"Путь Абая. Том 2" - читать интересную книгу автора (Ауэзов Мухтар)

В СХВАТКЕ

1

Молва о покушении на Абая, совершенном в Кошбике, долго переходила из уст в уста. Люди толковали судили и рядили об этом событии по-разному. По всей округе шли слухи и слушки — противоречивые, неясные, подчас один нелепей другого. Одержимые спесью и мнящие себя храбрецами «герои» Иргизбая и тут не пошли дальше пустых угроз. В день возвращения Абая иные из аулов рода даже посадили на коней своих молодчиков жигитов, способных держать соил и пригодных к бою. Они хвалились, что подкараулят Уразбая на пути из Акшатая домой, куда он возвращался после выборов. Жигиты скакали взад и вперед на конях—главным образом днем, — горланя: «Убьем!», «Уничтожим!». Шумной толпой они заезжали в каждый попутный аул, попивали кумыс кучками гарцевали на ближних холмах.

Однако, как только проходил хмель от кумыса, они не дожидаясь вечера, убирались восвояси.

Все же Уразбай, услышав об этих угрозах, встревожился не на шутку. Его путь лежал мимо аулов Иргизбая, и он проскочил к себе домой под покровом ночи, словно беглец, спасающийся от погони. По приезде в свой аул он тайно послал к Азимбаю своих приспешников: мелкого воришку Кийкыма и других таких же, как и он, плутов и пройдох. Иргизбаевцы, воспылавшие было праведным гневом, теперь стали украдкой поглядывать в сторону Такежана, Азимбая и Шубара. Они уже не были склонны провозглашать на каждом шагу во всеуслышание: «истребим», «изничтожим», «ударим», «совершим набег»!

Только появляясь в ауле Абая, эти люди, с которых соскочил весь их вчерашний пыл и спесь, еще пробовали шуметь, будто бы они способны были покарать обидчика. Старейший из иргизбаевских аксакалов Ырсай ворвался в дом Абая в сопровождении молчаливой кучки никчемных белобородых и чернобородых людишек. Ырсай громко плакал, возмущался, негодовал, рвался в бой.

— Прикажи, родной! Мы пришли умереть от руки твоего врага. Велишь разорить его — разорим! Велишь биться насмерть — готовы сразиться хоть сейчас! — вопил он.

Вместе с ним к Абаю вошли Какитай и Магаш, чтобы узнать, что он собирается теперь делать. Молчавший со дня возвращения Абай, с трудом преодолевая свои тяжкие думы, вымолвил кратко:

— Если я, желая отомстить укусившей меня собаке, тоже начну кусаться, не оскверню ли я этим свои уста! — И снова замолк.

Аулы двух других сыновей Кунанбая отнюдь не кипели негодованием. Своей молчаливой сдержанностью они давали почувствовать сородичам свое особое отношение к событию в Кошбике.


Так вели себя так называемые «единоутробные братья» и «родные». Зато простые люди Чингизской волости ото всей души негодовали за Абая. Их решительные и гневные голоса звучали все громче и громче. Возмущение наглой расправой, учиненной над уважаемым всеми человеком, уже распространилось через рубежи Чингизской волости и охватывало многочисленных тобыктинцев за ее пределами. Не родовитые баи, не волостные управители или коноводы-аткаминеры, главари вечно враждующих партий и групп, а большинство простых, незнатных люден скорбело за Абая.

Зазвав к себе Магаша и Какитая, они говорили о мести:

— Будем мстить Уразбаю. И не за одного только Абая — за народ. Не Уразбая одного накажем, найдем и того преступника, который вложил в его руку кистень. Заставим уплатить пеню, заклеймим позором. Сторицею воздадим негодяю, а добро его по ветру пустим.

Обращенные к Абаю, эти слова высказывались перед Магашем — его любимым сыном, «самым ученым и разумным среди молодежи». Возмущенные тобыктинцы посылали друг к другу гонцов. Лучшие люди родов Мотыш, Кулык, Дузбембет, Карамырза, родов, хотя и захудалых, но все еще считавшихся знатными, совещались между собой. К Магашу приезжал их посланец по имени Кодыга. Приезжали люди из родов Сактогалак, Жуантаяк, селившихся вблизи урочища Уразбая. Были сочувствующие Абаю и в соседних родах Кокше и Мамая. Все в один голос заявляли: «Заклеймим позором лицо Уразбая, заставим его припасть к ногам Абая с повинной».

Всем приезжающим к Абаю со словами сочувствия Магаш пока что отвечал сдержанно и скупо:

— Честь моего отца не продается. Его достоинство не может быть восстановлено уплатой мзды, искупающей подлость злодея, или его признанием вины своей. Такого лечения нанесенной ему раны отец мой не примет, да и я одобрить не могу!

Эти исполненные достоинства слова Магаша доставили Абаю минуты истинной радости: сын вырос настоящим человеком!

Как бы то ни было, весть о разбойничьем покушении разнеслась далеко за пределы тех мест, где жили Абай и Уразбай. Вот уже год минул со времени злодеяния. Аулы снова разместились на своих обычных летних урочищах, на тучных пастбищах близ рек и ручьев, а молва народная все ширилась и росла. Теперь уже не только тобыктинцам, но и всем родам и племенам, где знали и любили стихи Абая, пламенное слово его поучения и добрые дела заступника народного, стало известно о гнусном насилии, совершенном над ним. Теперь эта черная весть облетела многие земли, пришла к найманам, кереям, уакам, самым крупным родам среди многочисленных аргынов. Она стала достоянием не только степных обитателей на их летних, осенних и зимних кочевьях — мало-помалу она достигла и городов всех пяти уездов Семипалатинской области. Об этом говорил и весь Семипалатинск — центр, куда стекаются жители из всех уголков густонаселенной области, приезжают уездные управители, просители, тяжебщики и торговцы.

В Каркаралинске, Павлодаре, Усть-Каменогорске, Зайсане, Кокпекты, Баян-Ауле — во всех городах, так или иначе связанных с Семипалатинском, узнали об этом событии. Слухи доходили и до Кара-Откела — соседней Акмолинской области, и даже до отдаленных городов Семиречья: Лепсы, Аягуза и Копала.

Так медленно, но неуклонно и неудержимо распространялось известие о страшном ударе, нанесенном чести Абая, человека высоких достоинств, достопочтенного и высокочтимого сына казахского народа. И снова новые люди по-разному толковали о нем, обсуждали его со всех сторон, высказывали разное к нему отношение. Но везде и всюду большинство простых людей по-прежнему выражало свое сердечное сочувствие поэту. Своим отношением к покушению на жизнь Абая люди невольно обнаруживали свое истинное лицо.

Если послушать, например, волостных управителей, хаджей, мулл и знатных баев любого рода, то они не так-то уж сильно сокрушались об Абае. Встречаясь, они кичливо разглагольствовали о том, как их предки получали чины от высокого начальства, какими богатыми и сильными заправилами они были, или о том, как сами они совершали паломничества в Мекку, либо как ездили на Макаржи. Хвалились тем, что побывали в канцелярии таких-то губернаторов, выступали на таких-то чрезвычайных съездах.

Эти люди упоминали имя Абая в одном ряду с именем Уразбая, отнюдь не порицая последнего. «Значит, так сделал», «Так, значит, поступил батыр», — говорили они, ревнуя Абая к его славе и преклоняясь перед злобной волей и душевной мерзостью Уразбая. Были среди этих влиятельных насильников и такие, которые слышали о беспощадном обличении Абаем баев и волостных, а потому смертельно ненавидели его. Они раздували слухи об унижениях, которые претерпел Абай, и поносили его, приговаривая: «Сам во всем виноват, поделом ему и досталось». Они не прощали Абаю его разящих стихов и метких обличающих слов, его пламенного учения — того независимого пути, которым он неуклонно шел всю жизнь.

— Ибрай возгордился! Зачванился сверх своих сил! Лучшим людям казахским нанес оскорбление словом, — понятно, задел их за живое! Вот Уразбай и вступился за их честь, за честь большинства! Все это не так-то просто! — говорили они.

Так толковали многие степные заправилы, известные хаджи Усть-Каменогорского, Зайсанского, Павлодарского, Каркаралинского уездов. Сильные мира сего, встречавшиеся с Абаем на могих сборах, воочию видевшие его превосходство над собой, затаили завистливую злобу. Теперь они считали своевременным поддержать Уразбая. Потому-то они не только не осуждают его, но со смаком рассказывают о его «подвиге».

А что же народ? Много было людей из народа, горько туживших об Абае. Они не делились на ближние и дальние аулы, на «участливых сородичей» или «иноплеменных чужаков». Это были просто друзья и доброжелатели поэта, бескорыстно преданные ему. Им не было числа, и для них не существовало ни дальности расстояний, ни отдаленности родства. Вести о жестоком произволе, от которого страдал Абай, задевали их собственную честь, и, сокрушаясь о нем, эти люди еще сильнее тянулись к нему, к его мудрой песне, к его светлой мысли, дошедшей до них еще задолго до покушения. Преданных друзей в самой гуще народной было у Абая немало и в аулах и в городах, а особенно много — в Семипалатинске. Слова и песни Абая не сходили с уст учеников и мусульманских и русских школ. Абая любила рабочая городская беднота. Множество ремесленников, казахская голь перекатная, заполняющая базары, даже мелкие торговцы с обоих концов города за последние годы наслушались песен и изречений, о которых говорилось: «Это сказал Абай». Город оказался восприимчивым, он чутко прислушивался ко всему новому. Стоило какой-нибудь семье сегодня услышать свежую весточку, необычное слово, назавтра оно с быстротой птицы облетало базары, улицы и переулки. А с тех пор как мудрое слово Абая проникло по обе стороны Иртыша и распространилось по Затону, по Жоламановским Жатакам, волнуя и радуя их обитателей, прошло уже немалое время.

Провожают ли невесту, или справляют свадьбу, празднуют ли рождение ребенка, или собираются на той, либо попросту на вечеринку — никогда не обходится без абаевских песен и стихов, без его дорогого слова. Понятно, что об оскорблении чести Абая городской трудящийся люд говорил с великой тревогой и негодованием.

Близилась осень. Вода в Иртыше пошла на убыль, и широкая река становилась уже. Ее прозрачные воды отстаивались, делались еще синее и чище.

Два парома перевозили путников через Иртыш и Кара-Су. На середине реки был островок, поросший высокими тенистыми тополями, соснами и карагачами. Люди со стороны слободки садились на паром, пересекали Иртыш и сходили на круглый островок, потом перебирались через него, пешие или на подводах, к берегу Кара-Су, где их ожидал второй паром, который перевозил их с островка в Семипалатинск. Путники тратили больше часу на эту переправу. Парусные лодки у Верхних Жатаков были едва ли не единственным средством «прямого сообщения» между обоими берегами. Стар и млад, пешие и конные, русские и казахи, горожане и степняки, обозы, идущие из дальних городов, и караваны из чужих земель — все вынуждены были терпеливо переносить неудобства такой переправы.

Вот и сегодня множество ямщиков на телегах, степные караваны и горожане с обоих берегов ожидали парома, отчалившего от острова к слободке. Как только паром коснулся берега, все конные и пешие, ехавшие из Семипалатинска, освободили переправу. Тогда телеги, стоявшие вплотную одна к другой по обе стороны мостков, соединяющих паром с берегом, стремительно хлынули на эти мостки. У кого сытый конь, бодрый посвист, зычный окрик да длинная плеть, тот всегда раньше пробьется на переправу. Сейчас первыми ринулись ямщицкие телеги из Джетысу. Стоит выскочить вперед хоть одной подводе, как остальные рванутся за ней очертя голову. Причиной тому мешочек с кормом, привязанный к грядке повозки, — он-то и заставляет коней брать с места в карьер без понуканья.

Обычно на паром в первую очередь садятся пешеходы и верховые. Прорвавшись в обгон телег, они забавляются, глядя, как повозки, опережая одна другую, с грохотом влетают на мостки. Глядишь, у плохонькой степной арбы выскочит чекушка из колеса, а то и обод треснет, либо переломится ось. Телега, опрокинутая в воду норовистым верблюдом, тоже потешает проезжих.

Шум и гам. «Ой-ой», «Стой, уйди с дороги!», «Собачий сын!», «Сам ты свинья!», «Я тебе покажу!», «Гляди в оба!», «Будешь знать своего отца!» Отчаянная брань, просьбы о помощи, скрежет немазанных колес, плач детей, пронзительные голоса женщин и истошные вопли не ко времени раскричавшегося осла — у парома стоит дым коромыслом. Подоспевшие со стороны слободки — Марков, фельдшер Девяткин и их общий друг-приятель грузчик Сеит вскочили на паром, когда он уже отчаливал и суматоха улеглась.

Паром был полон. Теперь никто не рвался даже на мостки. Телеги, которым не хватало места на переправе, плотно сбились на берегу, напирая одна на другую, как льдины во время ледохода. Сеит, Девяткин и Марков перебрались на нос парома, чтобы полюбоваться на мощные воды Иртыша. Здесь разместилось около десятка телег. Когда Сеит, сгибаясь, пролезал под мордами лошадей, его с воза окликнул по имени какой-то ямщик. Сеит быстро обернулся: «Ой, никак Жунус! Здорово! Откуда едешь!» Весело здороваясь с добрым знакомцем, он быстро поставил ногу на колесо и вскочил на высокую телегу приятеля, груженную пушниной. Так как на пароме не было скамеек, Сеит позвал к себе Маркова и Девяткина. Они не заставили себя просить и тоже взобрались на воз, заботливо укрытый брезентом и перетянутый арканом. Сеит тут же познакомил приятелей с Жунусом.

— Он тоже работал грузчиком в нашем Затоне. Мы с ним, бывало, все спорили: кто сильнее, кто больше поднимет! А вот сейчас Жунус, оказывается, сильнее меня. Богачом стал. Имеет коня с телегой, битком набитой лисьими да волчьими шкурами. Видать, издалека приехал. Сами посмотрите, какое огромное богатство везет из чужедальних краев! И вправду, откуда едешь, Жунус? — выспрашивал Сеит.

У Жунуса лицо загорелое, руки потрескались, остренькая бородка, подстриженная клинышком, выгорела на солнце и из русой превратилась в желто-пегую. Он с добродушной улыбкой слушал веселую болтовню Сеита, видно, обрадовавшись старому дружку. На вопрос: «Откуда едешь?» — отвечал коротко: «Из Джетысу», «Из Шубар-агаша», «С Ой-жайляу».

Ничего сказать, хорош богач! И конь и телега чужие! Зимой и летом гоняет хозяйские подводы. Он и сейчас нанимался ямщиком у бая-полуказаха Матели.

На этот раз его ямщики на давадцати подводах везли пушнину, собранную со всех волостей, до самой китайской границы. Хорошо, хоть десять телег попали на паром, остальные десять — вон они, на берегу.

Рассказывая друг другу о своем житье-бытье, Жунус и Сеит повели беседу вдвоем, а Девяткин разговаривал с Марковым. Оказалось, что Девяткин возвращался из аулов в низовьях Иртыша, где пробыл целую неделю, лечил больных от какой-то заразной болезни вроде тифа. А Марков ехал с охоты и рыбной ловли. Он побывал у жатаков Жоламана в верховьях Иртыша, на пикете Шоптигак. С Сеитом оба они только что встретились — у переправы. С минуту Марков и Девяткин помолчали, прислушиваясь к разговору. Девяткин хорошо знал по-казахски. Многозначительно посмотрев на Маркова, он сказал:

— О чем они говорят, обратите внимание, о ком толкуют! — И, помолчав, промолвил — Об Ибрагиме Кунанбаевиче они говорят.

Марков подивился тому, что рабочий, встретившись с ямщиком, с первых же слов заговорил о тяжелом положении поэта. Не понимая сам по-казахски, он попросил Девяткина:

— Давайте послушайте; заметьте, как будут говорить.

Жунус приехал в город сегодня ночью и сразу же услышал здешние новости. Однако речи, которые вели об Абае на последнем пикете, он что-то не понял. Какие-то плохие люди покушались на Абая, «совершили неслыханное злодеяние»! Жунус частенько пел песни Абая вместе с Сеитом и теперь жадно расспрашивал его:

— Что это за вести? Что за разговоры?

И Сеит стал рассказывать обо всем, что услыхал сам. Привлеченные разговором друзей, вокруг телеги Жунуса постепенно начали собираться другие ямщики и наконец окружили ее плотным кольцом. Прислушиваясь к словам ямщиков, Девяткин коротко переводил их Маркову. Оказывается, все они, кроме Жунуса, были родом не из Семипалатинской области, а издалека, из Шубар-агаша, Аягуза и Копала. Однако, то ли по рассказу Жунуса, то ли понаслышке, они, видимо, хорошо знали Абая.

Сеит подробно рассказал о подлом деле, совершившемся в Кошбике:

— Абая истязали за то, что он заступался за бедняков Кокена, за доброе имя простых дехкан. Баи говорили, будто он унизил память великого предка Тобыкты, знатных правителей, оскорбил прах благородного отца своего, Кунанбая. Хотели даже убить Абая, да не удалось им довести свое черное дело до конца!

Ямщики, возмущенные, зашумели:

— Вот собаки! Вот звери!

— Разве такие кровопийцы кого пожалеют!

— Ну, над другими издеваются — ладно! Как же они посмели тронуть Абая, бесстыжие?!

— Мало того, что эти воры-пройдохи разоряют народ, караваны грабят, дома поджигают, — до Абая добрались!

— Как же это они его? Один он оставался, что ли? Бросили одного такого прекрасного душевного человека?!

И, присоединяя свой голос к голосам негодующих товарищей, седобородый старый ямщик молвил недоуменно:

— А начальство чего смотрело? Абай ведь почитает русские порядки, почему же начальство-то его не охраняет, не бережет?

Сеит хотел было заступиться за русское начальство:

— Да что же тут поделаешь? Если на то пошло, так ведь Абая начальство-то и спасло. Сам уездный послал стражника с ружьем толпу разгонять. А то бы не миновать Абаю лютой смерти.

Но тут в разговор вмешался Девяткин:

— Ты не знаешь, Сеит, совсем не так это было. Разве уездный начальник заступится за такого человека, как Абай Кунанбаев? Сам народ — вот кто может его защитить! Вот ты, например… — и он указал на Сеита, — ты,— ткнул он пальцем в грудь Жунуса, — и еще ты, — кивнул в сторону седобородого ямщика, а потом широко обвел рукою вокруг, — все вы, весь народ ему защита. Больше за него заступиться некому!

Девяткина слушали с радостным изумлением.

— О-о! Правду он говорит!

— Справедливые твои слова! Прямо в точку попал! Сеит, подумавши, заключил:

— Ну да, как же неправильно! Верно! Говорим: «Лучший из людей, заступник народа». Да кто же народ-то, уразбаи, что ли? Тысячу раз твердил нам Абай, что народ не уразбаи, а простой трудовой люд, такой вот, как мы с вами… А раз Абай сказал, значит так оно и есть… И справедливо нас осуждает Девяткин: мы, народ, за все в ответе!

Приметив, что слушатели прекрасно поняли его скупой намек и горячо откликнулись на него, Девяткин стал рассказывать о том о сем — о своей поездке, что он видел, что слышал в аулах Кара-Шолак, Шалакбас, Кенжебай.

— Как-то вечером зашел я в Кара-Шолаке к одной старушке, у которой внучек заболел. Землянка у нее бедная, сырая… и там в углу, в темноте, старик стоит на молитве, плачет, причитает. Я думал, он за своего больного внучка молится, а он, оказывается, услышал дурную весть об Абае, — и вот, жалеючи его, плачет.

В другом ауле Девяткин видел, как ученики у муллы нараспев твердили стихи Абая. И эти ученики тоже тревожились за поэта, с жадностью расспрашивали о нем у своего учителя, некоторые даже со слезами.

— В ауле Кенжебай живет замечательная девушка Акбалык. К ней приехал жених; вечером затеяли игры, веселье. Сама Акбалык долго пела песнн Абая, спела «Письмо Татьяны», а потом и говорит: «И вот такого благородного человека, творца золотых слов — Абая — хотели убить бесстыдные кровопийцы, выродки, недостойные называться казахами! Много еще у нас таких собак! Много кровожадных волков!» Вот что сказала девушка Акбалык.

Девяткин от души восхищался.

