"Антон Чехов. Роман с евреями" - читать интересную книгу автора (Яковлев Лео)Глава 5 ЦАРЬ СОЛОМОНАбрам Абрамович, Исак, Лев Соломонович, Сусанна, Исаак, Сарра Абрамсон, Моисей Моисеич — таковы еврейские имена в произведениях Чехова. Если же речь идет о евреях «в массе», то в ход идут «шмули» и «янкели», и только непонятный человек, сжегший свои деньги, носит имя «Соломон». Если это совпадение, то оно символично: презрение к богатству — один из мотивов книги Екклесиаста, приписываемой Библией царю Соломону. Под впечатлением этой книги и образа ее создателя Чехов находился всю жизнь. Его духовное родство с этим легендарным библейским и кораническим персонажем не осталось незамеченным современниками. Об этом, в частности, писал А.Амфитеатров, называвший Чехова «русским Екклесиастом». В уже упоминавшемся письме Суворину от 15 ноября 1888 г. после предложения написать трагедию «Олоферн» Чехов вроде бы в шутку писал о судьбе Соломона как о другой возможной теме их совместного творчества: «Сюжетов много. Можно «Соломона» написать…» Этот разговор имел свое продолжение, и 4 мая 1889 г. он отмечает в письме Суворину: «Наконец-то Вы обратили внимание на Соломона. Когда я говорил Вам о нем, Вы всякий раз как-то равнодушно поддакивали. По моему мнению, «Экклезиаст» подал мысль Гете написать «Фауста». Об этих разговорах Суворин вспоминал уже после смерти Чехова: «Он начинал драму, где главным лицом является Соломон «Паралипоменона» и «Песни Песней». Наличие у Чехова неосуществленного замысла написать драму о Соломоне литературоведы «серебряного века» считали неопровержимым фактом, и опубликованный в 1914 г. сохранившийся в его бумагах монолог Соломона стал этому убедительным подтверждением. Связь этого отрывка с «Паралипоменоном» проявляется лишь во времени, к которому может быть отнесен монолог, — к моменту завершения строительства Храма, а по своему настроению слова и мысли чеховского Соломона являются екклесиастическими: «Соломон Как насекомое, что родилось из праха, прячусь я во тьме и с отчаянием, со страхом, весь дрожа и холодея, вижу и слышу во всем непостижимую тайну. К чему это утро? К чему из-за Храма выходит Солнце и золотит пальму? К чему красота жен? И куда торопится эта птица, какой смысл в ее полете, если она сама, ее птенцы и то место, куда она спешит, подобно мне должны стать прахом? О, лучше бы я и не родился или был камнем, которому Бог не дал ни глаз, ни мыслей. Чтобы утомить к ночи тело, вчера весь день, как простой работник, таскал я к Храму мрамор; но вот ночь пришла, а я не сплю… Пойду опять и лягу. Форзес говорил мне, что если вообразить бегущее стадо овец и неотступно думать о нем, то мысль смешается и уснет. Я это сделаю… Этим же настроением отмечена и его дважды повторяющаяся запись в записных книжках: «Соломон сделал большую ошибку, что попросил мудрости». Вероятно, слова Екклесиаста: — должны были стать ключом к духовной драме царя Соломона в ненаписанной пьесе Чехова. Долгое время тема «Чехов и царь Соломон» оставалась под запретом в бывшей советской империи, и только в последнем академическом собрании его сочинений в набранных мелким шрифтом комментариях получила некоторое отражение творческая перекличка этих двух гениев человечества, разделенных почти тремя тысячелетиями. Уже в постсоветский период взаимодействие Екклесиаста с чеховскими творениями было исследовано более подробно, и с выводом этих освободившихся от презренной цензуры литературоведов о том, что мотивы и образы Екклесиаста и философия царя Соломона занимают центральное место в художественной концепции Чехова, нельзя не согласиться. Прав был Амфитеатров, сказавший: «Кто в европейской литературе мог бы лучше Чехова истолковать сложную и глубокую душу великого иудейского царя-пессимиста?» И действительно, дух царя Соломона с его стремлением все познать и испытать витал не только над страницами чеховских рассказов, но и над личной жизнью писателя, не пренебрегавшего любыми утехами бытия. Об этом свидетельствуют письма Чехова с упоминаниями, а нередко и описаниями кутежей в ресторанах, посещений борделей, близости с женщинами, в том числе весьма экзотическими, всегдашней готовностью к странствиям по нашей грешной Земле. Вспомним, как эта его черта поразила помешанного на сексуальных проблемах В.