"Гамаюн — птица вещая" - читать интересную книгу автора (Первенцев Аркадий Алексеевич)

ГЛАВА ПЯТАЯ


Поздно, часов в девять, Квасов приехал на таксомоторе «рено». Уже давно вернулись с работы немцы дневной смены. Ожигалова еще не было.

— Партийное бюро у Ивана, — сказала Настя. — Сегодня скоро не обещал...

«Рено» развернулся и затормозил возле ворот. В квартире появился Квасов — веселый, с красным от мороза лицом.

— Собирайся, Колька! — крикнул он с порога. — Я только сменю шкуру, повяжу «собачью радость» и... Собирайся! Чего уставился?

— Куда?

— Не будем закудыкивать дорогу, Колька.

Жора быстро сбросил пальто, стащил краги, переобулся в штиблеты. Вместо рабочего костюма надел новенький пиджак, коричневый с голубой искоркой, двубортный жилет и темно-коричневые брюки.

— Куда ты его тащишь? — строго спросила Настя.

— Ни в оппозицию, ни в контрреволюцию, Настенька. Вспрыснем приезд, как положено по русскому обычаю. Представлю будущему начальству. — Он оглядел друга. — Ничего! Так и поедешь. В демобилизованном. С хлопцами о времени условились, запаздываю.

Первая шикарная поездка на «рено». Дух захватывало. Квасов наслаждался производимым впечатлением. Развалившись на заднем сиденье, он снисходительно просил друга не смотреть на скользящие цифры счетчика.

— Учти, Коля: в нашем государстве происходит взаимный обмен ценностями. Ничто не пропадает и в чужую мошну не прячется. Водитель таксомотора такой же рабочий, как и я, а счетчик выбивает сумму для нашего государства. Мне заплатили, я заплатил, потом ко мне вернется, и я верну...

Лицо Жоры сияло, он изрекал истины с завидной легкостью, и в его живых глазах прыгали бесовские огоньки.

Намертво замороженные стекла машины пропускали тягучий посвист ветра. Мелькали мутные пятна уличных фонарей.

— Мы держим курс на «Веревочку», Коля, — продолжал Жора просвещать своего приятеля. — Так, если помнишь по письмам, называется наш излюбленный трактирчик на подъеме к Лубянке. Колонны в трактирчике оплетены каменной веревочкой, лепка такая, потому и «Веревочка». Безобидное и недорогое учреждение с цыганами... Собираемся вчетвером. Кроме нас мастер Фомин, глава цеха. Нужен? Нужен... И Кешка Мозговой. Все же как-никак сослуживец и парень занятный, с интеллигентной внешностью и соответствующими недостатками...

Слушая болтовню приятеля, Бурлаков думал о Парранском. Наплывом, как в кино, появлялся перед глазами инженер со своей пилочкой для ногтей. Слышались его острые слова. Триста восемьдесят шесть делегатов с решающим голосом действительно не затронули Квасова, прошелестели мандатами на своих скамейках и разъехались. А Квасов продолжает прогулку на своем «рено».

Загадочные слова Парранского о флюидах и импульсах мелькали, как эти движущиеся световые точки на белом, льдистом стекле машины.

Возражать, возмущаться или как еще поступить? Зеленый кораблик трешки превратился в адыгейский перец, пару французских булок... Бурлаков знал и любил Квасова, а теперь он подчинялся ему; больше ему некому было подчиняться в городе, хотя миллионы людей заселили его кирпичные коробки. И почти без удивления Бурлаков узнал в нетерпеливо поджидавшем их Фомине того самого человека с глубоким шрамом на щеке и губе, который сопровождал знаменитого партизанского вожака в кавказский ресторанчик. Теперь только Николай увидел близко, на расстоянии протянутой руки, его глаза, пронзительные, как у чекиста, подвижные, мясистые губы и редкие крупные зубы. Шрам (вероятно, от сабельного удара) не уродовал его лица, а придавал всей фигуре суровую мужественность.

Биографию Фомина можно было прочитать, не заглядывая в документы. Его крепкая, сутуловатая спина, обтянутая глянцевито поблескивающей кожанкой, низко посаженная голова и развитая грудная клетка говорили о том, что это человек труда.

Квасов относился к Фомину с некоторым подобострастием. От его независимости и следа не осталось, когда Фомин выговаривал ему за опоздание.

