"Димитр Коруджиев. Дом в наем " - читать интересную книгу автора

буфетов, роялей, столов и библиотечных шкафов; нежностью - она охватывала
его, не навязываясь, как незаметны бывают виньетки - объятие и украшение для
текста - в больших старых книгах; и еще той постоянной грустью, что по
каплям собирается в комнатах, на кухне, в коридоре, стекает отовсюду, совсем
как вода с больших черных зонтов, беззаботно оставленных после дождя у
вешалки. Откуда струится свет - из окон или из портретов (исполненные
достоинства лица на стенах - "моя жизнь", "мой пример")? Портреты - отцы
семейных альбомов, вечно обновляющегося начала - длинные платья, шлейфы, вся
эта свадебная эстетика, а потом и эстетика всей жизни (приготовление и
подношение пищи, например), путь, пройденный от простоты до ритуала.
...подмена истинных чувств воспоминанием (до известной степени, не
полностью), в конечном счете, попытка жить в оранжерее.
Все это запечатлелось в его клетках (не конкретнее, чем человеческая
интонация, не ощутимее, чем мелодия, услышанная во сне), но не в самом
городе. Толпы завоевателей откровенно топтали этот город, но одновременно
стремились тайно подделаться под него... Результат оказался карикатурным,
город превратился в полугород. Соленья из подвалов подавались к столу так
же, как раньше крем и майонез. (Копировались жесты и даже слова.) Не было
больше группы, минисоциальной среды, занятой прежде всего сохранением
традиций. Не было больше людей, готовых пожертвовать собой, изолировать себя
от жизни ради того, чтобы удержать территорию города пусть даже в самых
узких границах. Нужно ли было ему, Матею, ввязываться в эту битву,
обреченную на поражение? Становиться последним хранителем исчезающего? Не
отступал ли он от своего долга? Разве можно сохранять в себе нечто, не
считая это важным для себя? Нет, истинно нет: какие бы вопросы ни задавал
себе, беспокойства не чувствовал. "Кто теперь может обвинить меня в
трусости? Я ведь один, как был бы один, стань я хранителем города..." Снятый
дом - граница между старым и тем, что предстоит в его жизни. Покинуть его
сейчас, закрыться в комнате с хрупкими сокровищами, накопленными за сто лет,
держать их под ключом? И чтобы сама жизнь его превратилась в никому не
нужную роскошь? Он уже не может сделать это, так как вступил в разговор с
пространством. Здесь ничто не запирается на ключ, ничто не охраняется. Его
одиночество - одиночество потенциального посредника между пространством и
любым другим человеком.


17

И вот внезапно появляется группа людей (автобус - автобусная
остановка - самолет фараонов - Ной - спасение), все бегут к трактиру -
проливной дождь хлещет беспощадно, - бегущие ноги, мешки, одежда, бегущие
крики, к трактиру Владко, стоящего смиренно, словно святой Петр, у ворот -
"пожалуйте, у нас сухо", "заходите, заходите", подает голос и Тошо, голос
хищного старца, а Начальница и ребенок смотрят на прилив повеселевших,
улыбающихся людей, будто сыгравших сам потоп, на женщин, с примитивным
кокетством распускающих и снова заплетающих мокрые волосы, но не только с их
волос - отовсюду течет вода, на полу сияют невинные лужицы, крестьяне,
господи, крестьяне, почти неотличимые, и все же две группки бросаются в
глаза (но наше внимание на миг отвлечено, дым, рокот, трах-тах-тах, мимо
окна ползет, допотопно бренча, автобус, какое слово - "допото...", без "н",