— Своими глазами видел я простую аульную девушку, умницу, которая хорошо поняла и полюбила Абая. Поэтому-то я и считаю, что его знает народ, что друг Абая — народ и что только народ может его отстоять и оберечь.

Разговоры об Абае не умолкли и тогда, когда проезжие пересели на второй паром. Марков также порассказал о том, как много, он слышал сочувственных речей об Абае от стариков и молодых, когда охотился и работал на Иртыше.

А потом обо всем, что говорилось в народе, Марков передал Павлову. Вскоре то, что рассказывали об Абае на переправе через Иртыш, можно было услышать то тут, то там — в разных местах, в городе и в ауле. Обрастая новыми подробностями, обогащаясь чувствами и мыслями многих людей, эти рассказы становились печальной, из уст в уста передававшейся легендой о безвинных страданиях народного заступника. Легенду эту рассказывали и в лачугах таких бедных тружеников, как Дамежан, и в лодке старого Сеиля, и на пристани, и особенно в бараках, где ютились бездомные грузчики. Рабочие клеймили врагов Абая, решительно осуждая подлое злодеяние Уразбая.

Когда после события в Кошбике минул год, в ауле рода Тогалак появился грузчик Сеит. Он пришел сюда на побывку. В конце зимы Сеит болел тифом, а когда поправился, навигация уже открылась, и ему предстояло, как всегда, грузить баржи и пароходы. В прежние времена он работал за двоих, но недюжинная сила его нынче пошла на убыль, не было прежней крепости в спине и в руках, ноги, когда он шел с грузом, подгибались. И без того скудный заработок его упал еще ниже. Друзья и товарищи, Абен, жена, — все говорили о том, что не худо было бы ему поехать на лето в родную степь.

С весны Сеит и оказался у родственников в давно покинутом им ауле. Прибыв на родину во время перекочевки на летовку, Сеит гостил здесь уже около двух месяцев, пил кумыс, набирался сил, — и вот теперь, когда аулы снимались с горных пастбищ, чтобы перекочевать на равнину, больной уже окреп, на изжелта-сером лице заиграл здоровый румянец, прежняя сила возвращалась к нему.

Хотя Сеит в городе жил бедно, тяжким трудом зарабатывая себе на хлеб, но если в его доме появлялся гость, он делился с ним последним куском. Таков же был и Абен, который, как и Сеит, свято соблюдал обычаи грузчиков, щедрых и хлебосольных бедняков.

Зимой и летом степные гости, приезжающие в город во время забоя скота или с щетиной и шерстью на рынок, до отказа переполняли дома и дворы затонских рабочих.

Под плоской кровлей низенького саманного домика Сеита в Затоне постоянно гостил кто-нибудь из земляков. Иной раз люди приезжали к нему целыми караванами и со всеми своими верблюдами, санями, поклажей еле вмещались в его маленьком дворике. Не только заезжие одноаульцы из рода Тогалак, к Сеиту ехали в расчете на его радушие, на широкую его натуру и родные его товарищей-грузчиков и знакомые друзей из чужих волостей и селений.

Бывали дни в жизни Сеита, когда ему не на что было угостить постояльцев не то что мясом, даже хлебом. И лишь немногие из приезжих, понимая тяжелое положение бедняка, умели вовремя и без лишних слов оказать ему посильную помощь. Ведь Сеит и его великодушная жена, пока не истратят последнюю полушку, скрывают свою нищету, стесняясь признаться, что им нечем угостить людей.

Перехватив деньжат то у соседа казаха, то у русского товарища грузчика или мастера, а иной раз у живущего с ним бок о бок дружка, кузнеца Кирилла, Сеит с почетом встречал и провожал своих гостей, а потом из скудного своего заработка с трудом расплачивался с долгами.

Но это не печалило Сеита, щедро наделенного не только могучей силой, но и веселой широкой душой, что называется нараспашку. За легкий нрав и открытое сердце особенно любил Сеита Дармен. В свою очередь и рабочие Затона, а Сеит и Абен первые, особенно радушно принимали искусных певцов, домбристов, поэтов, таких как Дармен, Альмагамбет, Муха. Любили и уважали они и Баймагамбета. Если дорогие гости долго не появлялись в городе, о них тревожились, по ним тосковали.

От них к рабочим Затона приходило песенное слово Абая, которое Сеит с Абеном и другие грузчики широко распространяли в народе. Речистая трехструнная семипалатинская домбра висела в доме Сеита на почетном месте. В редкие минуты отдыха Сеит, лежа на спине и положив поперек груди свою звучную домбру, громко распевал песни Абая, которые были в ту пору на устах всех казахов гор и равнин. Пел Сеит под свой собственный аккомпанемент и татарские песни, мурлыкал себе под нос мотивы без слов. И теперь, отдыхая все лето в аулах родного Тогалака, Сеит веселил и потешал своих сверстников и всех, кто хотел его слушать.

Многочисленные бедняки, приезжавшие к Сеиту в город, как в свой собственный дом, теперь наперебой старались отблагодарить его за щедрое гостеприимство. Один ставил Сеиту кумыс, другой потчевал его простоквашей и варенцом; третий резал для него ягненка или козленка. Неутомимый певец и непобедимый силач, Сеит сделался всеобщим любимцем, и его с почетом принимали в любом доме целой округи.

У многочисленных тогалаков было мало земли, а потому на любом их урочище аулы селились тесно один к другому. В родстве с тогалаками состояли и саки, одна из ветвей общего многолюдного рода. Иногда самые названия этих родов произносились слитно — Сак-Тогалак, и жили они в мире и дружбе, как одна семья. Они не затевали смут, не угоняли чужого скота, не чинили набегов, берегли свое честное имя. И хотя в соседних сильных родах, Есболат и Олжай, было немало баев-насильников, охочих до споров и раздоров, над многочисленными и дружными родами не так-то легко было чинить расправу. Потому-то смутьяны избегали столкновений с сак-тогалаками.

Один из жигитов-бедняков рода Есболат, Айса, добрый знакомый Сеита, зазвал его к себе погостить. Сеит, прихватив с собой молодого паренька из тогалаков, отправился в гости и очутился в близком соседстве с аулом достославного Уразбая. Вот уже два дня грузчик пел и веселился в доме своего сверстника в обществе батраков и пастухов, подчас больше интересовавшихся стихами, чем музыкой и пением. Сеит, хотя и не обладавший сильным голосом, но умевший петь мягко и приятно, казался своим невзыскательным слушателям заправским артистом и, превратив юрту своего сверстника Айсы в своего рода театр, сумел увлечь их песнями Абая. Из уст Сеита лились слова, дотоле неведомые здешним чабанам, доильщикам, табунщикам и скотникам. Иногда он пел их под звуки домбры, иногда пересказывал речитативом, и прекрасные стихи журчали, как неиссякаемые струйки родника. И все это — стихи, песни и напевы — принадлежало Абаю. Вот Абай издевается над волостными, осуждает жадного богача, изобличает их острой насмешкой. Он клеймит аткаминеров, верховодов и заправил враждующих групп и родов, беспощадно сечет метким словом насильников и смутьянов. Сеит пел, увлекая слушателей и увлекаясь сам, вызывая горячий отклик в сердцах людей, заставляя их то плакать, то заливаться смехом.

Прохладным вечером, выйдя вместе с жигитами на зеленую лужайку, Сеит показал и свою удаль в борьбе. Он поочередно положил на обе лопатки трех сильнейших жигитов рода, специально выбранных Айсой для состязания с городским гостем. Одного за другим взваливал Сеит себе на спину, а потом перекидывал через плечо и бросал, как шапку, оземь, приговаривая: «Вот оно как грузчики-то делают!»

Сегодня в полдень друзьям сообщили, что в колодец, из которого брали воду все окрестные аулы, еще с вечера провалился верблюд, и, разумеется, Сеит с Айсой и пареньком-тогалаком, гостившим у Айсы вместе с Сеитом, тут же отправились к месту происшествия. Так как и верблюд и колодец были Уразбаевы, его подручный, конокрад Кийкым, согнал сюда жигитов со всех аулов. Множество мужчин, бестолково суетясь и мешая друг другу, тщетно старались вытащить тяжелого старого верблюда из глубокого колодца. Для того чтобы совладать с этим делом, нужна не только огромная сила, но и сноровка, а ее-то ни у кого и не было.

И вот под шумное одобрение двух десятков мужчин Сеит потащил за голову из осыпающегося старого колодца громадного многопудового верблюда, в то время как остальные вытягивали его туловище, пропустив арканы ему под брюхо. Теперь нужно было вычистить колодец, вычерпав из него всю воду, так как из него не только поили скот, но и пили все люди ближайших аулов. На пути к осенним пастбищам больше не было ни рек, ни ручьев, никаких других водоемов.

Почти до дна вычерпав колодец ведрами, усталые люди тут же расположились на отдых и, разумеется, вспомнили о Сеите. Его начали просить повторить еще раз понравившиеся всем накануне хорошие песни и «поучительные слова».

Когда Сеит был в добром настроении, он без долгих уговоров выкладывал все, что знал и умел. Так и на этот раз он, не заставляя себя просить, запел стих Абая «Алыстан сермеп»,[160] то растягивая слова, то снова переходя на быстрый игривый речитатив; целиком отдаваясь ритму, всем своим существом погруженный в словами мысли любимого поэта, Сеит и не заметил, что иные жигиты и даже старики, сидевшие около него, то и дело смущенно поглядывают в сторону, словно кого-то опасаясь. Чувствуя, что люди перестают слушать, присматриваясь к чему-то позади него, Сеит убыстрил темп и, заканчивая песню, резко оборвал на высокой ноте. Обернувшись, он только сейчас заметил позади себя восседавшего на сытом белом коне Уразбая, гневно вперившего в певца свой единственный глаз из-под надвинутой на самые брови белой заячьей шапки.

Уразбай не принял приветствия Сеита и, еще крепче сжав плетку, злобно прошипел:

— Ты чьи слова принес в мой аул, голодранец? Сеит сначала и не понял в чем дело.

— Какие я принес к вам слова, о чем вы говорите, бай?

— Что, или отпираться задумал? Ведь я только что сам слышал все своими ушами!

Только теперь понял Сеит, о чем толкует Уразбай, и весело засмеялся.

— Ага! Вы имеете в виду слова Абая, которые я тут пел. Это верно. Такая уж у меня привычка. Пою их в ауле да и в городе вспоминаю частенько. На то они и написаны, чтобы их петь. Что ж еще прикажете с ними делать, барин дорогой?

— А ну-ка, попробуй повтори еще хоть словечко! Покажи свои тайные подвохи!

— Раз вы просите повторить — повторю. Только никаких тайн и подвохов у меня нет. Я что знаю, то и говорю! — И он начал было читать наизусть стихотворение Абая «Нет дум иных у бая», написанное в позапрошлом году и тут же заученное им самим и Дарменом. Сидя на корточках и повернувшись всем своим могучим корпусом к Уразбаю, Сеит бросал гневные слова прямо в лицо зарвавшемуся злодею, возомнившему себя всесильным, но презираемому всеми честными людьми своего народа.

Казалось, сам Абай вручил борцу соил и говорил: «Бей его, Сеит!» Вперив свои острые маленькие глаза в единственное око Уразбая, грузчик громко и раздельно произносил обличительные строки, словно раз за разом ударяя противника по голове:

Богатство копит богатей. Чтоб похваляться им, Чтоб тыкать им в глаза людей, Чтоб жить не дать другим. Свинья и тех, кто рядом с ней, Считает за свиней,— Мол, всех подкупим, коль дадим Помоев пожирней. Сегодня совесть, ум и честь Едва ль на свете есть. Брось баю золото в навоз. Навоз он будет есть…[161]

Не успел Сеит дочитать стихотворение, как Уразбай обрушился на него с бранью:

— Хватит! Замолчи! Довольно болтать! Ишь какой подарок мне приготовил!

На секунду запнувшись от неожиданности, Сеит смело ответил:

— Аксакал, я только повторяю слова поэта, а до вас мне и дела нет!

Уразбай рассвирепел еще пуще:

— Хоть ты и бродяга, но, видно, бродяжничаешь неспроста! Вот я тебе сейчас и воздам за все твое бесчинство. Лезь сейчас же мой колодец чистить! — громогласно приказал он.

— Нет, аксакал, хоть я и брожу по вашим аулам, а в рабы к вам не продавался. Я сюда не колодцы чистить пришел — не понимаю, что вы такое тут говорите!

— Говорю, что хочу: спускайся в колодец! Уразбай наезжал на Сеита, стал теснить его конем.

— Лезь сейчас же! Не то за все твои пакости я тебя к такой казни приговорю, о какой ты и слыхом не слыхивал!

Сеит, разгневанный, вскочил.

— За что приговоришь? За какую такую мою вину хочешь меня казнить?

— За то, что ты восхваляешь моего врага!

— А кто же он, враг ваш?

— Как будто не знаешь! А сам по его наущению слова его ко мне принес!

— А-а, ты говоришь об Абае?

— Да, об Абае говорю, о бесчестном человеке я говорю, о нем, о смутьяне говорю!

Сеит был так взбешен, что теперь шел напролом.

— Конечно, если вас послушать, так, кроме ругани, ничего не услышишь! Только мы считаем, что такие баи, как вы, недостойны стать даже жертвенной овцой за него! — Он дружески кивнул Айсе и решительно зашагал прочь.

— Держите его! — завопил Уразбай. — Кидайте его в колодец!

Кийкым, подхватив на лету приказание своего бая, устремился в погоню. Держа плетку наготове, ринулся было вслед и сам Уразбай.

— Догоняйте! Налетайте! — хрипел он.

Бедняки, хотя и знали Сеита только со вчерашнего дня, не тронулись с места, наблюдая, как Кийкым с двумя такими же, как он сам, головорезами; с криками «стой!» нагоняет Сеита.

Сеит круто повернулся к нему, гневно глянул налитыми кровью глазами и, яростно молвив: «П-шел с глаз долой! Морду разобью!» — продолжал свой путь.

Пастухи молча уставились на повернувшего назад и бесновавшегося теперь перед ними Уразбая: «Что же вы стоите! Бегите! Хватайте его, волоките сюда!»

Трое пожилых мужчин, одетых в рваные чапаны, попробовали было урезонить бая:

— Полно вам, успокойтесь! На что он вам? Ведь он гость!

Но Уразбай, проехавшись плеткой по головам непрошеных заступников, загорланил еще громче, угрожая Сеиту неслыханной карой:

— Будь я неверный гяур, коли не вобью его живым в землю! — И, пришпорив своего Акбозата, поскакал прочь, вопя: — Все сюда! На коней! На коней!

Не успел Сеит, добравшись до дома Айсы, поймать свою лошадь, как банда в двадцать—тридцать разъяренных конных жигитов, вооруженных соилами, шокпарами, арканами и недоуздками, нагрянула на бедняцкий аул. Они избили Айсу, который попробовал было заступиться за гостя, окружили Сеита и, навалившись на него всем скопом, уволокли за собой. Уразбай неистовствовал с пеной у рта, словно шаман, одержимый бесами. Он велел своим людям рыть глубокую яму в степи за аулом. Когда палачи подвели к ней Сеита, Уразбай отдал неслыханное, чудовищное приказание:

— Говорил я, что покараю его, так и будет. Я обещал вбить в землю этого зарвавшегося голодранца, вот и кидайте его в могилу! Живым закопаю, в землю втопчу!

Заставив своих приспешников скрутить Сеиту руки волосяной веревкой и бросить его в глубокую яму, Уразбай сам первый начал забрасывать его землей. Вскоре на поверхности чуть возвышалась только голова Сеита с запрокинутым бледным лицом, которое оставили открытым, чтобы он не задохнулся сразу.

Это было слишком даже для таких разбойников, как Кийкым, которые из буйного озорства охотно шли на барымту и набеги, не один раз полосовали людей кнутами, в драках разбивали головы и ломали кости. Теперь им стало не по себе от никогда не виданной страшной казни, которую они совершили своими руками. Отважный нарень Сеит, в полдень зарытый в землю, до самой ночи безмолвно, у всех на глазах, терпел нечеловеческую муку.

Уразбай задумал свое черное дело отнюдь не тогда, когда увидел Сеита у колодца. Он знал, что вот уже два дня пришелец гостил в доме бедняка Айсы, увлекая и восхищая слушателей стихами и песнями Абая. За одно только это решил Уразбай поймать Сеита, затащить к себе и, примерно наказав, вытолкать в шею.

— Вышвырну его из своего аула! Не могу я терпеть лай абаевской собачонки около своего двора! Изобью, как собаку, и выгоню бродягу вон!

Почетные старики, сидевшие с Уразбаем за кумысом, уговаривали:

— Ну что ты будешь тягаться с каким-то бобылем, у которого нет ни веса, ни силы, с каким-то ничтожным бродягой!

И они первое время сдерживали бая, говоря, что не стоит, мол, ему возиться с нищим, недостойным даже гнева такого знатного барина, как он.

Сегодня, направляясь к колодцу, Уразбай спросил у сопровождавшего его жигита: «Уехал, что ли, этот Сеит?» И тут-то узнал еще об одном обстоятельстве, окончательно приведшем его в ярость: о том, что Сеит был тем самым грозным силачом, который прославился в стычках из-за Макен. Уразбай вспомнил, что еще тогда ему рассказывали о непобедимых мстителях-жигитах, которые настигли на пароме Корабая и его сообщников и отбили у них увезенную из Затона жесир. Говорили и о затонском рабочем, который один на один одолел буяна и силача Дондагула, державшего весь город в страхе, посланного на подмогу Корабаю Уразбаем и Сейсеке. Так вот взял да и повалил его с одного удара. Молва называла имя Сеита: есть, мол, в Затоне некий страшной силы богатырь, грузчик Сеит.

И этот издавна ненавистный баю человек оказался сегодня здесь. Подъезжая к колодцу, разъяренный Уразбай упрямо твердил про себя: «Накажу Сеита! Как не наказать, когда у меня есть к тому все основания? Один за всех мне ответит! Посмотрю я на того, кто вырвет бродягу из моих рук!»

Живьем закопав человека, Уразбай и знать не желал, жив он или умер. Так силен был гнев бая, во всеуслышание объявленный перед его семьей и всем аулом, что ни одна душа не посмела приблизиться к Сеиту. Лишь глубокой ночью, когда все улеглись спать, Айса, который весь день терзался жалостью и тревогой, прокрался к ночному сторожу уразбаевского аула. Забитый старик, раньше служивший у бая чабаном, невнятно бормоча проклятия хозяину и всем его предкам и потомкам, повел Айсу к месту казни. Вдвоем, разгребая землю руками, они с трудом вытащили заживо похороненного. Когда друзья освободили Сеита от страшной тяжести и вытянули наверх, он потерял сознание. Долгое время лежал неподвижно, безмолвный, словно онемевший, а потом еле слышно попросил:

— Пить!

Вдоволь напившись из кожаного черпака студеной колодезной воды, он будто снова обрел силу, и хотя с трудом, но без посторонней помощи встал на ноги. А молодой парень из тогалаков, который ходил повсюду вместе с Сеитом, все еще оставался в руках Уразбая, истерзанный и избитый, привязанный за руки и за ноги к решетчатому остову байской юрты.

Далеко отойдя от аула врага, Сеит велел Айсе и старику сторожу возвращаться восвояси.

— Из-за меня и вам, глядишь, достанется. Мне теперь помогать не надо — сам доберусь. Век не забуду вашей доброты, а только идите-ка скорей по домам, не то попадетесь кому-нибудь на глаза: кривой людоед Желмауз, барин ваш живьем сожрет.

Сам он еще днем заприметил ладного коня, на котором ездил пастух Уразбая и который пасся неподалеку на привязи. Сеит отвязал коня, вскочил на него и наметом погнал к аулам Тогалака.

Наутро у тогалаков, где гостил Сеит, происходил большой сбор. Был праздник курбан-байрам. Люди из многочисленных аулов, находящихся в этом урочище, собирались все вместе на торжество.

Аулы, расположившиеся один подле другого, сплошь состояли из черных юрт, ветхих лачужек и дырявых шалашей. На всей обширной долине Еспе, где через короткие промежутки попадались нарытые кочующими неглубокие колодцы, не виднелось ни одной белой юрты, ни одного байского становища, окруженного многочислеными стадами. Зато бедняцкие роды жили дружно и сплоченно, не было у них ни тяжбы, ни раздора, делили, как говорится, горе и радость пополам.

