"Путь Абая. Том 2" - читать интересную книгу автора (Ауэзов Мухтар)

Часть четвертая

ВО МРАКЕ

1

Сытые вороные кони понесли. Отвалившись на спину, кучер изо всех сил натягивал вожжи. Но легкая пароконная тележка катилась по краю крутого яра, нависшего над Иртышом, так стремительно, что, казалось, вот-вот сорвется в воду. А река была еще далеко. Впереди светлела широкая поляна. Кучер полегоньку перевел коней на спокойную рысь и направил их по ровной дороге вдоль высокого берега.

Река дышала вечерней прохладой, особенно приятной после июньского дневного зноя. Истомленная жарой, отдыхала безмолвная степь. Сверкая звездами, застыл в ленивой дремоте просторный Иртыш.

Вскоре путники увидели черный густой лес Полковничьего острова, — непроницаемой стеной он заслонял от них огни Семипалатинска. Но уже явственно слышался отдаленный собачий лай. Он раздавался все громче, и вскоре можно было уже отличить густой, осипший бас крупного цепного пса от заливистого визга маленькой дворняжки.

Наконец мелькнули и первые приветливые огоньки степного города. Проехав по улице мимо саманных домов с плоскими крышами, кучер остановил лошадей у невзрачных ворот низкого крытого двора, проворно спрыгнул с козел и забарабанил кнутовищем в глухую калитку. Вылез из тележки и седок — высокий грузный человек.

На стук вышла женщина. В узкую щель ворот она пыталась разглядеть приезжих. Но в ночной темноте трудно было что-либо разобрать.

— Кто там? — бойко крикнула женщина. Кучер опустил кнутовище.

— Это я, Баймагамбет! Абай-ага приехал!

Тем временем Абай, сняв легкий чапан, вытряхивал из него дорожную пыль.

— Ойпырмай! Абай-ага!

Женщина мигом распахнула ворота, и темные силуэты двоих мужчин позникли перед ней на фоне звездного неба.

— Здравствуй, Дамежан! — раздался знакомый звучный голос Абая. — Как живешь? Дети здоровы?

— Да, да! — торопливо ответила Дамежан и в свою очередь спросила о семье Абая.

Она извинилась, что встречает гостя в темноте, и побежала за светильником, громко постукивая по мощеному двору низкими каблуками кебисов.[62]

Через минуту она вернулась вместе со своим мужем Жабыкеном, припадавшим на левую ногу, — он был хром. Следом за ними появился их старший сын Жумаш, пучеглазый парень с длинной, тонкой шеей.

В слабом свете светильника Абай разглядел внутренность крытого утепленного двора, построенного не по-городскому. Спасаясь от суровой зимы и морозных ветров, хозяева перегородили его саманными стенами, устроив узкие переходы и тесные закоулки. В самом дальнем углу виднелась дверь, которая вела в дом.

— Хазр, хазр… — тихонько приговаривал Баймагамбет, успокаивая коней, которые нетерпеливо грызли удила, постукивая копытами о землю.

Пропустив Абая вперед, он ввел лошадей во двор. Слева от ворот стояла широкая телега. На ней спали какие-то люди, видимо, гости из степи. В глубине двора две лошади, уткнув морды в низкие саманные ясли, с громким хрустом жевали сочную зеленую траву.

Идя в дом, Абай поздоровался с лежащими на телеге. Ему никто не ответил.

— Посвети-ка сюда! — попросил он Дамежан.

Женщина подняла светильник. Двое мужчин вытянулись бок о бок, задрав лохматые с проседью бороды. У одного она курчавилась, у другого торчала лопатой. Третий лежал поперек телеги в ногах. На секунду он приоткрыл глаза, сонно огляделся, щурясь на свет, и тут же повернулся на другой бок. Он был заметно моложе своих спутников, но борода у него была такая же густая и лохматая.

Абай усмехнулся и отошел от телеги.

Баймагамбет с помощью хозяина быстро распряг лошадей, и все пошли вслед за Дамежан по узкому проходу в дом. У самого входа женщина пропустила Абая вперед, чтобы он первым переступил порог.

На карнизе низенькой печки ярко горела большая лампа. Дамежан проворно разостлала на полу корпе, накидала подушек, чтобы гостям было удобно сидеть, поставила перед ними низкий круглый стол, перенесла на него лампу. В комнате сразу стало уютнее.

Присев ближе к двери, Дамежан осведомилась, почему так поздно приехал дорогой гость.

— Задержался в дороге! — ответил Абай. — Твой дом с краю, вот и решил остановиться у тебя. Только ты хлопочешь напрасно. Нам достаточно чаю. Мы устали и лучше ляжем пораньше.

Но Дамежан с улыбкой качнула головой, показав ровный ряд крупных белых зубов.

— Раз вы приехали в мой дом, Абай-ага, позвольте уж мне самой распорядиться.

Абай залюбовался блеском темных глаз Дамежан, бездонной глубиной ее зрачков, подчеркнутых ясностью белков. Настоящие глаза верблюжонка — такие же огромные, бархатные, чистые.

Не в пример молчаливому своему супругу словоохотливая Дамежан легко сходилась с людьми и умела поговорить с любым гостем. Главой дома была она, а не муж. Подсев к столу, хозяйка велела сыну поставить самовар, а когда он ушел — попросила мужа наколоть дров для казана.

Абаю нравилась распорядительность Дамежан. Улыбаясь, он спросил:

— А что это за бороды, которыми ты нагрузила телегу? Почем думаешь продавать на базаре?

Дамежан весело рассмеялась, — снова зубы ее блеснули, матовое лицо слегка зарумянилось. Тряся рыжей бородой, засмеялся и Баймагамбет. Фыркнул и длинношеий Жумаш, возившийся в передней комнате около самовара.

— Загляделся на бороды, — добавил Абай, — а не разобрал, чьи они. И с чего такой урожай на бороды, Дамежан? В самом деле, кто это к тебе пожаловал?

Почетный гость говорил уже почти серьезно, но все еще смеялись.

Слобода, в которой решил заночевать Абай, называлась Бержак, а тот ее конец, где находился двор Дамежан, носил имя Бас-Жатак — Верхние Жатаки,[63] потому что был расположен выше города. Здесь расселились казахи кочевых аулов, пришедших в Семипалатинск искать счастья. Во всем городе не было людей, менее приспособленных к городской жизни, нежели жители Бас-Жатака. Сделавшись горожанами, они по-прежнему придерживались старинных степных обычаев.

После дороги Абай спал на удобной постели крепко и проснулся поздно. Он чувствовал себя хорошо отдохнувшим и сел завтракать с удовольствием, не торопясь. Сразу же в комнате появились те самые «бородатые», о которых шел разговор ночью.

Бородачи степенно поздоровались и заняли добрую половину большого круглого стола, за которым расположился Абай.

Дамежан в ослепительно белом кимешеке и шарши[64] хлопотала возле большого, до блеска начищенного самовара. Ловко и быстро она разливала густой, крепкий чай, и крупные серебряные серьги подрагивали в ее ушах. Напеченные для Абая оладьи возвышались румяной горкой на блюде среди огромной груды баурсаков.

Приезжие, не дожидаясь, когда начнет есть Абай, принялись уплетать оладьи. Дамежан забеспокоилась и принялась учтиво потчевать:

— Абай-ага! Кушайте оладьи, пока горячие!

Бородачи оказались сородичами Абая: это были известнейший болтун из рода Иргизбай — Жуман и крикун Мака из аула Усер. Прислуживал им старший сын Жумана, сероглазый Мухаметжан, обладатель курчавой, как у отца, темно-каштановой бороды. Мухаметжан, подобно своим братьям, походил на отца не только внешностью, но и болтливостью. Недаром люди различали жумановских сыновей, как лошадей, по возрасту: «Стригун-болтун», «Трехлетка-болтун». «Пятилетка-болтун». За Мухаметжаном укрепилась слава Пятилетки-болтуна, — и он ее честно оправдывал.

Узнав о приезде Абая, он сгорал от нетерпения рассказать земляку последнюю городскую новость. И хотя неприлично было начинать разговор прежде чем заговорят старшие, Пятилетка-болтун не выдержал. Отправив в рот за два приема полдюжины оладий и запив их ароматным, розоватым от густых сливок чаем, он обратился к Абаю.

— Вы говорите, народ в аулах живет хорошо. А не слышали, какая беда случилась в городе?

Глаза Дамежан, сверкнув от возмущения, остановились на Мухаметжане.

— Какая беда? — встревожился Абай. — О чем он говорит?

— Правду говорит! — промычал Мака. — Беда пришла.

Абай поднял глаза на Дамежан, ее он считал толковее этих мужчин.

— Что он такое говорит?

Но мужчины помешали Дамежан ответить. Они заговорили, перебивая друг друга:

— Страшная болезнь открылась в городе!

— Люди мучаются животом!

— На обоих берегах Иртыша мрут люди как мухи!

— Это похуже, чем коровья чума!

— Такого мора никогда еще не было!

— Горожане бегут из Семипалатинска!

Мака, более сдержанный, сказал, обращаясь к Абаю:

— Когда мы услышали о твоем приезде, то никак не могли понять, зачем ты прибыл сюда в такое время.

Баймагамбет недоуменно поднял брови и, в упор разглядывая бородачей, спросил:

— А вы-то сами зачем здесь?

— Мы поедим и сейчас же уедем. Подальше от этой заразы.

И бородачи, снова перебивая друг друга, заговорили о несчастье, обрушившемся на город.

Мака и Жуман были старше и, следовательно, по их мнению, благоразумнее Абая. Они настойчиво советовали ему покинуть Семипалатинск побыстрее, пока не поздно.

Абай пропустил советы сородичей мимо ушей и вопросительно глянул на Дамежан. Ей не хотелось пугать почетного гостя. Действительно, за последнюю неделю несколько человек, болевших желудком, умерло, но Дамежан высмеивала преувеличенные страхи гостей.

— Какой мор? Где это люди гибнут как мухи? Отрастили бороды, а болтаете, как дети малые. Зачем пугать людей понапрасну?

Слова Дамежан обидели Мухаметжана. Он упрямо возразил:

— Я правду говорю, не к чему мне обманывать. Городские жатаки в каждом доме прячут больного. Но… больного-то скрыть можно, а вот как быть с покойником, — его ведь хоронить надо. Лучше бы ты сказала обо всем Абаю сразу, когда он приехал. Зачем было тянуть до утра?

В красивых глазах Дамежан сверкнул сердитый огонек. На тонких губах заиграла усмешка, в которой были и веселость и раздражение: болтуны, видимо, задели ее за живое.

— Бог дал нашему роду Иргизбай не только мудрецов, но и глупцов вроде тебя. Усталый гость приехал в полночь, а я бы его встретила у ворот: «Поворачивайте оглобли, в городе заразная болезнь». Выходит, я жадная собака — дорогому гостю самовар чаю да кусок мяса пожалела!

Абай слушал Дамежан, одобрительно кивая головой, взглядом подбадривая ее. Мухаметжан хотел было возразить ей, но Абай резко прервал его:

— Не зря тебя прозвали Пятилеткой-болтуном. Мелешь, когда уже и молоть нечего!

Смелость Дамежан понравилась Абаю. Он впервые слышал ее в споре с сородичами. Держалась она независимо — вся в отца, Изгутты. Не эта ли смелость толкнула в свое время Дамежан в объятия ее незадачливого мужа? Трудно было понять, почему она, красивая девушка, увлеклась хромоногим, низкорослым торговцем, привезшим в аул на старенькой телеге свой нехитрый мелочной товар: зеркальца, расчески, иголки, нитки. Как бы там ни было, а однажды ночью Дамежан сбежала с ним в город. С тех пор она жила с молчаливым мужем, безропотно терпя нужду, растила детей. Их скромный дворик стоял на окраине Бас-Жатака — удобном месте для остановки караванов, идущих из степи в Семипалатинск. Заезжие люди быстро замечали, что опорой дома была Дамежан. Она умела постоять и за себя и за своих домочадцев, никого не давала в обиду. Это было хорошо известно всем соседям, и в Бас-Жатаке к Дамежан относились с большим уважением.

Однако, хотя Дамежан и отбрила Мухаметжана, она и сама не отрицала, что люди в городе умирают от какой-то заразной болезни. Абай призадумался: как быть? Он приехал по важному и спешному делу. Следовало бы посоветоваться с друзьями.

Напившись чаю, Абай написал по-русски записку и подозвал Баймагамбета.

— Поезжай к Федору Ивановичу Павлову и, если он свободен, привези его сюда.

Одновременно с Баймагамбетом поднялись Мака и Жуман, решившие перед отъездом из города побывать на базаре.

Ребята сидели за чаем, не проронив ни слова, только поблескивая черными своими глазищами, и неотрывно глядели на мать, затем, повинуясь молчаливому ее приказанию, стали собираться на работу и тихонько вышли один за другим.

Ушел старший — Жумаш, долговязый парень, ставивший ночью самовар, а за ним и младшие его братья — пятнадцатилетний Салимжан и двенадцатилетний Алимжан.

Дома с Абаем остались только Жабыкен и Дамежан.

Абай поинтересовался, как живут его сородичи в Бас-Жатаке, и Дамежан не стала скрывать тяжелой нужды, не покидавшей ее дом. Много ли может дать молока одна корова, да и его приходится относить на базар. Вся семья — пять человек — трудится с утра до позднего вечера, а добра нажить так и не удалось. Сыновья весной обзавелись лодкой и перевозят жителей слободы в город через Иртыш и Карасу. В свободное время они косят траву для коровы на островах, собирают в лесу хворост на топливо. Отец и мать утешались тем, что их дети все-таки работают дома, а не батрачат у чужих людей.

— Младший, Алимжан, тоже помогает братьям! — добавил муж Дамежан. — Ему двенадцать лет, а он уже гребет одним веслом.

— Парни зарабатывают гроши, но их родители приносят в дом и того меньше, — сказала Дамежан.

Она шила тымаки,[65] ермолки, тюбетейки, а Жабыкен продавал их на базаре. Изредка Дамежан получала заказы от состоятельных жительниц Бас-Жатака: вышить серебряными или золотыми нитками узоры на кимешеках и камзолах, скроить платье. Она была мастерица на все руки и долгое время кормила семью своим рукодельем. Женщины Бас-Жатака высоко ценили ее вкус и уменье, но заработок был куда меньше ее славы и уважения заказчиц.

Дамежан рассказывала об этом с горькой усмешкой, а Жабыкен исподлобья поглядывал на Абая. Ему хотелось, чтобы почетный гость похвалил свою дальнюю родственницу.

Абай оценил упорство Дамежан и ласково заговорил о том, что значит хорошая мать в семье. Дамежан усмехнулась.

— Вот так мы и живем, тянем лямку день и ночь. Все, что добудем вместе, сразу, как курочки, и поклюем. Заработка хватает только на еду да раз в год рубашку сменить. Одним утешаемся, что не протягиваем руку у чужого порога, да еще тем, что есть на свете люди и победнее нас, вовсе голые да голодные. А потом еще эта болезнь… зараза…

Заметив беспокойство во взгляде Абая, Дамежан добавила:

— На той стороне реки меньше умирают. Но Жабыкен покачал головой:

— И за рекой, на окраинах, и в затоне много больных! Дамежан недовольно поправила его:

— Мы должны говорить только о том, что видим своими глазами и что нам самим известно. Не люблю слушать сплетни и не люблю, когда пугают людей.

Абай кивнул одобрительно.

— Да, да, расскажите-ка, что творится тут поблизости и что вы видели сами. Значит, казахи в Бас-Жатаке болеют и умирают?

Дамежан утвердительно кивнула головой, а Жабыкен добавил:

— С каждым днем все больше и больше.

— Кто же умер из ваших знакомых? — спросил Абай, словно не доверяя своим собеседникам.

— Вы помните Керейбая? Сперва умерла его мать, за ней старик Садык…

Жабыкен не дал жене закончить и сам стал перечислять скороговоркой:

— А теща Семейбая… Отец Жылкибая… Жена Жумабека… В доме Жубандыка умерло двое малышей…

— Да, да! — вздохнула Дамежан. — Сколько смерть унесла детей, не перечесть!

Абай подобрал ноги под себя, сел по-турецки и, пытливо вглядываясь в взволнованное лицо Дамежан, сказал:

— Вы назвали детей и стариков. Разве только они болеют и умирают?

Он уже понял, какое бедствие обрушилось на город, и теперь хотел уяснить меру опасности.

— Жигиты тоже умирают, да еще какие! — воскликнула Дамежан. — Ударят ногой — железо лопнет! Букпа, Сапар, Каир, Исабек… Первые силачи…

Жабыкен мрачно поправил жену:

— Были силачами, пока не работали на шерстомойке и не голодали… А голодного человека любая болезнь свалит.

