"За светом идущий" - читать интересную книгу автора (Балязин Владимир)Глава двадцать первая ГЕТМАН И КНЯЗЬПосол Унковский ехал на Украину во второй раз. Он тоже считался одним из лучших дьяков Посольского приказа, однако ничем не напоминал Григория Гавриловича Пушкина. Был Унковский мягок, ласков, вкрадчив. Не терпел грубого слова и, когда впервые встретился с Хмельницким, не раз, краснея, опускал глаза от соленых шуток казацкого предводителя. Окружавшие же гетмана полковники только головами крутили и хохотали так, что звенели на столе кубки, мигали лампады да колыхались под образами вышитые рушники. Коротая в дороге время, читал Унковский данный ему государем наказ: «А буде гетман, или атаман, или пристав, или хто в дороге учнет ево, Василья, спрашивать о летах и о возрасте великого государя царя и великого князя Алексея Михайловича всея Русии, Василью говорити: „Великий государь наш царь и великий князь Алексей Михайлович, всея Русии самодержец, его царское величество, ныне в совершенном возрасте и в летах. А дородством, и разумом, и красотою лица, и милосердным нравом, и всеми благими годностьми всемогущий бог украсил его, хвалам достойного, паче всех людей. И никто же, видя его царское пресветлое лице, опечален не отходит. Также и наукам премудрым философским многим и храброму ученью навычен, и к воинскому ратному рыцарскому строю хотение держит большое; и по тому его государскому бодроопасному разуму, и храбрству, и милосердному нраву достоин он содержати и иные многие власти и государства“. Пропустив неважное, читал Унковский далее: „И, будучи у гетмана, говорити тебе, Василью, о воре, о русском человеке, который был у него, гетмана, а ныне живет в Лубнах, во Мгарском монастыре. А назад едучи от гетмана, велено заехати в Лубны и с ним видетца. И доставать тебе, Василью, того вора со всем замышлением“. «Да, — подумал Унковский, — поди достань, когда Пушкины и те с пустыми руками возвернулись. Видать, не лыком шит подьячишка, когда столь народу вкруг себя вертит да никому в лапы не дается». Адам Григорьевич Кисель — сколько себя помнил — твердо соблюдал жизненное правило: из всякого лиха, если хорошо подумать, можно извлечь выгоду. Потому и появление князя Шуйского решил Кисель обратить себе на пользу. Однако спешить не стал и, поместив Тимофея и Костю на своем дворе, сказал им отдыхать да отсыпаться, а сам начал думать, что следует предпринять дальше. В конце концов Кисель решил представить князя Шуйского Хмельницкому. Если русские узнают, думал Кисель, что гетман держит при своем дворе вора и подыменщика, подыскивающего московский престол, то царь станет считать Хмельницкого своим врагом, вынашивающим коварные замыслы. Если об этом же узнает Ян Казимир, то он подумает, что взоры воинственного казацкого предводителя обращены не на Варшаву, а на Москву. Если же гетман выдаст князя Шуйского царю, то и здесь великой беды не будет: Адам Григорьевич еще раз докажет свою честность и верность, показав, что ничего от Хмельницкого не скрыл, объявившегося в городе опасного человека отдал в руки гетмана на всю его волю. Однако Кисель был уверен, что Хмельницкий Шуйского не выдаст, — гетману и самому такой человек был нужен, ибо обширные замыслы Хмельницкого требовали для начатого им дела людей смелых, грамотных, повидавших свет и к тому же умеющих ценить сильную дружескую руку, на которую в трудную минуту они без страха могли бы опереться. Третий день гулял в своем чигиринском палаце гетман Богдан. В большом зале были поставлены столы, за которыми сидело чуть ли не сто человек. И каждого из гостей гетман потчевал с золотой посуды, что было не по карману ни польскому королю, ни семиградскому князю. Перед дверью Адам Григорьевич перекрестился и, прошептав: «Помяни, господи, царя Давида и всю кротость его», — шагнул через порог. Хмельницкий, хотя и вел себя со многими иноземцами как самодержавный государь, в домашнем обиходе был по-прежнему прост: не заводил слишком уж многочисленной дворни, не вводил стеснительных церемоний. Казаки-джуры только тогда докладывали Хмельницкому о приходивших к нему просителях или гостях, когда гетман бывал занят и приказывал никого к себе не пускать. А если такого приказа не было, то начальник дежурной полусотни сам решал, кого следует пустить в дом, а кого — нет. Адама Григорьевича Киселя в палаце Хмельницкого знали все, не раз бывал он в застольях, не раз — в беседах, потому и пустили его, не замедлив. А вместе с Киселем пустили в дом и нарядно одетого пана с надменно выпяченной губой и гордым взором. Переступив порог зала, Кисель и Тимофей окунулись в гул голосов, громких и дерзких, в клубы едкого табачного дыма от десятков коротких запорожских люлек. Звон кубков, зычный смех, соленые шутки старых рубак — товарищей гетмана — успокоили Адама Григорьевича, ибо он знал, что в дружеском застолье гетман редко бывает вспыльчив и гневен. Хмельницкий сидел за отдельным