём ты плачешь, Алиса? — резко спросила Дженни с балкона своей комнаты. — Разбила куклу? Или сегодня, у новых друзей, тебе хочется иметь томный вид страдающей жертвы?

Алиса собралась рассказать Дженни о болезни отца, о своей тревоге за него, но взглянув во враждебные глаза сестры, сказала только:

— Ты всё шутишь, Дженни. А мне кажется, что над нами нависло горе, которого ты не хочешь видеть.

Дженни рассмеялась так же резко и насмешливо продолжала:

— Давно ли ты в мудрецы записалась? Шестнадцать лет слыла дурочкой и вдруг попала в умницы у лорда Бенедикта. Кому это делает честь? Его прозорливости или твоей хитрости?

— Меня, Дженни, ты можешь называть как угодно. Но если ты хоть раз ещё позволишь себе сказать что-либо неуважительное о лорде Бенедикте, — ты уйдёшь из этого дома, чтобы никогда в него не вернуться. Помни, что я тебе сейчас сказала, — это дом мой. И чтобы ни единого непочтительного слова о лорде Бенедикте в этом доме произнесено не было.

Что-то отцовское, когда он говорил своё редкое, но неумолимое «нет», сверкало в глазах Алисы. Необыкновенная решительность и железная твёрдость в её голосе — всё это было так неожиданно в кроткой и нежной сестре. Дженни сразу почувствовала, что это не пустая угроза, что она действительно останется без крова, если нарушит этот запрет Алисы.

Дженни знала, что кроткий отец обладал колоссальной силой характера, и ничто не могло изменить его решения, если он его продумал и высказал. В Алисе она сейчас узнала эту отцовскую черту, как давно уже узнавала в себе черты матери. Пока Дженни приходила в себя от изумления, Алиса приготовляла завтрак пастору. Не один пастор провёл сегодня бессонную ночь. Дженни вчера возвратилась домой в полной размолвке с матерью. И обе, недовольные друг другом, разошлись по своим комнатам, не помирившись перед сном.

Не в первый раз за последнее время мать и дочь был недовольны друг другом, что поражало их обеих, проживших до сих пор в большой любви и дружбе и не ссорившихся прежде. Ленивые, самолюбивые и вспыльчивые, они искали в Алисе причину своего дурного настроения. Им всегда казалось, что они недовольны ею, а не друг другом. Бессознательно ища её общества в минуты раздражения, обе они, покоряемые кротостью и любовью ребёнка, его всегдашним желанием успокоить и развлечь их, поддавались обаянию этой чистоты и самоотвержения, хотя считали Алису дурочкой.

Теперь Алисы, как и пастора, целыми днями не было дома. Работа, которую всегда делала Алиса, свалилась нынче на них. Ведь Алиса постоянно шила, гладила, стирала, что-то перекраивала, чтобы Дженни и мать выглядели нарядными. Рояль ждал Алису неделями, потому что даже уходя из дома, обе давали наказы, во что их одеть завтра, совершенно не думая о том, что труд этот чрезмерен. Раздражаясь, обе кое-как сами прилаживали теперь свои туалеты, проклиная в душе тот день и час, когда лорд Бенедикт переступил порог их дома.

Запершись в своей комнате вечером, Дженни рвала и метала. Неоднократные размолвки с матерью, отсутствие у неё всякой выдержки, не сходившие с уст проклятия докучали Дженни. Только теперь она увидела, как некультурна её мать, и оценила благородство отца. За всю сознательную жизнь Дженни пастор не сказал матери ни одного слова повышенным тоном и не позволил себе ни единого неджентльменского поступка по отношению к ней. Он был справедлив к обеим дочерям, балуя обеих одинаково. Мать же признавала только Дженни. И она со стыдом сейчас вспоминала, как часто съедала сладости, предназначенные Алисе, как отнимала для неё мать у сестры её подарки. И как та, радостно улыбаясь, отдавала Дженни всё лучшее, что имела.