В дни празднества ни на один аул, ни на одну юрту не налагалось бремени каких бы то ни было расходов. Все мужчины, пообедав каждый у себя дома, садились на коней и со всех концов долины съезжались к покрытому травой холму, возвышавшемуся к западу от главного аула.

И вот когда у подошвы холма начали уже «драть козла», когда жигиты уже летели на конях, на всем скаку поднимая монету, когда повсюду кругом закипело беспечное веселье — в самую гущу праздничной толпы ворвался Сеит а за ним двое его верных друзей, известных в округе жигитов. Это были не знатные баи и не богачи, а простые разумные и степенные люди. Мужественные, совестливые и сильные, они уважали того, кто почитал их самих, делились задушевными своими мыслями с тем, кто хотел отвечать им тем же, и враждовали с тем, кто сам желал вражды. Один из них, Жомарт, происходил из рода Тогалак, а другой, Омар, — из Саков. Оба они были сверстниками Сеита, оба наперебой звали его к себе гостить, оба были любителями-борцами, обоих их жаловали все аулы в долине Еспе. Сейчас они примчались вслед за Сеитом, — едва переводя дыхание, расстегнутые, растрепанные, без шапок.

Люди расступались перед ними, тревожно переговариваясь:

— Что с ними такое? Видно, что-то стряслось! Куда это они так спешат? Какую черную весть принесли?

Среди белобородых и чернобородых аксакалов из сак-тогалаков и жуантаяков, расположившихся на холме, не было, невзирая на их почтенный возраст, ни одного богатого и влиятельного аткаминера. Зато среди них внезапно оказался Базаралы и его любимый сородич, ближайший друг Сеита, известный своей храбростью Абды.

Сеит не проронил ни слова. А Жомарт, понося Уразбая, весь его род и весь его скот, громовым голосом поведал почтенным старейшинам о чудовищной расправе, учиненной над Сеитом.

Ему гневно вторил Омар:

— Народ или последние твари вы, собравшиеся тут жигиты?! Видано ли, слыхано ли о таком позорном издевательстве! Хватит у вас мужества, чтобы отомстить одноглазому людоеду, или нет у вас ни совести, ни чести? Ведь он уже через край хватил! Неужели мы будем сидеть сложа руки?

Жигиты, только что услыхавшие обо всем происшедшем, съезжались на конях к подножью холма, выкрикивая слова сочувствия и угрозы. Однако старейшины, сидевшие на холме, не решались сразу ответить на призывы к мести. Жомарт уже давно знал Базаралы, он подъехал к нему вплотную, прося у него совета, жалуясь на обиду, уповая на помощь.

Базаралы прибыл к сак-тогалакам только вчера. Здесь жили его родственники по женской линии: матери целого поколения тогалаков были дочерьми жигитеков. Поэтому здесь его встречали радушно и, считая близкой родней, величали «нагаши» — дядюшкой. Вот и теперь Жомарт и Омар кинулись к нему за помощью.

— Дядюшка, да говори же хоть ты! Видишь, мирный наш народ растерялся, не знает, что делать. Ты-то что посоветуешь? Скажешь: «Лягте костьми», — ляжем! Приказывай же, говори!

Базаралы, исполненный жалости и негодования, и без того еле сдерживался.

— Какое гнусное надругательство! Умереть бы мне лучше, чем слышать о таких делах! — прошептал он, обращаясь к Абды.

Его слабое сердце болезненно билось, комок подступал к горлу. Возмущенный до глубины души, он стоял, стиснув зубы, едва переводя дыхание. Он видел, что все окружающие — и старые и молодые — смотрят на него с нетерпением и надеждой.

— Сказал бы свое мудрое слово, Базеке! Указал бы нам путь!

— Ведь это ты вдохновлял упавших духом, ободрял растерянных!

— Ты был вожаком многих!

Требовательные голоса звучали все громче, сливаясь в сплошной гул.

Базаралы понимал настроение народа. Словно старый опытный лекарь, он чутко улавливал биение его сердца. Просыпаясь от тяжелого сна, встрепенулась его светлая мысль. Возвышаясь над толпой на своем огромном старом коне, выделявшемся среди других лошадей гордо вскинутой головой, Базаралы приподнялся на стременах и, обращаясь к Жомарту, заговорил громко — так, чтобы слышали все вокруг:

— Вы, доблестные жигиты, просите у меня совета, как у ближайшего родственника. А я нахожусь здесь глубоко сокрушенный, руки себе ломаю — ибо, хотя мысль моя птицей стремится вперед, но тело придавлено тяжелым недугом, от меня остались лишь кости. Однако недаром говорят в народе: «Не делай того, что делает мулла, делай то, что он говорит». А я скажу вам: не слушайте слов своего дяди, а делайте его дела! Вот вы в тяжелую минуту обращаетесь ко мне. Так ведь, братья мои, народ мой, вы знаете сами, как я поступал, когда был в силе! Чего же вам еще ждать? Есть ли среди вас хоть один человек, который так или иначе не пострадал от Уразбая, как сегодня вот пострадал Сеит?

И он, нахмурившись, умолк.

Множество всадников, растянувшихся от вершины Бозбиик до равнины, простирающейся далеко внизу, затаив дыхание, внимали голосу Базаралы. Все мужчины округи, от мала до велика севшие на коней, приняли слова Базаралы как приговор Уразбаю и призыв к бою. А он гремел, все сильней напрягая свой голос:

— Одноглазый кичится своими табунами. А ведь в этих табунах — кровь и слезы всей округи… ваша кровь, ваши слёзы! Кто из вас не проливал пота у него на работе, взамен получая один тычки?! Над кем из вас он не глумился, кому не грозил своей силой? Не хватил ли через край этот Уразбай? Можно ли дальше терпеть то, что он совершил вчера, совершает сегодня, сделает завтра? Найдется ли наконец хоть один доблестный муж, хоть один славный род, который бы стал ему поперек, дал бы ему по рукам?! Или же так и ускользнет от вас нестриженным черный этот дьявол? Нет, не давайте ему уйти подобру-поздорову! Отомстите ему за народ, за отважных его жигитов! Отомстите ему за Абая, чтимого всеми родами казахскими! Отомстите за благородного Сеита — вот он, оскорбленный, стоит перед вами. Нагрянь набегом на злодея, многочисленный народ Сак-Тогалака! Погляжу я тогда, как он задрожит, как заскулит, этот одноглазый!.. Нагрянь! — повелительно крикнул он.

Вмиг облетели его слова тесные ряды плечо с плечом сомкнувшихся жигитов.

Жомарт, Омар, Абды и множество всадников с криками: «Нагрянь! Налетай!», «Где ты, аул Уразбая?!»— ринулись вниз по равнине. Широким потоком неслись мстители, вооруженные соилами, куруками, шокпарами, пиками, которые им давали в попутных аулах. А иные всю надежду возлагали на свои тяжелые плети.

Жомарт, Омар и Сеит скакали впереди лавины. Больной Базаралы не в силах был участвовать в набеге и оставался с небольшой кучкой стариков аксакалов на холме. Вручая Абды свою тяжелую восьмигранную камчу с вплетенным в нее свинцом, Базаралы сказал: «Разбей за меня головы десятку супостатов. Без этого и назад не возвращайся!»

Докатившись до аула Уразбая, грозная лавина набега разнесла его вдребезги. Жигиты угнали весь целиком трехтысячный табун, принадлежавший Уразбаю и его сыновьям, мирно пасшийся на равнине между аулами. Жеребят спустили с привязи, и они, напуганные, умчались прочь. На юрты обрушились удары дубинок, круша и ломая их до основания. Мстители избивали всех оказавшихся на улице мужчин, вынуждая их прятаться по домам. Пятьсот всадников ураганом пронеслись взад и вперед по аулам Уразбая, сметая и громя все на своем пути.

Уразбай, его сыновья и родичи, жены и дети не только не сумели оказать отпора, но в страхе попрятались кто где мог. Сам бай забрался под перину в юрте своей молоденькой токал. И та, увидев, что муж совсем растерялся, укрыла его, как умела, от рук разъяренных мстителей, завалив грудой подушек и одеял. Справедливый гнев нежданно-негаданно разразился над кровожадным хищником, долгие годы угнетавшим вокруг себя многочисленные роды. Этот смелый набег был истинным судом народным, покаравшим и опозорившим Уразбая.

Если до сей поры Уразбай безнаказанно поднимал руку на свой народ, то сегодня испытал на собственной шкуре всю мощь его тяжелой руки. Если до этого дня он один обрекал множество людей на слезы и нищету, то сегодня это множество заставило его лить кровавые слезы о своем разгромленном богатстве. Вот тут-то малочисленные баи Сак-Тогалака и Жуантаяка-Абралы, Наманая, Мусралы, Байгулака и Каражана — стали поспешно отмежевываться от участников набега. Как воры, тайно бежали они прочь от аулов своего рода. Одни из них были сватами Уразбая, другие — его друзьями-приятелями, третьи — соучастниками его бесчисленных злодеяний. Понятно, что они, стремясь отстраниться от рискованной затеи неимущих сородичей, быстро снимались с места, чтобы откочевать куда-нибудь подальше.

Так год спустя после событий в Кошбике народ, долгое время безропотно сносивший обиды, совершил над Уразбаем свой суд, без громких слов и клятвенных обещаний отомстил ему за надругательство над Абаем.

2

Дармен, ездивший в аул Базаралы по своим делам, вернулся оттуда после полудня. Базаралы и Абды поведали ему целое богатырское сказание о событиях, разыгравшихся у тогалаков. А он теперь с увлечением пересказывал его Абаю, Баймагамбету и Мухе. Хорошо запомнивший мысли и слова Базаралы, Дармен передал их Абаю полно и точно, не упустив ничего.

«Я почувствовал себя на седьмом небе от радости, когда увидел с вершины холма, как пятьсот всадников с боевым кличем: «Сак-Тогалак!», «За честь нашу!», «За доблестных жигитов!», «За Абая!»— ринулись в степь, с гулом сотрясая землю, — говорил Базаралы. — Когда лавина эта устремилась на аул кривого людоеда, я подумал, что если довелось мне дожить до такого счастья, если дано глазам моим увидеть великолепное это зрелище, то не о чем мне в жизни сожалеть и нечего мне больше желать! Словно вдруг сгинуло все, что долгие годы камнем лежало на сердце, будто вдруг я распрямился и вырос. Ведь с прошлого года совсем было пригнула меня беда, а теперь будто одним взмахом крыльев взмыл я в недосягаемую высь! Теперь и умереть не жалко! Возвращался домой от тогалаков и думал: «Верно я направил соил народный — прямо в голову самого злого, беспощадного врага угодил! Быть может, не суждено мне дожить до новых радостных дней — все больше гнетет меня мой недуг, — но я уже не страшусь смерти, ибо мечта моя исполнилась! Это мои последние слова, братья, передайте их моим задушевным друзьям».

В этих словах был весь Базаралы, вся его отважная, мужественная душа.

Баймагамбет и Муха слушали рассказ Дармена, причмокивая губами от переполнявших их чувств восторга и благодарности. Дармен так и сиял, сверкая огненными своими глазами, окрыленный сознанием того, что принес Абаю радостную целительную весть.

Абай слушал Дармена с явным одобрением, но лицо его оставалось серьезным и спокойным. Казалось, он погрузился в глубокую думу.

Когда день начал клониться к вечеру, поэт, оставив своих друзей за беседой, вышел из дому и пешком направился к желтоватым глинистым холмам, протянувшимся за аулом. Абай медленно всходил на холм. Отсюда, с небольшой возвышенности Ортен-тос, перед ним раскинулся широкий простор. Уже близился вечер, и солнце стояло на длину аркана от линии горизонта. С желтого горба Ортена Абаю были видны горы, холмы и равнины, на которых располагались многочисленные зимовья. Слева высились Ордынские горы, коричневатые Токымтык-кан и окутанные синеватым сумраком Бокай. В безбрежной дали небо и земля сливались в голубом мареве. У края горизонта едва угадывались в сизом тумане причудливые очертания Аркатских гор с могучим Байжановым утесом.

На юге взору открывался широко простиравшийся вдаль Чингизский горный массив с его бесчисленными синеющими вершинами. Высятся его сопки и холмы с затерянными среди них аулами. Каждая семья в них с детства знакома Абаю. Сколько хватает глаз, тянутся мощные гряды хребтов Чингиза с возвышающимися над ними дальними гребнями Борлы, ближними скалами Хан-Караша, с крутыми горбами Туйе-Оркеша и Токпамбета. Еще дальше поднимается широкогрудый Карашокы, населенный родными Абая, ближе — Кыдыр. На востоке высится двуглавый Шунай, пониже его — зигзаги пестрых скал Догалана, а еще ниже, начинаясь у подошвы Туйе-Оркеша и Караула, расстилается безграничная белесая степь.

Словно плывущие в мареве обширной желтой равнины, одинокие горы Шунай, Догалан, Орда представились Абаю исполинскими голубыми кораблями, пересекающими гладь спокойного моря.

Они выплывали из таинственного царства сказки навстречу путнику, затерявшемуся в пустыне. Застывший в дреме вечный мир предстал перед взором Абая: окаменевшие древние чудовища, окаменевшие в безмолвии люди, окаменевшие мертвые города — нигде ни звука, ни единого признака жизни. Только бесшумно плывут в бесконечность по желтой равнине каменные корабли одиноких вершин.

Абай испытывал приятную легкость. Прохлада, повеявшая со стороны Чингиза, наполняла все его существо неизъяснимым блаженством. Ох, какой ласковый ветерок! Он распахнул чапан и широкую рубашку, подставляя грудь благодатной прохладе, которая мягко омывала его шею, руки, лицо, словно струи прозрачной, чистой воды.

Отсюда, с вершины холма, овеянного вечерней прохладой, Абай обновленным взором вглядывался в обширный тихий край, где он родился и вырос.

В лучах заходящего солнца неузнаваемо преображался весь окружающий мир. В закатном свете отчетливо вырисовывались высоты Караула и Кольгайнара. Теперь они не казались мертвой бесформенной громадой, а представали в золоте косых лучей радостными, обновленными, живыми.

И с ними вступают в спор высящиеся на западе коричневые сопки Кыдыра и затененные склоны Шуная. Вечерние тени сгустились на тесных грядах хребтов, словно сумерки бытия. Будто застывшее в холодном мраке времен тяжелое прошлое оставило здесь свои губительные следы. Вечным выражением безнадежности и безвременья в хмуром отсвете ушедшего дня возвышаются покрытые холодной пасмурной тенью крутизны, как бы напоминая о неких ужасах и скорбных сомнениях сияющим солнечным вершинам Караула и Кольгайнара. Немного спустя, словно внимая этому предупреждению, начали тускнеть и эти вершины. И здесь шла борьба между лучезарным светом и мрачной, прибоем наступающей тенью, словно разыгрывался поединок между добром и злом. Абай медленно скользил взглядом по горам и долам и всем существом своим чувствовал, как неуклонно надвигался сумрак, отмечая каждый свой шаг все новыми и новыми изменениями. Ночь побеждала, тени сливались в сплошной мрак.

Наступило время, о котором некогда сказал Абай: «Сердце печальное делится тайнами с сумраком ночи». Желтоватый отсвет заката умирает на гребне скал, слегка озаренных сиянием последнего золотистого луча. На западе горы слились в единый темный массив. Сумрак, сравнивая все, затягивает окрестность своей непроницаемой завесой. Еще недавно ласковый ветерок, крепчая, потянул холодом.

И в этот миг Абая озарили новые мысли, неожиданные для него самого. Родная земля, раскрывая свои тайны, заговорила с поэтом живым и внятным языком. Перед Абаем, поднявшимся на высокий перевал своей жизни, чередой проходили минувшие дни. Эти горные теснины и туманные степи раскрылись, как книга, страницы которой хранили суровую историю его многотрудной жизни. Каждое из этих мест, на которых задерживался его взор, напоминало о минутах радости и веселья. Но они приводили на память и часы тяжелого горя, гнетущей печали, смертельной скорби, говорили об отравленных стрелах и бесчисленных покушениях врагов.

Сменяя одни других, бесконечной вереницей теснятся перед его мысленным взором давно ушедшие из памяти люди, отдалившиеся события, отшумевшие происшествия. Словно вновь перебирал Абай длинную цепь своей жизни, и родная земля внятно свидетельствовала о каждом ее звене. Еще и еще обозревая эти горы и скалы, привидевшиеся ему волшебными кораблями заколдованного моря, поэт погрузился в глубокие думы. «Кто знает, не хранят ли они еще неведомые человечеству тайны? Не дремлют ли в недрах этих гор некие загадочные силы, скрытые богатства, способные превратить эти желтые равнины в сказочные долины счастья? Быть может, этот дремлющий в вечном безмолвии мир лишь скован злым колдовством безвременья. Но настанут иные времена, придут другие, новые племена и пробудят эти погруженные в сон, завороженные силы каменных городов».

И в душе Абая шевельнулось робкое желание: «Увидеть бы тот новый мир, ту грядущую эпоху! Пусть ненадолго, на краткий миг, воскреснуть в ином веке и хоть краешком глаза увидеть его чудеса».

И вместе с мечтою о будущем пришла тревога о настоящем: «Да, грядущее прекрасно, но ведь оно растет из настоящего, как настоящее возникло из прошлого. Разумеется, времена меняются, и ничто не придет в новую эпоху таким, как оно есть в наши черные дни, неизменным. Но все же, что из нашего дня достойно сохраниться и расцвести в веках, принося свои плоды новому, счастливому человечеству? Кто из людей нашего общества, нашего поколения способен готовить почву для лучезарного будущего?»

Задумавшись об этом, Абай вздрогнул всем своим существом от ужаса и отвращения, сердце его сжалось. Народ его живет в безысходном мраке. Он темен и невежествен. Силы, правящие им, черным дьяволам подобны. И жестокая скорбь овладела душой поэта: «Уйти бы из этой жизни! Умереть бы, сгинуть, пропасть!» И снова манила светлая надежда: «Умереть, чтобы воскреснуть в будущем, на краткий миг приобщившись к новому бытию».

Эти высокие мысли будили в сердце Абая отвращение к сегодняшней его жизни. «Теперь, пожалуй, можно и умереть! Много уже, много пройдено, пора бы кончиться моему пути. А что, если действительно мне умереть?»

Но это не была бессильная мольба о смерти сердца, побежденного невзгодами и скорбями. Это был гневный порыв: отмести прочь мерзости своей среды, отвернуться от ее нелепых и позорных дел. Это был как бы внезапный шквал возбужденной мысли. Он проносился, а настойчивый вопрос, заданный Абаем самому себе, оставался.

«Бесспорно, вечная природа придет в новую эпоху вот с этими своими горами и равнинами. Тогда, как и теперь, будут возносить свои величественные вершины Шунай, Чингиз, Балапан, Агадыр, Орда. А что дойдет до той эпохи от людей— от нас, — развиваясь и укрепляясь от поколения к поколению?» И новая мысль озарила Абая, его лицо стало светлеть, уголки губ тронула горделивая улыбка. Он вспомнил рассказы Дармена, которые как бы лежали до времени в глубоком тайнике его сердца. Да, есть сегодня злодеи, неистовствуют опустошительные вихри, но есть и настоящие люди, отважно стремящиеся навстречу новому дню, который неизбежно наступит. О нем свидетельствуют вещие слова Базаралы: «Не о чем мне теперь сожалеть!..» Это зов мужественной души, на который откликнулся родной Абаю народ… Да, здесь его истинная родня — простые люди, грудью вставшие на защиту человеческого достоинства, а не все эти кунанбаи, ускенбаи, иргизбаи, пресловутые родственники, выдающие себя за поборников чести. Не под родовым знаменем объединились безвестные выходцы из безлошадных аулов, чтобы покарать угнетателя за попранную справедливость. И не в их ли, пусть еще небольшом, но благородном деянии проявились новые силы нового общества? Не им ли суждено посеять благие семена будущего!.. — Таков был итог долгих раздумий, терзавших Абая в эти тяжелые дни. Медленно возвращаясь один в темноте, Абай горел думой о грядущем. Поэт перекликался с будущими поколениями счастливых людей, мечтал о некоем мыслителе того времени, которому он мог бы доверить все свое самое сокровенное. И по мере того как поэт погружался в думы о нем, сердце его билось все беспокойнее. Встать бы лицом к лицу с ним, человеком иной эпохи, подать ему весть о себе, от сердца к сердцу! Ведь сын своего времени, Абай — сплошная загадка для человека будущего.