столом, стоящим на невысоком помосте, закрытом ярким ковром. Рядом с ним сидели послы Трансильвании и Крыма, генеральный писарь Иван Выговской, старший сын гетмана Тимофей, генеральный бунчужный и шесть полковников. Среди изукрашенных золотом и серебром иноземных послов и соратников гетмана чернел нахохлившейся вороной игумен Мгарского монастыря Самуил. Кисель, одной рукой придерживая волочащуюся по полу саблю, пошел плечом вперед к столу гетмана. За ним шел Анкудинов, цепко вглядываясь в лица гостей Хмельницкого. Почти никто не обращал на них внимания, только, когда подошли они к столу гетмана, многие заметили пана Киселя, и то потому, что часто взглядывали в сторону хозяина дома. Кисель, выказывая истинное свое благочестие, прежде подошел под благословение игумена Самуила и лишь после того поклонился гетману. Гетман был хотя и хмелен, но — по всему видно — не пьян. Хитро сощурившись, окинул он Киселя с головы до ног насмешливым взглядом и сказал с показной мужицкой простотой: — Никак, соскучал, пан воевода? Приехал лицо мое видеть, о здоровье моем спросить? — И за этим приехал, пан гетман, и за кое-чем иным, — ответил Кисель, глядя прямо в глаза Хмельницкому. Хмельницкий, будто не слыша сказанного, продолжал: — И не один, вижу я, пожаловал — доброго человека с собою привел. Кисель расплылся в улыбке, приложив руку к сердцу, проговорил с восторгом, громко, чтоб слышали многие вокруг сидящие: — Истинно молвил, Богдан Михайлович, доброго человека привел в твой дом — князя Ивана Васильевича Шуйского, великого тебе доброхота. При этих словах Хмельницкий вконец протрезвел. Кисель понял: все знает гетман о князе Шуйском — раньше него довели Богдану Михайловичу о подлинном имени князя. Были у Хмельницкого сторонники и среди панов-католиков из королевской свиты, да и сам Оссолинский, подумал Кисель, мог сообщить гетману и о русских послах, и о худом человеке, подьячишке Тимошке, что воровским обычаем влыгался в царское имя и выдачи которого требовали царские послы. Понял и ждал: что сделает гетман? Что скажет? Гетман чуть склонил голову, указал на край стола: — Садись, Адам Григорьевич, и гостя своего рядом с собою посади. «Ох хитер, сатана, — подумал Кисель. — Даже то, как сказал — не „моего“ гостя, а „своего“, — и сесть только мне предложил, а Тимошку рядом со мною не сам посадил, а через меня же. Истинно — сатана». Кисель сел рядом с игуменом. Тимофей — рядом с Киселем. Анкудинов понял: игумен и Кисель давно знают друг друга — беседа их текла плавно, неспешно. Говорили старики не о божественном — больше вспоминали друзей, знакомых, мирян и духовных из Киева и из Лубен. Игумен Самуил, взглянув на Тимофея из-под кустистых, черных — не по годам — бровей, сказал добросердечно: — За нашим с тобой, Адам Григорьевич, разговором князь Иван в сей же час заснет. Нет у князя ни в Киеве, ни в Лубнах никого, кто был бы и ему и нам известен? Анкудинов скосил глаза, подумал: «Сказать или нет?» Решил: «Скажу». — Был у меня, отче, приятель из Лубен, знакомый мне человек. Звали его Иваном, а прозвище ему было Вергуненок. Самуил опустил глаза. Кисель с любопытством поглядел на Тимофея, подумал: «Зачем одному подыменщику о втором рассказывать?» Тимофей, глянув на стариков, понял: знают про Вергуненка оба — и воевода и игумен. Ждут, что он им про Ивана скажет. — Был мне Иван великий друг, — проговорил Тимофей, внимательно следя за выражением лиц игумена и воеводы. — Метнули нас в тюрьму, в Семибашенный константинопольский замок. И там Иван признался мне, что он родом из Лубен и прозвище ему Вергуненок. А визирю и иным начальным людям говаривал Вергуненок, что он царевич Иван Димитриевич, царевича Димитрия сын. — И как же ты, прирожденный князь и русского царя внук, подыменщика и вора мог считать другом? — спросил строго игумен Самуил, не знавший, что и князь Иван Васильевич с Вергуненком одного поля ягода: такой же самозванец. Кисель молчал, ожидая, как ответит Анкудинов, что скажет? К начавшемуся меж ними разговору внимательно стал прислушиваться генеральный писарь Иван Выговской — государственный канцлер и хранитель печати, как называли его послы с Запада, так же, как и Кисель, хорошо знавший, кто таков князь Шуйский на самом деле. Анкудинов ответил громко, для всех, кто мог вопрос Самуила услышать и столь же сомневаться, как и велемудрый старец: — Бог дал помазанникам своим державы и государства не для того, чтобы они сладко пили и ели, окружив себя покорной и ласкательной челядью, хотя бы и княжеского происхождения. И не для того, чтобы кабалить вольных людей на потребу богатым да брюхатым. Бог дал царям и королям державы и государства, чтобы они честно и грозно блюли его заповеди: защищали убогих и сирых, карали жестоких и алчных, справедливо раздавая кары и милости. А русский царь, и бояре, и дьяки, и помещики народ свой столь же любят, как любил кормивших его православных мужиков князь Ерема Вишневецкий и иные