И Дамежан согласилась с мужем:

— Ах, Абай-ага! Сытые люди этой болезнью реже заболевают. В нашей слободке живут не только бедняки. Но до сих пор ни один байбача не умер… Все торговцы и алыпсатары[66] здоровы. А ведь говорят, эта болезнь очень заразная, быстро переходит от одного к другому.

Она умолкла на мгновенье в невольной тревоге.

— Слава богу, хоть наши соседи пока здоровы. Мы не пускаем парней из дома и сами стараемся никуда не ходить.

Но коварная гостья подкрадывалась к жителям слободки нежданно-негаданно, без спросу.

— У больного становится страшное лицо, — рассказывала Дамежан. — Глаза проваливаются, вокруг них ложатся синие круги — «недоуздок смерти». Подбородок и нос заостряются.

— Говорят, дыхание человека холодеет.

— А руки и ноги — твердеют как камень.

— Больной говорит замогильным голосом.

— Его все время мучает жажда. Он мог бы целое озеро выпить!

— Муллы учат: когда наступит светопреставление, люди будут сидеть, закутавшись в лохмотья своего савана. Может, оно уже наступило, Абай-ага?

Абай не успел ответить — в комнату вошел Федор Иванович Павлов, его сопровождал Баймагамбет. Несмотря на тучность, Абай легко поднялся навстречу желанному гостю.

Федор Иванович молча раскрыл объятия, старые друзья расцеловались, а потом долго и крепко жали друг другу руки.

Усевшись поудобнее за дастархан, Павлов сощурился в доброй улыбке.

— Какими судьбами в наши края?

Абай объяснил: сын Абдрахман, получивший образование в Петербурге и уже служивший в Верном, возвращался из отпуска и вез с собой молодую жену, — он женился в ауле на Магиш.[67] Надо проводить сына и сноху в далекий путь, раздобыть денег Абишу на дорогу. Пришлось пригнать в город скот на продажу. Да и соскучился по городским друзьям. Захотелось проведать…

Абай ласково взглянул на Павлова из-под густых бровей.

— Ну-ка, расскажите про здешние дела, Федор Иванович! Как поживает Александра Яковлевна? Ей, как врачу, сейчас, вероятно, достается! Что она говорит о болезни? Для меня здесь все покрыто мраком неизвестности. Пролейте свет в мое сознание! — шутливо закончил он словами из недавно прочитанной повести писателя-народника.

Павлов начал издалека. За последние семьдесят лет холера в третий раз посещает Россию. Впервые эта курносая гостья с косой смерти пришла из Индии, заглянув не только в Китай и Японию, но даже в Западную Европу и Америку. Ходят слухи, будто эпидемия уже охватила сорок русских губерний…

Павлов, заметив, что лицо Абая потемнело, прибавил, пожимая плечами:

— Так Саша говорит. Она считает, что в нашем краю на долю таких людей, как вы, выпала священная обязанность помочь народу в беде. Вы лучше меня знаете, как казахи относятся к смерти. В дом мертвеца на похоронную молитву — жаназа — стекается множество людей. Все входят в комнату, откуда только что вынесли покойника. Зачастую здесь же едят и пьют. Благодаря таким обычаям и распространяется зараза. А воспретить их врачи не в силах. Какой казах, когда в его доме покойник, послушается доктора? Только таких людей, как вы, Ибрагим Кунанбаевич, народ будет слушать. Надо убедить население прекратить на время эти губительные обряды. Саша считает, что следует забить тревогу там, где собирается народ, — на базаре, в мечети, повсюду…

Абай молча слушал, словно взвешивал каждое слово своего друга.

— А вот что мы с Сашей требуем от вас и от Баймагамбета. Во-первых, решительно нельзя жить в этом доме! Жители его берут воду из реки. А река сейчас главный источник заразы. Переселяйтесь в центр слободы, там безопаснее, и обязательно остановитесь в доме, где есть колодец во дворе. Следите за своим здоровьем не перегружайте себя работой, не уставайте, кушайте чаще, чтобы не чувствовать голода, но и не переедайте. Ну, что вам еще посоветовать?

Павлов задумался на минуту и со смехом замотал головой:

— Нет, я, кажется, рискую превратиться в шарлатана. Не будучи врачом, не говори за врача! Можно легко напороть чепухи. Но Сашины слова, Ибрагим Кунанбаевич, — это приказ!

Условившись с Абаем встречаться почаще, Павлов собрался домой. Дамежан, видя уважение Абая к русскому гостю встрепенулась:

— Абай-ага, обед готов. Попросите его остаться… Федор Иванович понял, о чем говорит Дамежан, и, приложив руку к сердцу, учтиво поклонился, но обедать все же не остался.

Иргизбаевские болтуны-бородачи, так же как за чаем, сошлись в полуденную пору за обедом. Они только что вернулись с базара и даже не распрягли лошадей: после обеда — в путь, домой.

Вместе с Абаем земляки уселись за стол отведать мяса, — и вновь в три голоса стали уговаривать Абая немедленно убраться из города в степь.

— Пусть мрут горожане. Уедем к своему народу. Бежим от беды поскорее да подальше.

— А куда уйдешь, когда гибнет твой народ? — спросил Абай. — Хорошо ли в страхе бежать от своих? Чем мы лучше горожан?

Жуман процедил сквозь зубы важно и презрительно:

— Что ты выдумываешь? Какой это народ? Сброд из сорока родов, городские жатаки… Твой народ — сородичи по крови, тобыкты. Ты о них думай.

Глубокая складка прорезала широкий лоб Абая.

— Ну, довольно! — гневно выговорил он. — Наелись, наболтались, а теперь — уезжайте! Какое вам дело до меня? Зачем вам знать, кого я считаю своим народом? Ступайте! Ступайте!

И он выпроводил из дома иргизбаев. Смущенные гневом Абая, бородачи молча поплелись к своим телегам.

Оставшись наедине с Дамежан, Абай объяснил ей, почему нужно перебраться на другую квартиру — более просторную. К нему будут приходить люди за советами, даже из аулов приедут. Ему неудобно обременять гостеприимную хозяйку.

Поблагодарив Дамежан за встречу, Абай в тот же день переехал в дом ташкентца Кумаша, где обычно останавливался.


Дом Кумаша стоял в Средних Жатаках. Здесь нередко встречались одноэтажные и даже двухэтажные каменные здания под тесом, а то и под железной, чаще всего зеленой крышей. Эти добротные строения, возведенные татарскими и казахскими купцами, тянулись цепочкой вдоль Иртыша.

Торговые ряды и базар слободки располагались выше по берегу на холме. Среди них выделялись больница, пожарная каланча и почта, и неподалеку от них — канцелярия пристава Смирнова, которого казахи называли управителем слободки — забедейши.[68]

Кумаш построил свой дом возле мечети, почти в центре слободки. Нижний этаж его сложен из красного кирпича, верхний — из толстых бревен. Высокая тесовая крыша видна издалека и радует глаз тщательной отделкой. Владение Кумаша, по примеру сибиряков, обнесено плотным дощатым забором с высоченными воротами, сооруженными из добротного теса. Через эти ворота в глубину обширного двора въезжают телеги и находят пристанище под кровлей навесов, у так называемых лабазов.

В доме Кумаша Абай обычно устраивался в нижнем этаже и сейчас остановился в просторной светлой комнате, выходящей окнами на солнечную сторону. Здесь он чувствовал себя «как дома».

В тот же вечер Абай пригласил к себе одного из почетных жителей слободки, муллу Сармоллу. Хотя Сармолла и не был имамом мечети и не так часто встречался со служителями веры, с хальфе,[69] кари[70] и муэдзинами,[71] но он обучал детей слобожан грамоте и лучше многих других знал, что творится в слободке.

Холера свирепствует повсюду, — после рассказа Сармоллы в этом не оставалось сомнений. Он называл махалла — приходы, — где люди болели и гибли. Город Семипалатинск Сармолла делил по числу мечетей на семь махалла. Слободу Бержак на две: Верхние махалла и махалла Тинибая, где бай Тинибай построил мечеть.

Болезнь и смерть бродили по всем девяти приходам и безжалостно косили бедняков, занимавшихся тяжелым, изнурительным трудом. Самому Сармолле редко доводилось участвовать в жаназа, но он знал, сколько переплатили родственники умерших духовенству за отпущение грехов. Сармолла утверждал, что с первых же дней холеры муллы стали быстро богатеть. Для имамов, муэдзинов, хальфе и кари наступило благодатное время обильной жатвы. Не скрывая своей ненависти к личным соперникам и врагам, он назвал несколько имен. По его словам, такие люди, как Шарифжан-хальфе, Самат-хальфе, слепой кари и муэдзин Самурат, сейчас просто ликуют. Они выручают большие деньги от жаназа, фидия[72] и хатыма,[73] от семидневных и сорокадневных поминок. Доходы их растут беспрерывно — день и ночь.

— Народ гибнет, а они жиреют на глазах, мирза Ибрагим! — Сармолла говорил с заметным акцентом муллы-арабиста. — Таких доходов у них не было даже в дни айтов.[74] Справедливо молвит народ: «Где много ковыля — жиреет вол, где много смертей — мулла». Даже сам хазрет,[75] имам мечети, достоин осуждения! Безжалостные, развращенные люди!

Сармолла умолк, и тогда заговорил Абай. Нужно добиться, чтобы поменьше собиралось людей на похороны; надо предупредить народ, как опасны в дни холеры поминки.

— Да, да, да! — закивал головой Сармолла и еще яростнее начал хулить своих врагов — хальфе и муэдзина.

Абай слушал его с явным неодобрением. Сармолла, видимо, заметил это и очень горячо заговорил о том, как важно правильно наставлять народ в трудную годину. Но тут вновь сбился на брань:

— Шарифжан-хальфе, Самат-хальфе и муэдзин Самурат будут только мешать. У них душа не болит за народ!

Сармолла, увлекшись, закрыл глаза, замотал головой, защелкал языком, подобно птице:

— Нет, нет, не болит!

Абай выделял Сармоллу из среды духовных лиц. От многих имамов, хазретов и хальфе он отличался широтою взглядов, хорошо знал стихи восточных поэтов и хранил у себя дома их сочинения. Абаю доводилось брать у него книги шейха Сагди, дивана Хожи Хафиза, Алишера Навои. Сармолла считался образованным человеком, недаром семипалатинские жители стремились обучать у него своих детей.

На Сармоллу Абай возлагал большие надежды, но, беседуя с ним сегодня, едва ли не с первых слов понял, что и его, как и других мулл, распирает самая обыкновенная корысть и лютая зависть «тот на жаназа сорвал больше, этот на фидии отхватил крепче!»

— Позвольте, Сармолла! Ведь писал же поэт: «Кто мне расскажет об одном грехе соседа, тот поведает о сотне моих пороков всему свету». В дни людской гибели и горя не следует так много говорить о своей ненависти и вражде.

Сармолла густо покраснел и торопливо заговорил:

— Конечно, конечно, мирза Ибрагим! Вы правы! Виноват, кругом виноват! Что вы мне посоветуете?

— Обратитесь с добрым словом к приходящим в мечеть на молитву. А еще лучше, в пятницу после проповеди — хутпа — выступите с наставлением перед людьми своего прихода. Объясните им, как предостеречься от болезни. Мне кажется, надо иначе устраивать жаназа, хатым и поминки. Чтобы как можно меньше собиралось людей…

Сармолла чувствовал себя пойманным на слове. Впрочем, Абай раскусил бы его, если бы он и не был так откровенен. Сармолле захотелось поскорее уйти.

— Хоп, хоп! Вы правы… зачем говорить полезные слова самому себе дома! В самом деле, пойду-ка я лучше к людям прихода.

Он поднялся. Абай тоже встал и, проводив гостя до дверей, учтиво попрощался с ним.

— Я считаю, что служители веры в неоплатном долгу у народа. Я советую вам — начните со своих учеников. То, что вы внушите им, они непременно передадут своим родителям, а те — соседям. Среди взрослых также много ваших бывших учеников. О них подумайте в первую очередь. Люди прихода вас признают наставником и поверят вам скорее, чем посторонним. Я считаю, что это не только долг вашей совести, но и обязанность перед народом.

— Да-да! — Сармолла закивал головой и, смущенный, скользнул за дверь.

Он сразу же направился в ближайшую мечеть для ночной молитвы — ястау. На улице было темно. Завернув за угол, Сармолла вошел через решетчатую калитку в чисто выметенный дворик мечети. Здесь собралось несколько десятков прихожан, ожидавших начала молитвы. Среди них были и старцы, и учащиеся медресе, и хальфе. Люди сидели на корточках, прислонившись к стене мечети, и тихо переговаривались. На односложные вопросы следовали короткие сухие ответы. Ожидали появления старого имама, хазрета — настоятеля мечети. Вслед за Сармоллой подошло еще несколько человек, среди них были слепой кари и муэдзин Самурат.

Разгоряченный беседой с Абаем, Сармолла, присматриваясь к прихожанам, размышлял, как бы завести необходимый разговор. Чернобородый великовозрастный шакирд — воспитанник медресе — ему помог. Он спросил, на скольких похоронах побывал сегодня Сармолла.

— Ни на одних! — воскликнул Сармолла так громко, что голос его услышали все. — Пока это в моих силах, я постараюсь и вовсе не ходить на жаназа!

При этих словах слепой кари и Самурат-муэдзин разом вскричали:

— Астагфиролла! Астагфиролла![76]

— Вы совершаете грех, мулла!

— Блогохульствуете! Возьмите обратно ваши порочные слова, унижающие мусульманство.

Застарелая вражда придала Сармолле решимость. Вот когда он прижмет этих лицемеров! Сармолла говорил торопливо, но громко и внятно. Его взволнованный голос разорвал тишину, как внезапный крик в ночи. Его неслыханно дерзкие слова резали ухо, приводили в смятение души богомольных прихожан.

— Нельзя больше молчать! — кричал Сармолла. — На прихожан нашего махалла свалилось великое бедствие, а мы делаем вид, что ничего не случилось. Разве так бы мы вели себя на тонущем корабле? Нет! Надо бить тревогу, искать спасения! Холера— заразная болезнь! Чтобы она не расползалась по всему городу, надо иначе устраивать жаназа, фидию и хатым. Угощение в доме покойника, семидневные и сорокадневные поминки — вот источник заразы! Пусть об этом узнают прихожане и берегут свою жизнь!

Кари и муэдзин с трудом сдерживались, слушая Сармоллу. Бешеная злоба терзала их сердца. И едва он умолк, чтобы перевести дыхание, как они яростно накинулись на него.

— А как, по-вашему, устраивать жаназа?

— Как проводить хатым?

— Вы хотите, чтобы прихожане не собирались на поминки? Не отдавали последнего долга усопшему мусульманину?

Сармолла ответил холодно и резко:

— На жаназа пусть идет только одно духовное лицо. Хатым пусть проводит тоже только один мулла. Поминки запретить! Не к чему кари и муэдзинам посещать подряд все жаназа, фидии и хатым. Все равно невозможно наполнить ваши бездонные карманы…

Сармолла направил острое жало своих слов в самое сердце Сокыр-кари и Самурат-муэдзина. В пылу спора он добавил:

— Нечего вам ходить в дом каждого покойника, разносить заразу. Пора подумать о воздержании!

Кари и муэдзин вскочили. Закипая мстительным негодованием, они шипели на Сармоллу, перебивая друг друга:

— Астагфиролла! Что он говорит!

— Вероотступник!

— Судите его судом шариата!

— Ваша гордыня превзошла все границы!

— Злодей!

Но тщетно упорствовали Сокыр-кари и Самурат — прихожане отвернулись от них и окружили Сармоллу. Они не прочь были бы послушать, что он скажет еще, как вдруг кто-то воскликнул:

— Хазрет идет…

И все поднялись, прекратив разговоры.

Старец с огромной белой бородой, в большой чалме, опираясь на длинный посох, тихими шагами прошел в мечеть. Следом за ним двинулись и прихожане.

В груди кари по-прежнему клокотала злоба, когда он нараспев затянул молитву из корана:

— Ясин-уаль куранул хаким.[77]

Смиренно закрывая веки, он читал наизусть священные тексты бухарским макамом,[78] оплакивая мусульман, погибших от холеры.

Кари никогда не сбивался, читая коран, слепой назубок заучил в нем каждое слово. Но сегодня он оговорился. Читая «Лятунзира кауман ма унзира»,[79] он подумал о Сармолле, скрипнул зубами и вместо слова «кауман» произнес «калан».[80] Тут же кари услышал, как закашляли сидевшие поблизости хальфе шакирды, и заерзал на месте, откашлялся сам, мысленно обозвав Сармоллу каззапом (мерзавцем). Затем, взяв себя в руки, он стал читать еще громче и напевнее. Сармолла, однако, понял как осрамился слепой кари не только перед муллами, но и перед малограмотными богомольцами. Сармолла усмехнулся и с удовольствием отметил про себя:

«Бог наказал пройдоху! Божье слово покарало его за ненависть ко мне, за бесчеловечную зависть».