Вспомнила Дженни и свой первый бал у деда. Мать приказала Алисе выпросить у деда её бриллианты, чтобы Дженни могла их надеть. Дед ласково, — при всей своей суровости он всегда был необычайно ласков с Алисой, — в просьбе отказал. Подняв её личико своей красивой рукой, он сказал:

— Не Дженни и не твоя мать, а ты наденешь бриллианты моей матери. Они предназначены тебе и будут присланы к твоему первому балу.

— Тогда уж, наверное, дедушка, их никому не придется надеть. Ведь моего первого бала никогда не будет.

— Почему же так, внучка? — рассмеялся дед, обнимая девочку, чего тоже почти никто не удостаивался.

— На балы не возят дурнушек. Да я предпочла бы послушать классическую, а не бальную музыку. Ах, дедушка, как ты меня огорчил. Дженни ведь такая красавица. Ну как же она явится на бал с голой шеей?

— Может шею свою прикрыть или совсем на бал не ездить. — Так ей и сказать? — Так и скажи.

Личико ребёнка опечалилось. Алиса долго ещё пыталась объяснить деду, что так огорчать людей нельзя. Это его смешило, он громко хохотал и всё же отвёз её домой с коробкой конфет, но без камней. Дженни вспомнила и этот день, и ясно видела перед собой поникшую фигурку сестры. Под градом материнских упрёков Алиса только горестно твердила, что просила деда так усердно, как самого Бога, но, видно, по её грехам, ни тот, ни другой не вняли. Картины жизни мелькали в памяти Дженни одна за другой, и вот в доме появился молодой учёный, друг отца, Сандра.

Дженни в первый же вечер уловила восхищённый взгляд гостя, когда Алиса играла и пела, и старалась не допускать Алису к роялю при Сандре. Но тот умел действовать через отца, и это выводило из себя немузыкальную и ревнивую Дженни. Способная, с хорошей памятью, она легко схватывала суть каждой книги и была довольно образованна, хотя и не желала следовать той программе, которую ей предлагал отец. Знакомство с Сандрой, желание обратить на себя его внимание, заставило её серьёзно учиться, и она — не без пользы для индуса — иногда припирала его к стенке в споре. Но поразмыслив на свободе, индус являлся с новыми книгами и доказывал Дженни, что она орудует фактами по-дамски. И Дженни должна была прочитывать целые тома серьёзных книг, чтобы разобраться, права ли она. Это её злило и утомляло, раздражая ещё и потому, что, как она ни старалась привлечь Сандру, он поддавался её очарованию только до тех пор, пока не было Алисы. Стоило той войти — и вся учёность слетала с Сандры, он становился ребёнком и дурачился с сестрой, смеясь так весело и радостно, как этого никогда не могла добиться Дженни никакими чарами своего кокетства. Ревность жгла её сердце. Но она ни в чём не могла упрекнуть сестру. Алиса незаметно скрывалась, когда появлялся Сандра, и ни разу его имя не слетало с её губ иначе, чем в числе поклонников сестры.

Сейчас Дженни стало душно в атмосфере зла и раздражения. Она поняла, что любит отца, любит и сестру, и хочет быть с ними. Она оценила их духовность и не знала теперь, как к ним подойти, как покончить с той двойственностью, в которой жила. Казалось бы, куда проще: попросить Алису взять её с собой к лорду Бенедикту. Там она могла бы получить совет, как приблизиться к отцу и сестре, не вызывая ревности матери. Но… как просить сестру? Как сказать ей? Лорд Бенедикт? Обратиться к нему? Невозможно: и стыдно, и страшно. Дженни решилась просить Николая.

"Граф, — писала она, — мне впервые приходится обращаться за советом и помощью к чужому и малознакомому человеку. Но Вы не просто человек. Вы учёный и философ, и вот к этому последнему я решаюсь обратиться. До сих пор я очень уверенно и самонадеянно вела линию своей жизни и была убеждаема постоянным в ней успехом, что веду её правильно и именно так, как следует. Некоторый разлад в моей семье казался мне следствием детского, нежизненного простодушия папы и сестры. Теперь же в душе моей ад. Туда закрались сомнения. Там я вижу многое, ах как многое, не таким, как это мне казалось до сих пор. И выход найти, обрести хоть каплю мира, я не могу. Я всё больше раздражаюсь, и чем яснее понимаю, что моё злобное настроение доказывает только мою же неправоту, тем больше злюсь. И сама вижу, как змеи в моём сердце шипят и поднимают головы.