Кешка Мозговой, радушно обнявший своего армейского сослуживца и ткнувшийся в его щеки заиндевевшими усиками, сразу же прекратил излияния, как только Фомин повел на него своими горячими, нетерпеливыми глазами.

— Вы не обижайтесь, ребята, — буркнул Фомин, едва шевеля мясистыми губами и кутаясь в теплый шарф, — я в каждом деле люблю порядок.

Фомин быстро шел впереди всех по Охотному ряду, где еще сохранились железные вывески лавок. Огни машин кружились в поземке. Направо, в загороженном сквере, поднималась деревянная башня; на грузовиках вывозили подземные грунты — строилось метро. Слева чернели деревья и низкие решетки изгороди, поднимались колонны Большого театра. На мощном пьедестале архитрава мчалась бронзовая четверка античных коней. Возле театра сновали, спешили люди. В сравнении с колоннами они казались совсем крошечными. Их гнали мороз и белый вихрь.

«Веревочка» встретила матовыми шарами фонарей, бросавшими расплывчатый свет на обледеневший асфальт. Вентиляторы выбрасывали из подвала испорченный воздух; пахло жареным мясом, табачным дымом и еще чем-то кислым.

Подходили самые разные люди, мужчины и женщины, девицы определенной профессии в невероятных шляпках с резинками, глубоко врезавшимися в посиневшие шеи, с накрашенными ртами и заученными улыбками. Возле входа толпились юнцы с папиросками в зубах, в валенках и штиблетах, в картузах и треухах. Их не пропускали швейцары — дюжие усачи с каменно-неприступными жестокими лицами; они умели различать клиентов еще со времен Николая Кровавого и угарного нэпа.

Теперь взялся действовать Квасов. Фомин, вынужденный силою обстоятельств уступить инициативу, угрюмо молчал и снисходительно улыбался. Гардеробщики с поразительной ловкостью помогли снять верхнюю одежду и понесли ее к вешалкам, как нечто драгоценное. Здесь знали Жору и умели польстить его неприхотливому самолюбию.

В тесной комнатке пол был застлан затоптанным ковриком. На потолке плесень выписала бесхитростные узоры. Густые запахи кухни, оттаивавших пальто и полушубков, аммиака и карболки отхожих мест перемешивались с неуемным рокочущим гулом, мерклым сиянием графинов и рюмок и стуком ножей о посуду.

Квасов спустился в подвал и вскоре поманил своих спутников рукой. Для них освободили столик невдалеке от эстрады, занимавшей небольшой угол подвала. На помосте стояли венские стулья с гнутыми спинками, и на них отдыхали гитары, бубны.

— Цыгане сейчас дадут жизни! — Жора повел глазами на сцену. — У них перерыв. Садись сюда, Коля, а я лицом к ним, меня знают, неудобно сидеть спиной... Товарищ Фомин, вот тут будет вам в самый раз: вполоборота к искусству и хороший обзор.

— Затащил ты меня, Жорка, а мне надо домой. Перед своим домашним гепеу потом не отчитаешься, — пробурчал Фомин; его, по-видимому, смущало присутствие незнакомого Бурлакова.

Кешка закинул ногу за ногу, достал папироску из длинной коробочки «Бальные» и зажег спичку, лениво вглядываясь через огонек в настороженное лицо Фомина.

— Прошлый раз ему попало, — тихо сказал Кешка, наклоняясь к Бурлакову. — В подвальчик заглянул Ломакин, директор. Заметил. С мастерами рядовому пролетариату гулять воспрещено. Расценивают как нездоровое явление...

Старый официант с брезгливо опущенными уголками бескровных губ принимал заказ от знакомого ему Жоры.

— Не рекомендовал бы пить ерша, — посоветовал официант. — Помните, как на вас подействовали полдюжины жигулевского и литровый графин? Давайте переменим пластинку. Нарзан разрешите? Шашлыки кавказские имеются, карачаевский горный барашек. Салат под майонезом рекомендую. Селедку не советую, если бы иваси — другое дело. Остановимся на осетрине с хреном и попробуем корнюшончиков...

Мудреные названия официант произносил без запинки. Жора тоже понимал в этом толк и, пожалуй, даже бравировал своей осведомленностью. «Веревочка», как и «рено», словно зашифрованные символы красивой жизни, постепенно раскрывались перед Бурлаковым, но ему от этого не становилось легче.