Расходясь после молитвы, прихожане вспомнили, как столкнулись и заспорили муллы. Старшие неодобрительно покачивали головами, младшие посмеивались.

В обычное время мечеть посещали по большей части старики, торговцы, алыпсатары, жившие вблизи мечети, в Верхних Жатаках. Но не они составляли основное население прихода. Большинство здешних казахов занималось тяжелым трудом, жило впроголодь. Измученные изнурительной работой, бедняки поздно вечером возвращались домой и валились с ног от усталости, едва переступив порог. У них не было ни времени, ни сил ежедневно посещать пятикратную молитву в мечети. Даже на дневную молитву им не удавалось попасть. Имамов, хазретов, хальфе и мулл они видели редко. Только в печальные дни смерти родных простой люд поневоле встречался с духовенством. Но вот началась эпидемия холеры… Проворные муллы в длинных халатах и пышных чалмах зашмыгали по дворам со своим степенным поглаживанием бород и показным смирением.

— Недаром говорится: «Где много смертей — жиреют муллы», — перешептывались прихожане за спиной у духовных отцов. — Ишь какие расторопные стали нынче хальфе и хазреты.

— Им все одно, кого ни хоронить — ребенка или дряхлую старуху. Только бы побольше попало в карман. От денег они становятся мягче шелка.

Рабочий люд слободки редко, ходил в мечеть, и муллы надеялись, что большинство прихожан не узнает, как рассорились их наставники перед ночным намазом — ястау… Однако вышло совсем не так, как надеялись муллы. Старики богомольцы рассказали обо всем домашним, и вскоре в городе не оказалось ни одного человека, который не знал бы о происшествии в мечети.

Не только горожане, но и приезжие аульные люди — старшины, управители, баи — тоже узнали необычайную новость. Вот почему в день пятницы в мечеть привалило так много богомольцев на полуденную молитву, называемую «пятничной».

Люди, напуганные холерой, жаждали помощи и готовы были поверить любому слуху, сулившему избавление от гибели. В эти страшные дни человек двигался ощупью, словно во мраке, метался из стороны в сторону, высматривая, не забрезжит ли где-нибудь луч надежды. Взор казаха-горожанина был обращен к мечети. Все чаще и чаще он оглядывался в сторону имама, именовавшегося еще ишаном, то есть святым угодником. От кари и хальфе он ожидал утешительных предсказаний.

Собираясь на пятничную молитву, ишан узнал, что мечеть переполнена богомольцами. Значит, был смысл произнести после намаза в назидание хутпу, посвятив ее переживаемому бедствию — страшному мору. Так решил ишан еще и потому, что минувшей ночью Самурат и Сокыр-кари, провожая его после молитвы, поведали ему о богохульных речах Сармоллы. Поддерживая старого ишана с двух сторон под руки, задыхаясь от ненависти и презрения к вероотступнику и перебивая друг друга, они говорили о его злодеяниях.

— Сармоллу терзает зависть! Народ не зовет его на жаназа!

— Ему обидно, что люди зарабатывают на фидии, а он не имеет никакого дохода..

— Сармолла мутит народ, хазрет!

— Темные, невежественные прихожане поверят сейчас любым наветам!

— Подумайте, хазрет, о поведении Сармоллы!

Вначале говорили вполголоса: Самурат и слепой боялись нарушить ночную тишину улицы. Но когда они довели глуховатого имама до дому, Самурат не выдержал и, позабыв всякую осторожность, закричал в ухо старику:

— Ядовитые слова Сармоллы опаснее и заразнее самой холеры! Когда о них станет известно в каждом доме нашего темного прихода, люди станут воздерживаться от жаназа и хатыма. Они, чего доброго, откажутся принимать ваше священное благословение. Субханалла![81] Душа содрогается во мне, как только я подумаю о таком ужасе! Завтра прихожане откажутся от ваших молитв, а там вовсе перестанут заботиться о своих наставниках!

Ишан слушал молча, но при последних словах Самурата у него затряслась борода. Опустив голову, он забормотал молитву из «Заух-Намэ»,[82] которая, как известно, отгоняет надвигающиеся беды.

Сармолла был доволен. Все же старики богомольцы хотя и робко, но одобрили его речь тихими возгласами.

— Бог благословит вас!

— Говорите, мулла, говорите!

— Ваша правда, Сармолла! Спасибо вам!

Сармолла понял, что его обращение нашло отклик у народа. Это было приятно. Честолюбивый мулла расценил признание прихожан как знак особого уважения к своей особе. Он уже чувствовал, что сможет наконец свести давние счеты с Самуратом и Сокыр-кари, не допускавшим его к делам мечети и медресе. Ибрагим-мирза, сам того не подозревая, дал ему в руки надежное оружие, которым Сармолла мог разить своих врагов наверняка, в самое уязвимое место.

Сколько зла причинили они ему! Старый имам, нуждавшийся в поводыре, ничего не делал без их совета и совета Шарифжана-хальфе. А они сговорились между собой и добились того, чтобы не приглашать Сармоллу ни на одну жаназа, фидию и хатым. Вот уже скоро полтора года будет, как хазрет, муэдзин, кари и все хальфе не дают Сармолле ни копейки из годовых сборов и приношений верующих. А их поступает в мечеть и медресе от богатых прихожан весьма достаточно. Это было вопиющей несправедливостью — так обходить Сармоллу, тем более что все муллы всех семи мечетей города и заречной слободы не могли сравниться с ним в познаниях священных книг. Ведь он обучался в «Бахара-и-Шариф», в медресе «Мир-и-Араб», а затем в Казани у наставника, получившего образование — подумать только! — в самом Каире! Он достиг наивысших знаний, изучив мудрейшую книгу «Шарх-Габдулла». Сармолла считал, что он имет все права, чтобы быть избранным на должность имама или, в крайнем случае, пока жив старый хазрет, — на должность хальфе и наставника при мечети и медресе. Но слепой кари, Шарифжан-халь-фе и Самурат-муэдзин назначили старшим хальфе Самата — такого же гнусного проходимца, как и они сами!

В дни холеры хальфе главной мечети ни разу не дал Сармолле совершить жаназа в зажиточном доме, где можно было бы поживиться. Его, словно назло, не приглашают и на хатым к богатым покойникам. Несомненно все это проделки слепого кари и толстого муэдзина Самурата.

А сами загребают небывалые доходы. Недаром слепой кари уже возводит новую крышу из синего железа над своим домом. Жирный муэдзин всю жизнь ходил пешком. Теперь он завел себе рыжего коня и черную крашеную таратайку. Каково это видеть Сармолле! За многие годы труда он ничего не заработал, кроме тощей своей лошаденки и невзрачного старого седла.

Вернувшись домой из мечети, Сармолла переживал радостное чувство победы: противникам нанесен первый чувствительный удар!

— Нечестивцы черноликие, я вам покажу еще! — мысленно повторял он, ухмыляясь и шевеля густыми бровями. — Перед всем приходом раскрою, какие вы поганые!

Остаток ночи разгоряченный Сармола провел без сна.

Мечеть не могла вместить всех собравшихся на пятничную молитву. Большинство богомольцев встали рядами во дворе. Сармолла умышленно не вошел внутрь мечети, а занял открытое взорам возвышение у входа среди небольшой кучки богомольцев. Высокий, осанистый, с рыжевато-золотистой широкой бородой, в зеленой шелковой бухарской чалме, он выделялся в толпе и был хорошо виден всем прихожанам, стоявшим во дворе. Прислушиваясь к хрипловатому голосу имама, доносившемуся через открытые двери, Сармолла нарочно громко и нараспев повторял за ним отдельные молитвы: «Аллаху акбар», «Самигаллахулиман хамида», «Ассалау галейкум уарахматулла». Так он овладел молитвенным настроением близстоящих богомольцев и совместно с имамом отслужил молебен.

Когда молебен кончился, на возвышение, где стоял Сармолла, поднялся муэдзин Самурат. Он поднял руку, и воскликнул:

— Жамагат! Жамагат! Жамагат![83] Не расходитесь! Ишан хазрет сейчас скажет хутпу.

Но богомольцы и не думали расходиться. Они охотно опустились на землю, где стояли во время молитвы. Как только шум утих, из мечети вышел имам, окруженный хальфе, кари и старшими шакирдами. Мелкими шагами он поднялся на минбер,[84] откуда обычно произносил проповеди.

Опустив голову, старик заговорил тихим, дребезжащим голосом. Эту хутпу он произносил сорок пять лет подряд и знал наизусть. Она была соткана из молитв на арабском языке и персидских фраз. Малограмотные и совсем неграмотные прихожане, знавшие только пятикратные молитвы, как и прежде, не смогли оценить красноречия проповедника. Да по правде сказать они и не ожидали от него ничего нового.

К сегодняшней хутпе имам добавил очень немного. Он сказал, что холера послана богом в наказание за грехи. Когда множатся грехи и возрастает гордыня, всемогущий повелитель, дабы образумить людей, карает их каким-нибудь бедствием. Это — предопределено богом, и так написано в книге судеб «Лаухаль-Махфуз». Человек бессилен что-либо сделать для предотвращения болезни. Бедствие пришло в предуказанное время, и только всевышний может его приостановить. Приверженцы ислама должны выказать терпение, соблюдать покорность воле божьей. Надо преодолевать земные страсти, оказывать милость несчастным и убогим. Всегда помнить о своих грехах и бояться господа, не забывая о приношениях мечети…

Так заключил хазрет свою невнятную речь, которую, как всегда, богомольцы толком-то и не расслышали. Хальфе, кари и муллы сделали знак «бату» — прикоснулись ладонями к лицу, давая понять народу, что хутпа закончилась. Но прихожане и теперь не торопились расходиться. Казалось, богомольцы, не удовлетворенные проповедью имама, ожидали чего-то еще.

Тогда-то и произошло неожиданное событие, изумившее и прихожан и духовных лиц. Едва сошел хазрет с минбера, как на его место поднялся улыбающийся Сармолла в зеленой чалме, которая резко отличала его от всех других вероучителей, носивших белую чалму. Он попросил внимания у мирян и заговорил громко, внятно произнося каждое слово.

Начал он, как и было положено, по-арабски: «Я айюхал муслимина!» — но затем сразу перешел на казахский язык, понятный всем слушателям. Лишь изредка он вставлял книжное арабское слово, не затемнявшее, однако, смысла речи.

— Здесь сейчас хазрет говорил, что бедствие посылает всемогущий. Это истинно верно. Но ведь наш повелитель сказал также, что спасет от всех бед потомков Магомета. Хвала господу— «Алхамду лилля!» Нерушимое свидетельство этому сура «ясин» из корана. Там даже так сказано: «Спасу того, кто сам бережется!» Наш создатель вместе с бедствиями посылает на землю и исцеление. Во имя любви божьей и во имя своего долга мусульманина я, наставник детей многих из вас, хочу дать вам, миряне, один совет: остерегайтесь! Помните: береженого и бог бережет!

Сармолла передохнул и продолжал наставительно:

— Пусть поменьше людей собирается на похороны в доме покойника. Не надо приглашать на жаназа нескольких мулл, муэдзинов, хальфе и шакирдов. Для совершения намаза достаточно и одного человека. Хатым пусть также проводит один человек. Нужно прекратить на время всякие угощения и поминки в домах умерших. Зачем муллы, муэдзины, шакирды и кари ходят скопом из одного дома в другой? Они разносят заразу! Это опасно для них самих и для окружающих! Разве не погибли от холеры мулла Жуман, хальфе Сахиб, шакирд Амантай? Они пали жертвой поминок. Воздержание — вот долг мусульманина! Пусть муллы подумают об этом!

Сармолла огляделся и добавил мягко и вкрадчиво, как бы открывая слушателям всю свою душу:

— Дорогие прихожане! Родной казахский народ! Пусть мои слова дойдут до каждого двора и останутся в сердце каждого благоразумного человека. И еще я скажу вам: это не только мои слова. Так советуют вам поступать верные друзья казахского народа, среди которых самый близкий друг ваш, акын Абай. Он требует от вероучителей заботы о народе. И я призываю всех: прислушайтесь к совету друга.

Пышная золотистая борода Сармоллы сияла под слепящим полуденным солнцем. Голос дрогнул на высокой ноте.

Растерявшиеся муллы переглянулись в великом смущении. Никто из них не рискнул подняться на минбер. А между тем со всех сторон неслись одобрительные возгласы прихожан:

— Хорошо сказал Сармолла!

— Вот это речь!

— Истинная забота о народе!

— Дай бог удачи Сармолле!

Каково было слышать эти похвалы кари, муэдзину и хальфе! Мучительно-горько было слушать такие речи от своих прихожан. Оскорбленные, а еще больше напуганные муллы тесным кольцом окружили Сармоллу и потихоньку, подталкивая, повели его к хазрету. Следом за ними хлынула толпа прихожан. Среди них было много любопытных, которые в обычное время не ходили в мечеть. Сегодня на пятничную молитву они явились только потому, что слышали о ночной стычке между муллами. Любители споров и словопрений, они надеялись, что завязавшаяся накануне схватка может превратиться в настоящую словесную битву. А ради такого зрелища эти люди готовы были бросить все дела только бы со всей страстью окунуться в бушующие волны словесной склоки.

Хутпа имама их, конечно, разочаровала. Они надеялись, что старец накинется на Сармоллу и от того только клочья полетят. Пристойная речь Сармоллы также не пришлась по вкусу закоренелым спорщикам. Они ожидали большего — такого спора, такой схватки, которая могла бы — кто знает — закончиться даже рукопашной.

Двое чернобородых казахов и третий, белобородый, в тымаках тобыктинского покроя, пробирались сквозь толпу поближе к Сармолле. Подталкивая друг друга, они перешептывались, предвкушая редкое удовольствие:

— Теперь они иначе заговорят!

— Пойдут в открытую!

— Муллы из себя выходят!

— Сармолла, видно, угодил им в пах!

— Тут нынче не заскучаешь!

— Позабавят народ!

— Держись поближе! Не отставай… Ехидно посмеиваясь, аксакал заметил соседу:

— На людях они спорить не любят: наедине они сцепятся!

— Если это те самые Самурат-муэдзин и слепой кари, которых я знаю, Сармолла уложит их наповал!

— Обязательно. Он уж у них кусок в зубах ухватил.

— Раз ухватил — вырвет!

— Как тут не лопнуть от ярости!

А тем временем хальфе Шарифжан, слепой кари и муэдзин Самурат подвели Сармоллу к хазрету и набросились на него с трех сторон. Они говорили как будто бы сдержанно, но для всех, кто понимал тайный смысл их слов, было понятно, что духовные лица честят Сармоллу, как последнего разбойника.

— Хотите сбить с пути нашу темную паству, Сармолла?

— Вы хотите украсть у погибших в муках мусульман святые моления?

— Толкаете невежественный народ, пребывающий в заблуждениях, на путь злодеяний?

Сармолла не слушал своих обвинителей, он заранее знал, что они скажут. Неопределенная улыбка скользила по его лицу, шевелила рыжие усы. Перехватив колючий взгляд низкорослого хазрета, он предупредительно склонился к его уху и сказал:

— Всякий, кто разделяет страдания народа, скажет то же самое, что сказал я. Да будет вам известно, хазрет, что это не только мое мнение. Так думает и уважаемый всеми казахами города и степи акын Абай.

Чтобы глуховатый хазрет расслышал его наверняка, Сармолла еще раз с расстановкой повторил свои слова. И тогда один из аткаминеров вскричал со злобой:

— Эй, молдеке! Что ты все твердишь. «Абай! Абай!» А кто он такой, твой Абай?

Сармолла обернулся на грубый окрик и увидел коренастого и бородатого одноглазого степняка с крупным носом. Этот человек в белой мерлушковой шапке держался крайне независимо, его окружали известные городские купцы и баи. Сармолла различил в толпе войлочника Сейсеке, мясника Хасена, бакалейщика Жакыпа, торговца конским волосом Сарсена. Все это были знакомые Сармолле почетные прихожане, владельцы добротных деревянных домов под железными крышами. Заметив их, хазрет посмотрел на Сармоллу загадочно и, шевеля густой своей бородой, забормотал тонкими, сухими губами бесконечную молитву.

Сармолла выпрямился:

— Мирза, это вы спросили про Абая? Похоже, что вы сомневаетесь, знаю ли я его? Да будет вам известно, я прочитал все мудрые наставления, написанные им для пользы казахского народа. Я прекрасно знаю его и почитаю как благороднейшего человека нашего времени.