паны-католики! Тимошка попал в точку: имя Вишневецкого до сих пор было самым ненавистным на всей Украине. На громкий голос Анкудинова, на слова его, гневные, страстные, оглянулись сидевшие рядом есаулы, атаманы и полковники. Увидев это, он продолжал: — Только паны-зрадцы, душегубы и насильники, нашли на себя управу: гетман Богдан Михайлович посгибал им шеи и вызволил народ свой из-под панского ярма, а Алешка Романов гнетет народ вместе с русскими панами, и не нашлось на него пока что своего гетмана! А ежели бы появился на Руси Иван Вергуненок, хотя и самозванцем, да защитил бы русский народ от бесчинств царских холуев, осушил бы слезы вдов, пригрел сирот, дал хлеб алчущим — не святое ли дело свершил бы тот Вергуненок? И я бы сам под его начало пошел, ибо не породой берет человек, а силой и разумом! Гетман слышал слова Анкудинова, но делал вид, что не слышит: тихо говорил о чем-то с семиградским послом, отвернув голову в сторону от Киселя и Тимофея. С ведома гетмана и генерального писаря Тимофей и Костя вскоре из Киева уехали и поселились в Лубнах, в Мгарском монастыре. Братия монастыря не знала, что за люди появились в обители. О новых постояльцах говорили разное. Однако все видели: игумен Самуил кормил их со своего стола и чуть ли не каждый день к таинственным богомольцам приезжали гонцы. Чаще других бывали здесь гонцы от гетмана, генерального писаря и киевского воеводы; временами приходили к богомольцам и неизвестные люди разного звания. А однажды в полдень пришли в монастырь люди, мало похожие на богомольцев. Одежда на них была справная, сапоги крепкие, взоры дерзкие. Было их трое — все невысокие, голубоглазые, белокурые. Говорили не по-здешнему — бывалые иноки сразу же определили: псковичи. Минуя игумена, прошли в келью к таинникам и не выходили до вечера. Видели, как один из постояльцев неоднократ из кельи выбегал и по его приказу кухонные мужики тащили гостям и еды, и питья весьма довольно. А вечером вышли все пятеро из кельи и, обнявшись, ушли из монастыря вон, пошатываясь и пересмеиваясь. На следующее утро иноки доведались: оставили псковичи в лесу, от монастыря в полуверсте, отрока с полудюжиной коней. И того отрока расспросил монастырский келарь отец Алимпий. А отрок по молодости возраста своего и убоясь греховной лжи все рассказал Алимпию доподлинно. Живет-де в Лубнах, в обители, московский царевич Иван Васильевич. И ждут-де того царевича псковские люди, поставившие щит супротив нынешнего обманного царя Алешки. И буде царевич Иван Васильевич согласится, поедут добрые псковские люди с ним, господином, во Псков. И там поцелуют гражане псковские и иных городов люди законному государю крест и пойдут добывать для Ивана Васильевича его прародительский московский престол. Алимпий обо всем рассказал Самуилу, и, прежде чем псковичи успели с князем Иваном Васильевичем договориться, в Мгарском монастыре объявилась дюжина казаков — ражих, мордатых, обвешанных саблями да пистолями. Казачий начальник, в алом кунтуше, в шапке рытого бархата, с шелковой кистью, спадающей на плечо, пригнувшись, вошел в келью со звоном и шумом. Остановился на пороге, подперев могучим плечом дверную притолоку. Не снимая шапки, пробасил зычно: — Поздорову ли, панове? Захмелевшие псковичи и Тимоша с Костей благодушно воззрились на великана. — А ты кто таков будешь, молодец? — спросил Анкудинов. — Есаул Тарас Кононенко, пан князь, — ответил великан с ленивым спокойствием. — Проходи, Тарас. — Недосуг мне, пан князь. Да и за порогом казаки мои ждут меня. — Тогда говори, зачем пожаловал? — Не гневись, пан князь, на то, о чем скажу тебе. То не мои слова, а самого гетмана — Кононенко распрямился, положив руку на эфес сабли, сказал громко: — Велено мне гостей твоих, князь Иван Васильевич, сей же час взять и до порубежных мест допровадить. Ни бесчестья, ни дурна, ни лиха от казаков моих им не будет, но и гостевать им на земле Войска Запорожского не велено. Анкудинов, сжав кулаки, молча слушал. Пытался понять: что задумал Хмельницкий? Откуда свалилась на него эта напасть? Раздув от бешенства ноздри, спросил хрипло: — Что же, пан гетман мне и письма не послал? — Не послал, пан князь. Велел все на словах передать. Тимофей молчал. Сощурив глаза, думал. — Вот что, Кононенко. Супротив воли гетмана я не пойду. Однако ж и гостей моих попрошу тебя не трогать. Подожди пять дней, а я за то время с Богданом Михайловичем обошлюсь и доведаюсь, почему он гостей моих с Украины велит вон высылать? Кононенко несогласно покрутил головою. — Ждать мне, пан князь, не велено. А сказано — не мешкая вывозить псковских людей к русскому рубежу. Молчавшие до того псковичи загомонили. — Мы вольные люди, есаул, и неволить нас ни вам, черкасам, ни царскому воеводе Ивашке Хованскому не дозволим! — воскликнул один. — Какая же меж вами и царскими холуями разница, ежели вы супротив нас, вольных людей, заодно с боярами идете? — выкрикнул второй. — Я того не ведаю. То