После первой рюмки настроение не поднялось. Нет, не так, как он представлял себе, решалась его судьба. Что-то неприятное было в замашках его друга, когда он заискивал перед Фоминым, сносил его насмешки и старался угодить ему. Если это делалось ради того, чтобы устроить Николая на работу, то цена была слишком дорогой.

— Фомин, ты лучше спрячь орден. — Квасов наклонился через Бурлакова, нажимая ему на колено потной, горячей ладонью. — Не красуйся тут. Шпана обращает внимание.

— Ладно. — Фомин скосил глаза на свой орден и, расстегнув пуговку нагрудного кармана, опустил в него клапан с орденом.

— Дрались, а теперь стыдно?.. — спросил он мрачно.

— Вероятно, учреждение не подходит, — сказал Бурлаков.

— Советское же. Не в Берлине и не в Париже.

— Советское-то советское, а орден Красного Знамени здесь не монтируется, Дмитрий... — продолжал Бурлаков.

— Петрович, — подсказал Фомин и оглядел его дружелюбно. — Все выложили?

— Вероятно. — Улыбка тронула губы Бурлакова. Хмурыми, настороженными оставались только его глаза и густые брови, собиравшиеся к переносице. — Я, если откровенно сказать, завидую вашему ордену. Редко увидишь людей с орденами. Ну, у нашего комдива есть. У него три, у начштаба дивизии — один, у комбрига — два ордена. И все. Хотя нет, видел еще одного в Москве, вместе с вами...

— Со мной? — Фомин сразу назвал фамилию прославленного партизана. — Этот?

— Вероятно. На зубра похож.

— Да, да, именно на зубра. — Фомин засмеялся, лицо сморщилось, — обычно показывает он на зубра, что на бутылке, говорит, разве я не похож на этого зверя в профиль? Комкор Серокрыл! Отличный был командир. Вместе в Крым врывались, рубали корпус генерала Барбовича, до самой Ялты гнали, до пароходов...

Цыгане расцветили помост эстрады своими шелковыми рубахами, разномастными шароварами и юбками. Они запели сразу, резко и возбужденно. Из общего хора сразу выделились голоса трех молодых цыганок, сидевших между пожилыми.

Лысый старик в желтой рубахе, с гитарой и серьгой в левом ухе уверенно направлял по единому руслу этот поток то диких, то щемящих звуков.

Цыганская песня с гортанными выкриками и придыханиями как-то незаметно перешла в пляску. Вначале вышли мужчины в мягких сапогах с узкими подошвами, потом три молодые женщины — они-то и разожгли публику призывными движениями бедер и грудей и яркими глазами, круглыми, как у птиц.

Что-то древнее и дремучее просыпалось в душе человека при виде этой необузданной пляски. Мерещились степи, костры, скрип колес, кочевники на необъезженных конях. И вместе с тем чувство нежности, забвения, тоски охватывало людей, попавших в этот грязный подвал. За столами, залитыми пивом, люди вскрикивали, стонали, хмуро плакали.

— Понял, Колька, за что я обожаю «Веревочку»? — Квасов захлебывался слезами у самого уха Николая. — Они душу выворачивают наизнанку, я на них все просажу... Глянь, не моргай: идет их король... Главный цыган по песням и танцам!

Между столов, лениво отвечая на приветствия; шел высокий, широкий в плечах человек с длинными волосами под скобку, с матово-смуглым лицом и печальными светлыми глазами. Под пиджаком у него кремовая атласная рубаха и пояс с махрами почти до колен, сапоги лакированной кожи. И длинные кисти рук. Эти безвольные и изнеженные руки, надменные поклоны и вялая улыбка сразу настроили против него Бурлакова.

Все подчинилось этому человеку. Он сел не сразу, хотя ему немедленно освободили место у стола напротив эстрады и пододвинули стул. Осмотревшись, король повесил пиджак на спинку стула, встряхнул широкими рукавами, присел и, опершись локтями о стол, с болезненной улыбкой стал смотреть на сцену, откуда уже спускались к нему певицы.

Впереди шла пожилая цыганка, затянутая в талии ярким полушалком, с монистами на оплывшей напудренной шее. Время не сумело изменить ее грудной низкий голос. За ней передвигались две молодые цыганки со смуглыми руками, гибкими как змеи.

