"Сигизмунд Доминикович Кржижановский. Штемпель: Москва (Очерк)" - читать интересную книгу автора

людей: их привозят в зеленых вагонах, а в красных вагонах привозят тес,
муку и длинные щелистые ящики с киевскими яйцами.
Яйца, одно за другим, проверяют на свет сквозь хрупкую скорлупу,
пользуясь для этого особыми бумажными трубочками. Людей же... никто и никак
не беспокоит, но они все-таки, вначале распрямленные, широко шагающие,
громко - по провинциальной привычке - говорящие, как-то быстро блекнут,
тихнут, делаются будто прощупанными и иссмотренными: шаг - от дня к дню -
короче и тише; руки - плетями книзу; и привозной человек скоро научается
ходить по теневой стороне улиц, нервно выдергиваясь из скрещения зрительных
осей, прячась от щупа и зацепы.
До вас, мой добрый друг, Москве удалось дотянуться лишь письмами,
разрозненными журнальными тетрадями, случайными книгами. Но разве
московские штемпеля не всматриваются в вас круглыми, широко раскрытыми
иссиня-черными глазами? А книги? Разве вы не чувствуете на себе их
ощупывающих строк?
Московская литература сложна, ветвиста и пестра. Но я давно хочу, не
дробя слой, одним емким образом (или формулой) охватить весь этот огромный
и раздражающий меня бумажный ворох. Но образ что-то не отыскивается.
Пока.

Письмо четвертое

Нашел: Глядея. В заклятии против лихорадок помянуты старец Сисиний и
тринадцать сестер-трясовиц. Так вот одна из них - Глядея.
У нас, как у нас. Не Геликоны и не Парнасы, а семью кочками из болот и
грязей - древнее московское семихолмье; вместо песен цикад - укусы
малярийных комаров; вместо девяти Аонид - тринадцать сестер-трясовиц.
Аониды учат мерно пульсирующему, в метр и ритм вдетому стиху;
трясовицы знают, как пролихорадить и порвать строку, всегда у них
трясущуюся, нервно роняющую буквы. Заклятия не берут трясовиц. Они живы. И
близко: тут. Встречи с ними опасны. Но всего опаснее - с Глядеей. Глядея
умеет одно: глядеть и учит только одному: глядеть. У людей глазницы не
пусты, но глаза в них то пусты, то полны, то видят, то не видят, то рвут
лучи, то позволяют им срастаться снова; то опускают веки в сон, то
раскрывают их в явь. У Глядеи голые глаза: век нет - оторваны.
Для других зори затухают и вспыхивают, небо то в лазури, то в звездах,
вещи то уходят во тьму, то возвращаются под удар солнечных лучей. Но для
Глядеи нет ни роздыха, ни сна, ни ночи: непрерывно, бесперебойно, вечно
видение Глядеи. Те, кто стыдятся, стыдясь, потупляют веки: безвекой Глядее
нечего потуплять.
И потому многие зовут ее бесстыдной. Это правда: трясовица не слишком
стыдлива: смотрит ровным, немигающим взглядом - и в проступь лазури, и в
дыры отхожих мест; и в стыдное, и в чистое; на гнус и на святость. Но
Глядея чиста, потому что знает великую муку видения: солнце хлещет ее по
голым глазам лучами; блик к блику; образ к образу; без щелей, остановок; но
Глядея не просит защиты от солнца и несет без ропота свой великий и тяжкий
труд видения. Если она, блуждая с обнаженными зрачками по ночным улицам
города, не гнушается "Москвой кабацкой", то не потому, что в кабаках и
ночных трактирах этой Москвы пьют и любят за деньги, а потому, что там не
спят - умеют хранить Глядеев завет бессонниц.