дело государственное, — проговорил Кононенко. — Быстро на вас пан гетман ярмо надел! — презрительно промолвил третий пскович. — Ты гетмана не замай! — заорал вдруг есаул. — Гетман туда глядит, куда ни одному из вас за всю жизнь не доглядеть! Выходите за порог немедля! И не вздумайте какого баловства чинить или же хитрости! Есаул крутанулся на каблуках и вылетел в дверь со звоном и топотом. Тимофей сказал примирительно: — Господа послы! Надобно воле гетмана покориться. Придется вам уехать восвояси. А я завтра же утром отправлюсь к гетману и все доподлинно узнаю. А узнав, пошлю к вам весть, можно ли мне быть во Пскове. Псковичи встали. Враз склонили кудлатые белокурые головы. Молча, один за другим, вышли из кельи вон. Тимоша за порог не пошел — не хотел смотреть, как гостей его, окружив конной стражей, поведут казаки за монастырские ворота. Сказал только Косте: — Поди вместе с ними до того места, где кони их стоят, и попрощайся с ними сердечно. Иван Евстафьевич Выговской встретил Тимошу как родного сына: не знал, в какой угол посадить, не знал, чем потчевать, какие ласковые слова сказать. Притворив дверь плотно, сел рядом, сказал тихо, душевно: — Дурит хозяин. Хочет меж двух стульев сидеть. С королем воевать без московской помощи не решается. Думает, царь ему поможет. А объявись ты во Пскове, царь ни денег, ни пороха, ни пищалей гетману не даст. — Вот оно что! — выдохнул Тимоша. — А ты как думал! — воскликнул Выговской. — Я же, напротив, всяко гетмана уговаривал: «Пусти-де Иван Васильича во Псков. Царь, его испугавшись, с Яном Казимиром помирится, и нам с королем воевать не придется». А гетман взъярился, кричит: «Тебе лишь бы с королем не воевать! И того ради ты готов меня со всем светом перессорить! Не бывать тому!» И тут же велел Кононенко уехать в Лубны и псковичей тех до московского рубежа допровадить. А тебя, — тут Выговской наклонился совсем близко к уху Тимоши, — велел стеречь пуще глаза. Так что теперь будешь ты от лихих людей безопасен, но и воли прежней у тебя не будет. — И долго ли буду я под стражей у гетмана? Выговской печально повел очами, пожал плечами. Сказал задушевно: — Имей на меня надежду, князь Иван Васильевич. Буду стараться, сколь могу, чтобы было все по твоей воле. Да господь свидетель, не все пока что могу. Между тем Петр Данилович Протасьев и Григорий Карпович Богданов с великой мешкотой, бесчестьем и задержанием через три недели добрались до Киева. Здесь они узнали, что ни гетмана, ни воеводы в городе нет, куда уехал польский пристав Юрий Немирич, никто не знал, коронные чиновники говорить с ними о чем-либо отказывались, на все отвечали неведением и ни гонцов, ни денег, ни подвод не давали. В конце концов киевский митрополит Сильвестр на свой страх и риск, делая вид, что не знает о приказе Киселя не помогать гонцам, дал Протасьеву две подводы и пятьдесят рублей. Пристава поехали в Чигирин, но, когда, наконец, оказались они в резиденции гетмана, их и там ожидало горькое разочарование — Хмельницкий во главе большого войска отправился к границам Валахии. Пристава кинулись вслед и, претерпевая великие опасности от многочисленных конных шаек, рыскавших между Днепром и Бугом, наехали, наконец, на гетмана в городе Ямполе на Днестре. Хмельницкий принял приставов сухо. Он сказал им, что давно уже ничего об Анкудинове не слышал и где он теперь — не знает. — Дело ныне военное, — сказал гетман, — и мне с вами, панове, размовляться некогда. Да и вам при войске быть невместно. Поезжайте-ка вы обратно. Протасьев бухнулся гетману в ноги, заголосил по-бабьи: — Пан гетман! Не губи ты наши души, не отдавай нас на растерзание! Как предстану перед государем без вора? Что скажу его пресветлому величеству? Не смогу я молвить, что ты, пан гетман, просьбы его не уважил, православному русскому царю худородного подьячишку не выдал и любовь государскую на воришку сменял. Хмельницкий задумался. — Ладно, Петр Данилович. Велю написать универсал, чтоб человека того, что называет себя князем Шуйским, выдали вам ради любви моей и приятельства к Алексею Михайловичу, пресветлому российскому государю, а ехать вам сейчас, пожалуй, и правда не след. А ну как попадете в полон к татарам, тогда уж не князя Шуйского, а вас самих придется Алексею Михайловичу добывать. Протасьев робко спросил: — Что же делать повелишь, пан гетман? — Оставайтесь пока при войске, а как я назад в Чигирин пойду, то и вы вместе со мною безо всякой опаски возвернетесь. — Мешкотно это и тебе и нам, пан гетман, — тихо возразил Протасьев. Хмельницкий посуровел: — Недосуг мне с вами, паны-пристава, язык чесать, не в застолье мы с вами — на войне. Как сказал, так и будет. Пристава, поклонившись, огорченные пошли вон. Протасьев у двери спросил: — А у кого нам тот универсал выправлять? — О том я скажу писарю в моей канцелярии, — буркнул гетман недовольно. Оказавшись за дверью, пристава только руками развели — вроде и добились своего, да только