Одноглазый бесцеремонно перебил Сармоллу:

— Видно, этот мулла один из тех несчастных, кто обманут Абаем. Настоящую правду об Абае знаю только я. Послушайте-ка ее! Абай совратил с пути истинного наш степной народ, смущает и отцов веры нашей. Этот бунтовщик молится на русских. А мы приехали в город и пришли в мечеть молиться всевышнему. Мы доверяем имаму, ведущему нас по пути ислама. Наш байтола — священное место для молитвы. И пусть не оскверняют его упоминанием имени Абая, выкреста, продавшегося русским. Ты, Сармолла, лезешь в наставники, а сам сбиваешь народ с правильной дороги. Очисти-ка от скверны свои уста!

Баи, окружавшие одноглазого, а с ними все кари и муллы злорадно посмеивались. Раздавались одобрительное голоса:

— Правильно, Уразеке!

— Верно, верно сказал аксакал!

— Заблуждается мулла!

— Пусть он послушает, что говорит простой, неученый человек!

Сармолла только теперь смекнул, кто этот «простой неученый человек». Он слышал о кривом Уразбае, постоянно хулившем Абая и тем снискавшем себе одобрение властей и степных воротил.

Так вот кто чернил Абая! Вот он, этот дикий невежда и грубиян! Сармолла вспылил. А в гневе он был неистов, ни с чем не считался, никакие угрозы его не страшили. В такие минуты он умел взять противника за горло мертвой хваткой.

— Э, мирза! Вы и есть тот самый Уразбай, который темными делами добывает себе почести и скот. Я все знаю. Не вас ли имел в виду хазрет Абу-ль-Аль-Маарри,[85] когда писал:

…Фаинналь уопда татбагуха захобон Уагурбанен фаман гуррен уагуржон…—

что означает: «Вслед за львом идут хромые да кривые шакалы и черные вороны, подбирая падаль себе в добычу». Какая польза народу от подобных вам, Уразбай? Хулите лучших людей нашей степи и тем рассчитываете возвеличиться, прославиться?.. Постыдная слава! — воскликнул Сармолла, раскрасневшись от возбуждения.

Баи, окружавшие Уразбая, загудели, точно шмели:

— Молдеке, оскорбляете верующих!

— Что с вами, мулла?

— Так ли пристало вести себя наставнику? Перед вами гость!

Но тут вмешались сторонники Сармоллы, стоявшие за его спиной.

— Сармолла прав!

— Нечего на него нападать!

— Гость первый задел муллу!

— Не чините насилия!

— Сармолла заботится о народе!

— Он прав! Прав!

Так кричали люди, стоявшие возле минбера. Им громко вторили голоса из задних рядов.

Встревоженный хазрет замахал обеими ладонями, как бы отгоняя от себя дьявола, и круто повернулся к выходу. Толпа зашевелилась, освобождая ему путь. Старик двигался в окружении муэдзина, слепого кари, Шарифжана и безбородого смуглолицего хальфе Самурата. Сморщенным пальцем он поманил за собой Сармоллу. Духовные лица отошли в сторону от толпы. Пять белых чалм замкнули в круге зеленую. Хазрет холодно промолвил:

— Эфенди[86] Сармолла! Я внимательно выслушал вас и, выслушав, постиг, кто вы такой и чего добиваетесь. Вы вступили на путь нечестивых! Пока еще не поздно, остановитесь. Ваши злодеяния погубят вас, как погубили дьявола!

Хазрет ударил о землю посохом, глядя в упор на Сармоллу выцветшими, без ресниц глазами. Лицо Сармоллы стремительно заливалось румянцем.

— Хазрет! — воскликнул он. — Вы несправедливы! Вы говорите с чужого голоса. Это все вам внушили хальфе, муэдзин и кари. А разве это служители веры? Это воры! Вы окружены злодеями!

— Ты сам злодей и подлец! — закричали разом Шарифжан-хальфе и кари.

— Преступник! — заорал Самурат, сжимая кулаки. Глаза его налились кровью.

Но Сармолла не отступил.

— Потише. А то я сейчас открою глаза прихожанам, и они рассудят, кто из нас преступник.

Хазрет поспешил отойти от спорящих, но Сармолла настиг его и преградил ему путь. Сармолле были известны темные делишки духовных отцов, прикрытые святостью мечети.

— Хотите, я назову прихожанам имена истинных злодеев! Я ведь знаю, кто накликал беду и несчастье на народ. У меня найдутся свидетели — живые и мертвые! Я покажу народу три пустых гроба, спрятанных под мечетью, а вы позовите тех, кто стучал по ним кулаками, моля бога послать мор на людей! Разве не муллы плакались тогда: «Почему нет смертей», «Почему мало жаназа», «Отчего нет даяний фидии, жертвоприношений»? Это их гнусные мольбы навлекли на голову народа холеру и столько смертей. Не я один видел это кощунство, со мной было еще пять человек. Хотите, я их позову, хазрет, а вы проверите. Я сию минуту могу обличить позор муэдзина Самурата, такого убогого с виду, но злодея в душе. Слепой кари и ваш хальфе Шарифжан — того же поля ягоды. Крикнуть сейчас прихожанам: «Узнайте и будьте свидетелями!» — сказать, им всю правду о вашей мечети?!

У хазрета отнялся язык. Он побледнел от ужаса и прикрыл дрожащей ладонью лицо, чтобы не видеть и не слышать Сармоллу. Бочком, бормоча молитву и тряся бородой, имам поспешил удалиться.

Перепугались враги Сармоллы. Все, что он сказал, было сущей правдой. Если эту правду узнает народ, вымирающий сейчас от холеры, — мирные прихожане бросят своих духовных пастырей в пылающий костер.

— Астагфиролла! Субханалла! — в ужасе забормотали муллы, изображая безвинно оклеветанных людей.

Однако никто из них не мог промолвить ни единого слова в свое оправдание.


На следующий день умер от холеры Жумадиль, отец бакалейщика Жакыпа, владельца дома с железной крышей в Верхних Жатаках. Холера редко посещала богачей. На этот раз она вырвала из зажиточной семьи крепкого, здорового старика, которому жить да жить еще до ста лет и радоваться торговым успехам сына.

Что бы ни говорил Сармолла, Жакып решил похоронить отца так, как принято было хоронить во все времена покойников в слободке. О смерти отца он сам известил хальфе, кари, муэдзинов, духовенство нижней мечети, а также баев, купцов и ходжей, с которыми поддерживал дружеские и деловые связи. Большой двухэтажный дом Жакыпа поспешно готовили к приему многочисленных гостей. В шести светлых комнатах были разостланы огромные скатерти, вдоль стен разложили свернутые одеяла. На просторном дворе запылали яркие костры очагов. В огромных казанах готовился плов и варилось мясо, сдобренное шафраном.

Ожидая большого наплыва гостей, Жакып приказал в каждой комнате поставить тазы с кумганами,[87] разложить полотенца и салфетки. Восемь приказчиков должны были ухаживать за гостями.

Но, несмотря на такие тщательные приготовления, жаназа получилась убогой, как свадьба девушки-сиротки. Явилось только духовенство двух мечетей, несколько торговцев, близко связанных с Жакыпом, да четверо нищих, которым до той поры не разрешалось переступать порог байского дома. Все эти гости свободно разместились в самой маленькой комнате, где жил покойный старик. Остальные комнаты пустовали.

Имам и Жакып просидели в ожидании гостей час-другой. Дольше ждать было нельзя, так как первая половина субботнего дня, в которую разрешалось хоронить умерших, была уже на исходе. Покойника торопливо вынесли ровно в полдень и похоронили на казахском кладбище.

Когда вернулись домой и сели за стол, у гостей наконец развязались языки. Отныне войлочник Сейсеке и мясник Хасен считали Сармоллу своим смертельным врагом. Им охотно подпевали мелкие торгаши. Корабай и Отарбай, известные крикуны и буяны, готовые в любой момент пустить в ход кулаки и плетки, чтобы только подольститься и угодить богачам.

Баи Сейсеке и Хасен строго осуждали горожан, отвернувшихся от Жакыпа и оставивших его в одиночестве в день горя. Они натравливали Корабая и Отарбая на Сармоллу, ибо он был единственным виновником всех бед.

— Это он все натворил!

— Укротят его когда-нибудь или нет?

Другие баи не вмешивались в разговор, но причмокивали, крякали, кряхтели и, покачивая головами, выражали свое одобрение. Хазрет тоже слушал молча.

Зато Самурат-муэдзин, слепой кари и Шарифжан-хальфе были не в силах скрыть жгучей ненависти к Сармолле. Какие только проклятия не сыпались на его голову!

— Он еще многих с пути совратит!

— В такие дни сеять зло и рушить веру!

— Муллы должны молить бога, чтобы он покарал вероотступника! — заметил Самурат-муэдзин упорно молчавшему имаму нижней мечети Коныр-ходже, стараясь вовлечь и его в разговор.

Жакып, потерявший отца, помалкивал. Он счел неприличным открыто поддерживать мулл и хулить Сармоллу, хотя в сердце у него кипела обида и он готов был в клочья растерзать виновника сегодняшнего позора.

Жакып был самым хитрым купцом в городе, он знал истинную цену мудрому молчанию. Больше о Сармолле не говорили. Лишь по окончании жаназа чалмоносцы и купцы дружно помолились богу, прося покарать вероотступника. После этого с успокоенными сердцами разошлись по домам.

Прошла еще неделя. Эпидемия холеры усилилась. Во многие дома заглянула печаль утраты. Все меньше и меньше теперь ходило народу на жаназа и хатым… На обоих берегах Иртыша толковали о Сармолле — и не только верующие, а даже те люди, что сроду не бывали в мечети и не совершали никаких молитв. На базарах, в кумыснях, трактирах, у перевоза через Иртыш, везде, где только собирались люди, рассказывали о Сармолле-мулле.

Слухи, распространяемые баями и муллами, жестоко осуждали Сармоллу. «Самого имама верхней мечети, святого старца ишана бесчестил Сармолла непристойным словом. Вредные советы дает он казахам, плохо осведомленным в законах ислама. Невежественный, темный народ, рискуя из-за безбожника Сармоллы загробным блаженством, хоронит своих покойников без жаназа, втайне от имамов и мулл», — притворно сокрушаясь и возводя очи горе, твердили халифе, кари, суфии и муэдзины всех семи мечетей. Им вторили богобоязненные святоши из степных баев и крупных городских торговцев.

Говорили, что старый ишан на ближайшем богослужении предаст Сармоллу публичному проклятию, и это еще более усилило к нему интерес.

Абай сидел за книгой в доме Кумаша, когда пришел Жумаш, старший сын Дамежан. На глазах юноши блестели слезы. Он принес горькую весть. Утром скончался от холеры его отец. Эта весть не была для Абая неожиданностью. Смерть становилась привычной. Холера уже скосила ближайших соседей Кумаша — лодочника, дровосека и водовоза. В их семьях Абай побывал накануне со словами утешения.

Теперь он поднялся и поспешно направился к Дамежан. Абай обнял плачущую женщину и, глядя в ее черные, похожие на спелую смородину глаза, стал говорить ей ласковые, ободряющие слова. Потом его позвали соседи — рядом, тоже утром, умер Жабайкан. Перед Абаем стоял, опустив большие рабочие руки, осиротевший сын погибшего Бидайбай.

На глазах Абая один за другим умирали люди из бедных семей, и сердце его переполнялось глубокой жалостью и скорбью. После смерти сапожника Сакыпа осталась нищей его вдова Камар с шестью малолетними детьми. Чтобы спасти их от голодной смерти, она поступила работать на шерстомойку и там сама заразилась холерой. Умерла она окруженная сиротами и в смертный час не вспомнила молитвы иман, а прокляла свою тяжелую, горемычную долю.

Дровосек Тусуп полдня собирал на Полковничьем острове сухие сучья, рассчитывая продать их на базаре. Усталый, он еле добрался до своего порога с вязанкой хвороста на спине, а когда открыл дверь, глазам его предстало ужасное зрелище. На полу лежали умершие от холеры старуха мать и любимая жена Сатжан. Их тела уже остыли. Тусуп тут же упал замертво.

Повсюду в домах бедняков с похвалой отзывались о Сармолле. Дамежан рассказывала Абаю, что казахи, косившие на острове сено и собиравшие топливо, сговорились больше не приглашать мулл на жаназа. Утирая слезы, она не без робости призналась Абаю, что никого не позвала на похороны Жабыкена. Абай горячо похвалил ее.

Душа Абая была истерзана болью. Он ясно представлял себе последние минуты сапожника Сакыпа, вдовы Камар, дровосека Тусупа. Проклятая зараза! Никогда не забыть этого страшного бедствия. Сколько останется обездоленных, беспомощных сирот! Сколько их уйдет вслед за матерями и отцами! Мучительно было сознавать свое полнейшее бессилье. Как и чем помочь страдающим людям, несчастному народу! Абай шагал по пустой улице, но ему казалось, что со всех сторон его теснят призраки погибших от холеры. Ему было тяжело дышать, словно кто-то железной рукой стиснул горло.

Подавленным и разбитым вернулся домой Абай. Долго сидел он у окна своей комнаты неподвижно, словно окаменев.

Вдруг застучали колеса, и Абай увидел, как в широкие ворота въехала запыленная повозка. Уж не Абиш ли это со своей молодой женой? С нетерпением Абай ожидал их вот уже две недели. Да, они!

Через несколько минут Абиш в невеньком офицерском мундире вбежал в комнату отца и громко отдал ему салем. Магиш постеснялась войти вместе с мужем и задержалась за дверью.

Абай не принял салем сына.

— За этим порогом осталась твоя жена, — печально сказал он. — Не кажется ли тебе, что это унижает тебя, офицера, и меня, твоего отца? Приведи ее сюда и внуши ей, что я не тот свекор, которого должна страшиться сноха.

Посмуглевшее от степного загара лицо Абиша покрылось густым румянцем. Повернувшись по-военному на каблуках, он отворил дверь и позвал жену.

Магиш была высока, стройна и изящна. Ее лучистые глаза почтительно и благодарно глянули на Абая из-под черных бровей и тотчас словно погасли в длинных ресницах. В овальном ее лице, чуть тронутом нежным румянцем, в белизне лба и сочных ярких губах были и свежесть и чистота, неподдельная скромность и своеобразное достоинство юности.

Абай мягко поздоровался с нею, вложив отцовскую ласку в слово «карагым» — драгоценная моя!

— Не утомилась от долгой дороги, Магиш моя? Сноха ответила тихим певучим голосом:

— Нет, ага, не очень!

Абай понимал опасность, которой подвергались сын и сноха, находясь возле него в слободе.

— Нужно немедленно, не распрягая лошадей, переехать Иртыш! — сказал он. — Здесь свирепствует холера. Вы остановитесь в городе у Данияра. У него не бывает столько гостей, сколько у меня. Там безопаснее.

Баймагамбет повел Магиш к повозке. Глядя ей вслед, Абай жестом задержал Абиша.

— Вместе с аульными сватьями и невестками Дильда нарядила Магиш в кимешек и шарши… напялила на нее толстый шелковый платок. Конечно она хотела принарядить Магиш, а получилось наоборот. Не подходит такой наряд для города! Да и уместен ли кимешек в том обществе, в которое ты введешь свою жену?

Абиш молча улыбнулся. Отец угадал его собственные мысли. Низко поклонившись отцу, Абиш вышел во двор и помог Магиш взобраться в повозку.

Сын уехал, и сердце Абая вновь наполнилось горечью. Сколько страданий на родной земле! В ушах Абая стояли душераздирающие стоны. Это обездоленные сироты и горемычные вдовы оплакивали своих погибших кормильцев. Снова и снова переживал Абай стыд и боль от сознания своего бессилия помочь страдальцам.

Ведь сумел же Сармолла внести хоть малую долю своего участия в дело спасения людей от страшной болезни. Повидавший за это время множество бедняков, пострадавших от холеры, Абай заметил, с каким сочувствием и доверием относятся они к речам Сармоллы.

Но однажды за утренним чаем хозяин дома сообщил Абаю тревожную весть. Оказывается, вчера ночью Кумаш ходил в мечеть на ночную молитву ястау и видел там муэдзина и нескольких хальфе, а на базаре в последний дни встречался с Сейсеке, Хасеном и Отарбаем, и все они прямо-таки огнем дышат на Сармоллу.

— Так они озлоблены против него, что и выразить невозможно! И чем это только кончится, ума не приложу.

Слова такого правдивого, не любящего лишних разговоров человека, как Кумаш, заслуживали внимания.

Абай решил повидаться и посоветоваться с Павловым.

Федор Иванович жил в русской части слободки между больницей и пожарной каланчой, в доме часовщика Савелия. Подойдя по широкой безлюдной улице к одноэтажному дому под серой тесовой крышей (два окна в нем были полуприкрыты ставнями), Абай толкнул знакомую калитку, — она легко открывалась и не скрипела на петлях. Посередине двора возвышался сруб колодца с журавлем. Налево виднелся птичник, возле него сновали куры, утки и гуси. Для коровы был построен маленький крытый хлев.