«Поймет ли он меня, выросшего в смутную эпоху безвременья, не заглянув в глубины своего сердца? В степи, окутанной кромешной тьмой, один боролся я против тысяч, упрямо поднимая свой малый светильник в слабой руке. Как поймет, прочитав строки, мною написанные, счастливый потомок одинокого искателя путей в бездорожье?»

Много накипело у Абая на сердце, и вот теперь изливает он свое самое заветное, не плача, не скорбя и не ища сожаления, а лишь настойчиво взывая: «Познай меня и пойми!»

Горячее волнение, вихрь мыслей, дотоле неведомых ему, охватили поэта, приведя его в нетерпеливый трепет.

Поспешно войдя в юрту и бросив Айгерим: «Зажги лампу!» — Абай достал бумагу и карандаш из резного, инкрустированного костью шкафчика, стоящего в изголовье кровати, и грудью прильнул к большому круглому столу. Заключенный в светлый круг лампы, он торопливой рукой набрасывал на бумаге трепещущие свежие строки. В этот вечер рождались новые стихи вдохновенного мастера, взошедшего на вершину поэтического искусства. Он знакомил будущее с настоящим, словно бы сделал легкий знак, издалека кивнув головой.

В глубины сердца своего ты погляди. О новый человек, идущий впереди. Я вырос в смуте, в мраке безысходном, Один боролся я, меня не осуди… . . . . . . . . . . . За мною не идут, страшась стези моей, Не прерывай мой сон, пойми и пожалей![162]

Так своим стихотворением «Если умру я…» Абай впервые заговорил о смерти, обращаясь к человеку будущего и раскрывая свои сокровенные думы о бессмертии. Это не были сетования печального старика, стоящего у отверстой могилы. Это были стихи о жизни, рожденные для жизни, слова о смерти, идущие от сердца, трепетно верящего в свое бессмертие в грядущих народах и временах.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Дописав последнюю строфу, Абай взял в руки домбру и заиграл веселый, задорный кюй. Облегчив душу в поэтических строках, он всецело обратился к милым радостям домашней жизни. Айгерим, приметившая, как посветлело его лицо, взглядом сделала знак Злихе, которая живо втащила большой кипящий желтый самовар, уже давно подогревавшийся у земляного очага на улице горячими таволожными угольками.

Только что начали разливать чай, как пришел Кишкине-мулла, возвратившийся из города; Магаш и Какитай, которые были в Семипалатинске, прислали с ним спешное письмо Абаю. Они, передавали ему привет от Павлова и советовали не мешкая ехать в город. «Именитые», «знатные», «мудрые» люди из крупных родов, считавшиеся «лучшими» и «старейшими», белобородые и чернобородые, вот уже несколько дней как съехались в Семипалатинск на особое совещание. Во главе его стоят умудренные опытом старейшины из родов Аргын и Каракесек. Они имели вес и в городе и в степи, пользовались влиянием на многие роды. От степных кереев приехал маститый старец Бегеш, от низинных кереев — ловкий делец Ракыш.

Были здесь и прославленные мужи из рода Майман — Матай и Сыбан; среди них родственник хаджи Серикпая — Жумакан. От соседних с Тобыкты ближних Сыбанов прибыли Камбар и Каблан, от кызылмолинских уаков, Матая и Буры — Казангап и Канкожа. От уаков Кокена и Семейтау приехали такие ловкие краснобаи, как Серке, а от бельагачских равнинных казахов — Айтказы. Все эти люди собрались по особому сговору с родственником Уразбая, городским торговцем Сейсеке, в доме которого они уже не раз совещались.

Чтобы завершить свои переговоры общим решением, все это множество влиятельных людей из ближних и дальних родов пригласило в гости в двухэтажный особняк хаджи Блеубая родственников Абая, оказавшихся в это время в городе.

Во всех четырех просторных комнатах второго этажа, предназначенных для приема гостей, были разостланы огромные, во всю комнату, скатерти — дастарханы. Вокруг широких скатертей лежало множество одеял и пуховых подушек, — видно было, что сбор предполагается большой. В каждой комнате стояли до краев налитые кумысом огромные желтые чаны — тай жузген, в которых «жеребенок может плавать». Отсюда, беспрестанно взбалтывая, черпали кумыс для многочисленных гостей. Расписные деревянные чашки — тостоганы — беспрерывно ходили вкруговую, то наполняясь, то опорожняясь. Сваренная в больших казанах жирная парная баранина подавалась на больших глубоких блюдах.

Магаш, как сын Абая, а Какитай, как его племянник, были посажены на почетное место в самой обширной из всех четырех комнат, вместе с тридцатью-сорока самыми знатными гостями. Тут же, на почетном месте, оказались и Шубар с Азимбаем, видно, хорошо осведомленные обо всем происходящем.

Магаш и Какитай долго не понимали цели этого сборища. Уже гости попили кумыса, поели мяса и принимались за плов и вишневый сок, когда сидевшие поблизости прославленные краснобаи из уаков и кереев начали наконец долгожданный разговор.

Вскоре, несмотря на густой туман их многословия, стало ясно, что речь идет о тяжкой обиде, нанесенной Абаю в прошлом году.

Рассыпая бисер витиеватых красных слов, непривычных Магашу и Какитаю, первым начал Бегеш:

— Об Абае благородном, досточтимом Абае-ага мое слово. Абаю вы — дети, нам — младшие братья, потому-то вам, здесь сидящим, и хотим мы предложить общее наше решение, светики наши! Через вас мы Абаю-мирзе наш привет посылаем.

Кто же мы такие, спросите вы? Посмотрите, окиньте взором вокруг. Здесь — лучшие люди каракесеков из старшего рода Аргын; тут и сыны кереев, равнины и горы населяющих, с ними вместе почетные граждане верхнего и нижнего Наймана. Рядом с вами сидит достославный Серке. А собрал нас к святой трапезе этой почтенный хаджи Блеубай. Так кто же мы такие? Если внимательным оком на нас, здесь сидящих, посмотрите — «Вот казахи», — скажете вы. Здесь всех четырех арысов — родов дети, все четыре столпа Среднего Жуза представляющие. Вот кто такие мы, — объяснил Бегеш и пустился дальше по волнам красноречия. — А кто же такой Абай? Разве он принадлежит только племени Тобыкты? Нет — он общий наш, всех своих соперников опережающий, Среднего Жуза непобедимый скакун! — Бегеш снова принялся восхвалять Абая и снова задал себе вопрос — Кто же он такой? — И снова тут же сам на него отвечал речитативом — Лучший из лучших среди людей, как кудрявый нар[163] с бубенцом на шее среди верблюжьего стада, как весенний дождь, тучные пастбища животворящий.

Слова его подхватил Серке и стал в свою очередь сыпать хвалы Абаю.

— Язык его языку соловья подобен; ноги его — крылатому коню Дуль-Дулю под стать! — только теперь начал он издалека, многозначительными намеками подбираться к цели совещания. — Успокоение кочевья — на зеленых лугах, успокоение раздора — в справедливом суде… «Если золото кинешь в огонь — не сделается оно медью, если парчу порвешь на портянки — не станет она холстиной». А мы не собираемся здесь умалять великие достоинства Абая, — заключил он.

Тогда Айтказы от лица своих многочисленных сородичей заявил, что если даже Абай и претерпел унижение, то он все равно остался заступником народа своего. Путь лучшего из людей, печальника о доле народной, легким не бывает. И тут сквозь традиционную пышность речей Айтказы глянула острая, никем еще здесь не высказанная мысль: он напомнил, что путь этот долог и труден, а в ответе за него — сам народ.

— Недаром говорят: «Иди через огонь да через воду— другого к цели нету ходу». Вот так и Абай за народ в огонь и в воду бросался. Не за себя он страдает, за народ терпит.

После того как высказались по одному человеку представители всех родов, снова заговорил Бегеш, возвращаясь к тому же, с чего и начал:

— Хоть ты, светик мой Магаш, годами молод, но ведь говорится, однако: «Молодость — пламя, а старость — пепел». Молодежь в самом жестоком бою не растеряется, из любого положения выход найдет. Хоть мы, старики, и видывали виды на своем веку, но против молодой силы не выстоим, поперек юному сердцу не пойдем. На тебя мы возлагаем большие надежды и вот о чем тебе поведать хотим: нам теперь с людьми из Старшего и Младшего Жузов стыдно встречаться из-за кровной той обиды, какую незаслуженно претерпел Абай. Как мы можем смотреть чужим людям в глаза, когда единственному нашему, лучшему из лучших — Абаю — нанесена такая тяжкая рана?

Пусть Абай-мирза примет наше слово, наше послание! Есть у нас сила и есть у нас воля, чтобы укротить обидчиков. Виновника на колени перед ним поставим. Буяна исправим, на истинный путь наставим. Заручитесь только его согласием, пусть нам дозволят стать заступниками и ходатаями за него.

Мирза Магаш, Какитай, Шубар, Азимбай! К вам обращается все наше собрание. Мы вам высказали все. Дело за вами. Когда захотите ответить — сегодня или завтра, — сообщите слово ваше любому из собравшихся здесь, — завершил Бегеш.

Магаш и Какитай не торопились с ответом. Шубар и Азимбай прислушивались к каждому слову ораторов, разинув рот и вытянув шеи. Они готовы были тут же согласиться на все, что им предложат. Но взоры присутствующих были обращены на сына Абая — Магаша, решительного ответа ждали от него. А он нимало не расчувствовался от замысловатых речей степных говорунов и вовсе не был убежден шумными потоками красивых слов, извергавшихся из их уст. Прослушав многословные выступления записных краснобаев с холодным, замкнутым лицом, он в душе оценил их по достоинству и ответил коротко и ясно: хотя слова присутствующих и были как будто бы обращены к нему, Магашу, но на самом деле относятся они к самому Абаю. А Магаш не привык распоряжаться за отца. Поэтому он не может сказать, каков будет ответ Абая, если он вообще пожелает ответить.

— О намерениях ваших мы слышали. Наш долг сообщить об этом отцу, а затем передать сбору ответ того, к кому обращены сегодня ваши речи, — сказал Магаш. Больше он не добавил ничего и Шубару, который рвался вставить свое словечко, также не позволил говорить.

Со сбора все четыре внука Кунанбая возвращались вместе, в одной тележке. Шубар всю дорогу старался умаслить сумрачного Магаша.

— Ну и мастера они говорить, эти маститые старцы! — воскликнул он. — Ни от кого мы таких слов замечательных раньше не слыхали! Один другого красноречивей! И Азимбай поддакивал Шубару:

— Действительно, таких речистых людей я нигде больше не видел! Плетут слова, что узоры на ковре!

А Магаш посмеивался над обоими:

— Нашли речистых! Вот уж верно сказано: «Иные бии-пустозвоны налегают на поговорки да прибаутки», — больше-то им нечего сказать!

Какитай весело расхохотался. Он был целиком согласен с Магашем, но сам Магаш потускнел. Он внутренне досадовал на двоюродных братьев: ведь они знали в чем дело, и все-таки ничего не сказали, ведя его с Какитаем на сбор. И Магаш напомнил Шубару строки известного стихотворения Абая: «Не стану, как старые бии, пустые пословицы сыпать, не стану, как ваши акыны, песней лгать за дары».

— Видно, ты, Шубар, забыл эти слова! А напрасно: ты акын, они бы тебе пригодились, помогли бы избавиться и от твоих собственных ошибок!

— Что ты плетешь? О каких это моих ошибках ты говоришь? А, Магаш? — трусливо забормотал Шубар, наседая на Магаша. — Разве я кому-нибудь лгал?

— Да будет тебе прикидываться! — оборвал его Магаш. — Хоть бы ты одним словечком обмолвился, когда вели меня на этот сбор, что собираешься лечить отца фальшивыми речами этих пустозвонов! — И он, с досадой отвернувшись от Шубара, замолчал.

Вот обо всех хлопотах родичей и писали Абаю сын и племянник, спрашивая: может быть, стоит ему самому приехать в город?

Приехав в Семипалатинск и выслушав подробный рассказ Магаша и Какитая обо всем происходящем, Абай ни одним словом не обмолвился о своем решении и не дал никому никакого ответа. Даже Магаш не знал, что у отца на душе, и все оставалось по-прежнему. Зато Абай с распростертыми обьятиями встретил Федора Ивановича Павлова, также соскучившегося по другу и с нетерпением ожидавшего встречи. Ведь они не видались более года. Павлов много размышлял над тем: выстоит ли Абай, окруженный ненавистью степных воротил, или будет окончательно сломлен горем и обидой? Чтобы узнать об Абае, Павлов зазвал к себе Магаша и долго расспрашивал об отце. И к письму, которое Магаш с Какитаем посылали в аул, Федор Иванович сделал приписку: «Хорошо было бы, в самом деле, если бы вы приехали в город!»

После первых горячих рукопожатий и беспорядочных восклицаний Павлов, всмотревшись в лицо Абая, отметил, что виски его засеребрились сединой, а темные искрящиеся глаза окружены частой сетью морщинок.

— Ну как, Ибрагим Кунанбаевич? Как живется? Настроение как? — заботливо спросил он.

С глубоким чувством признательности заглянул Абай в синие глаза друга. Только ему мог он доверить свою тайную боль, да и то смягченную поэтическим образом.

— Что сказать вам о жизни, Федор Иванович? Жизнь с ее днями и ночами — это полосатая змея, обвивающая человека. Она только и знает, что жалить его да душить. Это, видимо, и есть бытие — по крайней мере то, какое я знаю!

Образно мысля по-казахски, Абай затруднялся высказываться перед Павловым по-русски. Он досадовал на себя, смущался и запинался, широкое течение его мысли прерывалось, и он с горечью усмехался своему бессилию. Но образ, созданный поэтом и одушевленный его неподдельным чувством, дошел до глубины сердца Павлова.

— Да, да, верно! — говорил он, кивая головой, подбадривая друга улыбкой и думая про себя: «Какое дарование у Ибрагима Кунанбаевича! Настоящий философ и большой поэт!»

И все же Павлов заспорил:

— Конечно, Ибрагим Кунанбаевич, жизнь нередко бывает довольно мерзкой штукой! Но ведь не всегда и не везде, не будем к ней несправедливы!

— Вы, вероятно, правы, — быстро ответил Абай. — Но я-то говорил о той жизни, какой сам живу!

— И все же безнадежность не пристала поэту. Ведь ему надо писать, воодушевлять своей мыслью других!

— А для кого писать поэту? Кому нужны мои мысли? Как, зачем, для кого я буду писать?

— Вы спрашиваете — как и зачем? Да затем, что вы поэт и учитель всем своим существом. Ваша мысль как бы непроизвольно облекается в образ, как, например, те мудрые слова о жизни, которые вы мне только что сказали. Хотите вы или не хотите, а образы рождаются у вас постоянно. Значит, и писать вы должны постоянно, всегда!

— Ну, хорошо; а для кого, кому я должен посвящать это свое писание?

— Посвящайте его меньшинству нашего дня и большинству завтрашнего! — весело воскликнул Павлов.

Абай посмотрел на друга с живым интересом. Веские и убедительные слова Павлова заставили поэта задуматься: видимо, Павлов уже давно наблюдает за его творчеством и размышляет о его пути.

Федор Иванович часто бывал и у грузчиков Затона, и у рабочих шерстомойки, и на пристанях. Он был своим человеком и на овчинном и на кожевенном заводе, встречался с паромщиками, с лодочниками. Он познакомился и с жатаками Озерке, Секленке, жатаками Жоламана, казахской беднотой, живущей на берегу ниже лодочной переправы. Куда лучше, чем местные казахи-старожилы, знал Павлов обитателей шалашей, лачуг и землянок: дровосеков, пастухов, косарей— многочисленный трудовой люд пригородов и окраин. Рассказывая о них Абаю, он называл их по именам, и Абай, слыша о своих знакомых, переполнялся чувством радостной признательности к другу. А Павлов рассказывал еще и о том, как сходился с людьми из Байгели-Шагала, Кенжебая, Коп-Тарактов, Жалпака, как обходил пригордные поселки с охотничьим ружьем за плечами и куцей собакой на сворке, чтобы не привлекать к себе особого внимания полиции. По праздникам он частенько брал с собой Сеита и Абена или лодочника Сеиля. И там, где жили казахи, проводившие свой век не в праздной болтовне, а в тяжелом труде, стихи и песни Абая были необходимы, как хлеб и как соль. Его песни знали, понимали и любили.

Вот о чем Павлов с прошлого года собирался обстоятельно рассказать Абаю. А уж со времени событий в Кошбике Абай стал для рабочего люда самым близким, дорогим человеком. Когда в какой-нибудь дом приходили Павлов с Сеитом, туда буквально днем и ночью валил народ, чтобы послушать рассказы мужественного жигита, песни и стихи Абая, которые он исполнял охотно, талантливо, с огоньком. Павлов встречал много молодежи, подростков, даже детей, которые наперебой старались перенять У Сеита абаевские песни. Среди девушек и молодок находились настоящие искусницы, которые великолепно пели и читали его стихи.

Павлов считал, что Абаю надо непременно знать о том, как любят его в народе. Ведь Павлов — русский, и его слова — это результат наблюдения беспристрастного свидетеля. Он ничего не выдумывает, не льстит поэту, а просто рассказывает о том, что видел своими глазами.

Признательный за этот неожиданный дружеский дар, Абай жадно впивался в каждое слово Федора Ивановича. А тот заговорил о новом поколении казахской молодежи — учениках русских школ и школ-интернатов, имеющихся по обе стороны Иртыша. Летом они ездят на побывку в свои аулы, а на зиму возвращаются в город. Эта молодежь тесно связана с народом. Надо серьезно подумать о ней, ведь Абай своими песнями и стихами участвует в ее воспитании.

Так постепенно раскрывал Павлов перед Абаем глубокий смысл дела всей его жизни, от которой он, казалось, уже готов был отвернуться. И Абай слушал затаив дыхание, чувствуя, как согревается его застывшее в невзгодах сердце.

В начале этой беседы, которая длилась до глубокой ночи, Павлов говорил Абаю про людей будущего, и теперь поэт расспрашивал друга об этих грядущих светлых днях.

— Скажите, а каково оно, это будущее? Вот мы говорим, что оно принесет людям добро. Так когда же оно придет? Долго ли нам еще ждать? — Этот вопрос в последнее время неотступно преследовал Абая.

На этот раз Павлов отвечал гораздо более прямо и определенно, чем прежде.

— Во-первых, Ибрагим Кунанбаевич, это будущее, о котором мы с вами так много говорили, безусловно придет. Если предшествующие поколения могли только верить в него и мечтать о нем, то мы уже можем надеяться его увидеть сами, своими собственными глазами, Ибрагим Кунанбаевич!

— Но когда, когда? — настойчиво вопрошал поэт.

— Ну, время-то определить трудно! — заметил Федор Иванович и прочел стихотворение. Пушкина «Послание в Сибирь», написанное десятки лет назад, но уже проникнутое твердой верой в неизбежность прихода лучших дней. А потом рассказал о вещих словах Белинского, который уже в сороковых годах высказывал свою веру в счастливую жизнь потомства, которая наступит через сто лет.

— И вот уже прошло пятьдесят, мы стоим у порога нового века и представляем себе этот счастливый день еще более ясным и близким. Сейчас мы уже можем сами приблизить его, и мы работаем во имя этого упорно и много. А раз так — то вот оно, новое время, стучится к нам в дверь! — горячо заключил Павлов.

— А что же произойдет в нашей жизни, какие события, по чему мы узнаем его приход? — упорно выспрашивал Абай.

И Павлов, понизив голос, доверил ему свою тайную, но совершенно ясную мысль: главное, чем будет отмечено наступление новой эпохи, — это крушение царизма. Когда царь лишится трона и власти — вот отсюда и надо вести счет! Все восемь сенатов, как именуют казахи министерства, все генерал-губернаторы, вся власть вплоть до уездных и волостных управителей — рухнет, развеется в прах. Будет установлен новый, справедливый порядок, новый образ правления, соответствующий нуждам и чаяниям народа.