универсал еще не написан и когда запорожское войско назад пойдет — ведают лишь господь бог да пан гетман. Протасьев и Богданов возвратились в Киев только осенью. Верные люди, что завсегда держали руку московского царя, довели им, что двое путивльских купцов — Марк Антонов и Борис Салтанов — давно уже обнаружили воров. На ярмарке в Миргороде узнали купцы о ворах, тайно проживающих во Мгарском монастыре, и, узнав, тотчас же отписали об этом путивльскому воеводе князю Прозоровскому. А тот наборзе послал в Москву гонца и через две недели получил от государя указ отправить в Лубны дьяка Тимофея Мосалитинова. Хотя Василий Яковлевич Унковский ехал изрядно поспешая, гонец все же обогнал его, и первым в Лубны приехал не он, а дьяк Мосалитинов. Путивльский воевода Семен Васильевич Прозоровский имел весьма дурной нрав, и служилым людям ходить под его началом было ох как трудно. Дьяк Мосалитинов, хотя и был у Прозоровского правой рукой, характер князя едва переносил и мечтал поелику возможно скоро от службы в Путивле избавиться. Поэтому, когда пришло от царя повеление привезти в Москву из Мгарского монастыря вора Тимошку Анкудинова, Мосалитинов решил: вот она, его судьба, его путеводная звезда. Выполнит он царский наказ — и быть ему в Москве, в каком-либо приказе или избе, а может статься, и возле самого государя. И потому, приехав в Лубны, он упросил игумена Самуила разрешить ему повидаться с человеком, именующим себя князем Шуйским и живущим в его — игумена Самуила — монастыре. Анкудинов, узнав о приезде путивльского дьяка, решил, что лучше всего будет сразу же встретиться с ним и затем как можно дольше водить Мосалитинова за нос, не говоря ему ничего определенного. А вместе с тем в разговорах с ним исподволь выведывать, какие же козни готовит ему царь? Допустив дьяка к себе в келью, Тимоша стал спрашивать: — По государеву ли указу ты приехал? Не с замыслом ли каким? Нет ли у тебя подводных людей? Не будет ли мне от тебя какого убийства? Мосалитинов, крестясь на образа, целуя святое Евангелие и божась страшными клятвами, говорил: — Господине, Тимофей Демьянович, спасением души и жизнями детишек моих клянусь, что никакого дурна тебе от меня не учинится. Тимофей, сидя на лавке и поигрывая концами кушака, спрашивал дьяка и вдругорядь и в третий раз. И дьяк все время говорил одно и то же, всякий раз находя новые клятвы и дивясь собственному красноречию. Анкудинов сказал, наконец: — Завтра приходи ко мне обедать, дьяк Тимофей. Дело твое не простое, сразу его не решишь. Мосалитинов униженно кланялся, благодарил за честь, сам же думал: «Ну, доедем мы с тобой до Путивля, там ты у меня по-другому запоешь». Прошел обед, а за ним — второй, в избе у дьяка. Тимоша явился на обед к Мосалитинову сам-сем — шесть человек с саблями и пистолями были при нем, и сам есаул Тарас Кононенко среди них. Однако и на этот раз ехать в Путивль Анкудинов отказался: потребовал привезти ему из Москвы охранную царскую грамоту на имя князя Ивана Васильевича Шуйского. Мосалитинов чуть не заплакал, услышав новую воровскую хитрость. Однако делать было нечего, и дьяк, пообещав такую грамоту привезти, отъехал на следующий день в Путивль. Меж тем 13 сентября 1650 года у самого литовского рубежа посла Унковского догнал еще один гонец и повелел, не заезжая в Чигирин, направляться в Лубны. Унковский свернул на Ромны и через Лохвицу добрался до монастыря. Но вора в монастыре не оказалось: уехал неизвестно куда. И посол, расспросив братию и игумена о худородном подьячишке Тимошке и товарище его — конюховом сыне Костке, поехал в Чигирин. 1 октября посла встретил генеральный писарь Запорожского Войска Иван Выговской, правивший всеми делами в отсутствие гетмана, который все еще был с войском у волошских границ. Выговской разместил посольство и, сославшись на то, что переговоры может вести только гетман, попросил Унковского дождаться возвращения Хмельницкого. Унковский тайно спросил доверенных людей, державших сторону российского государя, и те люди сказали ему, что есть здесь некий мещанин, по фамилии Левко. И тот мещанин, сказали Унковскому царские доброхоты, жил с вором на одном дворе и добре все о нем знает. За обещанные Унковским изрядные деньги Левко приехал в Чигирин и поведал послу, что истинно — жил он с князем Шуйским на одном дворе, не раз видел его с Адамом Григорьевичем Киселем и слышал, что князь — близкий Выговскому человек. Унковский посулил Левко немалую дачу, чтобы он, Левко, Тимошку каким-либо питьем опоил или чем-либо окормил до смерти. И мещанин Левко, потребовав часть денег вперед, пообещал Василию Яковлевичу вора Тимошку уморить. После того как Хмельницкий ушел в поход, Тимофей и Костя жили то у Самуила в Лубнах, то у Киселя в Киеве. Узнав, что в Чигирин приехал царский посол, Анкудинов и Конюхов поехали туда же, нимало не опасаясь, ибо правил всеми делами в Чигирине их друг Иван Выговской. И на этот раз Тимофей хотел доподлинно