В сенях полутемно и прохладно. Под потолком висели веники, заготовленные для бани. В углу стояла кадка с водой, накрытая плотной крышкой. Свежепокрашенный голубой умывальник украшал сени; на его жестяных крылышках лежали два куска мыла — желтого и красного цвета. Чистота и опрятность сеней понравились Абаю.

Павловы занимали половину дома — маленькую двухкомнатную квартирку. Они приветливо встретили гостя.

И Абай сразу же заговорил с Александрой Яковлевной, о деле, которое его привело к друзьям.

— Почему две недели назад, когда я приехал в слободку, смертей было меньше, чем теперь? Отчего увеличивается эпидемия холеры? Так она скосит все население! На жаназа и хатым за последние десять дней почти что никто не ходит. Но случаев холерных заболеваний стало еще больше. Чем это объяснить?

Александра Яковлевна подняла на Абая утомленные глаза; на левом ее виске чуть заметно пульсировала голубая жилка. Печаль гостя была ей понятна. Да разве ее собственное сердце не было преисполнено горем?

— Вы приехали в самом начале эпидемии, Ибрагим Кунанбаевич. Стоят жаркие дни, и холера, естественно, усиливается. А жаназа уже сделали свое дело. Зараженные люди теперь сами заражают других — и своих семейных, и соседей, и друзей…

— Значить, дело безнадежное?

— Нет. Недели через две заболевания пойдут на убыль, — самое большее через месяц, когда спадет жара. А с наступлением холодных дней погибнут распространители заразы — микробы, и эпидемия прекратится.

Абай в раздумье молчал.

— Сегодня произошел случай… — добавила Александра Яковлевна с печальной улыбкой. — Можно сказать, смешной. Хотя смеяться в такие дни, когда люди умирают, грешно… но… человек слаб…

И она рассказала действительно смешную и нелепую историю.

Как только началась эпидемия холеры, на улицах Семипалатинска и слободы появилась «черная телега». Это была самая обыкновенная телега с брезентовым кузовом, который обычно обливали карболкой, отчего он и чернел с каждым днем все больше. Но этот фургон был вестником несчастья — в нем заболевших увозили в больницу.

Сегодня «черная телега» доставила двух холерных, подобранных под забором. Когда их вытащили из брезентового фургона, они пришли в себя и вдруг стали ругаться. Оказывается, вместо больных по ошибке подобрали и привезли пьяных.

Высокий, с взлохмаченной рыжей бородой схватил бритого, низкорослого за грудь и забормотал, икая:

— Ты же не холерный… за каким чертом ты полез в «черную телегу»? Дурак!

— Ты сам осел! — сказал бритый и, сунув руку в карман, вытащил засаленный черный кошелек.

Увидев его, рыжебородый мигом протрезвел и завопил:

— Грабитель! Это же мой! Ты у меня его украл! Жулик! — И принялся тузить бритого кулаками.

Выяснилось, что они напились в разных местах, но свалились под забором неподалеку друг от друга. Видимо, рыжебородый упал первым, а бритый вытащил у него кошелек. Но отползти подальше у него уже не хватило сил, и он заснул почти рядом. «Черная телега» помогла ограбленному найти грабителя и получить кошелек обратно.

Слушая Александру Яковлевну, Павлов нехотя усмехнулся.

Абай припомнил две строки из своего стихотворения:

И жизни будешь ты не рад, Коль ты не глуп, не пьян…

Но не прочитал, а сказал с горечью:

— Кого только нет в людской толпе! Иные живут среди слез и печалей людских, как безумные у края пропасти, да еще хвастают этим… Не знаешь как тут быть — плакать или смеяться…

Абай заговорил о том, что видел своими глазами в Верхних Жатаках. Казалось, он не поразил своих друзей. Павлов в свою очередь рассказал, как холера косила грузчиков Затона, рабочих кожевенных заводов, шерстомойки, пимокатных мастерских.

— Вот где собачьи условия жизни! Не удивительно, что именно там свирепствует холера!

Павлов говорил деловито, сухо, а Александра Яковлевна словно бы шутливо, но Абай вдруг почувствовал, какая боль скрыта за их словами. Сердце Абая теснили тоска и тревога. Если его русские друзья так болеют за казахский народ, то что же должен делать он, Абай, сын этого народа? Какую пользу он сможет принести соотечественникам в эти мрачные дни?

В семье Павловых уже знали о Сармолле.

— Такого человека следует поддержать, — заметил Павлов. — Он делает нужное дело.

А Александра Яковлевна добавила со свойственной ей горячностью:

— Вы — мусульманин, Ибрагим Кунанбаевич. Пойдите на пятничную молитву и после намаза обратитесь сами к народу с речью. Право же, одно ваше слово для казахов ценнее всех увещеваний и заклинаний Сармоллы…

Абай и Павлов невольно рассмеялись. Мусульманская мечеть и минбер доступны только для имамов и хальфе. Лишь они имеют право произносить перед прихожанами проповеди. А такого грешника, как Абай, который не молится ни пять раз в день, ни даже один раз в пять месяцев, — туда просто не допустят.

Худое, осунувшееся лицо Александры Яковлевны осветила бледная улыбка. Абай поднялся. Он пообещал довести до сведения народа советы врачей.

На другой день Абай решил переправиться на правую сторону Иртыша. Он вышел на берег и выбрал готовую к отплытию лодку.

Лодочник Сеиль, босоногий старик с изможденным, морщинистым лицом, стоял на высокой корме. Он пропустил Абая к скамейке и с криком «тащите!» бросил двум молодым жигитам стоящим на берегу, длинный аркан. Они перекинули веревку через плечи и потянули лодку вдоль берега против течения. Сеиль помогал им, отталкиваясь от дна реки длинным шестом.

Вода Иртыша возле Семипалатинска прозрачна. Под ясным небом она казалась особенно чистой и отливала то прозрачной зеленью, то густой голубизной.

Поднимаясь вверх по течению, лодка миновала ряд улиц слободы, спускавшихся к реке. Абай увидел подростков и молодух с коромыслами и ведрами, шедших за водой. Босоногие водовозы, нахлестывая лошадей, въехали с бочками в реку. Выкрашенные в красный, зеленый, синий цвета, эти бочки были видны издалека. Они напоминали о каменных зеленоверхих купеческих палатах с дальних улиц, ибо принадлежали их владельцам.

Сколько холерных микробов и страшной заразы несли в эти дни спокойно и величаво текущие прозрачные струи Иртыша! Но где взять незараженную воду? Назови ее даже отравой, все равно жители убогих саманных хижин в Верхних и Средних Жатаках будут черпать воду из реки. Больше взять ее негде…

Лодка двигалась медленно, — Иртыш за лето сильно обмелел, — и Сеиль, засучив штаны чуть ли не до живота, то и дело лез в воду и подталкивал корму. Он то неторопливо греб кормовым веслом, то хватал длинный шест и, упираясь им в дно реки, наваливался на него всем телом.

Абай слышал, что у лодочника два малолетних сына погибли от холеры, а жигиты, тянувшие бечеву, тоже недавно похоронили близких: один — мать, а другой — жену. Он хотел поговорить с Сеилем, но тот сам обратился к Абаю:

— Скажи, Абай-мирза, что нам делать? Неужели мы все погибнем? Вся моя надежда теперь на старшего, сына — ему уже вот пятнадцать лет сравнялось. Он ведь тоже болел холерой. Сразу у меня свалилось трое. Я уже думал: ну, конец всему! Ан нет, те-то двое померли, а этот, гляди, пошел на поправку.

У Сеиля была больная жена. Когда сразу трое ее детей заболели, она последних сил лишилась, ослабла, руки поднять не могла. А старуха, мать Сеиля, скрючилась в молитве: «Возьми меня, господи, вместо моих внучат». Хотела умереть с ними вместе. День и ночь в доме стон и слезы!

Казалось, лодочник ждал от Абая хотя бы утешительного слова.

— Если погибнет и старший, жена и мать мои умрут не от холеры, а от горя! — печально говорил лодочник. — Скажите, Абай-ага, может человек снова заболеть, если в первый раз холера его не сломила?

Абай облегченно вздохнул, — на этот раз он мог твердо обнадежить бедного отца:

— Второй раз не заболевают. Твое счастье, что хоть один сын у тебя уцелел.

Лодка Сеиля переплыла Большой Иртыш и приблизилась к невысокому, но крутому берегу Зеленого острова. Гребцы выпрыгнули на берег и снова повели ее на бечеве протоком Кара-Су, подходившим вплотную к городу.

В лодке кроме Абая сидело человек десять. Среди них были две татарки; натянув на головы черные халаты и тщательно закрыв лица, они прислушивались к разговору Абая с лодочником. Когда понадобилось облегчить лодку, пассажиры вышли на остров и пошли берегом. Вышли и татарки. Абай хотел последовать за ними, но Сеиль сказал:

— Ничего, сидите!

— Женщины сошли. Неудобно. Я ведь здоровый. Лодочник обнажил в озорной улыбке сверкнувшие белизной зубы:

— Женщины устают, если не ходят пешком. Сидите, сидите!

Оставшись наедине с Абаем в лодке, Сеиль начал рассказывать о том, что говорили в Нижних Жатаках о Сармолле.

— Абай-мирза, правда ли, что на него ополчились имамы верхней и нижней мечети за то, что он сказал: «Пусть хоть все муллы без доходов останутся, лишь бы народу стало легче! Не зовите, мол, ишанов да ходжей на жаназа, не собирайте людей около покойников. Это, дескать, моя о народе забота». Известно вам это? Так вот, муллы решили его погубить. Так говорят в народе. А ведь они могут натворить сколько угодно безобразий, у них на это помощники есть!

Абай сильно встревожился.

— От кого ты это слышал?

— Не спрашивайте, мирза! Слышал. — Сеиль понизил голос. — Говорят, имамы двух мечетей прокляли Сармоллу: будто бы за то, что он связался с русскими попами и играет им на руку. Он, говорят, нарочно отводит мусульман от имамов и хазретов. Есть в слободке торговец Отарбай, известный скандалист. Когда у него не хватает слов для ругани, он берется за камчу, а то и за кистень. А друзья его Семейкан и Корабай еще почище будут. Настоящие разбойники. Эти люди связаны с ворами и даже убийцами. Я живу неподалеку от Отарбая. Наш водовоз сказал, — что этот самый Отарбай и его приятели поклялись прикончить Сармоллу.

— Когда ты это слышал?

— Два дня назад. Вечером в прошлый четверг.

Абай в раздумье опустил голову, взволнованный и огорченный. Ведь это он сам послал Сармоллу к людям, говорил ему: «Надо позаботиться о народе, довести до него разумный совет…» Какими бы расчетами Сармолла ни руководствовался, бедный люд верил его словам, предпочитая их всем поучениям и назиданиям отцов духовных.

Народ понимал — Сармолла не побоялся подвергнуть свою жизнь опасности. Пусть у него свои счеты с муллами, но сейчас полслова, сказанные им против хазретов, добрым семенем падают в душу народа. Не должен ли сам Абай делать сейчас то же самое, что делает Сармолла?

Обогнув остров, пассажиры вышли к протоку Кара-Су. За спиной остался густой лес Полковничьего острова, впереди раскинулся Семипалатинск. Широкие и прямые улицы города спускались к Иртышу. Бросалось в глаза белое многоэтажное здание паровой мельницы, принадлежащей татарину, купцу Мусину. Из высокой кирпичной трубы густыми клубами валил черный дым. За мельницей виднелось большое белокаменное здание окружного суда, а невдалеке от него возвышалась в окружении двухэтажных каменных строений плещеевская церковь. С ее колокольни доносился веселый малиновый перезвон, перекликающийся с густым гудением колоколов кафедрального собора. В этот колокольный гул, торжественно плывший над большим русским городом, озорно врывался пронзительный свист паровой мельницы.

Сеиль завернул лодку к протоку Кара-Су и погнал к берегу, где уже стояли в ожидании новые пассажиры. Абай снова обратил внимание на закутанных в халаты татарок, которые словно воплощали в себе немое терпение темных людей, беззащитных перед лицом бедствия.

— Я не собираюсь угодничать перед хазретом, — говорил Сеиль, ловко орудуя шестом. — Моя душа больше доверяет Сармолле. Недаром он сказал, что друг народа Абай думает так же.

Сеиль понизил голос, чтобы его не услышали люди, стоящие на берегу, и продолжал:

— Сказывают, Сармолла был у вас перед ссорой с муллами и советовался с вами? Поэтому жители Верхних и Нижних Жатаков и поверили его словам, понимаете?

Тут лодка подплыла к берегу и заскребла дном по прибрежной гальке.

— Я все понял, Сеиль, и очень благодарен тебе! — сказал Абай тихо.

Люди, ожидавшие на берегу, быстро заполнили лодку.

Лодочник перевез своих пассажиров через проток Кара-Су. Абай поднялся последним. Лодка сильно закачалась под тяжестью его грузного тела. Сеиль взял Абая под локоть и, бережно поддерживая, помог сойти на берег.

3

Пройдя мимо паровой мельницы, Абай вышел на площадь и осмотрелся, намереваясь взять извозчика. Но площадь была пуста. Пришлось идти пешком. Улицы в городе иные, чем в слободке, — на них нет ни травинки. Абай с трудом шагал по глубокому рыхлому песку, который то и дело набивался в кебисы. Хорошо еще, что горячий воздух не шелохнет. В ветреные дни в Семипалатинске бушевали песчаные бури и пыльные вьюги, от которых туго приходилось пешеходам. Но и сейчас было не легко. Только ступишь, а нога на полшага скользит назад, словно у коня, когда ему приходится месить глину.

Вспотевший и усталый Абай наконец вышел на Мир-Курбанскую улицу, почти сплошь застроенную деревянными домами. Она брала свое начало в центральной части города и тянулась через Татарскую слободку. Абаю бросилась в глаза пестрота оконных ставен и наличников. Высокие ворота и крыши домов тоже были недавно покрашены масляной краской в синий, зеленый и желтый цвета.

На Мир-Курбанской улице, в угловом полукаменном домике и остановился у Данияра Кандыбаева Абиш со своей женою. Абай отворил калитку и вошел в чисто подметенный двор.

Данияр Кандыбаев, образованный казах, служил переводчиком в Семипалатиской конторе государственного банка.

В те годы довольно часто можно было встретить молодых казахов, получивших, подобно Данияру, русское образование и носивших европейскую одежду. Они работали толмачами,[88] писарями, фельдшерами и ветеринарами. Семипалатинские казахи прозвали их «каратаяками» — черно-палочниками.

Тридцать лет назад Абай, который охотно помогал учить по-русски казахских детей, привез маленького Данияра в город и определил в русско-киргизское училище. Школы этого типа русское правительство открывало еще в середине девятнадцатого века, чтобы подготовить из среды местного населения толмачей и мелких чиновников для губернских канцелярий. Данияра поместили в интернат вместе с его сверстниками-казахами, одели в удобную русскую одежду, дали чистую постель. Через несколько недель он уже превратился в старательного и благовоспитанного школьника. Никто не узнал бы в нем степного оборвыша, безродного сироту, которого по разверстке властей («три мальчика с каждой волости!») доставили в город, хотя он и ревел всю дорогу, как верблюжонок. Пусть вначале ребятишки, а иной раз и их родители не понимали своей пользы, но Абай всегда, где только мог, способствовал русскому обучению казахских мальчиков. Немало таких вот сирот, как Данияр, он пристроил в интернат. Многие из них уже окончили школу и теперь служили в канцеляриях, добром поминая Абая: Самалбек, Нурлан, Орманбек.

Проучившись шесть лет, Данияр окончил пятиклассное начальное училище и, не сказав никому ни слова, уехал в Ташкент, вместе с товарищами, приезжавшими из Туркестана в Семипалатинск учиться. Два года он прослужил в Ташкенте, а потом перебрался в Маргелан. Здесь он женился на Афтап и вместе с нею вернулся в Семипалатинск. Афтап отличалась от городских казашек, но не походила ни на татарку, ни на русскую женщину. Это и было понятно. Дочь мелкого лавочника, она родилась и выросла среди узбеков в далеком Маргелане.

Скопленные в Туркестане сбережения позволили Данияру приобрести домик на Мир-Курбанской улице. Детей, у молодоженов пока еще нет, и они живут во всех четырех комнатах верхнего и нижнего этажей втроем со своей пожилой служанкой Майсарой.

Данияр и Афтап — редкая пара. Жена почти вдвое выше мужа. Пышная, рослая, круглолицая женщина с иссиня-черными бровями и веселыми глазами выглядит красавицей рядом с низкорослым Данияром. Но и ему нельзя отказать, несмотря на оттопыренные уши и плоские веки, в известной привлекательности. Бледно-матовое лицо мужа, покрытое легким румянцем, кажется жене очень милым, а его хрупкая фигура удивительно изящной. А особенно довольна Афтап веселым характером Данияра, он кого угодно рассмешит до слез. Только послушайте его рассказ, как он обманом привез из Маргелана свою Афтап, не знавшую ни казахов, ни русских, ни степи, ни сибирского города на Иртыше.