К чему и почему я всё это говорю Вам, граф? Потому, что образы лорда Бенедикта и Ваш стоят передо мной неотступно. Только в Вашем доме я впервые поняла, что жизнь может двигаться вперёд добротой. И странно, там, в доме лорда Бенедикта, я не ощущала особенно сильно его и Вашего влияния. Даже — почти изгнанная лордом из его дома — я зло смеялась первые дни, усердно отравляя жизнь Алисе и папе. Но чем дальше, тем яснее я начинаю видеть ваши лица, и в моём сердце становится всё печальнее.

Я прошу Вас, разрешите мне поговорить с Вами. Вспоминая строгое и какое-то особенное лицо лорда Бенедикта в последний миг расставания, я не смею обратиться к нему с просьбой о свидании. Его величавость — не поймите меня дурно, я уверена, что она — отражение его души, а вовсе не внешний фасон, — меня сковывает. Я не смею обратиться к нему и не могу себе представить, как обнажить перед ним язвы сердца.

Я попрошу Алису передать Вам это письмо, но никогда не решусь переступить порог того дома, где сейчас живёте Вы, потому что это дом лорда Бенедикта, и не смею просить Вас приехать ко мне. Не откажите выйти завтра в три часа в Т-рсо-сквер и поговорить со мною. Примите самые искренние уверения в полном уважении к Вам Дженни Уодсворд".

Много скорбных размышлений стоило Дженни это письмо. Гордая девушка никак не хотела поддаваться, как ей казалось слабости, и только её незаурядный ум помог ей признать свои ошибки и сказать о них.

Окончив письмо, Дженни вздохнула с облегчением. Она, по крайней мере, оставила за собой некий Рубикон. Ей казалось, что она захлопнула дверь какого-то чулана в своей душе, тёмного и неприятного, и может не заглядывать туда несколько часов. Оставалось ещё одно: просить сестру передать письмо. И на деле это оказалось гораздо труднее. В своём сердце, каком-то размягченном, когда писалось письмо, она точно раскрыла объятия Алисе. Но… как только Дженни услыхала, как говорит сестра с отцом, услыхала её голос, полный беспредельной доброты и ласки, она мгновенно вспомнила давешнюю сцену у балкона, ожившую до боли четко и ясно. Потрясённая вспомнившимися словами Алисы, Дженни первым делом бросилась к письму, чтобы разорвать его в клочья. Но вместо этого она закрыла лицо руками и горько, по-детски зарыдала.

Дженни, гордая Дженни, так много думавшая о своей красоте! Дженни, оберегавшая лицо от малейшего дуновения ветерка, не уронившая и слезинки, чтобы не испортить кожу, — Дженни рыдала, забыв обо всём, кроме глубокой горечи на сердце. Чья-то нежная рука обняла её. Чьи-то горячие губы целовали ей руки. Чьё-то дыхание согревало её, проникая в сердце, точно вытаскивая оттуда занозу.

— Дженни, сестра, любимая моя, дорогая. Прости меня, я ведь такая глупая, ты это знаешь, прости, родная. Я не сумела донести до тебя свою мысль так, чтобы ты, такая умная, поняла бы меня.

Слёзы сестры, такие необычные и вызванные ею, совсем уничтожили бедную Алису. Она готова была отдать самоё жизнь, чтобы утешить сестру. И всё же сознавала, что оскорбить лорда Бенедикта в своём доме не позволит. Всё, что шло от него, было дороже жизни. Алиса умерла бы за сестру, но не могла изменить ему, ибо он-то и был сейчас центром её жизни. Дженни ничего не отвечала. Но под наплывом её доброты затихла и вдруг почувствовала себя маленькой девочкой, прильнув к сестре, точно к доброй няне, Она молча, всё ещё чуть-чуть хмурясь, подала письмо Алисе. Та взглянула на адрес, ласково поцеловала её ещё раз и, спрятав письмо за корсаж, вышла из комнаты.