выведать, что надобно здесь московскому послу. Генеральный писарь принял Тимофея, как и прежде, душевно и приветливо: — Ты, князь Иван, на меня будь надежен и Василия Унковского нисколько не страшись. Здесь я хозяин. Если кому и надобно чего страшиться, то не тебе. Анкудинов слушал Выговского внимательно: давно понял, что нет среди близких гетману людей большего врага русскому царю, чем Иван Евстафьевич. В конце разговора Выговской сказал, где стоит посольство, и Анкудинов, оставив коня во дворе Выговского, пошел к посольскому дому. Возле дома встретил он двух слуг Унковского и, назвавшись торговым московским человеком, легко затеял с ними беседу о Москве, о дороге в Чигирин, о местных делах. Нашлись у собеседников и общие знакомые: знал Тимофей свояка Унковского, думного дьяка Михаила Данилова, нашлись и общие знакомые из числа торговых людей средней руки. По совету Выговского Анкудинов направил к московскому послу Костю, назначив Унковскому на завтра в полдень свидание в церкви. Тимофей и Костя весь остаток дня советовались, как им вести себя с послом и что говорить. И хотя решили стоять на прежнем, покоя в душе ни у того ни у другого не было. Тимофей заснул под утро. Снилась ему Вологда, мать, владыка Варлаам, табуны в ночном. Проснувшись близко к полудню, Тимофей вспомнил ответы рукописного сонника, или же «Снов толкователя», что видеть лошадь — ко лжи, а многих лошадей — ко многим вракам. Видеть же попа — к несчастью. И закручинился. Когда Анкудинов пришел в церковь, Унковский был уже там. «Видать, тебе увидеться со мной не терпится больше, чем мне с тобой», — подумал Тимофей, вглядываясь в бледное, благообразное лицо царского посла. Унковский тоже неотрывно глядел в лицо Анкудинову — сурово и спокойно. Оба они сразу же узнали друг друга: хотя и не часто, но встречались в московских приказах по разным делам. Тимоша, войдя в церковь, снял шапку, и получилось, что он вместе с угодниками божьими заодно приветствует и Василия Яковлевича. Унковский в ответ еле наклонил голову. Не называя Анкудинова ни по фамилии, ни по имени, Унковский сказал: — Надобно тебе ехать в Москву. — Кому это надобно? — спросил Тимоша дерзко. — Великому государю Алексею Михайловичу, — ответил Унковский со сдерживаемым раздражением. — Пошто я ему занадобился? Ай жить без меня не может? — Ты, Тимофей, не дури. Если государь велит — сполняй. Много ты дурного ему учинил, но он все то тебе прощает. А не поедешь, — голос Унковского стал строгим и пугающим, — достанем тебя силой и привезем, где бы ты ни обретался. — Да зачем я ему, государю? Ежели он меня простил, для чего же меня в Москву требовать? Для награды? — В голосе Анкудинова звенела все та же насмешливая струна, с самого начала раздражавшая Унковского. — Не холопье дело — рассуждать! — взорвался посол. — Ты прежде исполни, что тебе велено, а потом уж увидишь, зачем да почему. — А я сызмальства в дураках не ходил и холопом себя никогда не считал! По мне, тот холоп, кто себя таковым сам понимает, будь он хотя бы боярин, князь или государев посол! — Вот как ты заговорил, христопродавец! — покраснев, будто от удушья, закричал Унковский. — За сколько сребреников продал народ свой, иуда? — Это ты будешь о народе радеть, благодетель? — по-прежнему тихо, но уже без насмешки, а с еле сдерживаемой яростью спросил Анкудинов. — Ты будешь мне говорить о народе? Да вы его десять тысяч раз ограбили, обездолили и продали — ты, твой царь и вся ваша воровская ватажка! Вы потому и боитесь меня, что я давно вас раскусил: понял, какие вы народу отцы и защитники. Оттого-то и нет вам покоя, оттого-то и ловите вы меня, да только не поймаете. А я до вас когда-нибудь доберусь. Помяни мое слово, господин посол. И тогда не ждите у меня пощады, не будет ее вам — народ не даст. Анкудинов повернулся и выбежал из церкви. Сердце его гулко билось, он тяжело дышал от обиды и ярости, и в мозгу у него все время крутилась одна и та же фраза: «Никогда и ни за что не стану я больше переговаривать с царскими холуями. Никогда и ни за что». После свидания в церкви вконец раздосадованный Унковский еще раз призвал к себе Левко, называя его, впрочем, на московский лад Лёвкой, и из собственных рук дал готовому к убийству мещанину ладную пистоль — сверх посула, хотя и пистоль стоила немалых денег. И с той пистолью Левко ежедень крутился около Тимошкиного двора и прятался у дороги, но жил вор очень бережно, и казаков возле него было прикормлено много, и Левко, отчаявшись убить Тимошку из пистоли, решил подыменщика отравить. Да только не знал, как к тому делу подступиться. И, страшась потерять обещанную ему великую мзду, пошел напрямки. Жил в Чигирине коновал и цирюльник Федор Пятихатка, Левко знал, что цирюльник пускает кровь, варит целительные зелья, знает заговоры от дурного глаза и — поговаривают — может изготавливать яды для опоя и окорма. Одного не знал Левко: что Федор Пятихатка стародавний доброхот Выговского