За Абишем и Магиш, остановившимися в его доме, Данияр заботливо, ухаживал. Сын уважаемого Абая-ага, образованный офицер, Абиш приходился ему младшим родственником. Но все это отнюдь не спасало молодых от шуток игривого хозяина. Вот и сегодня после завтрака Данияр сокрушенно сказал Магиш:

— Ох, этот Абиш, не успел жениться, как уже утащил тебя в такую даль! Должно быть, расхваливал Алма-Ату, как самый лучший город на земле! Знаю, знаю!.. Мы, каратаяки, умеем обманывать своих доверчивых жен! — И он лукаво подмигнул Магиш.

Абиш молчал, посмеиваясь и искоса поглядывая на заалевшие от смущения щеки жены. Он любил шутки и смех, — как-то она, степная скромница, отнесется к веселой болтовне Данияра?

А Магиш, преодолев робость, и тоже посмеиваясь, ответила на шутку шуткой:

— Вы лучше расскажите Данияр-ага, как сами обманули Афтап-женге.[89]

— Расскажу, расскажу… Тем более, что Афтап меня уже наказала… Бог благословил, и мы с Афтапжан поженились! Живем в Маргелане неплохо, у нас домик и сад. Но я по ночам спать не могу. Все думаю, когда снова увижу Семипалатинск и родную степь! Афтап мне сочувствует, но менять Маргелан на Семипалатинск не хочет. Зачем ей? Отец и мать рядом, над головой персики и абрикосы висят, журчит арык, соловьи заливаются, цветы благоухают, в хаузе — вода прозрачная… Это тебе не Сары-Арка! Моя тоска по родной степи ей непонятна. Чего тосковать, когда кругом груши, виноград, яблоки и другие сладчайшие плоды в изобилии. А нужно сказать, любила их Афтап, крепко любила! Подметил я это и решил сыграть на ее слабости. Сидим мы однажды под яблоней, я и говорю:

— Ну что это за яблоки в Маргелане! Смотреть не хочется! Попала бы ты в благодатный Семей. Сейчас там вот такие яблоки висят на деревьях, крупней арбуза. Ветви до земли гнутся! Ствол не выдерживает, надвое раскалывается! А семипалатинский виноград! Хусан! Ширази! Сто сортов! Один слаще другого! А груши! А персики! Положи в рот — тают, как мед! И вот как до груш и персиков дошло — смотрю я на свою Афтап… — При этих словах Данияр обратил свой лукавый взор на жену, а она заливалась смехом, содрогаясь всем своим крупным телом. Смеялась и Магиш. У Абиша на глазах выступили слезы. А Данияр продолжал как ни в чем не бывало — Аромат! Весь город благоухает! Весь в зеленых садах! На улицах розы цветут! Вода в арыках только родниковая, прозрачная, как алмаз. Соловьи словно мухи летают. А поют — оглохнуть можно. Не город — райский сад! А зеленых попугаев сколько! И какие попугаи! Сары-аркинские! Только они одни умеют рассказывать сказки «Тоты-Намэ» девяносто ночей подряд… Слушает моя Афтап, и глаза у нее горят. Вижу, хочется ей попробовать диковинных семипалатинских плодов, яблок покрупней арбузов, посмотреть райские сады и розы…

— … Как они цветут на пятидесятиградусном морозе зимой, — вставил свое слово Абиш, — и благоухают летом в песчаный буран, когда на семипалатинских улицах караван может заблудиться.

Магиш и Афтап весело рассмеялись, но Данияр тем же серьезным тоном продолжал:

— Смотрю, моя Афтап начала колебаться. Я веду более решительное наступление. Поднимаю червивое яблоко, упавшее с дерева, и морщу нос. Разве это плоды? Вот сары-аркинские персики — те никогда не червивеют. Афтап слушала-слушала и говорит: «Ну, давай поедем в твой Семей!» — весело закончил Данияр, подражая маргеланскому выговору. — А теперь, Магиш, расскажите, каким обманом везет вас Абиш в Алма-Ату?

— Он еще не успел сочинить для меня такой сказки, какую вы придумали для Афтап, а может быть, и для нас! — ответила находчивая Магиш.

После завтрака Данияр ушел на службу. Абиш остался с молодыми женщинами и пожилой прислугой Майсарой. На досуге они начали обсуждать, чем заменить кимешек на голове Магиш. Майсара, прожившая свою юность в Казани и Уфе, хорошо знала наряды местных казашек и татарок, — она предложила каляпуш[90] и желтую шаль. Абиш вспомнил о тахии,[91] расшитой золотыми нитками, и белой шелковой шали. Афтап не согласилась с ним. Наконец все три женщины ушли в спальню и раскрыли огромные сундуки с нарядами Афтап.

— Пусть Магиш нарядится и покажется Абишу, — посоветовала Майсара. — Тогда и выберет себе убор, какой ему понравится.

Магиш стала отказываться. Зачем устраивать смотрины? Она сама выберет, что ей больше по душе. Но Абиш и Афтап запротестовали. Они оба желали вмешаться и показать собственный вкус.

Абиш хотел, чтобы были видны волнистые черные с красноватым отливом косы Магиш. Он не хотел мириться с тем, чтобы кимешек скрыл ее красивые розовые ушки, белую нежную шейку. Пусть красота жены сияет, как полная луна, у всех на виду. Он не мог налюбоваться своей красавицей и нарадоваться своей любви.

Магиш молча слушала мужа, постояла в раздумье и направилась в угловую комнату. Через минуту оттуда донесся женский смех. Особенно громко смеялась Майсара.

Абиш терпеливо ждал. Но вот распахнулась дверь и на пороге появилась Магиш. Она смущенно глядела на мужа.

Вместо бешмета Магиш надела темно-вишневый бархатный камзол в талию. Он хорошо оттенял ее длинное плиссированное платье из кремового шелка. Молодая женщина отказалась от хваленной Майсарой каляпуш и от калфака,[92] предложенного Афтап. Она надела тахию с золотым шитьем, в какой была в первую свою встречу с Абишем, а поверх накинула золотистую, редко сплетенную тонкую и легкую шаль с кистями. Один конец ее она свободно обвила вокруг груди и откинула через правое плечо. Абиш с изумлением смотрел на Магиш. В новом наряде, она выглядела и такой, как в первое их свидание, и новой, еще красивее. Свежей, благоухающей юностью веяло от нее…

Подойдя к жене, Абиш ласково обнял ее за плечи и стал поворачивать то в одну, то в другую сторону, любуясь ее нарядом. Майсара молчала, поджав губы, но Афтап, будучи сама на редкость хороша собой, искренне восхищалась изящной фигурой и прелестным личиком Магаш. Афтап не была завистлива.

— В этом платье вы еще очаровательнее, Магиш! — говорила она. — Вам оно очень идет!

«Женщины лучше нас, мужчин, — подумал Абиш, с удовольствием слушая Афтап. — Они справедливее. Мужчина не станет восторгаться красотой другого, тем более если он сам красив!»

В эту минуту неожиданно распахнулась дверь и в комнату вошел Абай. Магиш не сразу сообразила, кто стоит перед нею. Густой румянец покрыл ее лицо до самых корней волос. Она вскрикнула и, закрыв тонкими белыми пальцами глаза, выбежала из комнаты. Следом за ней исчезли смущенные Афтап и Майсара, шумно хлопая дверьми и грохоча каблуками по лестнице.

Абай догадался, что происходило в комнате. Но ничего не сказал, снял малахай и прошел на почетное место. Абиш сел рядом, молча ожидая, что скажет отец.

Абай коротко рассказал сыну историю Сармоллы: о том, как встретился с ним в первый раз, как с той поры объединились против него все имамы и невежественные муллы городских мечетей, о грозящей ему расправе. Абай добавил, что речь идет уже не только об участи Сармоллы, но и об ответственности самого Абая за его судьбу. Если ему угрожает опасность, то Абай должен быть вместе с ним.

— Не знаю, как бороться против тупого невежества! — Лишь за то, что кто-то посмел сказать: «Не причиняйте вреда людям, уймите свои страсти, свою жажду наживы, не усугубляйте народной беды», — отцы духовные готовы на любое злодейство, на преступление! Вместо того чтобы просвещать народ и помогать ему бороться со страшной эпидемией, духовенство само распространяет заразу. Поистине, они не только темные невежды! Они «фитнан галям». — И Абай тут же перевел арабские слова по-русски — Презренные мира!

Молодому офицеру стало немного не по себе: в то время как его народ терпел бедствие, он в этой самой комнате всего несколько минут назад легкомысленно забавлялся, восхищаясь нарядом своей молодой жены. В маленьком домике Данияра он чувствовал себя словно на неприступном острове среди разбушевавшегося моря.

Чувствуя себя виноватым и пристыженным, Абиш стал настойчиво допытываться, чем он мог бы помочь отцу.

— Пока ничем! — Абаю понравилось рвение сына. — Ты лучше посоветуй, куда мне пойти, чтобы встретиться с народом? Я должен заступиться за Сармоллу!

Абиш подумал, что отцу не мешало бы поговорить с хазретами всех мечетей. Он сказал:

— Муллы — враги Сармоллы. Но вы для них человек посторонний. Над вашими словами они призадумаются и, может быть… переменятся… как знать…

Абай покачал головой. Подобно жене Павлова, Абиш не понимал возможностей своего отца, не понимал его места в этом злом мире.

— С этими людьми я уже говорил заочно: Сармолла много раз ссылался на меня. Их не убедишь! Эти люди, не задумываясь и не колеблясь, превратят в вероотступника любого, кто посмеет напомнить им о дне махшар,[93] когда им придется давать ответ богу за преступления перед прихожанами. А ты говоришь: иди к ним! Что ты скажешь этой мрачной кучке изуверов, черных воронов, всех этих старых суфиев, прожорливых пожилых шакирдов, смотрящих в рот своим настоятелям, имамам? Другое дело встретиться с ними перед лицом народа, чтобы народ рассудил, кто прав! Суд народный им страшен.

Абиш на мгновение растерялся, услышав такие слова. Но тотчас глаза его мечтательно блеснули.

Где встретиться с народом? Да хотя бы на базаре или на Иртыше, возле парома, на любом берегу. На реке собирается множество людей в ожидании переправы, не меньше чем на базаре. Отец сможет побеседовать с народом напрямик и заступиться за Сармоллу.

— Вы правы, ага, народ знает, что Сармоллу послали вы. Было бы несправедливо, если бы вы сейчас его не поддержали. Во всяком случае, то, что вы говорили Сармолле наедине, вы скажете теперь во всеуслышание. Вот — лучшая защита Сармоллы. И ваше сердце найдет наконец хоть малое утешение. Оно скажет, что чувствует!.. Я знаю, его душит молчание…

Абай ничего не ответил ему. Появился Баймагамбет, и Абай, надев свой малахай, собирался уйти, но в эту минуту в комнату вошла Афтап вместе с прислугой, которая несла белую фарфоровую миску с кумысом.

Не успела Афтап разлить кумыс, как за дверью раздался протяжный салем:

— Ассалау-малей-ку-ум!

Все повернулись к двери и сначала увидели камчу, а затем ее владельца — Утегельды, высокого казаха с узкой черной бородой, давнего приятеля и свата Абиша.

Афтап и Майсара приветливо встретили нового гостя и усадили за стол. С этим человеком не было скучно, он умел развеселить молодежь острым словом и отличной игрой на домбре. При нем время летело незаметно, и, придя в дом Данияра днем, Утегельды нередко оставался здесь ночевать.

Была у него одна странность. Незаурядный охотник и следопыт, Утегельды в городе чувствовал себя совершенно беспомощным. Он сознался Абишу.

— В городе я становлюсь глупее, чем верблюд в ауле. Чуть шагну в сторону и сразу же заблужусь. Если не поручишь кому-нибудь отвозить и привозить меня, то я не найду дороги ни в твой дом, ни в свой.

Два раза посланцы Абиша привозили и увозили Утегельды. И вдруг он появился без поводыря! Так как беседа с отцом все равно была прервана, Абиш не без умысла задал Утегельды коварный вопрос.

— Ты же говорил нам, что в городе заблудишься с первого шагу! Как же ты все-таки добрался, Утеш?

— Помогли желтая собачка и барабай.[94]

Афтап и Майсара весело переглянулись. А Утегельды стал рассказывать как ни в чем не бывало:

— Еще позавчера, собираясь к тебе, выехал я на самый край города и стал поперек улицы так, чтобы увидеть длинную шею барабая, из которой идет к небу дым. Погнал коня, доскакал и поставил его хвостом к барабаю. А потом увидел перед собой широкую улицу и пошел рысью. Что я запомнил, совершенно ясно — это, что, когда подъезжаешь к вам, из подворотни выбегает желтая собачонка. Тут, если сразу свернуть за угол, и будет ваш дом. Ну, я и решил, что отныне эта собачонка будет моим поводырем, с нею и в городе не пропаду. Вот так и сегодня: доскакал я до Иртыша, повернул по широкой улице, а милая моя собачонка, дай ей бог удачи, уже лежала наготове у себя во дворе. Как только я показался, она выскочила из подворотни, я сейчас же свернул за угол — и вот нашел вас! — весело закончил Утегельды.

Стесняясь Абая и, прикрывая лицо рукавом, Майсара заливалась смехом. У Афтап, разливавшей кумыс, чуть вздрагивали плечи.

Абай остановил на рассказчике добрый взгляд:

— Ну, а если не выбежит из подворотни желтая собачонка, как же быть тогда?

— Тогда я буду скакать взад и вперед по этой улице до тех пор, пока она не выскочит, — ответил Утегельды.

Тут не выдержал и Абай: улыбнулся.

Радостно было Абаю среди близких людей, и все же сердце его не оставляла тревога. Душа Абая была отравлена, яд словно перебродил в ней и казался все горше и горше. Все же, уходя, Абай добродушно пошутил над Утегельды:

— Ну вот, зачем ему город, улица, номер дома? Есть у него желтая жучка, ему и горя мало!

Вместе с Баймагамбетом Абай поехал на большой городской базар.

Сначала он прошел по магазинам Плещеева, Дерова, Михайлова-Малышева, потом заглянул в татарские магазины Хамитова, Негматуллина, Туфатуллина. Покупателей было не много. А тем, кто и был тут, кроме купли-продажи, ни до чего не было дела. Абай заметил, что большинство из них — степные казахи. Опытным глазом он сразу определил по головным уборам и обуви, из каких волостей приехали эти люди и к какому роду они принадлежат. Такие люди, когда заняты покупками, опасаются всякого постороннего взгляда. Каждый чужой человек кажется им подозрительным. Старые скряги, жадные бии и управители, мелкие хитрецы и пройдохи, расчетливые рабы своего скота, они всех считают такими же проходимцами, как они сами.

Внимание Абая привлек бай в верблюжьем армяке и малахае керейского[95] покроя. Его сопровождали два жигита. Одному из них он дал подержать посеребренный пояс, другому — плетку, а сам вынимал из кармана бешмета, заправленного в кожаные шаровары, грязный платок. Разворачивая его и шепча «бесмилла»,[96] бай с трудом отсчитывал деньги, чтобы расплатиться с кассиром. Руки старого скопидома тряслись от жадности. В это время к нему подошли еще человек пять мужчин в керейских малахаях, видимо сородичи или одноаульцы, которые узнали почетного бая и хотели его приветствовать. И тут этот старый седой человек, длинно распустив завязки своих шаровар и едва не теряя их, в смятении затоптался на месте. Неуклюже топая широко раздвинутыми ногами в тяжелых сапогах, он не только не принял салем своих сородичей, но, сердито буркнув, отвернулся от них.

Абай с презрением посмотрел на него и, закинув руки за спину, медленно вышел из магазина. Пройдя ряд лавок, он заметил среди покупателей еще несколько человек, похожих на жадного керейца, таких же настороженных и недоверчивых.

Абай понял: с этими людьми бесполезно разговаривать — и направился к мелким лавочкам. Здесь тоже было мало покупателей. Тогда он решил заглянуть на толкучку. Бедствие, постигшее город, нимало не сказалось на кипучей жизни толкучки: она по-прежнему гудела множеством голосов. Широкая площадь была переполнена покупателями, продавцами и перекупщиками, стремившимися заработать лишний пятак на дневное пропитание. Люди ходили по глубокому сыпучему песку, предлагая свой нехитрый товар. Над площадью стоял несмолкаемый шум, и невозможно было понять, на каком языке говорили и кричали продавцы и покупатели. Абай с улыбкой прислушался, но так и не смог разобрать ни одной членораздельной фразы.