— Вот все, что я могу сказать вам о будущем сегодня. И вы не думайте, что об этом говорю только я — некий мечтатель-утопист Павлов. Обо всем этом уже давно и много говорится и пишется во всем мире. Эти слова стали боевым знаменем, под которым борется множество людей. Это клич нового общества. Верьте мне, оно победит!

И, окрыленный словами друга, стремясь почувствовать и как бы воочию увидеть распахнувшийся перед ним ослепительный простор, поэт воскликнул:

— Но хоть дети-то наши доживут до лучезарного этого времени?

И Павлов ответил:

— Доживут. Верьте мне. Они будут жить в обновленном мире!

Драгоценная эта встреча согрела животворным теплом печальное сердце Абая, озарила радостью его взор, уже давно затуманенный скорбью. Он приказал принести обильное угощение, потчевал дорогого гостя и сам с наслаждением пил вино, которого давно уже не касался.

За столом Абай читал Павлову новые стихи, написанные в последние годы, а переводы свои из Лермонтова, Байрона, Гете спел под домбру на собственные, им самим сочиненные мотивы.

Поздно ночью, когда все кругом уже спали, Абай вышел проводить Павлова на тихую темную улицу. Подсаживая его в тарантас, поэт пообещал на этот раз не торопиться с возвращением в аул, остаться в городе и часто встречаться с другом. Абай твердо решил поближе познакомиться с городским рабочим людом, походить по домам предместий, покороче сойтись с учащейся казахской молодежью. Сердцем и сознанием глубоко и страстно откликался Абай на советы Федора Ивановича.

В один из ближайших дней наступил черед и того дела, ради которого Абая вызвали в город. Рассказы Какитая о подробностях блеубаевского сбора, о достойном ответе Магаша старейшинам и о его иронических замечаниях Шубару и Азимбаю доставили Абаю чувство глубокого удовлетворения. Магаш оказался человеком не только с характером, но и с высоко развитым сознанием собственного достоинства, осмотрительным и разумным. И хотя ему, слабому здоровьем, не удалось закончить образования в городе, в нем угадывались черты новой культуры. Он был достоин того общества передовых людей, за которое ему предстоит бороться и в котором, может быть, — теперь Абай трепетно надеялся на это, — доведется Магашу жить.

Но хотя исстрадавшаяся душа Абая постепенно оживала и крепла, он все еще не в силах был ни слушать, ни говорить о недавнем сборе старейшин и обо всех произнесенных на нем никчемных словах.

Истомившись ожиданием, Бегеш и Серке подослали к Магашу и Какитаю своего человечка, чтобы разузнать о решении Абая. Но и на этот раз Магаш отделался коротким, уклончивым ответом: «Отец, как вам известно, приехал в город. Нам он своих соображений не сообщал. Если аксакалы желают получить ответ, пусть благоволят обратиться к нему самому». Тем самым Магаш освобождал и себя и Какитая от всякого дальнейшего посредничества, толков и пересудов.

На другой день к Абаю явилось несколько почтенных старейшин, якобы для того, чтобы просто повидаться, засвидетельствовать свое уважение, «отдать салем». Это были: Бегеш — из Кереев, Серке — из Уака, Камбар — из Наймана и Сыбана, Кали — из Каракесека, — словом, специально прибывшие от лица сбора представители всех «четырех арысов», столпов Среднего Жуза. Вместе с ними явился и Айтказы, слывущий за одного из самых изворотливых людей так называемого «внутреннего лесного района». Его прихватили с собой главным образом потому, что он был хорошо знаком с Абаем, частенько бывал у него в гостях.

И здесь первое слово принадлежало Бегешу. Как всегда, начиная издалека и лишь постепенно, окольными путями приближаясь к цели, Бегеш, рисуясь перед Абаем, дал волю своему красноречию. Первым делом он вспомнил о том, что Абай человек высокоученый и во всех отношениях выдающийся. К этому он присовокупил, что «наука — основа счастья, а счастье без науки — избранных доля», — и пошел, и пошел вышивать словесные узоры!

Что же будет — страшно подумать! — если такой высокообразованный человек, как Абай, изменит своему благородному делу народного проводника по путям истины и добра?! Что же сможет обрести невежественный народ, покинутый учителем своим? И вообще, что такое народ? Народ тогда лишь может называться народом, когда во главе толпы стоят достойные люди. Народ же, лишенный водителя, лишается и достоинства своего. Он станет изменчивым, как мираж, будет таять, как снег, распадется и рассеется в прах. А разве люди, достойные идти во главе кочевья, рождаются каждый день? Разве они встречаются на каждом шагу?

— Много есть среди нас людей, языком луну достающих, а руками, и тушканчика не способных поймать! — так закончил Бегеш, стремясь задеть самолюбие Абая, задеть его за живое.

Отдавая должное красноречию Бегеша, Абай коротко высказал ему горькую правду, вычурными словами пародируя пышную речь аксакала.

— Эх, Бегеш! Если даже и правда все то, что ты сейчас говоришь, то есть ведь и горшая забота у моего несчастного сердца. А что ты ответишь, если скажу тебе: лучше быть соломой пшеницы, чем зерном овсюка? Лучше быть последним среди добрых людей, чем первым среди негодяев?

Бегеш слушал поэта, раскрыв рот от растерянности. И тогда в беседу вступил Айтказы. Он напомнил слова самого Абая:

И жизни будешь ты не рад, Коль ты не глуп, не пьян.

Чтобы доказать, что он не зря слушал стихи и прозу Абая, Айтказы заговорил о том, сколько печали уготовано в сегодняшней нашей жизни порядочному человеку. Отсюда он ловко повернул речь к тому, что, пусть народ наш и плох, однако он ведь свой, пусть темная наша среда, но она ведь своя. Если же человек мудрый и хороший не будет прощать народу своему, на чем тогда свету стоять? А в заключение он сказал:

— Я прилежно изучал ваши назидания, Абай-ага! Кажется, есть у вас и такое изречение: «Отвечать добром на добро сумеет каждый, но отвечать добром на зло способен только мужественный человек». Так вот к вам, как к мужественному человеку, и пришел ваш народ!

Айтказы действительно почитал Абая как человека мудрого, красноречивого, необыкновенного. И, обдумывая свой ответ, Абай испытующе глянул в его умные светло-карие глаза. Человек небольшого роста, с широким круглым лицом и высоким лбом, Айтказы скорее нравился Абаю, но сейчас было не время для искренних чувств и откровенных излияний.

— Уразбай не тот человек, которому можно простить, — сказал Абай. — Что там ни говори, но никто из присутствующих не знает Уразбая так, как знает его Абай. Это не простак, который случайно оступился или заблудился ненароком. Это человек, возведший свой безобразный произвол в незыблемый закон. Не Уразбай, а злодей— его имя! — И Абай всем своим тучным телом, всей широкой грудью повернулся к Айтказы. — А в ответ на то изречение, что ты напомнил сейчас, уместно было бы привести другое: «Доброе слово о плохом человеке подобно клятве, написанной на воде», — заключил он, невольно восхищая сидящих перед ним знатоков и ценителей красного словца внезапным блеском своего остроумия.

Серке всегда любил слушать Абая. А с тех пор, как на прошлогоднем Аркатском чрезвычайном съезде Абай поверг в прах перед его родными уаками знатных заправил своего рода, Серке в глаза и за глаза превозносил поэта. Теперь он приветствовал меткий удар Абая веселым смехом, с восхищением думая про себя: «Придешь к Абаю — всегда душу насытишь, идешь домой с драгоценным словом». И он от чистого сердца воскликнул:

— Если кто из казахов и достоин имени могучего дерева, благодатную тень народу дающего, то только вы! Чего стоит весь наш Средний Жуз, если вас, единственного, мы уберечь не сможем. Вот потому-то и пришли мы сюда чтобы стать щитом вашим!

Но Абай не был падок на похвалы:

— Достоинство только тогда достоинство, когда его свято оберегают. Но подумайте, что от него останется, если его ногами топтать, смешивать с грязью, убивать унижением!

И Абай подкрепил свои слова изречением достославного Саади: «Легко разбить рубин Бадахшана, но попробуй воссоединить его из осколков!»

Давний знакомец и сотрапезник Абая, городской казах из Каракесеков, Кали, которого горожане почитали как человека, умудренного жизнью, немедленно выставил против мудрых слов Саади изречение другого восточного классика:

— «Не трогай муравья, зерно на себе несущего, ведь он борется за жизнь. А жизнь так прекрасна!» Вы, наверное, помните, Абай-мирза, что так говорил Фирдоуси? Вот я и хочу заступиться за вас, как за муравья, несущего на себе зерно для своего народа. Кажется, винить меня тут не за что? Ведь родичи ваши приехали сюда не ради потехи. Слов на свете много, можно говорить без конца. Однако же, я надеюсь, мы не собираемся доказывать, что «уста—ворота, а слова — ветер». Если хватит у нас ума-разума и силы-умения, рассудим обе стороны, установим, кто прав, кто виноват, и приведем добро и зло в соответствие друг с другом. Попробуем, собравшись вместе как представители Среднего Жуза, испытать свое собственное достоинство как достоинство самого народа. Вот в чем вся соль наших разговоров! — сказал он с легкой досадой, и его слова показались Абаю более убедительными, чем пространные рассуждения всех остальных.

Хотя Абай отнюдь не заблуждался относительно искренности всех этих речей и полезности затеваемых сородичами дел, он больше не спорил, как бы признавая слова Кали за окончательное решение. Абай умолк и, в упор глядя на оратора, утвердительно кивал головой.

А тем временем домашние Кумаша уже накрыли стол, и на широкую скатерть посыпались сдобные баурсаки, принесли румяные пышки, смазанные сбитым желтком, и блестящий никелированный самовар. Уставшие от длинных словопрений гости с наслаждением принялись за горячий ароматный чай.

Хотя Абай и вертел в руках пиалу, но он не пил чаю и не коснулся угощения, стоявшего на столе. Приметивший это Бегеш подвинул к нему блюдо с пышками.

— Что же вы ничего не кушаете, Абай-мирза? Отведайте хоть пышек. Недаром ведь говорится, что хлеб — это божья благодать! — любезно пошутил он.

Абай засмеялся, и тут же блеснуло снова его от юности горькое разительное остроумие. Всколыхнувшись всем своим грузным телом, он заметил с усмешкой:

— Ты говоришь, Бегеш, что хлеб — это божья благодать. Вот что значит «Много неслыханного тобою у народа на устах. Много среди сартов тех, кто ездит на ишаках!» Если хлеб — божья благодать, стало быть, чем больше хлеба, тем больше божьей благодати? Значит, эта божья благодать, о которой так пекутся правоверные мусульмане, находится у горемычных русских мужиков?!

При этих неожиданных его словах все старейшины во главе с самим Бегешем залились неудержимым смехом.

Перед тем как расстаться, Абай спросил у Бегеша, кто же именно примет участие в посредничестве? Ему назвали многих людей из аргынов, найманов, кереев, уаков, представляющих пресловутые четыре столпа Среднего Жуза, и в первую очередь всех участников сбора в доме хаджи Блеубая. Узнав, что от равнинных кереев на сборе присутствовал Ракыш, Абай бросил еще одно крылатое слово, приведшее в восторг «мастеров степного красноречия».

— Так, так, и Ракыш, оказывается, с вами! Вчера он, говоря: «Ибрай враг народа», — лебезил перед Уразбаем; говоря: «Абай враг начальства», — науськивал на меня уездного и судью. А сегодня этот самый Ракыш грудью стоит за Абая, из кожи лезет вон, чтобы сделать ему добро! А? Каково? Откуда же быть постоянству в мире, если нет постоянства в человеке, миром управляющем? Откуда же тут взяться спокойствию! Поистине, если бы горы Семей-тау и Кокен обрели ноги, то и они не стояли бы на этой земле: сорвались бы с места и пошли!

Возбужденный соревнованием с искусными степными ораторами, Абай внезапно ощутил как бы прилив вдохновения, и слова его, рожденные силой поэтического дарования, засверкали острым блеском живой, беспокойной мысли.

После встречи с Абаем его собеседники действовали уже самостоятельно, торопясь закончить начатое дело. Они то встречались в домах баев Жакыпа или Сейсеке, то перебирались на ту сторону Иртыша, чтобы сойтись за обильным дастарханом у одного из тамошних торговцев. Их слова доводились до сына Уразбая Елеу, приехавшего держать ответ за отца. А другой конец дела тянулся к драчливому Самену — этой «черной дубине» Уразбая, еще вчера занесенной над головой Абая.

Теперь Абай не хотел больше ничего знать обо всей этой возне, целиком поглощенный знакомством с многообразной жизнью городских казахов. Встретившись на базаре с мелким перекупщиком Еспергеном, Абай побывал в его чистеньком трехкомнатном домике на высоком кирпичном фундаменте, а потом и в домах его товарищей, таких же алыпсатаров, как и он сам.

К Еспергену Абай отправился вместе с Баймагамбетом. Несмотря на кажущееся благополучие своего хозяина, гости с первых же сказанных им слов поняли, что он, как и сотни других мелких торговцев, целиком зависел от богатых баев, вроде Сейсеке, Хасена, Жакыпа или Блеубая-хаджи. У Абая создалось впечатление, что алыпсатары постоянно находились в стесненных обстоятельствах. Об этом говорили и на базаре, и в лавках, и на постоялых дворах, и на лодочной переправе. Особенно круто приходилось им в дни осеннего урожая, которые они на своем жаргоне почему-то называли «иманпос».

Сегодня Абай услышал из уст Еспергена забавную поговорку, сочиненную алыпсатарами: «Либо с мира по нитке возьмешь, либо сам по миру пойдешь». И Есперген объяснил, что это значит. Тысячи городских казахов кормились тем, что вели мелочную торговлю с воза в степных аулах. Так как у них не было ничего, кроме единственной лошаденки с телегой, то за товаром они шли кланяться к именитым баям вроде Сейсеке, а те вели их на ту сторону, к русским купцам Дерову, Плещееву, Михайлову-Малышеву, либо к таким татарским богатеям-магазинщикам, как Вали или Исхак. Этим крупным предпринимателям «все банки открыты», у них есть свои солидные счета. Они безжалостно гонят от своих дверей мелких торговцев, приходящих с предложением своих услуг, либо берут их чуть ли не задаром в работники. Другое дело, если человек пришел с поручителем — казахским баем. Баям и русские и татарские купцы доверяют.

Приведя к магазинщику десять — пятнадцать нищих алыпсатаров, вроде Еспергена, Сейсеке, казалось бы, облагодетельствовал их с ног до головы. Ведь каждому из них он дает товаров в кредит на сто, триста, пятьсот, а иногда — правда очень редко — на всю тысячу рублей. Но бай имеет тут свой интерес. За привод оптовых покупателей в магазин Сейсеке получает скидку на забираемые ими товары, по восемь копеек с рубля. А передавая эти же самые товары Еспергену, накидывает ему двенадцать копеек на рубль. Так бай за здорово живешь получает чистого барыша по двадцать копеек с рубля. Одновременно он еще и закабаляет алыпсатара, вяжет его по рукам и по ногам.

Как он это делает? А очень просто: дав Еспергену на пятьсот рублей товаров, баи берут с него «белый вексель», то есть чистый вексель, с одной только подписью должника. Потом, если Есперген, скажем, не сможет уплатить деньги в срок, Сейсеке начислит ему еще по двадцать копеек, а потом собственноручно припишет еще и штраф по своему усмотрению и передаст вексель латаресу — городскому нотариусу, от одного имени которого трепещут все городские торговцы и алыпсатары. В случае невозвращения денег домишко и все имущество Еспергена продадут с молотка.

Мелкий торговец, таким образом, живет по воле бая, как овца на аркане. Двухэтажные, под нарядными зелеными крышами дома богатеев высились среди низкорослых лачужек жатаков, как гнезда коршуна над птичьим двором. Говоря языком мечети, эти богатые дома расставляли свои сети на целые махалла вокруг. Прибрав к своим рукам всю торговлю в городе и степи и ведя ее через своих закабаленных перекупщиков, баи использовали их еще и как приманку для новых жертв.

Караваны, приходящие из степи зимой и летом, естественно не проезжали мимо относительно просторных домов и дворов таких «приличных» обывателей, как Есперген и ему подобных алыпсатаров. А уж расположившись у Еспергена, они попадали в зависимость от своего хозяина, вернее — от бая, которому волей-неволей служил сам Есперген.

Разумеется, бай старался не выпускать из ворот своего клиента привезенные степняками кожи, кошмы, волос, шерсть, пушнину и живой скот, пригнанный на продажу. Все это скупалось баем при помощи Еспергена, который вынужден был, верой и правдой служа большому дому под железной крышей, всячески надувать, обмеривать и обвешивать своих степных гостей.

А крепкие ворота солидных, прославленных баев и правоверных хаджи неизменно оставались наглухо закрытыми. Их почтенные обитатели были выше повседневной низкой суеты торговых дел.

Одетый, как и все городские торговцы, в степенный длиный черный ламбуковый камзол с короткими рукавами, Есперген по привычке вертел в руках счеты, словно приросшие к его пальцам. Он то бойко отщелкивал свои приходы и расходы, то в рассеянности водил по ним рукою.

В промежутке между чаем и поздно приготовленным ужином Есперген успел порассказать своим гостям немало интересного.

Полулежа, облокотившись на две большие подушки, Абай, захваченный рассказами Еспергена, не сводил с него глаз. Баймагамбет также внимательно слушал хозяина, сидя, по своему обыкновению, на корточках. Изредка отправляя в левую ноздрю щепотку насыбая, он прищелкивал языком и потряхивал рыжей бородой от удивления.

А Есперген, убедившись, что его пожилые гости знают о торговом мире, в котором он жил, не больше грудных младенцев выкладывал им всю правду, что называется, до самой подоплеки.

Сам Есперген в эти дни висел на волоске, не будучи в силах погасить тысячерублевый вексель, и ему очень хотелось излить свою горечь перед таким добрым и мудрым человеком, как Абай.

— Почему именно сейчас многие горожане оказались в трудном положении? — спрашивал Абай. — Вот уже несколько человек жаловалось мне: Карипжан, Толепбек, Кайнарбай… Они прямо-таки в смятении. Спрашиваю их: «В чем дело?» Говорят: «Ой-бой, иманпос подходит! Иманпос жмет! В этом году иманпос боком вышел!» И ты говоришь то же самое. Как же это вы все сразу оказались в тисках какого-то иманпоса?

Баймагамбет загорелся любопытством.

— Все говорят «иманпос, иманпос!» А что это за слово: казахское или русское — никто этого не знает.

И Есперген объяснил, как умел:

— Я же вам говорил, что мы через наших баев берем взаймы товар у русских купцов. Так он на десять месяцев или там на год не дается, а дается всего только на восемь месяцев. Если будете считать с января, то оказывается двадцать девятого августа наступает русский праздник: то ли пост, то ли еще что-то в этом роде. Вот это и есть «иманпос!»

Абай рассмеялся, он только теперь понял, что слово «иман» обозначает русское имя «Иван» и речь идет, очевидно, о празднике, который русские называют «Иван-постный», о дне усекновения главы Иоанна Крестителя.

По рассказам Еспергена выходило, что, получив в кредит мануфактуру и галантерею, мелкие торговцы тут же, в мороз и буран, выезжали с ними в степь, по отдаленным аулам. Намучавшись со своими товарами в лютую стужу по бездорожью, они, понятное дело, стремятся продать их хотя бы с какой ни на есть прибылью. А разве это торговля? Их товары с надбавками баев-посредников и так уже подорожали. Да еще сам алыпсатар вынужден накинуть копейку-другую. Такой дорогой товар в ауле за наличные не продашь, приходится торговать в кредит, а потом мучиться летом, таскаясь по аулам, чтобы выколачивать долги, получая их опять-таки не деньгами, а скотом.

Вот и ездит такой Есперген по кочевьям, отбирает у добрых людей — у кого овцу, у кого козленка, теленка или стригуна. И стыдно ему и тяжко, а делать нечего — едет! Потом пригонит скот на базар, и хорошо еще, если цены стоят подхоящие, — удастся и расходы окупить и с баем в иманпос расплатиться. А ведь это сказать только легко: расплатиться! Тут надо, чтобы и скот был в цене, и чтобы дорогой падежа не случилось, и чтобы скотина не отощала. Э, да что там говорить! Обычно-то отдашь Сейсеке какую ни на есть часть, он тебе вексель перепишет — глядишь, и оказался у него на привязи, а он тебе норовит и вовсе на шею сесть!