и обо всем, что узнает либо услышит, немедля сообщает генеральному писарю. Левко пришел к Федору и попросил у него какого-либо отравного зелья, уверяя цирюльника, что его свояк, живущий на хуторе под Киевом, решил таким образом избавиться от волка, уже задравшего у него четырех овец. — А не две ли у того волка ноги? — спросил Пятихатка. — А то дам тебе зелья, а ты его супротив человека спользуешь. Левко побожился, что никаких лихих замыслов он не имеет, носит крест и только того и хочет, чтоб помочь свояку. — Я дам тебе сильного яду, — сказал Федор, — от него не только волк — медведь подохнет, но стоить это будет недешево. Левко, услышав цену, ахнул: — Дак ведь на такие деньги свояк две дюжины овец купит! Нешто нету у тебя зелья подешевле? — Есть-то оно есть, да от него и петух может оклематься, а уж если хочешь кого наверняка уморить, то тогда и деньги плати, какие требую: не простое это зелье — заморское, из города Венеции, где проживают по таким делам на весь мир знаменитые мастера. Делать было нечего, и Левко, стеная в душе, отдал Пятихатке золотой червонец — пятую часть обещанной Унковским награды, а взамен получил щепотку белого порошка, который, по словам цирюльника, не имел ни цвета, ни запаха, без остатка растворяясь в любом питье и в любой пище. Дал Пятихатка Левко безвредный порошок и в тот же день сообщил обо всем Выговскому. А генеральный писарь велел следить за киевским мещанином и вскоре узнал, что ходит Левко к московским послам на двор и часто бывает возле двора князя Ивана Васильевича. Тогда Выговской позвал к себе Анкудинова, и они договорились, что следует предпринять дальше. Левко, ошалев от радости, среди бела дня побежал на подворье к Унковскому. — Василий Яковлевич, государь! — закричал он с порога, увидев посла. — Услышал господь наши молитвы, прямо в руки отдает нам супостата! Сегодня звал меня к себе за стол ближний Тимошкин друг — Костка, баит, есть у него ко мне дело, а о том деле лучше нам поговорить в застолье. Я спросил: «Что за дело?» Костка прямо не ответил. «Есть, говорит, одно дело, но не здесь, а в Киеве, только о том даже и не он со мной говорить будет, а некий иной, великий человек, а имя-де его пока он мне говорить не станет». Унковский задумался. — А не подводный ли Костка человек? — спросил у Левко осторожный посол. — Что ты, государь, что ты! Костка не в пример хозяину своему весьма простодушен, хитрости за ним никогда никакой не упомню. — Как-то уж больно хорошо дело слаживается, просто не верится, до чего хорошо. Ну, ин ладно, попробуй, — согласился Унковский, и Левко убежал наряжаться к вечерней трапезе, твердо надеясь, что уж как-нибудь выберет момент и подсыплет яд супостату. Левко решил прибежать пораньше и, когда никого еще за столом не будет, совершить задуманное. Однако, когда он пришел, Костя и Тимофей сидели за накрытым столом вдвоем и, увидев его на пороге, тотчас же прервали разговор. Костя встал, радушно распростер объятия. — Вот, Иван Васильевич, тот добрый человек, о коем мы с тобой только что речь вели, — произнес он, обращаясь к Анкудинову. Сели за стол, выпили по чаре вина. — Ты уж нас извиняй, что сидим запросто, без слуг. Дело у нас такое, что никто лишний знать о нем не должен, — сказал Костя. — Не боярин я, поди, — согласился Левко. — Ну и ладно, — сказал Тимофей и предложил выпить за здоровье гостя еще по одной. Левко заметно захмелел, но помнил твердо, зачем он здесь и что надлежит ему сделать. А гостеприимный хозяин и его веселый друг шутили да отшучивались, говорили да отговаривались, но о деле пока что ни слова не произносили. Наконец Костя сказал Левко: — Ты нас за простоту нашу прости. Однако ж, когда ты пришел, мы о деле нашем не до конца договорили. И ты на нас обиды не имей, ежели мы в соседнюю горницу выйдем и там за недолгое время обо всем порешим. — Что вы, господа хорошие, да нешто я боярин! — замахал руками Левко, радуясь великой удаче — остаться одному и все дело в момент завершить. Тимофей, тяжело опираясь о стол («Здорово, видать, захмелел», — подумал Левко), с трудом встал и, положив Косте руку на плечо, вышел из комнаты. Левко трясущимися от нетерпения и страха руками достал маленькую — с ноготок — серебряную коробочку, открыл крышечку и высыпал белый порошок в кубок вору. Плюхнувшись снова на лавку, Левко с тревогой стал ждать возвращения воров к столу, нетерпеливо поглядывая на дверь, на стены, увешанные ятаганами да пищалями. Наконец оба супостата появились и сели всяк на свое место. Анкудинов налил вина: сначала Левко, потом Косте, после всех — себе. — Ну, Левко, — сказал Тимофей, — задумали мы дело тайное, дело великое. Левко весь превратился в слух, однако более всего не рассказа ждал — ждал, когда выпьет самозванец зелье. Тимофей продолжал: — Однако ж, по русскому обычаю, чтоб дело то успешно завершилось и не было у нас друг от друга ничего тайного, надобно нам перемениться кубками. Анкудинов Костин