Лысый мужчина с бесстрастным толстым лицом шел за ними с гитарой в руках.

Цыганки допели начатую песню возле своего короля, и он слушал их, склонив голову, почтительно и строго. Когда они закончили, он пожал им руки. Потом взял поданную лысым цыганом гитару, опробовал струны.

Ресницы бросали тень на его щеки, приподнятая губа обнажала ровную белую полоску зубов. Он начал петь тихо, вполголоса, и этот заранее продуманный прием сразу оказал свое действие. Все стихли прислушиваясь; теперь, когда не нужно было осиливать шум, король запел громче. Его вялые пальцы извлекли неожиданно жесткие, сильные звуки, полоснувшие по сердцу Бурлакова будто ножом. Возникла песня, тревожная и злая, удалая и безнадежная, песня, которую никто не осмелился перебить ни кашлем, ни стуком посуды, ни разговором.

Над столиками ураганом пронесся припев, подхваченный хором, гитарами и бубнами. Когда последние звуки оборвались, король притопнул ногой, отбросил назад упавшие на лоб пряди и заиграл плясовую. Это был сигнал цыганкам, как догадался Бурлаков. Они, приплясывая, пошли к сцене. Программа потянулась своим чередом.

Дальше все поломалось. Человек в атласной рубахе вскоре пил вместе с посетителями, рвал зубами баранину, тыкал вилкой в салаты и вскоре опьянел. Цыганки будто забыли про него. Одна, жирная, выискивала податливых на лесть посетителей и натравливала на них величальниц, которые подходили с блюдом и вином.

— «Выпьем мы за Жору, Жору молодого...»

Квасов весь светился от удовольствия, целовался с цыганками, не жалел денег.

— Ребята, жмыхи вы, ведь это жизнь!.. Они живут рядом с нами. Девчата, вы тоже в Петровском?

— Тоже, тоже!.. — И снова вопили: — «Свет еще не видел красивого такого!..»

Бурлаков сказал Фомину:

— Я не знаю, но мне кажется, что Жору надо выручать...

— Надо. Согласен. Как?

— Очень просто. — Бурлаков встал и оттеснил цыганок и еще каких-то попрошаек. — Идите отсюда, а то толкну...

— Ты не имеешь права. — Квасов полез с кулаками. — Они приятели мои, а ты кто?

— Завтра разберемся. — Бурлаков усадил Квасова на стул. — Вытри-ка губы, пиджак поправь. Кешка, ты чего же сидишь, ногу за ногу заложил? Тебя это не касается? Требуй счет, и по домам.

— У меня деньги есть, — бормотал Квасов. — Гляди, сколько! Если не хватит, в долг поверят. Шрайбер мне верит, Майер верит, а ты...

Кешка Мозговой процедил сквозь зубы:

— Я принимаю компанию, но в долю не вхожу... Возьми у него деньги, расплатись.

— Хорошо. — Николай сдержался, подозвал официанта, издали наблюдавшего эту сцену с профессионально наигранным равнодушием. — Немедленно подсчитайте.

— Готово.

— Подай сюда счет, — сказал Фомин и, просмотрев его, поднял на официанта помутневшие злые глаза. — Фазанов мы не ели, коньяк не пили. Если другой раз замечу приписки, друг лазоревый, на бугор потащу. Понял, на какой?..

Расплатились и вышли. Кешка разыскал такси, помог усадить Квасова и попрощался. Возле Белорусского вокзала сошел Фомин.

— Значит, договорились: ты доставишь Жору, — сказал он. — И завтра приходи в цех. Я в курсе, Жора доложил...

Николай остался вдвоем со своим окончательно разомлевшим другом.

— Обожаю мощно погулять. — Курчавая голова Жоры моталась по спинке сиденья.

— Липовый ты гуляка. Шумишь больше.

— Молчи, Фомин.

— Фомина нет. С тобой Колька.

— Врешь. Мозговой?..

— Может, сообразим, натрем снегом уши? — предложил шофер, сбавляя скорость.

— Помогает, что ли?

— Помогает. Милицейский прием...

— Еще простудим. Вы нас извините, папаша.

Шофер неодобрительно хмыкнул и начал рассказывать о себе.

Старый солдат, на фронте водил броневик, имеет большую семью, плохую комнатенку на окраине.