Больше всего на толкучке было казахов, меньше — русских и татар. Можно было встретить и ямщика-дунганина или таранчинца, прибывшего с караваном из Туркестана, а то даже и из Китая.

Возле чьей-то тележки Абая обступили черноволосые и кареглазые цыганки в ярких цветастых шалях, перекинутых через плечо.

— Погадаю на счастье! — привязалась к Абаю одна из них, позванивая огромными серьгами и протягивая смуглую ладонь. — Посеребри ручку, посеребри!

Абай с трудом вырвался из окружения цыганок и увидел босоногого, косоглазого дивану[97] с длинным тонким посохом в руке. Острая верхушка его старого мерлушкового малахая была обмотана грязной, рваной чалмой. Обнажив костистую грудь, он стремительно пронесся мимо Абая подпрыгивающей походкой, словно бежал не по песку, а по горячим угольям.

— Аллай ха-а-ак! — выкрикивал он истошным голосом, особенно резко выделяя последнее слово.

Испуганные люди шарахались в разные стороны, а дивана, гримасничая и скаля редкие зубы, вопил в таком исступлении, что на губах у него пенилась слюна:

Шайхи-бурхи дивана, Беду-горе изгоняй! Приди, счастье, прочь беда. Аллай ха-а-ах!

Опираясь на посох, он становился, как журавль, на одну ногу и воспаленными глазами оглядывал толпу. А через минуту срывался и, подпрыгивая, нырял в гущу людей. Так он и исчез в толпе — словно потонул в глубоком озере.

К Абаю подошел рыжебородый казах в каракесекском малахае с парой перекинутых через плечо кожаных сапог, сшитых в два шва. Он предложил их купить. Но тут налетели еще два продавца — казах и татарин, оба шапочника. Каждый из них держал в руках по две татарских шапки, подбитые бобром, да и на голове они ухитрились уместить еще по две.

— Как раз на тебя! — принялись уговаривать Абая шапочники. — Лучше и дешевле не найдешь.

Шорники носили свои изделия: сплетенные из сыромятной кожи камчи, длинные вожжи, сбрую для верхового коня. Перекинув через плечо охапку жайнамазов[98] с вышитыми изречениями из корана, пожилая казашка несколько раз пересекла путь Абая. По возрасту она признала в нем правоверного мусульманина, преданного молитве, и решила, что он обязательно приобретет у нее жайнамаз. Но Абай отвел глаза в сторону. Он увидел ювелира, предлагавшего кольца и браслеты, а рядом с ним ремесленника, продававшего казахский пояс с кожаными карманами, ножнами и вложенным в них ножом. Чего только не продавали на толкучке! Овчины, тулупы, шаровары, малахаи, бешметы, вышитые тюбетейки, — новые, подержанные и совсем старые, никуда не годные, но и на них находились покупатели.

Шумная, возбужденная толпа, целиком поглощенная куплей-продажей, текла мимо Абая, а он стоял, сняв свой легкий малахай из черной мерлушки, и думал: к кому же здесь обратить свое слово? На широком лбу его собрались глубокие линии поперечных морщин, около глаз и на висках выступили капли пота, густые брови нахмурились. Он словно постарел за последние дни и сейчас особенно отчетливо ощутил эту старость. Черным камнем давила душу безысходная тоска. За долгий день скитаний он не нашел ни одного человека, с кем можно было поделиться сокровенными своими мыслями и обрести истинное понимание.

«Пишу стихи, стараюсь делать добро, заботиться о народе моем, — думал он. — А есть ли внемлющие и запоминающие мои назидания?»

Абай с горечью смотрел на окружающую его толпу и словно видел самого себя со стороны. Вот он один сидит в безлюдной степи, разложил разноцветные чудные ткани и держит в руке аршин. Есть и товар и торговец, но нет покупателя.

«Жди сколько угодно… не придет твой покупатель», — подумал Абай и, сокрушенно покачав головой, направился к своему тарантасу, на котором поджидал его Баймагамбет.

Покинув шумную толкучку, он подъехал к конному базару, который собирался обычно на пригорке за окраиной города. Здесь его сразу же узнали три казаха, продававшие лошадей, один с проседью, другой рыжеусый, а третий бледный, безбородый. Они отдали ему салем и сами первые завели разговор о холере. Абай, давно искавший слушателей, обрадовался возможности высказать свои мысли хотя бы этим троим казахам. От них он услышал, что и здесь, в этой части города, около конного базара, люди умирают от холеры.

Но только он начал говорить, как тарантас сразу же окружила толпа пеших и верховых. Среди них было немало женщин, — они особенно жадно ловили его слава.

Седобородый торговец, внимательно слушавший речь Абая, наклонившись с гнедого коня, спросил:

— Говорят, что жаназа, хатым и жертвоприношения надо проводить, не собирая людей. Будет ли это угодно богу?

— Разве в шариате сказано, что только одни хальфе, кари, мулла и муэдзины имеют право совершать жаназа? — ответил Абай. — Каждый мусульманин, умеющий читать молитвы и похоронный намаз, может его совершить. Если среди родственников покойника найдется грамотей, пусть он сам прочитает поминальную молитву и коран. Не к чему беспокоить муллу.

Абай без страха отступал от мертвой буквы шариата, но видел, что и людей это не пугает. Они верили ему, и он не торопясь, терпеливо, истово и настойчиво излагал им простейшие советы: мыть руки горячей водой, не пить сырой воды, не есть арбузов и дынь, есть только хорошо проваренную и прожаренную пищу.

В мягком, грудном голосе его звучала искренная забота, и люди спрашивали друг друга:

— Кто это говорит? Что за человек?

— Да это же Абай!

Многие из слушателей видели его впервые, а те, кто хорошо знал, сразу же спросили про Сармоллу:

— Хулят его и ругают все муллы и хальфе. Правы ли они?

Абай ответил:

— Этим они показывают лишь свое невежество, ведут себя недостойно. В тягостные дни бедствия эти люди занимаются дрязгами и раздорами. Нечестно поносить Сармоллу за то, что он предостерегает людей: «Берегитесь холеры». Тот, кто предупреждает об опасности, — не злодей, а доброжелатель!

Абай вернулся с конного базара словно помолодевший. Эта первая встреча с народом смягчила и освежила его изболевшуюся душу, точно дождь иссохшую землю.

На следующий день он опять был в слободке и сразу же отправился на скотный базар. И здесь вокруг Абая тотчас сошлось двадцать-тридцать человек, покупателей и продавцов. А когда Абай шел мимо мелочных лавок, его останавливали торговцы, плотники, портные, сапожники, и многие покупатели, мастеровые. Люди спрашивали о холере, и он вновь повторял свои советы, разъясняя их смысл. Его слушали внимательно. Люди не сомневались, что уста Абая говорят чистую правду, что им руководит неподдельная любовь к народу. И Абай, взволнованный, тронутый, искал для своих слушателей самые сильные, простые и ясные слова.

Разговаривая с жителями слободки, Абай не забывал упомянуть о Сармолле, о его спорах с духовенством, о своем полном единомыслии с тем, что советовал людям Сармолла: «Самые верные советы», «Забота друга», «Надо слушаться его беспрекословно».

Всю неделю Абай ежедневно посещал городские базары. Ежедневно десятки человек слушали его советы.

Теперь городские казахи стали меньше говорить о Сармолле. При чем тут Сармолла? Сам Абай дает советы, как уберечься от холеры. Новость быстро распространилась на обоих берегах Иртыша, и верующие переставали колебаться. Многие теперь вовсе не приглашали на жаназа имамов, хальфе, кари, муэдзинов и шакирдов. Похороны обходились без поминок и хатыма, в дом покойника звали только одного муллу.

Вот когда пришли в бешенство слепой кари, Шарифжан-хальфе и Самурат-муэдзин! Спорить с Абаем было куда труднее, чем с Сармоллой…

Слово Абая пришлось по душе народу, и вступать с ним в открытую схватку было рискованно. Даже имени Абая никто из них не называл. Его именовали «степняком», «безбожником».

Тем яростей обрушились отцы духовные на Сармоллу. Заклятого врага надо уничтожить, стереть с лица земли!

Однажды ночью, после молитвы ястау торговцы Отарбай и Корабай в темном закоулке возле верхней мечети остановили старого имама. Они вели за собой Самата, Сокыр-кари, Шарифжана и Самурата-муэдзина. Дело у них к нему, видно, было нешуточное.

— Святой отец! Мы к вам от прихожан с мольбой!

Речь начал Отарбай. Высоченный, он низко наклонился к малорослому глуховатому имаму, чтобы тот услышал его голос.

— Уа, хазрет! — сказал он, тряхнув козлиной черной бородой. — Меня к вам послали люди вашего прихода. И пришел я не один. Вот за той решеткой ждут десять человек — верные последователи Магомета. Послушные божьему велению, мы просим указать путь спасения от мора, который обрушился на голову мусульман. Какой совет дадите вы?

А гундосый Корабай низким голосом добавил:

— Говорят, когда во время бури людям грозит на корабле гибель, они приносят жертву богу и спасаются от смерти. Какую жертву должны принести люди нашего города?

Корабай умолк, и снова заговорил Отарбай:

— Ваш покойный отец, святой Ак-ишан, когда народ умирал от черной оспы, велел ничего не жалеть для бога. Скажите, святой отец, народу, какую жертву он должен принести, чтобы спастись?

Высохший от старости хазрет вздрагивал при каждом слове, как пушинка. Застигнутый врасплох, старик никак не мог собраться с мыслями.

— Щедр господь, щедр господь! — бормотал он себе под нос. — Да будут благословенны ваши намерения. Жертвоприношение ваше будет одобрено нашим пророком, посланником божьим, Магометом. В дни бедствия жертва — благо. Да будут благословенны ваши цели. Бирахматила я ярхамар — рахимин!

И хазрет поднес ладони к лицу, заключая свою речь молитвой. Плохо соображая, что он такое наговорил и что им следует делать дальше, оба торговца стояли растерянные.

Выбрасывая вперед длинный посох и шаркая каблуками низких кебисов по крупному песку, хазрет направился к дому, поминутно гладя себя по лицу ладонью.

Когда он скрылся за решетчатым забором, к Отарбаю и Корабаю подошли десять прихожан, которые ожидали поодаль. Послышались нетерпеливые голоса:

— Что же сказал хазрет?

— Что советует?

Высокий, как жердь и черный, как жук хальфе Самат дал свое толкование словам имама.

— У стен божьего дома вы упомянули имя хазрета Ак-ишана, отошедшего в святости на небеса. В ответ на это вы получили из уст Садыр-Агзама, самого почтенного учителя веры в нашем городе, разрешение на святое дело. Ни один человек не посмеет обвинить вас, если вы выполните его по указанию имама, вашего наставника. Хазрет сказал — да будет так!

— Говорите прямо, — грубо прервал Корабай, — что надо делать?

Муэдзин Самурат поднял руки к небу, забубнил по-арабски:

— Вы же слышали: «Чтобы избавиться от бедствия, надо решиться на любую жертву. Как бы ни была дорога и трудна она — пусть решится народ и не знает пощады. Ничего, кроме благой награды, он не заслужит». Вот что сказано в писании.

Неграмотные торговцы плохо понимали книжные обороты, не знали арабского языка. Муэдзин повторил им свою речь по-казахски. А слепой кари нетерпеливо добавил:

— Сказано ясно. Идите и приступите к исполнению святого дела.

Сармолла в этот час чувствовал себя совершенно спокойно. Он был вполне удовлетворен одержанной победой. Все, что задумал сказать, — он сказал, что захотел сделать — сделал. Не только слепой кари, муэдзин Самурат и хальфе Шарифжан остались с пустыми карманами — сам имам за последние дни потерял львиную долю своих доходов! Великая цель достигнута! Сармолла выиграл бой…

— Да будет так! — с важностью произнес Сармолла и добавил по-персидски — Хоб, хоб аст, бисияр хоб аст![99]

На следующий вечер после молитвы ахшам он подозвал своих дочерей Бибирасу и Асьму.

— Доченьки, скажите матери, пусть готовит самовар. Я схожу к цирюльнику и скоро вернусь.

Сармолла накинул на плечи легкий халат и всунул ноги в кебисы. Дочки, высокие хрупкие девушки, почтительно открыли отцу дверь.

— Возвращайтесь скорее, аке! Самовар поставим!

Пятнадцатилетняя Асьма посветила на лестнице, пока Сармолла спускался со второго этажа, а Бибисара проводила его на улицу.

Вернувшись домой, девушки накрыли в столовой круглый стол. Но отец что-то задерживался. Несколько раз дочки подогревали самовар, но Сармолла все не шел. Это было удивительно.

— Может быть, он отправился на молитву в мечеть? — спросила самое себя мать.

— Я думаю, скончался кто-нибудь, и его пригласили на жаназа, — предположила Бибисара.

— А что, если цирюльник захотел его угостить? — сказала Асьма.

Кончился керосин в лампе. Наступила полночь. Сестры заплакали. Мать не успокаивала их. Она громко вздыхала, сердцем чувствуя, что муж попал в беду.

Час проходил за часом. Юные девушки, тесно прижавшись друг к другу, безмолвно глядели на дверь. Так они досидели до петухов. Отца все не было. Он так и не вернулся.

Цирюльник жил в четырех кварталах от дома Сармоллы, за верхней мечетью. Сармолла побывал у него, и цирюльник наголо обрил ему голову и тщательно подстриг холеную бороду и усы, как это предписанию в священной книге «Мухтасар» истым мусульманам. Поблагодарив мастера за добросовестную работу, Сармолла вышел из цирюльни.

Быстро угасали сумерки безлунного вечера, и пустынные неосвещенные улицы тонули в темноте. Сармолла шел к своему дому кратчайшим путем, вдоль решетчатого забора мечети. Он знал, что, завернув за угол, увидит освещенные окна своего домика, и уже предвкушал удовольствие посидеть с женой и дочками за кипящим самоваром. Но только он дошел до угла, как с противоположной стороны от ствола высокого дерева отделились две темные фигуры и преградили ему путь.

— Что вам? — хотел крикнуть Сармолла, но страх перехватил ему горло. Три человека выскочили из-за угла и, замахнувшись короткими дубинками, стремительно накинулись на Сармоллу, — его окружили со всех сторон.

— Помогите! — простонал Сармолла.

А неизвестные люди стали избивать его, приговаривая:

— Субханалла!

— Астагфиролла!

— Ля илаха, илла-ллах![100]


Нанося удары, они сгибались, словно суфии, совершающие земные поклоны во время молитвы.

Сармолла несколько раз падал, ему давали подняться и снова били дубинками и кистенями, при каждом ударе призывая имя аллаха. Уже полумертвого, его ударили кинжалом в грудь, а мертвому перерезали горло под золотистой бородой, которую так тщательно подстриг несколько минут назад искусный цирюльник.


На утренней молитве старшие шакирды и Корабай с горестью сообщили собравшимся прихожанам об убийстве Сармоллы. А после молитвы муэдзин, кари и оба хальфе стали объяснять, почему это случилось. Оплакивая Сармоллу, они говорили:

— Благородного, благословенного ученого, наставника нашего Сармоллу убил народ. Путь спасения от холеры был один. Чтобы прекратить бедствие — требовалось принести в жертву лучшего из лучших. И народ принес эту жертву.

Человека, погибшего такой смертью, шариат велит причислять к шахидам — мученикам за святую веру, а убийц не считать преступниками и грешниками. Когда во время бури гибнет переполненный людьми корабль, не будет грехом выбросить в море одного человека в жертву богу.

Так учит шариат. Сармолла — жертва, угодная богу. Пусть так и отнесутся к его смерти родные, друзья и ученики. Иначе они повредят душе покойного, не дадут ей предстать перед лицом всемогущего очищенной от грехов и помешают совершить жаназа, положенную для шахида!

Не успели прихожане толком разобраться в этой басне, как духовенство сообщило народу свое решение:

— За пролитую кровь на благо мусульманам Сармолла признается шахидом. Он будет похоронен в своей одежде, запятнанной кровью мученика. Во дворец всевышнего он войдет с неомытыми ранами.

Преступление возле стен «божьего дома» было совершено с именем аллаха и с благословения шариата. Религия освятила это самое настоящее убийство, потому что у преступников были на головах чалмы, в руках четки и на устах — молитвы. Этим людям мог позавидовать любой бандит. Шариат охранял их. Убийцам не надо было опасаться ни мести, ни кары, ни проклятий на этом свете. А шахиду был обеспечен рай на том. Бери в объятия гурию, пей райский кеусер и живи себе на седьмом небе блаженства.

