"Евгений Борисович Лапутин. Студия сна, или Стихи по-японски " - читать интересную книгу авторапопрекнуть Побережского тем, что он недостаточно внимателен к собственным
детям. И действительно, она была права: в дни понепригляднее, посерее Антон Львович как-то плоховатенько различал детей, тем более что они упрямо не отказывались от привычки одеваться одинаково, говорить одинаковыми голосами (хотя один из них, кажется, чуть картавил), а то и того пуще - морочить отцу голову и путать, принуждая его, скажем, Артура принимать за Германа и наоборот. "Да, папа, - говорил Артур Побережскому, - ты прав и ничего не перепутал, Герман - это я; я уже поел, выпил клюквенного морсу, приготовил домашнее задание на завтра, принял ванну и теперь собираюсь спать". То же проделывал и Герман, бывший, правда, в более затруднительном положении из-за своей картавости, которая заставляла его более внимательно относиться к подбору слов. Ох, бедный, бедный Побережский, разве было ему под силу разобраться в двух своих неразличимых сыновьях, когда сердце его бесконечно, вот уже сколько лет поскуливало, подвывало от непрекращающейся тоски, от нарастающей боли, от одиночества без исчезнувшей Лидии Павловны, на которую к тому же подрастающие дети никак не становились похожи лицами! Лишь очень редко, благодаря какому-нибудь лучику света, благодаря какой-нибудь бархатной мимолетной тени, на лице Артура ли, Германа на мгновение появлялось нечто, что напоминало Лидию Павловну, и тогда Антон Львович хватался за фотографическую камеру, как, должно быть, охотник хватается за ружье, но куда там, то неуловимое, что так хотелось запечатлеть, превратить в глянцевый отпечаток, исчезало, и снова из разных дверей одной и той же комнаты шли навстречу друг другу Герман с Артуром, чтобы, обменявшись длинным многозначительным взглядом, одновременно поглядев на тонущего в улыбками, снова исчезнуть, оставив после себя лишь аккуратные звуки удаляющихся шагов. Все больше его интересовало загробное, потустороннее. К примеру, бесконечно думалось о том, как именно Трезубцев после своей смерти там, в вечном заоблачном Зазеркалье, в душистой невесомости среди тонконогих херувимов встретится с Лидией Павловной. Сначала думал он об этом в блаженном расслаблении, то ли представляя, то ли вспоминая, как в счастливое, додетородное время к ним в гости на масленицу приходил Трезубцев, уже веселый, уже попахивающий звонкой водочкой, что весело успел хлобыстнуть, как прямо с порога, заливисто хохоча, отфыркиваясь от собственных пушистых усов, которые все лезли к нему в рот, он лез обниматься-целоваться и с самим Антоном Львовичем, и с самоей Лидией Павловной, и враз с ними обоими, а потом, не утолив объятиями и лобызаниями неукротимой жажды своей бурлящей пенистой любви, кричал на все комнаты: "Ну дайте, дайте же мне свою собаку, я и собаку расцелую!" (Да, кажется, ему давали собаку, да, кажется, какая-то собака тогда недолго жила у них.) Потом эти размышления как-то сами собой мрачнели, и он уже видел другого Трезубцева, алчного и лукавого, с легким могильным запашком, с глазами липкими и блестящими, будто только что обсосанные карамельки. Вот такой новый и неприятный Трезубцев поджидал, оказывается, почившую Лидию Павловну, чтобы предстать перед ней вдруг в самом срамном, в самом возбужденном виде и повалить ее на невесомые стебли райской зеленой травы. Понемногу для Побережского стало необязательной, но крепкой привычкой |
|
|