— Перебиваемся с хлеба на квас, — закончил он. — Не могу понять, откуда у людей деньги на такие гулянки? Воруют, что ли?

— Рабочий он, — сказал Николай.

— Рабочий? Тем хуже...

— Почему хуже?

— Купец гулял — понятно. Тому деньги разбоем давались, он пота не проливал. А тут? Рабочий разве дурак?..

И прекратил разговор.

Они ехали по Ленинградскому шоссе. Машину бросало на скользком, наезженном снегу, как на камнях. Деревья бульвара, отряхнувшиеся от снега, подняли вверх проволочные черные ветви. Изредка появлялись слепые огоньки фаэтонов, реже — машин. На тихом ходу обошли длинный обоз. Тяжелые першероны с гривами чуть ли не до земли тащили громоздкие грузы. Натруженно скрипели резиновые ободья колес. На задней повозке стоял красный фонарь.

Все же для Бурлакова единственный во всем городе верный человек — Квасов. На Кешку надеяться нельзя, пальцем не пошевельнет для другого. Кешка, не оставляя никаких лазеек, заявил: «Советы даю, денег — никогда».

Сегодняшнее посещение «Веревочки» было задумано из дружеских чувств. Надо было свести с мастером, заручиться его поддержкой. А то могут послать на тачку или грузчиком, попробуй прорвись тогда к станку. Раздражение против Жоры сменилось теплым чувством.

— Слышал, славили меня?.. — бормотал Квасов.

— Слышал. «Выпьем мы за Жору, Жору дорогого...»

— А как дальше?

— «Свет еще не видел пьяницу такого».

— Не так. — Жора попытался укусить Николая за палец. — Цыгане меня понимают...

От машины до крыльца Квасова пришлось тащить чуть ли не на спине. Он упирался, вырывался из рук. Двери открыл Саул, поджидавший их возвращения.

— Знакомиться будем после, — сказал он. — Держите его за руки. Вот так... Потащили... Рот прикройте шапкой... Детей напугаем. Нет, нет, взваливайте его на меня. Я хоть невзрачный с виду, а спина у меня крепкая.

На тумбочке лежали раскрытые книги, горел ночник. Лицом к стене на койке спал третий жилец — слесарь-сборщик Кучеренко. Его рыжая голова была похожа на малярную кисть в охре. Возле батареи просыхала его спецовка.

Саул умело, будто не впервой, раздел пьяного Жору, собрал и сложил стопкой книги и тетрадки на тумбочке. Присел на кровать, провалившись на ослабевших пружинах, пристально вгляделся в сконфуженного Бурлакова.

«Ишь ты, прицепился, — настороженно подумал Бурлаков. — Принимает меня за нового прихлебателя Жоры».

Тело, согревшись в тепле, слабело, мысли путались, в ушах еще звенели бубны. С трудом он боролся с усталостью, чтобы не осрамиться перед Саулом.

Внешность Саула не производила особого впечатления. Разве можно сравнить с Жорой этого узкогрудого, большеносого молодого человека с некрасивыми ушами и тонкой шеей! Крупные кисти рук странно не сочетались с хрупкими запястьями. Зато глаза — не уйти от них, не спрятаться. Стыдно от их взгляда и знобко. А вот располагают к себе эти глаза, вызывают на откровенность.

— Вам нелегко будет на первых порах. Ничего... Привыкните... Все мы так начинали.

У Саула низкий, сильный голос. И, если так можно сказать, добрый, участливый. Казалось, в этой маленькой грудной клетке прячется удивительная музыкальная машинка. Постепенно до Бурлакова дошел смысл сказанных Саулом слов. Этот человек хорошо разбирался в людях. А почему это он остерегает от дурных влияний?

Надо самому подумать, разобраться. Говорит Саул в необидном тоне и будто не Бурлакову в глаза, а кому-то другому, кого в комнате нет.

— Поскольку речь зашла о Жоре, давайте-ка перевернем его на спину, — предложил Саул, — ишь захлебывается. Еще задохнется.

Разбуженный Кучеренко повернулся к ним, не разлепляя век.

— Пусть, гад, захлебнется.

— Ты, Кучеренко, жестокий человек. — Саул продолжал возиться с Квасовым. — В тебе говорит эгоизм, у тебя недостаток перспективы...