Розанова: «…Антон Павлович раз приехал в Рим. С ним были друзья, литераторы. Едва передохнув, они шумно поднялись, чтобы ехать осматривать Колизей, и вообще что там есть. А Антон Павлович отказался: он расспросил прислугу, какой здесь более всего славится дом терпимости, и поехал туда. И во всяком новом городе, в какой бы он не приезжал, он раньше всего ехал в такой дом». Чисто екклесиастские черты и настроения Чехова сохранил для нас и А.Суворин: «И в Петербурге, и в Москве он любил до странности посещать кладбища, читать надписи на памятниках или молча ходить среди могил». И еще: «С ним мы дважды ездили за границу. В оба раза мы видели Италию. Его мало интересовало искусство, статуи, картины, храмы, но тотчас по приезде в Рим ему захотелось за город, полежать на зеленой траве. Венеция захватывала его своею оригинальностью, но больше всего жизнью, серенадами, а не дворцом дожей и проч. В Помпее он скучно ходил по открытому городу — оно и действительно скучно, но сей же час с удовольствием поехал верхом на Везувий, по очень трудной дороге, и все хотел подойти поближе к кратеру. Кладбища за границей его везде интересовали, — кладбища и цирк с его клоунами, в которых он видел настоящих комиков». Из этого сам Суворин сделал вывод, что «это как бы определяло два свойства его таланта — грустное и комическое, печаль и юмор, слезы и смех и над окружающим, и над самим собою!» Надо полагать, что в действительности все было гораздо глубже: цирк и кладбище были для Чехова моделью человеческого мира, а партия клоуна в цирковом представлении символизировала для него судьбу и одиночество человека в этом безразличном или враждебном ему мире. Вообще отношение современников к «странностям» гениального писателя убеждает нас в их глубоком непонимании характера и мировоззрения Чехова. Они считали, что он был не способен к адекватному восприятию европейских ценностей. На деле же он просто везде был «своим» — в Японии и на Цейлоне, в Италии и Франции, в Славянске и в Святых Горах, и об этом свидетельствуют его письма с мельчайшими подробностями чужой и в то же время ясной и близкой ему жизни. Для него не существовало жизни французской или итальянской, немецкой или японской. Он был человеком во Вселенной, и, как и для царя Соломона, для него существовала лишь одна жизнь — жизнь человеческая. Случай представится, и он скажет об этом прямо: «И зачем писать об евреях так, что это выходит «из еврейского быта», а не просто «из жизни». «Читали ли Вы рассказ «В глухом местечке» Наумова (Когана)? Там тоже об евреях, но вы чувствуете, что это не «из еврейского быта», а из жизни вообще…» (М.Полиновскому, 9-10 февраля 1900 г.). Жизнь человеческая сегодняшняя, прошлая и будущая представала пристальному взгляду Чехова в своей взаимосвязи без временных, а тем более национальных границ, и свое писательское, а в действительности скорее пророческое предназначение он видел в беспристрастном отражении этой жизни. Как Перечитывать Он писал Суворину в ответ на его требование «продвинуть» и «решить» вопрос о пессимизме в повести «Огни»: «Дело беллетриста изобразить только, кто, как и при каких обстоятельствах говорили или думали о Боге или пессимизме. Художник должен быть не судьею своих персонажей и того, о чем говорят они, а только беспристрастным свидетелем. Я слышал беспорядочный, ничего не решающий разговор двух русских людей о пессимизме и должен передать этот разговор в том самом виде, в каком слышал, а делать оценку ему будут присяжные, т. е. читатели. Мое дело только в том, чтобы быть талантливым, т. е. уметь отличать важные показания от не важных, уметь освещать фигуры и говорить их языком. Щеглов-Леонтьев ставит мне в вину, что я кончил рассказ фразой: «Ничего не разберешь на этом свете!» По его мнению, художник-психолог Отношение самого Чехова к повести «Огни» изменялось во времени. Во время работы над ней он писал Полонскому: «Начал было мрачный рассказ во вкусе Альбова, написал около полулиста Потом несколько иная оценка: «Пишу повестушку для «Северного вестника» и чувствую, что она хромает» (А.