Впервые Дженни почувствовала благодарность к сестре, сожаление о внутренней разъединённости с нею. Пасторша же, избалованная тем, что к её выходу в столовую в полдень Алиса подавала обильный завтрак, непременно с несколькими горячими итальянскими блюдами, теперь каждый раз раздражалась и оглашала дом руганью с кухаркой, не умевшей ей угодить. Её так и передёргивало всякий раз, когда Алиса садилась в элегантный экипаж и уезжала из дома, часто увозя с собой отца. Она долго пилила пастора, доказывая, как необходимо иметь свой экипаж, но получив однажды железное «вето», поняла, что должна покориться. Она, конечно, не покорилась и стала выпрашивать экипаж у тестя. Тот ответил ей, что охотно подарил бы ей лошадь, но сын запретил, а ссориться с ним он не хочет. Брат мужа, к которому пасторша обратилась с той же просьбой, дал ей такой же ответ.

Бедная женщина стала бороться. Бороться с пастором, с каждым его распоряжением, приказанием, пожеланием. Поняв давно, что сгубила карьеру мужа и сама избрала скромную жизнь пасторши вместо блестящей и рассеянной жизни жены знаменитого певца, она вымещала на муже свою ошибку. Не зная английских законов, она думала, что получит развод, а вместе с ним и половину состояния и уедет за границу. Но всё было против неё, а стать вне общества она не решилась. Так и шла ее жизнь в полном отдалении от мужа, который жил в своём кабинете и после рождения Алисы не переступал порога супружеской спальни.

Пасторша, ища развлечений на стороне, всё же вела внешне безукоризненную жизнь, и репутация её была незапятнанной. Пастор соблюдал внешний декорум счастливой семейной жизни и не пропускал случая быть вместе с женой там, где этого требовали обычай или этикет. Его доброта и джентльменская вежливость с женой вводили всех в заблуждение. Да и кому могло прийти в голову, что, имея мужем одного из известнейших учёных, человека большого музыкального дарования и честнейшей души, можно быть недовольной своей семейной жизнью.

Непостоянная в своих увлечениях, пасторша часто искала новой влюблённости, но тщательно скрывала свои порывы от домашних. И Дженни, убеждённая, что мать — жертва самодура-отца, обожала мать вдвойне, стараясь вознаградить её за холодность мужа. Но не так давно зоркие глаза Дженни стали кое-что подмечать, чего пасторше вовсе не хотелось, хотя она и старалась воспитать Дженни на свой лад, уверяя, что в Италии не скрывают своих чувств.

Однажды Дженни нечаянно столкнулась с матерью, когда та под густым вуалем выходила из подъезда чужого дома вместе с малознакомым мужчиной. Ни мать, ни дочь не произнесли ни слова за всю обратную дорогу. Дженни и дома молча прошла к себе. За обедом она, правда, уже овладела собой и старалась отвечать обычным тоном. Но в сердце её уже не существовало алтаря. Поверженный кумир перестал держать её в своей власти. Дженни не плакала, не стонала. Она охладела сразу. И пасторша поняла, что своё любимое дитя она теряет. Но и сейчас она не признала своих ошибок. Она хотела, чтобы Дженни принимала её манеру жить как единственно правильную и возможную.

Избалованная привязанностью Дженни, пасторша не могла смириться с одиночеством в семье и решила соблазнить её проектом блестящего замужества. Не одну бессонную ночь она обдумывала ситуацию. Она легкомысленно перебирала молодых людей и пожилых лордов, знакомых и незнакомых. И успокаивалась к утру на том, что найдёт Дженни жениха с состоянием, именем и блестящим положением и тем вернёт себе дочь.

Так и жила семья пастора, и никто не сознавал, кроме самого отца, что смерть уже нашла дорогу в их дом.