кубок взял себе — у Левко сердце едва не выскочило из горла, только успел подумать: «Ах, дурак, надо было обоим ворам зелья подсыпать!» — Косте подал кубок Левко (Левко покрылся холодной испариной), а свой передвинул на край стола главному затейщику. «Что же это, господи, — подумал Левко, — выходит, я сам себя насмерть отравить должен?» И явственно услышал голос Пятихатки: «Я дам тебе сильного яду. От него не только волк — медведь подохнет». Ударом кулака Левко сбросил кубок на пол и выскочил за дверь быстрей, чем если б за ним гнались волки. Когда он был уже у самых ворот, за спиной у него грянул выстрел, и он, не помня себя, побежал вперед, круша плетни и путаясь в сухих будяках пустых осенних огородов. Когда после этого Унковский еще раз попытался уговорить Анкудинова встретиться с ним, он получил от Тимофея такое письмо: «Всякий человек, как говорится в Евангелии, есть ложь. Однако же убийца, по Евангелию же, есть сатана, ибо не стоит во истине и истины нет в нем. Так и ты — человек, а не божий, так как подучал к убийству, прельщая очи убийцы мздой воровскою. Зачем же ты при свете ищешь тьму? И зачем теперь пишешь лукавые письма и в письмах этих ищешь сучок, а не чувствуешь бревна в глазах своих? Лечишь здорового, а сам слеп, учишь правым путем ходить, а сам идешь кривой дорогой, как слепец без поводыря… А теперь, обидчик, обидь еще; лжец и убийца, убивай еще; клеветник, клевещи еще; будет час — и не минет месть тебя». Обо всем случившемся Выговской немедля донес гетману, накануне вернувшемуся в Чигирин из похода на волохов. Гетман готовился к празднику: он собирался женить своего старшего сына на дочери волошского господаря и со дня на день ждал послов, которые ехали по этому делу. 13 октября сватовство началось, и Тимофей вместе с Выговским и еще двумя десятками самых близких гетману людей был приглашен Хмельницким к столу. Московского посла гетман к столу не позвал и видеться с ним не захотел, отговорившись тем, что занят-де подготовкой к свадьбе сына. Однако Ивану Выговскому сказал истину: пусть знает, что своевольства гетман ни от кого не потерпит, пусть это будет хотя бы и сам царь, а не просто царский посол. Сватовство успешно завершилось, и волошские послы уехали обратно, когда в Чигирин приехал из Мунтянской земли старец Арсений. Он ехал в Москву и вез с собою, среди прочих бумаг, грамоту Иерусалимского патриарха Паисия к гетману. Была та грамота писана на александрийской бумаге, с вислою печатью красного воска, с собственноручною подписью святейшего. И в той грамоте говорилось и о Тимошкином воровском странстве. Арсений хотел вручить патриаршую грамоту в собственные руки гетмана, но Иван Выговской сказал, что мимо него ни один посол к Хмельницкому не ходит и прежде он, генеральный писарь, должен сию грамоту прочесть. Арсений стоял на своем, но затем ему сказали, что гетман уехал на хутор Субботов и скоро обратно не будет. Тогда, покорно вздохнув, он отдал грамоту Выговскому и стал ждать. Гетман приехал неожиданно скоро. 9 ноября он пришел к старцу. Арсений заметил, что Хмельницкий раздражен. Не слушая старца, небрежно отодвинув патриаршую грамоту в сторону, гетман сказал: — Царь не хочет воевать за Украину. Он говорит, что не может порушить клятву, данную полякам. Но ведь папа разрешает католикам нарушать договоры и клятвы, заключенные ими с магометанами и православными, а царь, если бы хотел, мог бы получить разрешение от четырех вселенских патриархов не соблюдать клятв, данных католикам. Однако царь этого не делает, а патриархи, — Хмельницкий с брезгливой миной на лице повел рукой в сторону грамоты, — радеют не о том, о чем бы следовало. И с тем пошел из покоев старца. «Ох и горд ты, пан гетман! — подумал старец Арсений. — А давно ли слезы умиления видел я в твоих глазах, когда встречал тебя у Святой Софии кир Паисий». У порога Хмельницкий приостановился и добавил: — А что патриарх писал с тобою о Шуйском, чтоб отослать его к царю, то у нас такого не повелось, хотя б он и самого короля забил. Из Сечи выдачи нет. Однако еще через два дня Иван Выговской позвал старца к себе и сказал ему: — Отче, вот грамота к пресветлому государю Алексею Михайловичу. Подписана сия грамота паном гетманом, и в ней государю ведомо учиняется, что пан гетман ради любви к государю и ради союза и мира меж нашими странами повелел того человека, что называет себя Шуйским, из своей земли выслать. Старец поклонился, вздохнул смиренно и, за такую малую малость даже спасибо не сказав, вышел вон. А в обед призвал Арсений к своему столу подписка, синеглазого хлопчика, что писал путевые, отпускные, опасные да проезжие грамоты, и спросил: — А куда это поехал ныне приятель мой, Шуйский князь? Столь поспешал, что и проститься со мною забыл. И хлопчик в простоте душевной ответил: — Писал я ему, святый отче, и человеку его проезжие листы через Волошскую землю до венгер, к трансильванскому князю Юрию Ракоци. |
||
|