Плещееву, 31 марта 1888 г.); «Никак не покончу с повестушкой (разговор с инженерами в бараке); она связала меня по рукам и ногам» (А.Суворину, 3 апреля 1888 г.); «Я давно уже (с середины апреля) сижу за небольшою повестушкой для «Северного вестника»… К прискорбию моему, она у меня не вытанцовывается, т. е. не удовлетворяет меня, и я порешил выслать Вам ее не ранее, пока не поборю ее» (А.Плещееву, 9 апреля 1888 г.). Наконец тон писем несколько меняется: «Теперь о повести. Вы предостерегаете меня от излишней отделки и боитесь, чтобы, перестаравшись, я не стал холоден и сух. Это резон и большой резон, но история в том, что речь в моем письме шла вовсе не об отделке. Я переделывал И снова «самокритика»: «Я оканчиваю скучнейшую повестушку. Вздумал пофилософствовать, а вышел канифоль с уксусом. Перечитываю написанное и чувствую слюнотечение от тошноты: противно! Ну, да ничего… Наплюве» (И.Леонтьеву-Щеглову, 18 апреля 1888 г.); «…Связан по рукам и ногам паршивой повестушкой, которую должен во что бы то ни стало кончить к Пасхе…» (К.Баранцевичу, 20 апреля 1888 г.); «Моя повестушка может теперь петь вместе с Прекрасной Еленой: «Готова! готова!» Кончил ее и завтра посылаю. Скучна она, как статистика Сольвычегодского уезда» (А.Плещееву, 25 апреля 1888 г.). Послал в «Северный вестник» рассказ. Мне немножко стыдно за него. Скучища и так много филосомудии, что приторно…» (И.Леонтьеву-Щеглову, 3 мая 1888 г.). И уже после выхода «Огней» в шестом номере «Северного вестника»: «Относительно конца моих «Огней» я позволю себе не согласиться с Вами. Не дело психолога понимать то, чего он не понимает. Паче сего, не дело психолога делать вид, что он понимает то, чего не понимает никто. Мы не будем шарлатанить и станем заявлять прямо, что на этом свете ничего не разберешь. Все знают и все понимают только дураки и шарлатаны» (И.Леонтьеву-Щеглову, 9 июня 1888 г.). В переписке Чехова, относящейся к повести «Огни» и к работе над нею, названы только имена Сократа и Вольтера, вероятно, в связи с их высказываниями о непознаваемости бытия. (Знаменитое «Я знаю, что я ничего не знаю» Сократа и менее известные слова Вольтера «Все дело в том, что мы ничего не знаем о самих себе, что жизнь, ощущения, мысль, способность двигаться дарованы нам каким-то неведомым образом, что первоосновы материи неизвестны нам так же, как и все остальное, что мы — слепцы, бредущие и рассуждающие ощупью».) Однако одна самая главная личность, стоящая за каждым словом и мыслью в повести «Огни», не была названа по имени ни автором, ни его первыми читателями и критиками. Это личность царя Соломона, личность Екклесиаста. Между тем уже на первых страницах «Огней» появляются библейские образы и картины: «Знаете, на что похожи эти бесконечные огни? Они вызывают во мне представление о чем-то давно умершем, жившем тысячи лет тому назад, о чем-то вроде лагеря амалекитян или филистимлян. Точно какой-то ветхозаветный народ расположился станом и ждет утра, чтобы подраться с Саулом или Давидом». Затем в «беспорядочном, ничего не решающем разговоре двух русских людей» появляется и сам Соломон, давший людям в книге Екклесиаста непревзойденные образцы исповедальной прозы и высшую ступень исповедального мышления: «Всей душой ненавижу эти мысли! Я сам был болен ими в юности, теперь еще не совсем избавился от них и скажу вам, — может быть, оттого, что я глуп и что эти мысли были для меня не по коню корм, — они не принесли мне ничего, кроме зла. Это так понятно! Таким был суд Чехова над своими современниками, и суд этот был мудр как суд Соломона, суд Екклесиаста, жившего в его душе и в созданных им «Огнях» до самых последних слов: «Стало восходить солнце…» «Восходит солнце, и заходит солнце, и спешит к месту своему, где оно восходит» (Екклесиаст 1.5). Автору «Огней» было двадцать восемь лет. Много лет спустя Чехов скажет, что он забыл о том, что писал в «Огнях». Создавалось впечатление, что он не любил эту повесть. Скрытный по натуре человек часто жалеет о минутах откровения, когда из-за сотканной им плотной завесы вдруг на миг выглядывает его душа. Может быть, Чехов и не любил «Огни» за то, что в них на мгновение обнажилось то сокровенное, что он скрывал, стремясь возвести равнодушие в свою религию. |
||
|