Побывав в гостях еще у нескольких бродячих торговцев, соседей Еспергена, Абай и Баймагамбет убедились, что только со стороны люди эти кажутся зажиточными, благополучными, а поглядишь в корень, и выходит, что, обкрадывая бедняков, сами они оказываются в жестокой кабале у богачей. Один из этих людей, пожилой балагур Карипжан, когда Абай начал было обличать нечестные его дела, смеясь согласился:

— Правду говорите, Абай-ага! У таких мелких людишек, как мы с Еспергеном, праведных дел искать не приходится! Коли попадутся нам в руки степные простачки с караваном, то мы уж бога не побоимся: сдерем с них шкуру, как с нас бай Сейсеке да Блеубай-хаджи дерут. Где уж там думать о шариате!

И с горечью ответил ему Абай шуткой, которую долго потом повторял сам Карипжан своим приятелям на базарах:

— В степи есть конокрады, а на городском рынке — воры, но если те честно называются ворами, то эти именуют тебя торговцами!

А позже присовокупил:

— Удивительно, как постоянен человек в своем стремлении делать зло другому человеку. Ведь волки и те пожирают себе подобного только в исключительном случае, а не набрасываются друг на друга всегда. Вот иной раз и подумаешь, что волк добрей городских торговцев!

Частенько Абай ездил на ту сторону реки и брал книги из Гоголевской библиотеки. Он подолгу сидел неподвижно один и читал. А по вечерам ходил в гости к своим многочисленным знакомым из бедняков. Городские казахи в одном только ничем не отличались от своих степных сородичей: любили принимать гостей. Приглашая за свой бедный дастархан уважаемого человека, они не жалели для него последнего куска.

Абая нарасхват звали к себе и вдова Дамежан, и лодочник Сеиль, и дровосек Саудабай, и сапожник Салмакбай, и портной Сагындык. Иные ремесленники, побывав у своих товарищей в гостях вместе с Абаем, после тоже звали его к себе. Некоторые из них раньше, чем с самим Абаем, познакомились с Баймагамбетом. Бывая у своих друзей, Баймагамбет, отличный рассказчик, охотно рассказывал им сказки, а иной раз и целые романы, которые читались вслух в доме Абая. Желанный гость, Баймагамбет, стремясь сделать приятное своим радушным хозяевам, читал наизусть стихи Абая, которых знал множество.

Теперь бедняки обоих побережий наперебой зазывали их к себе. Однажды Абай и Баймагамбет целую неделю подряд ходили по домам затонских грузчиков и рабочих кожевенного завода. Они побывали у Ак-Шолака, Жапека, Алипбека, Исака, Кусака и других ближайших друзей Сеита и Абена, а также у Павлова и Маркова.

Это постоянное хождение по гостям как бы вошло в обиход Абая. Раньше, приезжая в город, он редко выходил из дома, где остановился, любил принимать и угощать нужных ему людей — и степняков и горожан — у себя. Теперь, наоборот, он стремился больше бывать в рабочих семьях, чтобы узнать истинное положение трудового люда так же хорошо, как знал его Павлов. Любопытные спрашивали его или Баймагамбета: «Где это вы все пропадаете!» Они уклончиво отвечали: «Да так, в разных местах!»

В Затоне Сеит и Абен стали постоянными спутниками Абая. К ним пристал и еще один забавный человечек, бедняк Даулеткельди из соседнего многочисленного поселка жатаков — Байкадам-Сапак. Судя по тому, как его принимали, было видно, что Даулеткельди все знали и любили за его веселый нрав. Только завидя его, рабочие, старики и молодки, весело смеялись, заранее ожидая от него чего-то забавного: песен, шуток, рассказов. Даулеткельди, глядя по обстоятельствам, становился то поэтом, то рассказчиком, то певцом. Бедность не омрачила его легкого характера, в любую лачужку он приносил с собой смех и веселье.

В доме гостеприимного хозяина, широкоплечего, рыжего и курносого грузчика Ак-Шолака к Абаю подвели Даулеткельди, который для того и пришел, чтобы приветствовать поэта. Горбоносый, с глубоко запавшими глазами, с острыми скулами, выдающимися над худыми щеками, безбородый и сутулый, Даулеткельди невольно обращал на себя внимание. Он отнюдь не был красив, но было что-то привлекательное в его лице, особенно в маленьких блестящих глазах, от которых лучами расходились добродушные морщинки, следы безобидного и беспечального смеха. Еще до знакомства с Даулеткельди, Абай слышал от кого-то его маленький шуточный рассказ.

— Раньше, чем ты сам, дошли до меня твои слова. Расскажи-ка о том, что ты сказал своей матушке, когда вороной стригун пал от сибирской язвы, — попросил Абай.

Даулеткельди, не заставляя себя уговаривать, тут же начал свои побасенки. Лицо его сохраняло при этом полную серьезность.

— У бедняка Даулеткельди и его старухи матери была одна-единственная корова, и от этой коровы — хорошая трехгодовалая телка. Вот эта самая телка и осталась яловой в прошлом году. Когда Даулеткельди был в отлучке, пришел к его матери сосед и стал ее уговаривать. «Твоему сыну приходится ездить в город, а коня у него нет. У меня есть ха-ароший вороной стригун. Хочешь, я его уступлю тебе, а ты мне отдай свою телку. Она у вас, оказывается, яловая. А я зимой заколю ее на мясо». Старуха и поверила соседу. «И вправду ведь бедный Даулеткельди ходит пешком продавать сено на базар дай я его обрадую!» И обменяла телку на стригуна.

Проходит неделя, возвращается Даулеткельди домой и видит, что стригун-то болен сибирской язвой. Вскорости он и подох. А мать убивается: то в юрту войдет, то на улицу выйдет, то на почетное место усядется — и все вздыхает. Только Даулеткельди хочет ей слово молвить, утешить, она на него давай кричать — не даст говорить, да и только. И самому-то бедняге впору лопнуть с досады, а он, сидя у очага, посмеивается над матерью, развеселить ее хочет. «Расселась, говорит, как сваха»! А мать, то молчит-молчит, а тут, опасаясь насмешки, чуть он рот откроет, приказывает: «Довольно вздор молоть! Молчи!» Тогда, уставясь на нее в упор, и сочинил Даулеткельди такие стишки:

Ну зачем тебе стригун? Ну твое ли это дело? Поздно ты взялась за ум. Стать богатой захотела. Неужели не поймешь. Что дала большого маху, А теперь сидишь и врешь. Похваляясь, будто сваха…[164]

Тогда опечаленная родительница берет в руки кочергу, лежащую у очага, и бросается на любимого сына с криком: «Сгинь с глаз моих, собачий пастух!» Что остается делать Даулеткельди? Бежать. И Даулеткельди кидается прочь. Однако и на бегу он вежливо обращается к матери: «А тебе не кажется, мама, что это совсем как восьмистишие Абая? Строк-то ведь у меня тоже восемь!»

Даулеткельди рассказывал все это с невозмутимым лицом, как будто речь шла о совершенно безразличном ему предмете; и Абай, оценив в нем превосходного мастера-рассказчика и добрейшего человека, смеялся от всей души.

Бедность уже давно сидела на шее Даулеткельди. Все эти Байкадам-Сапаки, Жоламан-Жатаки, Байгели-Шагала и Затоны, где проводил свои дни Даулеткельди, были придавлены нуждой. Бедняки были загнаны в безвыходный тупик. А Даулеткельди, деля с ними и труд и горе, нашел чудодейственное средство от всех невзгод: своим непокорным смехом он помогал им побеждать и нужду и печаль.

И сам никогда не падал духом, как бы жизнь его ни трепала. Утешая плачущих — он утешается сам, одолевая свои несчастья — придает силы другим. И когда Даулеткельди издевается над самим собой, над незавидным своим пололожением— он побеждает свое горе-злосчастие смехом.

Заметив, что Абая развлекают росказни Даулеткельди, Сеиль попросил его прочесть стихи, сочиненные во время посещения лачужки бедняка в Байгели-Шагала. Даулеткельди и тут заговорил без тени улыбки.

— Люди говорят, что в день айта правоверный должен посетить сорок домов своих единоверцев. Ну, я и пошел по домам жатаков. Иду, ни одного не пропускаю, думаю себе: коли всех бедняков в поселке обойду, сорок домов как раз наберется. И вот открываю дверь в один дом, а порог, оказывается, мне по колено. Высоко занеся ногу, переступил я через этот порог, а там, изволите ли видеть, лужа, и я, не успев шагу шагнуть, прямо в нее шлепнулся. А пока летел, я приметил, что в переплете оконной рамы недостает стекла и это местечко затянуто бычьим пузырем. Откроешь дверь, она взвизгнет «ах», а пузырь эхом отдается — «ух». И я, сидя в луже, изрек:

Дверь откроешь — скажет «ах», А окно ответит «ух», Коль не тверд ты на ногах, Здесь как раз испустишь дух.[165]

Произнеся, как воспитанный человек, приветствие дому, я встаю и здороваюсь с хозяином.

А тут и Абен вспомнил один забавный случай, как Даулеткельди степенного бая обманул. Даулеткельди рассказал и об этом.

— Недалеко от жатаков Байкадам-Сапака стояли два богатых аула. В один прекрасный день в ближайшем из них умирает старейший аксакал. Ну, конечно, извещают всю широкую степь, и со всех сторон бела света скачут родичи с воплями и рыданиями. У покойного бая было много овец, но сам-то он был разиня, скотные дворы свои городил где попало. Посидев около покойника в доме, выходит Даулеткельди на улицу и видит: какой-то пожилой тучный бай скачет, зажмурив глаза и открыв рот, и орет во всю мочь, что положено: «Ойбой, родич мой!», «Ойбой, великан мой!», «Ой, куда же ты ушел!» Тогда Даулеткельди спешит ему навстречу, помогает слезть с коня и говорит. «Я вас сейчас к нему провожу, — и ведет бая не в дом, где живут люди, а в темный хлев. А грузный бай все продолжает вопить с зажмуренными глазами. Заведя плачущего родича в самый темный тупик, Даулеткельди и говорит: «Ну, а дальше я и сам дороги не знаю!»— и, отбежав в сторону, прячется за кормушку. Неуклюжий бай не перестает причитать: «Ойбай, где ты, родич мой!»— пытается нащупать дорогу, чтобы выбраться на свет божий, и то на один столб налетит, то о другой лбом ударится. Тут-то он приоткрывает глаза и, сообразив, что над ним подшутили, произносит нечто, не совсем подходящее к печальному событию. Так, перемежая вопли о погибшем родственнике с упоминаниями о живой и здравствующей родительнице Даулеткельди, бай этот долго путался по закутам и загонам, мыча, как вол, который провалился в колодец.

Развеселившиеся слушатели не давали Даулеткельди перевести дух, все просили рассказывать еще да еще. И он рассказывал, не чинясь, без отказа.

— Недавно, в дни поста, возвращался безбожник Даулеткельди из дальней поездки домой и по пути остановился в ауле одного почтенного бая. Даулеткельди — человек пожилой, и бай, считая его правоверным мусульманином, пригласил к себе после заката солнца разговеться. А в ауле оказались приезжие купцы из города, прекрасно знавшие, кто такой Даулеткельди. Вот они и договорились между собой сыграть с ним шутку — довольно ему морочить других!

Перед ужином человек восемь гостей во главе с хозяином-баем становятся на вечернюю молитву, окружив Даулеткельди со всех сторон. Не спрашивая даже, совершал ли он омовение перед молитвой, и вообще не интересуясь, имеет ли он обыкновение молиться, правоверные просят его стать имамом, то есть заменить отсутствующего муллу. Он хотел было удрать, но его, дружно тесня плечами, вытолкнули вперед, а один из продувных торговцев начал поспешно читать молитвы за азанши.

Тогда, решив будь что будет, Даулеткельди с места в карьер ринулся вперед, в молитву. Сначала, сложив руки на груди, он громко огласил первые слова намаза. «Албасин, лямга секин-альхисынхааль, ха мемге альхам, далтурду-алхамду». И пошел, бормоча себе под нос, повторять «алхамду» по слогам задом наперед. Никто из добропорядочных мусульман отродясь не слыхивал такой молитвы. А «имам» оставался совершенно спокойным и с постной физиономией нес свою белиберду. Как ни крепились верующие баи во имя господа бога своего, но под конец не выдержали и с хохотом попадали на молитвенный коврик — жайнамаз.

Даулеткельди, этот городской Алдар-Косе,[166] так понравился Абаю с первой же встречи, что он стал водить его с собой по гостям. Даулеткельди был не только рассказчиком-острословом, он знал на память много стихов Абая и читал их по-своему, нараспев, своим внимательным слушателям. Иной раз, сидя в гостях, когда Абай просил его что-нибудь рассказать, Даулеткельди начинал стихи самого Абая с таким видом, как будто сообщал поэту что-то совершенно ему неизвестное: «Хвастун, наглец…» или «Тот, кто заблудился, видит впереди простор пустой…»

Но Абай не только сам ходил в гости, он принимал гостей и у себя. Это были маленькие казахи разных возрастов, обучавшиеся в русских городских школах. В субботу вечером Баймагамбет запрягал коня и, насажав в кошевку ребятишек, привозил их в дом Кумаша. Иной раз ему приходилось съездить еще раз, так как в одну кошевку все гости не вмещались.

Весь субботний вечер после чая Абай отдавал школьникам. Он спрашивал у каждого, как он учится, какие сегодня заданы уроки, какие стихи он знает наизусть.

Мальчишки, уже не раз побывавшие в доме поэта, нисколько перед ним не робели, бойко отвечая на вопросы, которые им задавали Абай и Баймагамбет.

Сегодня у Абая гостили девять учеников из трех школ, все как один одетые в форму и подпоясанные ремнями с блестящими металлическими пряжками. Самый старший из них — сын Даркембая Рахим. Недавно ему исполнилось восемнадцать лет. За ним шли: четырнадцатилетний Асан и его двенадцатилетний братишка Усен — дети погибшего в снежный буран пастуха Исы, сына старухи Ийс. Дармен заботливо растил ребят, помогая им как ближайший родственник. Сперва он привез их в абаевский аул подучиться русскому языку, а потом устроил в городскую русскую школу.

Рахим, Асан и Усен учатся по ту сторону реки в пятиклассном городском училище и носят одинаковые темно-серые рубахи с белыми металлическими пуговицами. Все трое, по счастливой случайности, получают стипендии, которые выделяются детям бедноты из надбавки к покибиточному сбору, но на практике далеко не всегда достаются тем, кому предназначены.

В гостях у Абая сидят еще четверо малышей одинакового роста, в своих черных формах с желтыми пуговицами, со своими как на подбор румяными курносыми мордашками похожие на братьев-близнецов. Это дети казахской бедноты, воспитывающиеся в специально созданном для них слободском интернате. Двоим из них по девять лет. Они из Затона. Спросишь одного: «Ты чей?» Он бойко ответит: «Я Сеитов Аскар», — другой, большеглазый, шепчет стесняясь: «Абенов Максут». Двое других и вовсе маленькие: внуку Дамежан — Мурату Жабыкенову и младшему сыну лодочника Сеиля — Шакету по восемь лет.

Коренастые, как упитанные ягнята, с круглыми головенками, одинаково остриженными под машинку, смешливые и веселые, ребятишки были очень милы и чувствовали себя совершенно свободно. Особняком от всех держались два смуглых двенадцатилетних подростка, одетые в праздничные гимназические мундиры. Расшитые галуном воротники подпирают их короткие шеи, блестящие серебряные пуговицы украшают гордо выпяченные груди.

Гимназисты смеялись мало и неохотно; они с достоинством молчали, глядя свысока на всех остальных ребят: мы, мол Кунанбаевы, не вам чета! Нигмет был четвертым из одиннадцати сыновей Азимбая, прижитых им от трех его законных жен. Подражая Абаю, обучающему своих сыновей в городе, Такежан с Азимбаем решили выучить русским наукам хоть одного. Первенцы байбише, старшей жены Азимбая, были уже переростками по шестнадцать-восемнадцать лет; но ее последыш Нигмет еще мог учиться, и, с грехом пополам подготовив, его два года назад привезли в город и определили в гимназию.

Второй Кунанбаев, Жалель, был сыном Какитая. Внешне непохожих друг на друга мальчишек роднило, однако, одно их общее свойство: оба, будучи двенадцатилетними подростками, имели надменный, равнодушный вид умудренных жизнью важных баев. У Жалеля была круглая голова с высоким лбом, нависающим над словно бы припухшими веками, прикрывающими узкие и холодные маленькие глаза. Мальчик был совсем не красив: носик пуговкой и тонкогубый рот с редкими зубами. А большеротый Нигмет Азимбаев — вылитая мать. Оттопыренная нижняя губа придавала бледному лицу мальчика презрительное, не по летам брюзгливое выражение. Сердитые и в то же время лукавые глаза, выглядывающие из-под мясистых век, беспрестанно шарили вокруг, словно ища, к чему бы придраться. Так как оба юнца уже два года учились в русской гимназии и квартировали в русских семьях, они неплохо болтали по-русски.

Хотя Абай и пригласил обоих своих племянников к себе, но не оказывал им особого внимания. Зато он долго беседовал с Рахимом. В свое время, когда великовозрастному Рахиму пришлось садиться в первый класс с малышами, Абай шутил:

— Да, Рахим, опоздал ты с ученьем! Ты своим одноклассникам, пожалуй, в отцы годишься!

Теперь он пошутил снова:

— Ну как, Рахим? За три-то года подросли твои русские однокашники, больше папой тебя не зовут?

Рахим, который любил Абая, как родного отца, чувствовал себя с ним совершенно непринужденно и под веселый смех других ребятишек отшучивался:

— Что и говорить, Абай-ага! Вытянулись мои «сынки» в дюжих парней! Теперь мне полегчало. А раньше они мне ростом до пояса были. Выйду на перемену — как верблюжонок среди ягнят!

Абай захотел послушать, как Асан и Усен читают русские стихи. Он велел Усену прочесть последнее стихотворение, которое задавал учитель. И Усен, запинаясь и безбожно путая ударения, стал читать басню Крылова «Осел и Соловей». Абай остановил его и пожурил отечески:

— Ой, Усен! Я научился русскому языку в тридцать лет и то лучше справляюсь с ударениями. Вот беда, начинали вас учить по корану, вот теперь никак к русской речи не привыкнете! Ну, расскажи-ка мне теперь, что случилось с ослом и соловьем? Расскажи хоть по-казахски.

Но оказалось, что Усен не знает многих русских слов, а потому не понимает, что произошло с ослом и соловьем. И хотя Нигмет и Жалель смеялись над мальчиком и он весь покраснел от досады, но так и не смог рассказать Абаю, по какому случаю встретились и о чем беседовали друг с другом осел и соловей.

— Да, Усен. Тебе, видно, надо помочь. Ну, ничего, я что-нибудь придумаю! — воскликнул Абай и стал расспрашивать Аскара и Максута, какие басни Крылова учат они в школе. Оказалось, что им тоже задавали выучить басню «Осел и Соловей», а кроме того «Слона и Моську», «Стрекозу и Муравья» и много еще других басен.

После, ужина ребятам постелили постели в соседней комнате. Абай попросил Баймагамбета лечь вместе с ними, а Аскару и Максуту, пристроившимся к нему с обеих сторон, сказал:

— Знаете, дети, стоит только этому самому Баке приоткрыть рот, как сказки сами посыплются! Попросите-ка его рассказать что-нибудь на сон грядущий!

Пока ребята раздевались и укладывались, Абай стоял над ними, накинув на плечи широкий халат, и любовался их веселой возней. А когда была потушена лампа и они, угомонившись наконец в темноте, стали слушать бесконечные сказки затейника Баймагамбета, Абай приступил к исполнению обещания, данного Усену. В эту ночь он впервые начал переводить Крылова на казахский язык.

Утром, когда ребята пили чай, Абай подсел к Усену и сказал:

— Ты следи по русской книге, а я тебе буду читать по-казахски про осла и соловья. Ну-ка, ребята, послушаем, что с ними было! — И Абай стал медленно, с удовольствием читать строки, рожденные в минувшую ночь.