— Поехал, Саул! — Кучеренко открыл глаза. — Я бы эту Снегурочку — в вытрезвиловку к Деду Морозу. Враз бы очухался. Нужен он тебе, Саул, для твоей, как ее, перспективы?

— Нужен, Кучеренко. Если ты к нему безразличен, то мне он нужен. Мне с ним строить общество...

— Перестань трепаться! — Кучеренко нащупал ногами чувяки. — Глухой я к таким тропарям...

— Тропарям? Откуда выудил слово?

— Дядька у меня псаломщик.

Кучеренко прошлепал в уборную, вернулся, закурил, поеживаясь от холода и прижмуривая глаза на ночник.

— Человек обязан идти по норме, раз взялся держать курс.

— Квасов не по норме идет?

— Нет. Буровит. Надоел...

Саул решительно приготовился к спору. Уставился на Кучеренко немигающими, насмешливо прищуренными глазами, устроился поудобнее возле батареи, источавшей сухое, горьковатое от пыли тепло.

— Своего товарища мы обязаны выручать, Кучеренко. Открыть его душу хорошему. Пошуровать, если зашлаковалось...

— Меня, шуруй не шуруй, нипочем не распалишь. Не тот котел... Спать я хочу, и иди ты... сам знаешь куда. Спокойной ночи.

Кучеренко затянулся последний раз папиросой, погасил окурок о ножку кровати и повернулся лицом к стенке.

— Равнодушный ты и мутный гражданин новой эпохи, товарищ Кучеренко, — продолжал Саул. — Кроме золотого зуба, нет в твоей индивидуальности никакого блеска и реально ощутимой ценности.

Кучеренко недовольно покряхтел.

— Мы должны выручать квасовых. От чистеньких не замараешься... — Саул говорил в полушутливом тоне. — Вот к нам пришел человек из армии — вернее сказать, из деревни. Этот человек, — Саул подморгнул Бурлакову, — приглядывается к нам, изучает, проникает в нашу микроструктуру. Ты дрыхнешь, и этим ты не изумишь его. Таким был человек и в девятнадцатом и в восемнадцатом веках. А человек переворачивает свою жизнь не для того, чтобы упереться в равнодушие товарища. Ты должен ответить ему на его немые вопросы.

— Ладно, замолчи ты, балаболка. Заела тебя грамота, Саул.

— Не гордись своей отсталостью. Если у тебя дядя псаломщик, он мог бы сообщить тебе хотя бы по секрету, что грамоту принесли разумные странники Кирилл и Мефодий. Вероятно, они не имели тебя в виду, Кучеренко, когда думали о прогрессе человечества...

— Мне вкалывать завтра, трепач! — взмолился Кучеренко и натянул на голову одеяло.

Кучеренко и Квасов заснули. Наступила тишина. Лишь за окнами тихонько поскрипывали обледеневшие ветви. Глухая зимняя ночь лежала за бревенчатыми стенами.

Саул подтолкнул Бурлакова на откровенность. Пришлось подробно рассказать ему о деревне. Сон пропал. К Саулу как-то сразу потянуло. Слушал он внимательно.

— Не знаю, как ты расцениваешь мое решение, но другого не придумаю, — закончил Николай и принялся стаскивать сапоги. — Может быть, и кривое решение...

— А что кривого?

— Говорят: крестьянину — село, горожанину — город.

Саул пожал плечами.

— Раньше, возможно, так и было. А теперь село двинулось в город. Кому-то нужно вставать к станкам. Сами они крутиться не будут. Завод не испугает?

— Чего его пугаться?

— Не все сразу привыкают. Утомительный организованный труд. План поджимает... Побалагурить некогда, полежать тоже...

Николай уловил насмешку.

— Брось ты намекать. Крестьянину тоже некогда болтать или на боку лежать. Это так со стороны кажется. Рабочему — восемь часов, а крестьянину — все двадцать четыре.

— Не надо так, — мягко остановил его Саул. — Я не хотел тебя обидеть. Разве мы не видим, сколько тягот взвалили на крестьянина.

— Именно взвалили... — Николай чуточку остыл. — Видел я в «Веревочке», за один присест прожирают годовой бюджет крестьянской семьи. Если бы моего отца на часок в такой ресторан пустить, с ума бы сошел. Он на корову еле-еле сбился, из последних жилочек... Собрал деньги, а покупать — в Калужскую, пешком...