Зарезав Сармоллу, убийцы вовремя объявили его шахидом и затушили уже занимавшийся было пожар. Имамы, хальфе, кари, муэдзин и шакирды верхней мечети заполнили дом Сармоллы, весь двор, даже конюшню, где стоял его тощий конь, и улицу возле дома. Беспрестанно твердя: «шахид», «место в раю», — они старались заглушить рыдания трех женщин — убитой горем вдовы погибшего и двух осиротевших дочерей.

— Не плачьте, немощные рабыни аллаха! Не противьтесь воле божьей! Господь знает, что делает! Перед лицом такой смерти он ждет от вас великого смирения!

— Только любимейший из рабов господних достоин стать шахидом!

— Умереть подобной смертью! Чего же лучше можно желать!

— Нельзя плакать по покойнику! А то усугубятся его загробные муки!

Так говорили, плачущим женщинам все хальфе, входившие в дом. То же самое твердил и хазрет, оказавший высокую честь семье Сармоллы и заглянувший в комнату, где лежал покойник. Бибисара и Асьма плохо понимали, что говорили муллы, мешая казахские слова с книжными арабскими. Они были подавлены горем, так неожиданно свалившимся на их хрупкие плечи.

Духовенство спешило поскорее похоронить Сармоллу. Хальфе переговаривались между собой:

— Не нужно обмывать покойника!

— Нельзя на нем менять одежду!

— Можно обойтись и без савана!

Единодушие было полное, никто не возражал, а слепой кари пояснил, почему надо торопиться с похоронами:

— Сегодня пятница, надо чтобы покойник успел прикоснуться бедром к могильной земле, пока не наступила суббота.

— Да, да! Надо скорее выполнить предписанное законом, — дружно поддержали муллы.

Слова слепого кари передавались из уст в уста, они облетели весь двор и улицу:

— Он погиб в ночь с четверга на пятницу. Это лучшее свидетельство, что он несомненный шахид!

— Такую смерть должны желать себе все истинные мусульмане!

— Всякий правоверный подумает: «Умереть бы так и мне!»

— В книге судеб «Лаухаль-Махфуз» начертано, что благословенный наставник предстанет перед троном всевышнего в совершенной чистоте.

— Можно даже позавидовать Сармолле! Шарифжан, Самурат и слепой кари голосили во всеуслышание:

— Пусть осенит нас всех святость дорогого нашего шахида Сармоллы!

Белоголовые грифы, почуяв запах свежей падали, слетаются на нее из непостижимой дали. Вот точно так же слетелись к мертвому телу Сармоллы и чалмоносные хищники, охваченные одним стремлением — поскорее закопать обезображенный труп. Они торопились с этим делом, побаиваясь смуты, которая могла вспыхнуть в народе.

Первыми о смерти Сармоллы узнали его ученики, пришедшие рано утром на занятия. Среди них были дети рыбака Ермека, рабочего Токбая, сыновья вдовы Дамежан. Ребятишки со слезами на глазах прибежали домой и принесли родителям страшную весть о гибели муллы. И все старшие тотчас, как по уговору, вспомнили речь Сармоллы, произнесенную в мечети. Вот это была речь! Она вошла в сердце простого народа. Казалось, Сармолла постиг тайну «тылсым»[101] описываемую в мусульманских книгах. Он метнул слово, крепкое и тяжелое, как каленое ядро, в толпу мулл, и оно высекло искры. Народ отвернулся от мечети, медресе, от мулл и ходжей.

Разгадать тайну гибели Сармоллы было нетрудно. Послушав взрослых, дети поняли, кто и почему убил их наставника. Исполненные жалости к нему, они выбежали на улицу и здесь встретили лодочников Сеиля и Естая с веслами на плечах. Выслушав ребят, Сеиль сказал:

— Вот идут охотши[102] — Митрий и Семен. Расскажите им, что мулле перерезали горло. Они найдут, кто это сделал.

Мальчуганы-перебежали пыльную улицу и остановили двух городовых. Охотши поправили сабли, висевшие на желтых ремнях через плечо, и направились в дом убитого. Они посмотрели на перерезанное горло покойника, многозначительно переглянулись и торопливо зашагали к забедейши, для которого они были глазами и ушами.

Подполковник Смирнов, выслушав городовых, погладил острую бородку и расправил огромные пушистые усы. За семь лет его полицейской службы в слободе это было первое необычайное убийство во вверенном ему участке. Для Смирнова слово «мулла» обозначало настоятеля мечети, во всяком случае что-то вроде попа или дьякона! И вот магометанского попа зарезали, как барана! Это уже что-то вроде бунта! Такое дело нельзя оставить без внимания!

Через полчаса следователь Зенков, врач и двое городовых явились в дом Сармоллы. Они взяли труп для медицинского осмотра, составили акт, снова одели в прежнюю одежду и положили на прежнее место. Услышав о «кощунственных» деяниях забедейши, хальфе, хазреты и муллы вновь, галдя, как галки, шумной стаей слетелись на труп Сармоллы. Шарифжан и Сармат срочно вызвали в мечеть старого имама, и вот тут-то было решено немедленно возвести Сармоллу в шахиды, а похоронить обязательно в пятницу. Хазрет сказал:

— Сармоллу принес в жертву сам народ, поэтому убийцы не подлежат наказанию. По закону ислама, в такие дела не имеют права вмешиваться посторонние. Да будет так!

На похороны имам и хальфе пригласили знатных баев, известных людей, вроде войлочника Сейсеке, мясника Хасена, бакалейщика Жакыпа, торговца Отарбая. Из степняков позвали Уразбая в расчете на то, что он пригодится как свидетель. Все эти почетные люди, исполняя правила шариата, торжественно вынесли Сармоллу из дома и понесли на мусульманское кладбище.

В эту же ночь неизвестные люди остановили Шарифжана-хальфе, возвращавшегося после намаза ястау, они сорвали с его головы чалму, вышибли у него два зуба и избили до крови. А у Самата-хальфе кто-то разбил булыжником окно. В следующую ночь над слободкой вспыхнуло зарево пожара. Это пылала крыша нового дома, построенного в дни холеры Самуратом-муэдзином.

Помимо этих неприятностей начались и другие. Охотши Митрий и Семен ежедневно то утром, то вечером вызывали к следователю Шарифжана, слепого кари, Самурата, Отарбая и Корабая. Об этом говорили не только в слободе, но и в самом Семипалатинске, в Затоне, в Жатаках Жоламана, на Озерке и во всех пригородных аулах. Слухи о зверском убийстве Сармоллы распространялись с быстротой степного пожара.

По вызову забедейши в участке побывали многие жители слободки и лодочники Сеиль и Естай. Еще до начала следствия Абай два раза беседовал наедине с подполковником Смирновым и следователем — надворным советником Зенковым. А спустя несколько дней после пожара у Самурата-муэдзина погорелец был посажен в каталажку.

Услышав ночью эту страшную новость, слепой кари велел запрячь лошадь. Он поскакал к хазрету и поднял старца с постели. Что делать? Нельзя терять времени! Шарифжан и Самат-хальфе тоже запрягли лошадей. Они скакали всю ночь, оповещая знатных баев о нависшей беде и уговаривая их оказать сопротивление забедейши. Надо дружно постоять за дело ислама!

Прошло еще несколько дней. Имамы семи мечетей Семипалатинска прислали в канцелярию подполковника Смирнова велеречивые письма со своими соображениями по поводу смерти Сармоллы. Богачи прихода пустили в ход свои связи с большим начальством. В дело вмешались семипалатинский полицмейстер и городской голова — они считали, что не к чему обострять отношения с мусульманскими заправилами. Узнав о настроении начальства, Смирнов тут же велел следователю прекратить начатое дело. Самурат-муэдзин вернулся домой. Имам, хальфе и торговцы вздохнули спокойно. Полицмейстер, пристав и следователи в эти дни заработали не одну «белохвостку», как казахи называли сотенную бумажку.

Забедейши на виду у всех отпустил убийц Сармоллы и объяснил, почему это сделал:

— Если разрешено казахам и татарам исповедовать магометанство, то надо считаться с требованиями шариата, — наставительно сказал он. — С православной точки зрения, убийство Сармоллы — преступление, а по шариату — это проведение в жизнь закона ислама. Не следует забывать, что убил Сармоллу темный народ во имя веры, желая избавиться от бедствия — эпидемии холеры. Законы Российской империи не предусматривают наказаний за такие деяния…

Так было замято дело об убийстве Сармоллы.

Свой гнев народ выместил на слепом кари. Он тоже возвращался с ночной молитвы, и его у самых ворот дома окружила кучка безмолвных людей: они сшибли кари с ног, били и топтали его, потом втащили на телегу и долго возили на ней, непрерывно угощая тумаками. Все это они делали молча, видимо хорошо, зная, что слепой кари безошибочно узнает их по голосу. Расправа кончилась тем, что его завезли во двор к незнакомому татарину, сбросили с телеги, распустили чалму, растянув ее во всю длину двора, причем один конец материи вместе с феской бросили в отхожее место. После этого неведомые мстители уехали.

Когда стук их телеги затих вдали, Сокыр-кари, полагая, что наконец-то избавилсяот своих врагов, ощупал землю вокруг себя и начал было, кряхтя и стеная, тихонько передвигаться по двору, но тут его внезапно лягнула какая-то лошадь, и он потерял сознание.

На этом закончились действия таинственных сил, жестоко расправившихся с городскими муллами и суфиями в отместку за убийство Сармоллы.

Кончался август. Гулял над степью пронзительный ветер, врывался в Семипалатинск, поднимая свирепые песчаные бураны. Холодное дыхание осени покрыло густой лес Полковничьего острова яркой позолотой. Белоствольные березы меняли свой зеленый наряд на ярко-желтый. Все холоднее становились звездные ночи, все чаще выпадали мелкие осенние дожди, а два дня подряд шел холодный ливень, замутивший прозрачные воды Иртыша.

Лужи на семипалатинских улицах стояли недолго — вода легко просачивалась в рыхлый песок.

На степных дорогах все чаще появлялись скотоводы, которые гнали в слободку отары овец, гурты рогатого скота, табуны лошадей и верблюдов. Семипалатинский базар ломился от бесчисленных крестьянских возов с пшеницей, картошкой и овощами. С наступлением холодов жители города уже с меньшей опаской покупали огурцы и арбузы — эпидемия холеры явно пошла на убыль.

— Сармолла — воистину самый благочестивый человек в городе. Не зря народ принес его в жертву по велению шариата!

— Пролитая кровь Сармоллы спасла нас от страшного мора!

— Смерть одного хорошего человека спасла от гибели многих!

— Ислам никогда не вводил в заблуждение мусульман!

— Как мы должны быть благодарны нашим вероучителям, имамам!

Так говорили темные люди на базарах и дома. И следователь Зенков на последней странице протокола дознания записал показание одного из верных служителей бога:

«По шариату, магометанин Сармолла законно принесен в жертву верующими. Что это помогло — всякий видит. Прошло две недели, и холера в городе прекратилась. Жертвенная смерть Сармоллы принесла пользу не только мусульманам, но и русским. Она сохранила жизнь и высокочтимым чиновникам государя императора!»

Услышал и Абай, какое дагуа[103] увенчало «Дело об убийстве Сармоллы». И вновь поэта охватил приступ безысходной тоски. Он задыхался, сознавая свое полнейшее бессилие. Более месяца прожил он в слободе, наблюдая мнимых наставников народа — имамов, мулл и ходжей. Он видел их в страшные дни народного бедствия, в дни холеры, когда во всей своей омерзительной неприглядности раскрылась их алчная стяжательская природа, тщательно скрываемая от взоров прихожан.

Абай содрогался от брезгливости. Ему казалось, что он попал в зловонно-грязную яму, где копошились омерзительные черви, питающиеся гнилью.

«Как жить? Как найти выход?»

В степи жадные хищники обирают простой народ, город тонет во мраке невежества, и тут и там безраздельно царствует тупое насилие. Абай чувствовал, что наткнулся на глухую каменную стену, — казалось, нет на свете силы, чтобы разрушить ее.

В эти дни тяжелых раздумий Абая потянуло к перу и бумаге. Вечером, присев за круглый стол, он пододвинул поближе лампу, и на белый лист легли первые звучные строки:

Мулла, — хоть сам две трети не поймет,— Коран толкует сутки напролет. Пускай копною у него чалма, Он, как стервятник, только падаль жрет.[104]

Абай творил, ясно видя перед собой знакомых ишанов, имамов, хальфе и хазретов и обрушивая на них всю силу своего гнева, своей неутоленной боли.

«Презренные мира, они причислили себя к лику безгрешных. Вся благость их в чалме, покрывающей пустую голову, и четках, перебираемых жадными пальцами. Невежды из невежд, хищники и насильники, нет тупоумнее их на свете!»

Написав эти строки, Абай в волнении отложил перо. Сердце его пылало ненавистью.

Вдруг за окном послышался частый топот босых ног и раздалось детское пение, напомнившее ему далекие годы отрочества. Лицо Абая просветлело. Наступил рамазан, и начался пост. Это городские ребята подошли к освещенному окну, чтобы пропеть жарапазан.[105]

Три мальчика нараспев тянули приветственную песню постящимся. Вслушиваясь в согласное пение детей, Абай вздрогнул от неожиданности. Такой жарапазан он слышал впервые. Знакомый книжный текст был перемешан с отсебятиной:

Мы споем о Сармолле, О злосчастнейшем мулле. Завтра день курбан-байрама, Лучший праздник на земле. Бриться начал Сармолла, Вот так славные дела! — Бритва вместе с волосами Голову с него сняла.
Сармолла пошел побриться, Чтоб ловчей носить чалму. Дочь его тоска гнетет, Чай она, рыдая, пьет. Конь его у водопоя Вслед за нею грустно ржет.[106]

Мальчуганы пели долго и наконец высокими голосами прокричали последнюю строчку: «Конец — с концом дяди…»

Абай распахнул окно и молча протянул руку с мелочью. Юные певцы исчезли так же неожиданно, как и появились, а он тяжело задумался, припоминая слова песни-плача о Сармолле, сложенного, вероятно, его учениками, малолетними шакирдами.

«Гнусная, черная сила опять победила. Мир зла торжествовал многие тысячи лет. Неужели он будет господствовать вечно и никогда не уступит места добру? А слепая воля религии оправдывает этот мир насилия. В дни холеры обнаружилась вся преступная изнанка «праведных» дел святош из мечетей и медресе, блаженных ишанов и имамов. Как глубоко пустила черная свора корни своего лжеучения, как широко распространила свою власть — самое страшное бедствие для несчастного темного народа!»

Раньше Абай думал, что казахский народ стоит в стороне от этого мира зла — религии, но жизнь показала, что это далеко не так.

Размышляя о городе и казахах, оседающих в нем, поэт всегда думал, что не степнякам, а городским жителям удастся заложить основу разумной жизни для своего народа. Теперь он увидел, что мрак невежества и шарлатанства царит даже в городе, в самом очаге культуры. Сколько отцов и матерей умерло здесь в жестоких муках! Сколько ушло в расцвете сил горячих юношей и нежных девушек. Погибал народ. И это было горше, тяжелее, ужаснее самой холеры. Черный мор прекращался; но жестокая, беспощадная темная сила, лютый враг народа—невежество оставалось полновластным владыкой на земле. Зла не убавилось на свете с тех пор, как Абай стал сознательно мыслить, стараясь познать окружающий его мир. Все так же человечество переживало несчастья и беды, все так же страдал казахский народ.

С улицы донесся конский топот. Несколько всадников подскакали к воротам дома:

«Должно быть, из аула! — подумал Абай и стал с нетерпением ждать нечаянных гостей. — Едут поспешно, как бы беду не привезли».

Через минуту, громко отдавая салем, в комнату вошел Дармен. Абай обрадовался приходу молодого поэта, которого он любил, как младшего брата, и которого давно не видел.

Но, разглядев мертвенно бледное лицо его, всполошился, почуяв недоброе.

— Зачем приехал? С какими делами? Что случилось? — забросал он вопросами гостя, забывая даже предложить ему сесть.

Абай поспешно собрал исписанные листки и снял очки. Дармен, опираясь на кнутовище, не снимая малахая, присел на одно колено. Подняв на Абая воспаленные глаза, в которых сверкал дерзкий огонек, он заговорил торопливо:

— Абай-ага! Хотел вам сказать два слова, не выпуская повода коня из рук. За спиной у меня погоня, впереди — пожар.

— О чем ты говоришь?

— Начиная свою жизь возле вас, я думал, что и единой горсти зла никогда не принесу в ваш дом. Но я бессилен. Загорелся я искрой юности, а угодил в пламя. Мою судьбу я передаю в ваши руки. Распоряжайтесь ею. Боялся, что не доберусь до вас. А теперь пусть хоть погибель, но вас я увидел!

Абай начинал догадываться, о чем говорит Дармен. Абиш уже намекал отцу на днях, что Дармен неожиданно попал в трудное положение. Видимо, он явилея теперь к Абаю за помощью и сочувствием.