В первые месяцы зимы 1899 года, которые поэт провел в городе, он с жадным интересом перевел на казахский язык те басни Крылова, которые Усен, Асан и Рахим учили в русской школе.

3

В середине зимы нового, тысяча девятисотого года Абай снова приехал в город по особому вызову. В сумерки запряженные парой лошадей сани Абая въехали в ворота Кумаша. Выбежав навстречу гостю, хозяин помог ему отряхнуться от снега и провел на второй этаж, в его любимую просторную комнату рядом с лестницей. За чаем на вопрос Кумаша о цели своего приезда Абай ответил, что получил письмо с просьбой срочно приехать в город.

— Наверное, ты, Кумаш, больше знаешь о здешних делах, чем я. Говорят, что мусульмане разных областей собираются объединиться, как братья по вере. Со всех сторон созывают людей в город. И до меня дошла весть. Позвали — ну я и приехал!

Кумаш стороной слышал кое-что о деле, по которому вызывали поэта, но не знал никаких подробностей и, не повидав людей к нему причастных, по скромности своей не хотел о нем и говорить.

— Болтают люди много, и до меня слухи доходят, но толком-то я ничего не знаю.

В разгар чаепития вошел Баймагамбет, а за ним втащили большой тяжелый сундук и ковровую переметную суму — хурджун, оба отделения которой были битком набиты книгами.

— А это, знаешь ли, мои книги, — сказал Кумашу Абай. — Мы с Баймагамбетом решили набрать их с собой побольше, чтобы хватило до самого лета. Мы ведь их повсюду накупаем, где только найдем.

Хотя Кумаш был выходцем из Коканда, он постоянно общался не только с Абаем, но и со своими соседями казахами. И он сам, и его жена, и сын, торговец Алимхан, часто путешествовавший по чужим краям, по сути дела ничем не отличались от казахов.

Грамотный лишь по-мусульмански, Кумаш, когда представлялся случай, переписывал стихи Абая и хранил у себя, как свою любимую настольную книгу. Баймагамбета же он считал своим ближайшим другом и принимал, как родича. Приезжал ли Баймагамбет с Абаем или один, Кумаш всегда, улучив удобную минуту, просил его рассказать различные истории, которых у старика был неиссякаемый запас. Теперь, когда внесли целый сундук с книгами, у Кумаша глаза разгорелись, и он под видом вежливой шутки напомнил о своем постоянном интересе к чудесным рассказам Баймагамбета.

— Смотрите-ка, эти городские книги, погостив в степи, вернулись обратно. Наверное, много романов и рассказов поведали они вам, Баке! Неужели эти книги так и будут молча ходить туда и обратно мимо нас, не умеющих их читать? Неужели так и не заговорят с нами?

Абай с улыбкой глянул на Баймагамбета, зная, что этот вопрос обращен к нему. А Баймагамбет, который никогда не уставал в дороге, поудобнее усевшись около стола, пообещал, так уж и быть, рассказать после чая одну историю.

— Пусть это будет подарком гостя, — важно сказал он. — Вот с завтрашнего дня мы тут сами станем хозяевами в вашем ауле. Тогда уж будем угощать вас сказками, когда захотим. А сегодня воля ваша, хозяйская, имеете право требовать рассказа — не спорю!

Обстоятельно погревшись чайком, Баймагамбет начал не спеша, по порядку:

— Эта книга большого русского мудреца. Недавно мне ее прочитал Абай. А я сам ее еще никому не сказывал. Пусть сегодня будет мое начало. Итак, повесть называется «Князь Серебряный», — объявил он.

В этот вечер Абай не звал к себе никого из посторонних.

Хозяева и гости решили посвятить весь вечер рассказу Баймагамбета, а о городских новостях сегодня и не поминать.

Наутро, выспавшись хорошенько с дороги, Абай встал поздно и вышел к чаю уже около полудня. Не успел он позавтракать, как к нему явились к приветствием двое горожан. Первым вошел высокий грузный человек с двойным подбородком и жиденькой бородкой клинышком, в котором Абай с удивлением узнал Кокпая. Следом за ним шел низенький учтивый жигит с круглым рябым лицом и коротко подстриженной черной бородой. Это был Алпеим, также известный Абаю человек из рода Кокше. В том, как они вошли, как кланялись и как садились на почетное место, было, невзирая на внешнюю несхожесть гостей, что-то общее, что роднило их между собой, вызывая острую неприязнь Абая. А ведь оба они выходцы из родных поэту степей, а Кокпай даже был ему близок когда-то.

Вызывала недоумение их франтоватая одежда татарского городского покроя. Кокпай напялил на себя отороченную выдрой татарскую шапку с синим верхом, бешмет с прямыми плечами, видимо сшитый татарским портным, а сверху облачился в бледно-желтый тонкий чапан, который носят городские муллы. На обоих были городские ичиги и кожаные галоши. Старший стал, оказывается, муллой главной мечети, и его теперь величают Кокпай-хальфе. А второй, тоже великовозрастный бородатый дядя, не постеснялся пойти в ученики медресе, содержащейся при той же мечети. Правда, он было упирался, ссылаясь на свои годы, но Кокпай притащил-таки его вместе с другими жигитами учиться мусульманской премудрости в город. А ведь тучный, сорокалетний ныне, Кокпай был когда-то веселым певцом и неплохим поэтом. Теперь же надутый вид его вполне под стать его сану — мулла Кокпай, Кокпай-хальфе. Здороваясь с Абаем, он нараспев произнес «Слава аллаху! Вашими молитвами!»

Абаю показалось забавным, что в такой трескучий мороз Кокпай сменил добротную меховую шубу, казахский дубленый тулуп, теплый чапан и зимние сапоги на подбитую ветром городскую одежду. «Видно, хочет показать, что не только душой, но и телом предан божьему делу», — усмехаясь, подумал поэт.

После взаимных приветствий Абай повернулся к Алпеиму и спросил:

— Ну-ка, скажи, Алпеим, какой ты сейчас премудростью занимаешься?

— Изучаю арабскую грамматику, наху, — ответил Алпеим, сторожко, выжидательным взглядом уставившись на Абая.

— Э, смотри, жигит, так недолго и помешаться. Ведь у самих арабов есть поговорка, — и Абай процитировал по-арабски: «Кто долго учит законы — фихку, тот поумнеет, кто долго учит наху — последний ум потеряет». — Он рассмеялся и продолжал: — Это не я говорю, а арабские ученые богословы, которых ты зубришь! — и, помолчав, добавил — Ох, Алпеим, отец твой был разумным казахом, ведь это он первый посеял хлеб на Такыре. И тебе бы лучше всего было поехать к себе домой в степь да заняться полезным трудом. Наверное, это Кокпай притащил тебя и других таких же парней из рода Кокше и рассовал вас в медресе и мечети по обе стороны Иртыша? Незачем вам за ним тянуться! Уступили бы вы ему самому всю эту благодать, пусть ею один пользуется! — И в голосе Абая невольно прозвучала горечь разочарования: ведь когда-то Кокпай был его младшим товарищем, другом.

Кокпай со своей обычной вкрадчивой манерой — согласен или не согласен, подлаживаться к настроениям Абая — прикинулся безобидным добряком. Он молча терпел недобрые шутки поэта и виду не подавал, что они его задевают. «Начнешь возражать, так он тебя одним словом сразит наповал! — думал он про себя. — Уж лучше помолчу, от греха подальше».

После чаепития, во время которого все трое ощущали взаимный холодок, Кокпай осторожно сообщил, по какому делу он прибыл. Он, оказывается, и был тем лицом, которое прекрасно знало, зачем Абая вызывали в город. И пришел-то он не по дружбе и не для своего удовольствия. Его, как одноаульца Абая, слывшего даже другом поэта, заслали к нему некие заинтересованные лица для предварительных переговоров по важному делу.

Мало-помалу дело это стало проясняться. Абай только теперь из речей Кокпая начал понимать, кто его ждал в городе. Его ждали, во-первых, казахские и татарские интеллигенты — зиялы — с обеих сторон Иртыша. Если сказать, кто они, — так это прежде всего имамы наиболее прославленных, крупных мечетей того берега: Кос-мечети, Тас-мечети, Казахской мечети — имамы Габдул-Жаппар, Габдураззак, Хисами, Жамалиддин, кроме того, имам сартовской мечети — ахун Мир-Курбан. Мечтали встретиться с Абаем также имамы главной мечети этого берега и мечети Нижней слободки: Малик-Аждарнари, Ашим-ходжа и хазрет Ахметжан. И еще много других казахских наставников веры, кари и хальфе нуждались, оказывается, в Абае.

Не дослушав медлительной речи Кокпая, Абай прервал его шуткой:

— Э, да уж не для того ли собрались вместе все ваши хаджи, чтобы отправить меня, грешного, в Мекку? Не думаете ли угодить аллаху, склонив мою голову до земли, на путь истинный меня наставив?

Алпеим откровенно рассмеялся, а Кокпай, снова пропустив колкости поэта мимо ушей, продолжал как ни в чем не бывало.

— Слушайте дальше, Абай-ага! Все общество просит у вас совета. Я говорил о духовенстве, но вас ждут и многие другие люди с обоих берегов. Это известные татарские коммерсанты, домовладельцы, хозяева больших магазинов— такие, как почтенный Вали-бай, Сыдык-бай, Исхак, богач Икрам, мирза Шерияздан. А с ними вкупе и наши казахские городские баи: Сейсеке, Хасен, Жакып, Блеубай-хаджи. К ним присоединяют свой голос и недавно вступившие в ряды почетных граждан города, ныне известные вам купцы Бахия-хаджи, Балажан, Турбек, чьи караваны ходят от самого Ирбита до Китая.

По недовольному выражению лица Абая, от которого Кокпай не отрывал испытующего взгляда, он догадывался, что вряд ли поэт считает всех этих баев за порядочных людей. Но Кокпая послали говорить, и он говорил, ничего не поделаешь! Перечислил сначала имена знатных богатеев и хаджи, а потом перешел к другим: «Если, мол, эти не нравятся, то у нас всякие есть, на любой вкус».

Рассчитывая, что эти люди будут приятнее Абаю, Кокпай не преминул упомянуть, что и служилая интеллигенция — зиялы — также примыкают к духовным отцам и торговцам в одном общем для них деле. Двое из них — степенные пожилые люди, известные в народе толмачи, уже успевшие построить себе в городе приличные дома. А уж другие — это настоящие зиялы, передовые, просвещенные люди, получившие образование в Петербурге или в Москве. Иные из них и сейчас учатся: иные из них потомки ханов и высоких чиновников, дети «известных семей», «выходцы из верхушки рода Суюндик», «сыны прославленных родов Каракесек», «из знаменитого гнезда Токал-Аргына», или «из сильных аулов Наймана». Сев на своего конька, Кокпай неудержимо помчался вперед, до небес превознося ханов, султанов и тюре.

По просьбе Абая Кокпай принялся именовать всех постоянно живущих в городе и находящихся здесь проездом интеллигентов, которые, оказывается, тоже никак не могли обойтись без Абая. Первым Кокпай назвал крупного чиновника-тюре Азимхана Жабайханова. За ним некоего Сакпына Сакпаева, обучающегося в Петербурге «по адвокатской части». Потом Башира Баспакова, собирающегося стать ветеринаром, большого барина Кадыра Нуржанова, а также и хорошо известных Абаю, ныне вышедших в люди Сарманова, Самалбека, Данияра.

В конце концов Абай и действительно заинтересовался, как и на чем могли сойтись правоверные служители аллаха с образованными по-русски казахскими чиновниками из царских канцелярий. Кокпай умышленно тянул, не очень-то распространяясь на этот счет, а лишь добавляя все новые и новые имена. Все эти люди, вместе взятые и каждый из них в отдельности, будто бы имеют намерение лично говорить с Абаем с глазу на глаз. Он же, Кокпай, выполняет лишь скромное поручение — узнать мнение Абая и сообщить имамам этой стороны — Ашим-ходже и Ахметжан-хазрету — о готовности его присоединить свой голос к голосам упомянутых знатных людей.

А в чем же высокая цель, всех праверных вкупе объединяющая? Цель эта в создании единого всероссийского религиозного центра «муфтията», подчиняющегося муфтию, который станет верховным пастырем всех мусульман города; мало этого— всей Семипалатинской области, и— более того— всего казахского народа, якобы неотложно в этом нуждающегося.

Признавая муфтия своим главою, ему должны также подчиниться все приверженцы ислама в Казани, Уфе, Оренбурге, Троицке, Омске. Таким образом, «тридцатимиллионное мусульманское население Российской империи, братья и сестры в истинной вере, станут еще ближе друг другу, сплотятся в единую семью».

В Стамбуле, стране халифата, находится духовный оплот всех правоверных — Шейх-уль-Ислам. К нему должно присоединить и российскую мусульманскую общину. Вопрос этот поднят группой недавно побывавших в Мекке и Медине хаджи татарской, казахской и всяких иных национальностей, в России живущих. Из Семипалатинска в этом сговоре участвовали Габдураззак-хаджи, богач Икрам, а от казахов — Ахметжан-хазрет и бай Бахия-хаджи. Они дали слово от имени правоверных города всемерно добиваться того, чтобы в России был единый вероучитель — святой муфтий, для чего и просили соизволения «белого царя» и его сената на свободные общемусульманские выборы духовного наставника.

А российский царь потребовал собрать петиции и приговоры, от всех мусульманских народов Российской империи в том, что они действительно желают избрать себе муфтия и подчиняться ему. «Вот откуда идет начало всех начал. Вот где зарождается луч надежды для всех мусульман! К этому святому делу должны присоединиться лучшие люди казахского народа! Нужно всеми силами помогать его осуществлению, идти в народ, разъяснять и добиваться того, чтобы все казахи города и степи дали свои подписи под приговором». Ввиду того что Абай пользуется славой и уважением у всех казахов, почтенные хаджи и просят его помощи, возлагая на него большие надежды.

Сообщая все эти подробности, Кокпай не спускал испытующих глаз с Абая, в свою очередь пристально смотревшего на него. Как только Кокпай окончил свою пространную речь, Абай велел Баймагамбету запрягать, а сам, тяжело поднявшись с места, принялся одеваться.

Кокпай и Алпеим ни на шаг не отставали от Абая, пока он спускался по лестнице, выходил во двор и усаживался в сани. Они до последней минуты надеялись, что хотя Абай явно торопится, молчит насупившись, но в конце-то концов хоть что-нибудь да ответит. Устроившись рядом с Баймагамбетом и почувствовав на себе неотвязный взгляд Кокпая, Абай сделал еле уловимый знак придержать вожжи и, резко обернувшись к своему гостю, сказал:

— Ты ждешь от меня ответа? Пока не выясню все с нужными мне людьми, никакого ответа не дам. Хотя у меня все слова для тебя готовы, но не хочу говорить опрометчиво, без доброго совета. Если вашим имамам и вправду нужно мое мнение, пусть ждут, раньше чем через три дня ничего не узнаете.

И не интересуясь больше Кокпаем, Абай кивнул Баймагамбету, конь рванул с места, и сани исчезли в снежной пыли.

В эти дни множество духовных лиц посетило Верхние, Средние и Нижние Жатаки, почтило своим вниманием лачужки бедняков, лодочников, паромщиков, дровосеков в слободке и ближних аулах. Кроме хорошо известных горожан, муэдзина Самурата, слепого кари, Шарифжана-хальфе, здесь побывали и такие важные муллы, как известные хальфе Закен и Гадушукур, которые теперь соперничали с имамами двух других мечетей. Не довольствуясь обычными проповедями среди своих прихожан в мечетях, они стали посещать и другие места скопления народа. Они обходили грузчиков Затона, встречались с рабочими пимокатного и кожевенного заводов или, собрав множество бедняков — мужчин и женщин, молодежь и стариков, работающих на бойне, произносили перед ними прочувствованные речи относительно необходимости всемусульманского единения. Они наставляли верующих, чтобы те с благоговением произносили титулы «хальфе-султан» и «Шейх-уль-Ислам», призывали присоединить свои голоса к общему хору правоверных.

Сеит и Абен пошли советоваться с кузнецом Савелием и фельдшером Марковым и рассказали им о необыкновенном оживлении среди мулл. Русские друзья ответили:

— Мы, русские бедняки, не ждем ничего доброго от своих русских попов. Они здорово помогают начальству устраивать ад для грузчиков и кузнецов вроде нас. И вы от своих мулл и мечетей ничего путного не дождетесь, рая на земле во всяком случае не увидите. Лучше всего пойдите посоветуйтесь с Павловым. Мы ему обо всем сообщили. А товарищам, казахским рабочим, передадите, что он скажет, и объясните, что большинство населения — они, трудовой народ, и пусть все решается по его воле.

Таким образом и Павлов оказался втянутым в дело о муфтияте. Целые дни проводил он то среди рабочих, то среди слободских жатаков, а потому Абай разыскал его с большим трудом. Только поздним вечером поэт, дождавшись друга у него на квартире, увез его в дом Кумаша, чтобы ночью побеседовать с глазу на глаз. До сих пор друзья в своих продолжительных откровенных беседах избегали касаться вопросов религии. Однажды Абай недвусмысленно заявил Павлову, что он «истинный мусульманин, верующий в бога», и тот после этого остерегался говорить о вере. А сегодня Абай просил у Павлова совета именно по этому самому «запретному» для них вопросу. А это налагало на Павлова большую ответственность. Он не может кривить душой и должен разоблачить перед Абаем происки мусульманского духовенства, но ему нельзя умолчать и о той политике, которую преданные царизму служители православной церкви ведут с «иноверцами».

— Конечно, имамы и баи обманывают городскую бедноту и темный степной народ. Конечно, здешнее духовенство зря сваливает всю вину в бедствиях народных на так называемую «миссию». Ну что она, собственно, такое? Просто белая церковь, стоящая между почтой и пожарной каланчой! Однако присмотримся к ней поближе. Кто заправляет этой миссией? А заправляет ею крупная персона: Адриан, епископ двух областей — Акмолинской и Семипалатинской, по положению своему равный омскому генерал-губернатору. Заметьте, этот самый епископ не случайно обосновался в слободке, где живет много казахов. Он пришел сюда для того, чтобы крестить казахов и татар, «обратить безбожников в истинную веру». Как видите, словарь у отцов духовных, будь они правоверные мусульмане или православные христиане, примерно один и тот же.

И Павлов приоткрыл перед Абаем некоторые дела и делишки «святой» миссии.

При белой церкви есть школа, имеется и своего рода приют для сирот. Сейчас там содержится около тридцати казахских и татарских детей, воспитывающихся отщепенцами своего народа. И Павлов рассказал Абаю историю одного мальчика, которую сам недавно услышал от чиновника почтовой конторы Ивашкина.

— В прошлом году этот самый Ивашкин ездил в Знаменку Семейтауской волости по своим почтовым делам. Возвращаясь в город, он увидел на дороге плачущего оборвыша лет восьми-девяти. Стал его расспрашивать. Оказалось, что мальчика зовут Мекеш, отец и мать у него умерли, а родичи его прогнали. Вот он, чтобы не умереть с голоду, и пошел искать город, — будет там побираться. Ну, Ивашкин забрал мальчика с собой и сдал его в миссию. Мальчик этот шел из Акбутинской волости, вот ему и дали фамилилю — Бутин. Его, конечно, окрестили. Звали его Мекеш, нарекли Михаилом, зовут Мишкой. Ему внушают, что он теперь русский. Одели его по-русски — это ладно, а плохо, что говорить разрешают только по-русски. Мальчишка оказался смышленым. Я его видел недавно, такой хороший парень: глаза черные, большие, вздернутый нос — настоящий казашонок. А вот, поди ж ты, на ломаном своем русском языке ругает казахов и все казахское. Так вот, друг мой, — закончил Павлов, — к чему я это все говорю? А к тому, что и русские попы и мусульманские имамы друг друга стоят. От тех и других народу добра ждать не приходится. И те и другие, прикрываясь высокими словами об интересах религии, сеют вражду между трудящимися, разжигают национальную рознь.

И впервые за время их знакомства Павлов прочел Абаю отрывок из статьи подпольной газеты, тайно распространявшейся среди рабочих самой сильной и смелой из российских революционных партий. Павлов держал газету в руках, загнув и пряча ее заголовок, и все же Абай успел разглядеть дату — «первое декабря тысяча восемьсот девяносто девятого года».