Саул осторожно сказал:

— А кому же еще браться, как не крестьянину? Если бы из индустриальной страны аграрную делали, тогда бы люди потекли из города в деревню. А то в аграрной стране взялись за индустрию. Некому, кроме крестьян, пополнять ряды пролетариата. Я категорически отметаю всякие правоинтеллигентские упреки в так называемой военно-феодальной эксплуатации крестьянства. Чепуха! Это придумали политические чистоплюи. Негров, что ли, нам выписывать или свои колонии заводить? Для самих же себя все делаем, при чем тут неравные категории?

Саул ругал «правых» с брезгливостью.

— Приезжал к нам на дискуссию один из этих оппортунистов. — Саул весело взъерошил волосы. — Бобровый воротник, такая же шапка. И завел душераздирающую волынку о крестьянах, слезу хотел вышибить... А есть у нас мастер, превосходный, скажу, мужчина, некто Гаслов. Мудрый. Он погладил усы, усмехнулся, зубы у него крупные, из-под усов блестят. «Вы, — говорит, — товарищ, не знаем, как вас величать, фамилии не расслышал, возьмите, раз вы такой добренький, и передайте в ту или иную артель шубу свою и шапку. За таких камчатских бобров можно десять коров купить молочных».

— Такой дорогой мех?

— Еще бы! На вес золота, как говорится.

— Ну и что же он? Скинул шапку?

— Скинет!.. Уехал в том же обмундировании. — Саул пренебрежительно скривил губы. — Трепаться они мастера, а строить кому-то нужно. Кому?

Разметавшись, спал Квасов. Сильный, красивый, с вьющимися волосами и крутой грудью.

От него, и только от него одного зависела судьба Николая. Сознание своей зависимости невольно вызывало чувство неприязни.

— Прекрасный экземпляр человека, — Саул любовался Квасовым, — образец физического совершенства. Не хватает только одного: гармонии...

— Какой?

— Гармонии физических и духовных качеств, — ответил Саул.

— Слабый дух может искрошить сильное тело? — Николаю не нравилось книжное выражение мыслей.

— Металл и то крошится, — небрежно заметил Саул.

Николай поднял глаза, всмотрелся в узкое лицо Саула.

— Как и всегда в таких случаях, надо закалять дух?

— Да. — Саул сжал губы.

— А мы имеем право вмешиваться? — Николай продолжал не только из духа противоречия. — Многие хотят перевоспитывать. А пусти такого говоруна-перевоспитателя рубить лозу с седла или бить по мишени — одна мазня за ним...

Саул терпеливо, не перебивая, выслушал соображения Николая о вреде поучений, о пользе показа, а не рассказа,

— Нет, мы имеем право и должны воспитывать, — сказал он твердо и убежденно, с горячим блеском в глазах. — Мы отвечаем за все. Не на кого валить наши беды — нет ни буржуев, ни помещиков. Мы сами отвечаем, и с нас спросят...

— Кто это мы? — глухо спросив Николай, разбуженный этими словами. — Я требую точности...

— Ныне живущие. И ты, кто бы ты ни был, — ответил Саул более мягко, не обращая внимания на резкий тон вопроса. — А лучше всего давай-ка, друг, спать. Тебе снова достается голубая койка. Заглянул я утром, спишь калачиком. Любишь спать калачиком, Коля?

Лицо Саула осветилось, стало проще и яснее. И от этого без следа рассеялась его первоначальная отчужденность. Он рассказал, что уже второй выборный срок ходит в заместителях секретаря ячейки комсомола. Работает в цехе сборки приборов.

— Это я хочу объяснить тебе, Коля, чтобы между нами не возникло средостение, — сказал Саул, стоя возле умывальника и растираясь полотенцем перед сном. — Мы оба комсомольцы, и задачи, возникающие у нас в преддверии великой эпохи, одинаковые.

— Спасибо, что объяснил, — дружелюбно проговорил Николай. — Только откуда у тебя такой слог? Слушаешь тебя и думаешь: смеется или озорует словами? Вгляжусь попристальней — говоришь серьезно.

— Я учусь выражаться более возвышенно, нежели, скажем, черноземный товарищ Жора. Мне доставляет радость находить слова, адекватные нашей эпохе.

— А все же ты трепач, — заключил Николай и оттолкнул его от умывальника. — И все делаешь нарочно... А зачем?