В отрывке, который Павлов прочел Абаю, говорилось о том, что все сознательные рабочие должны бороться против злонамеренного противопоставления одного народа другому.

— Все истинно передовые, честные русские люди считают и царизм и русскую церковь повинными в разжигании национальной вражды, — сдержанно заметил Павлов. — Подумайте с этой точки зрения и о том, что затевает сейчас татарское и казахское духовенство? Не муллы и не баи, не хаджи и не волостные думают о благе народном. Трудящиеся люди, такие, как Сеит и друзья трудового народа, такие, как вы, должны решать, в чем это благо и как его достичь!

В свою очередь и Абай порассказал Павлову о грубом невежестве и подлых делах ревнителей ислама. Он понимал, что слова и мысли этих мракобесов подсказаны Стамбулом, халифатом, продиктованы в конечном счете султаном Абдул-Гамидом. Абай поделился с Павловым своими соображениями относительно того, что между проповедью Шейх-уль-Ислама и заветными мечтами местных сокыр-кариев нет никакой разницы.

Оказалось, что и сам Павлов именно так смотрел на вопрос о создании муфтията. В этой связи он рассказал Абаю немало интересного о положении дел в современной Турции— о том, что она представляет собою беспросветное, невежественное, темное царство, о том, что в гареме «прогрессивного» Абдул-Гамида содержится тысяча невольниц.

В этой беседе мысли Абая и Павлова, по словам поэта, «слились в единый поток на широком просторе». Павлов обещал присылать к Абаю казахских и татарских рабочих, для того чтобы он разъяснял им, к чему затеяна вся эта возня с подписанием приговоров. Сам Абай будет встречаться со своими городскими знакомыми в слободках и в Затоне.

С другой стороны, если это понадобится, он готов публично, в открытую, схватиться с городскими имамами и хазретами.

Прошло три дня, и люди со всех сторон валом повалили в дом Кумаша. Абай особенно долго беседовал с теми из них, чьи имена были уважаемы в народе, чье мнение имело вес. От лица Верхних и Средних Жатаков пришли к Абаю его-старые знакомые — Сеиль и широко известный горожанам своим красноречием пришелец из Акботы, кипчак Бектогай. Он был человеком среднего достатка, умен, смел, говорил увлекательно и свободно.

Что бы ни происходило в городе — бедствие или торжество, большой базар или конская ярмарка, обычный праздник или внезапный пожар, голод или падеж скота, — люди прежде всего идут советоваться к Бектогаю или Сеилю. Оба они поджидали Абая.

— Кто бы их ни уговаривал, пусть горожане никаких приговоров не составляют и подписей своих не дают, — говорил Абай Сеилю и Бектогаю. — Пусть отговариваются тем, что казахи испокон веку не были богомольными, а потому и муфтия не желают. Издревле есть, мол, у нас свои обычаи, — сами разберемся, что белое, что черное. У казахского народа свой путь и законы свои. Нет смысла ломать веками нажитое ради некоего неизвестного новшества, какой-то там «цветущей жизни по законам шариата». Скажите-ка людям, что новая жизнь и народное процветание создаются наукой, а не шариатом. А искусство и знание постигаются тоже не по шариату, а по примеру просвещенных народов. Разве мы уже всеми сокровищами мира овладели и нам только муфтия не хватает? Куда больше пользы получим мы от современной цивилизации передовых европейских стран, чем от всего этого крика об объединении единоверных братьев. Смело говорите народу: клич к объединению под знаменем ислама нам не подходит, потому что не приближает нас к просвещению, а отдаляет от него. Не нужно нам никакого муфтия, нам и своих мулл хватает!

Вечером Бектогай, который собирался выступать перед народом, пришел к Абаю еще раз. Будучи человеком положительным и неторопливым, он стремился до конца понять всякое дело, в котором доводилось ему участвовать. У Абая как раз в это время сидел Павлов, и они стали беседовать втроем. Изредка перебрасываясь с Павловым русскими фразами, Абай четким почерком набросал на большом листе бумаги своего рода план речи для Бектогая, свои мысли о муфтияте.

После позднего чая, прощаясь с Бектогаем, Абай вручил ему эту бумагу, предупредив:

— Это написано только для тебя, смотри никому не показывай! Прежде чем держать совет с людьми, ты почитай и запомни, что здесь написано, а уж потом говори по-своему, как умеешь, — тебя бог даром слова не обидел!

Шевеля рыжими усами и широко открывая в улыбке крупные белые зубы, Бектогай кивнул.

— Вы приказали, Абай-мирза, ваши слова держать в голове, а свои говорить людям. Хорошо, согласен. Хотя и есть у казахов поговорка: «Плохой бий пользуется чужим», — я всегда предпочитал унести от вас в кармане, а не в голове.

Бектогай намекал на новые стихи Абая, которых он еще не знал, но хотел бы, по своему обыкновению переписать и унести с собой, чтобы потом выучить на память и пустить в ход, выступая перед народом. Абай с удовольствием смотрел в живое дружелюбное лицо своего собеседника и думал о том, что этому человеку можно доверить любое самое трудное дело.

— Бумага эта, по всей видимости, немаловажная, — продолжал Бектогай. — Думаю, что она мне ох как пригодится! И вы не беспокойтесь: не только чужой глаза ее не увидит, никто не заподозрит даже, что она и на свете-то есть.

С этим обещанием Бектогай уехал.

К Абаю приходили также и Сеит с Абеном с той стороны; посоветовались и ушли. Побывал у него и бий Кали Акбасов, с которым поэт и раньше встречался по разным делам. И хотя Кали разделял далеко не все взгляды Абая, но за одно он ухватился крепко — за протест против назначения муфтия.

Поддайся только этому муфтию, и все наше кровное прахом пойдет, вся жизнь народа во власти мечети окажется. Казии будут по-своему вершить суд. Доведется ли казаху свататься или невестку принимать, жениха встречать, либо покойника хоронить — все придется делать по шариату, а не по старым дедовским обычаям. Народу шариат ни к чему.

Из-за одного этого Кали был готов поддержать Абая.

Особую позицию заняли в эти дни алыпсатары. Обычно они не решаются и пикнуть против своих «благодетелей». Как бы ни плакались и ни ворчали они у себя в семье на своих хозяев-баев, нужда гнала их к воротам высоких домов под зелеными крышами. Теперь они жаждали хоть немножко поквитаться со своими притеснителями. От имени сорока алыпсатаров к Абаю пришел Есперген с заявлением, что они единодушно решили не идти следом за баями.

— На что нам это все сдалось? Если всякие там Сейсеке снюхались с муллами, так у них один дастархан, одна лавочка. Почему это мы, которые на их пиры и в щелку посмотреть не смеем, в этих делах должны вместе с ними быть? Хазрет ли позовет, или наши баи, не пойдем за ними — и все тут! Это им не иманпос! Нотариусу белый вексель, не отдадут, имущество не опишут! — бушевал Есперген.

Разумеется, советов Еспергена слушались далеко не все торговцы. Их отношение к делу находилось в прямой зависимости от суммы кредита, получаемого у большого бая в январе. Если в самый удачный для них год еспергенам удавалось ухватить у бая тысячу рублей, то в городе имелась небольшая кучка алыпсатаров, вроде Конырбая или Кодыги, которая уже вывела себе домишки под тесовой кровлей и заслужила доверие кредиторов. Такие брали в долг товаров на три, а то и на все пять тысяч. Они свысока посмеивались над еспергенами и знать не хотели их советов.

Тем временем настал решительный момент, когда горожане и жители пригородных аулов и слободок, резко разделившиеся на два лагеря, должны были вынести свой приговор по поводу объединения правоверных мусульман под рукою отца духовного — муфтия.

Большие люди, о которых так пламенно разглагольствовал Кокпай — все эти имамы-хазреты, баи-мирзы и просвещенные интеллигенты, — пребывали в жестокой тревоге. Все их многодневные труды и заботы не приносили желаемых плодов. Приговоры не поступали. От тысячи домов верующих казахов и татар их набежало не больше сотни. Опечаленные и возмущенные равнодушием своей паствы, хазреты и хальфе всех девяти мечетей снова разослали своих людей по домам. В мечетях решили провести особые сборища, посвященные вопросу о муфтияте. Об этом оповещали везде и всюду, даже на базаре.

Однако тут-то хазреты и баи получили неожиданный удар. Казахское население не шло на эти сборища, если не считать постоянных посетителей мечетей — древних богомольных старичков. А вместе с тем со всех сторон доходили к ревнителям ислама всякие неприятные разговоры и безбожные заявления правоверных: «Муфтию не подчинимся! Пусть святые хазреты уберут это добро подальше! Казахам муфтият ни к чему!»

И вот вконец растревоженные хазреты и баи постановили собрать последний, решающий сбор, на котором вступить в открытый спор с противниками божьего дела, если такие окажутся. Сбор был назначен в медресе главной мечети, где имелся большой зал, способный вместить множество приглашенных с обоих концов города.

Разумееся, первыми узнали об этом Павлов, Бектогай, Сеиль и Сеит. Абай посоветовал всем знакомым городским казахам пойти в медресе. И сам туда явился.

В зале, рассчитанном на несколько сот человек, были разостланы ковры и стеганные одеяла — корпе. Угощения не было, ибо собирались только для разговора. На полу сидело множество народа. Почетное место заняли настоятели мечетей той стороны, хазреты Габдул-жаппар и Губдураззак и такие богачи, как Исхак-бай и Садык-бай. Там же сидели представляющие именитое купечество этой стороны — Сейсеке и Блеубай-хаджи, а также местные имамы — Ашим-хаджи и Ахметжан-хазрет. Все хазреты были в чалмах. По обе стороны этого пышного синклита рядами разместились казахские чиновники, одетые во фраки и сюртуки с крахмальными воротничками, а иные — в чиновничьи мундиры с золотыми пуговицами. Татарские и казахские купцы красовались в дорогих меховых шубах, крытых синим, зеленым и черным сукном. Преобладали модные в то время шубы на лисьем меху, лишь немногие носили енотовые.

С прочувствованым словом к «истинно верующим мусульманам исламской общины» обратился велеречивый Ахметжан-хазрет. Он говорил на странном языке, состоявшем из смеси книжных арабских изречений и казахских пословиц и поговорок. Абай внимательно слушал, сидя среди своих знакомых горожан. Тут были Бектогай, Есперген, Абен, Сеит, чуть подальше— Кали и Серке. Они перешептывались между собой в ожидании выступления Абая.

После Ахметжана-хазрета от татарских купцов долго и нудно говорил Исхак, доказывая необходимость муфтията. Бай Сейсеке, излишне часто ссылаясь на то, что он неученый казах, говорил нарочито просто и нескладно. «Мы все в одно слово — да сбудется во имя божье! Поддержим, значит, муфтия, сыны казахов!»

Абай рассматривал сидящих обособленно чиновников-тюре. Здесь был грузный, с насупленными бровями и рябым лицом, надутый от важности чиновник Нуржанов, а рядом с ним — будущий адвокат, петербургский студент Сакпаев, также старавшийся сохранять внушительный вид. За ними виднелись знакомые Абаю лица Сарманова, Самалбека, Данияра. Абай искал взглядом их вожака — знатного тюре Азимхана Жабайханова, о котором так много слышал, но которого никогда еще не видал. Оказалось, что Бектогай его знает, но сегодня Азимхана не было, он только вчера уехал в Петербург. Люди говорили, что он отправился хлопотать о благополучном завершении дела с муфтиятом, уверенный в успехе здешних чиновников, хазретов и мулл, которым поручил собрать петиции и приговоры и выслать следом за ним в столицу.

Абай пожалел, что Жабайханов отсутствовал. Поэту хотелось сойтись с ним в открытую и испытать на нем силу правдивого слова. После переписи девяносто седьмого года Абай составил об Азимхане весьма невыгодное мнение. Теперь этот человек со своим стремлением подчинить казахов чужой и враждебной им власти муфтия снова становился поперек дороги Абаю.

По установленному здесь порядку сбор должен был сначала выслушать всех сторонников объединения мусульман. Выступивший от лица городской интеллигенции студент Сакпаев выразил свое безоговорочное сочувствие этому, видимо, все-таки не вполне ясному для него делу.

Прежде чем объясниться с присутствующими языком, студент пытался выразить свои мысли руками. Он то сжимал кулаки, то раскрывал ладони, то хватался за свой широкий приплюснутый нос. Со своими выпученными от напускной важности глазами, пышными усами и двойным подбородком он стремился произвести впечатление человека, знающего цену себе и своим словам.

Порывисто и громко начиная фразу, он тут же сникал, мямлил, глотал концы слов. Его путаная речь была плохо слышна, понять его мысли, если они у него вообще имелись, было невозможно. Ясно было одно: он целиком и полностью «за».

Впрочем, студент и не утруждал себя доказательствами. Наверное, ему не доводилось учиться по-мусульмански: слово «муфтий» он произносил «мупти», ни одного книжного изречения выговорить не мог. Но это и не казалось ему существенным. Дважды не сумев произнести арабское «шейх-уль-Ислам», он, неопределенно покрутив рукой в воздухе, сказал: «Ну, этот самый, как его там, ислам», — и на том успокоился.

После короткого перерыва начал говорить Абай.

Он сразу начал свою речь с того, что казахам нет никакой надобности подчиняться муфтию, и привел три главных доказательства.

— Во-первых, — заявил он, — нам говорят, что это будет братская община, объединяющая в одну семью всех последователей ислама. Таким образом, казахам России и Сибири хотят подыскать новых родичей из дальних стран турецкого халифата, стамбулского шейх-уль-Ислама.

Но если мы возьмем любой народ в его повседневной жизни, то увидим, что, прежде чем заводить отдаленные связи, он нуждается в мире и дружбе со своими ближайшими соседями. Тот, кто хочет сблизить нас с мусульманами турецкого халифата, прежде всего стремится отдалиться от нашего соседа — русского народа. Хотя здесь об этом и не говорят, но это и так яснее ясного.

А как же ты будешь существовать, отстранившись от русских, казахский народ? Как отдельный человек, так и весь народ в целом живут своей живой жизнью в окружающей его естественной среде: он ест хлеб и пьет воду, одевается, строит себе дом. Оставим в покое правоверных из далеких стран, поговорим о вас, семипалатинские казахи. Вот течет перед нами русская река Иртыш — даже вода, которую мы пьем, связывает нас с русским народом! Ты, семипалатинский казах, — ты народ, хлеба не сеющий, не трудящийся на пашне. Значит, и хлеб, который ты ешь, вырастил на полях, убрал, обмолотил и смолол в муку русский мужик. Все твое имущество: одежда, которую ты носишь, утварь, дом и двор, кров над головой, — во все это вложена частица русского знания, опыта и богатства… И ты хочешь, отдалиться от всего этого русского мира?

Во-вторых, волею судьбы мы — народ темный. Вокруг нас— мрак невежества, над нами густой туман, беды наши неисчислимы. Что нам нужно прежде всего? Нужен свет знания! Если сами мы прожили век свой в невежестве, то поспешим приобщить к свету детей и внуков наших, раскрыть им на мир глаза. Мы отстали, нам надо спешить! И здесь, сумей только захотеть, щедро поделятся с тобой светом русской науки истинные друзья наши, передовые люди русского общества.

В-третьих, наш семейный быт, наши женщины будут жестоко страдать от подчинения муфтию. И без того в несправедливом унижении страдают жены и дочери наши. А подумать о тех народах, где укоренилось истинное мусульманство, где свирепствует шариат? Там женщины в еще большей беде, чем у нас. Жизнь их подобна темной могиле. Неужели мало еще обездолены казахские женщины, проводящие жизнь свою на привязи, как скот на базаре? Неужели должны мы надеть на них еще чадру и чачван, дать им паранджу и покрывало, желеком и чапаном отгородить их от белого света?

От стародавних обветшалых и несправедливых обычаев невежественных предков можно и нужно освобождаться в борьбе. Но идти дорогой поисков «братьев по вере», на поводу у муфтия, значит загнать народ наш в кромешную тьму, самим заблудиться и всех простых казахов сбить с пути безвозвратно. Идея всемусульманского объединения, мягко говоря, — заблуждение, а если сказать начистоту, — враждебное, вредное для народа дело. Не поддавайся сладким словам и лживым уговорам, казахский народ! Опомнись, народ мой, и не давай себя в обиду! Вот и все, что я хотел сказать, — закончил Абай.

И в ответ на его слова народ, бедно одетые люди громко зашумели:

— Абай правду говорит!

— Вот это слово так слово! Спасибо!

— Не надо нам муфтия, без него проживем!

— Мысли всего народа высказал Абай!

Не решаясь выступить против Абая, главари сбора — муллы, имамы и баи — испуганно молчали, раздражать и без того возбужденный народ было рискованно. Только один студент Сакпаев петушился среди кучки зиялов, не к месту щеголяя русскими словами. Задрав голову и глядя на Абая снизу вверх, он пытался ему возражать.

— Вы это что же? Вы как же? Вас называют Абаем, вы — поэт, а не знаете простых вещей… — залепетал было он.

Но Абай прикрикнул на него, махнув рукой:

— А вы? Вас называют образованным, просвещенным человеком. Так зачем же вы путаетесь сами и путаете других людей? Вы-то зачем лезете не в свое дело?! — Гнев охватил Абая.

А тот, сидя на корточках, упрямо бубнил:

— Нет, позвольте! Народа без религии не бывает. Все порядочные народы имеют свою религию! Ведь и знание и наука — все, все от религии. Посмотрите на католиков! Или на ваших русских. У них есть свои князья, дворяне, ученые, поэты. Но ведь у них и религия есть!

Абай резко оборвал студента:

— Ну, довольно болтать! Недаром говорит народ: «У горластого колокола внутри пусто!»— И, едва переведя дыхание, горячо продолжал — Конечно, религия на свете существует! Но зачем все валить в одну кучу, зачем обманывать народ? Европейцы и русские вовсе не от того стали образованными, что впереди них шли отцы церкви, наоборот— передовое человечество достигло истинного знания в борьбе с религиозными мракобесами. А ты, защищая фанатическое объединение мусульман, что несешь ты своему темному народу? В простоте душевной я надеялся, что вы, казахские интеллигенты, будете становым хребтом нового поколения, вы становитесь бичом его, суетные, своекорыстные чиновники!

О, как тяжко разочаровался я в вас! Сколько раз еще обманешь ты свой народ, сколько раз продашь его и предашь! Так поди же прочь от нас! Будьте осторожны с такими тюре, как этот. Запомни их повадки, казахский народ!

Как боевой клич прозвучали слова Абая, и люди поднимались ему навстречу, готовые смять жалкую кучку перепуганных чиновников, окруживших студента.

— Хватит, довольно мы вас терпели! — кричали люди, угрожая Сакпаеву.

— Никого не хотим слушать, кроме Абая!

— И с какой стати этот адвокатишка сделался другом имамов? — рассмеялся Абай. — Сам слово «шейх-уль-Ислам» выговорить не может, говорит «какой-то там ислам», а туда же лезет в ревнители истинной веры! Уже одним этим своим грехом он заработал себе проклятие отцов духовных. И если они меня назовут грешником — купиром, а тебя неверным — капиром, то мы с тобой оба честно заработали свои имена!

Народ с хохотом расходился. Абай одержал полную победу.

Вечером по тайному приказу семипалатинского полицмейстера Федор Иванович Павлов был снова заключен в тюрьму. В ту же ночь в доме Абая произвели тщательный обыск. Пять человек жандармов в течение трех часов переворачивали все вверх дном в доме ни в чем не повинного Кумаша. Они искали какую-то бумагу, которая согласно доносу, поданному полицмейстеру за подписью двух-трех баев и составленному будущим адвокатом Сакпаевым, хранилась не то у Абая, не то у Павлова. В доносе этом было сказано, что Абай подстрекает казахский народ к бунту по наущению ссыльного русского революционера Павлова.

Не найдя вышеуказанной таинственной бумаги у Павлова, жандармы теперь надеялись извлечь ее из кармана Абая, пока он «не успел замести следы преступления». Но бумага с запечатленной на ней думой о народе хранилась у Бектогая. Она была в таком надежном месте, где ее не отыскала бы и тысяча жандармов.