"Каменный Пояс, 1982" - читать интересную книгу автора

СЕРГЕЙ ПОЛЯКОВ Ночлег

Рассказ

Сергей Поляков родился в 1951 году. Работает диспетчером завода по ремонту металлургического оборудования в городе Верхнем Уфалее.

Рассказы С. Полякова печатались в газетах, журналах «Уральский следопыт», «Урал».



Лето.

Дни измеряются не часами, а уповодами — промежутками между завтраком, обедом и ужином: сенокос.

Работы невпроворот. Многие покосники даже домой, в городишко, не уезжают, а ночуют на лесном кордоне, в просторной избе тети Дуни — пасечницы. Я прозевал автобус и под вечер, придя с косьбы последним, тоже постучался в темное окно.

— Айда, проходи, — встретила меня в сенях хозяйка. — Места всем хватит. На засов не запирай: Генки еще нету. Пошел к соседям да и с концом.

Ночевщиков набралось семеро: пожилой мужчина с женой — на кровати, еще пара — на другой, сама хозяйка — на лавке и одинокий старик — на печи. Все, кроме меня, пенсионеры. Я постелил на пол матрац, накрылся полушубком и притих.

На стеклах замерли сонные мухи и отчаявшиеся выбраться на волю комары. Тишина. Только маятно тикают на стене выработавшиеся ходики да за окном время от времени взбрякивает колокольчиком спутанная лошадь.

— И как его угораздило тогда? — продолжала хозяйка прерванный моим приходом рассказ. — Поехал лесу на пристрой подвалить. Санька, — говорю, — дождись кого-нито — мужики скоро приедут покосы чистить — вместе и напилите. Познакомишься с имя, раз строиться собрался.

— Я, — говорит, — не один — с Никиткой. Это собачонку так звал. Да… Часа два, наверное, прошло, Надя ему на завтрак оладьев горячих понесла. Слышит, мотор тихонько клохчет — идет на звук. Подошла, смотрит: пила в сторонку отставлена, работает, а Санька рядом лежит, вроде бы как уморился. Думушки не думала, что с ним неладно. Накрыла в сторонке поесть, зовет его: «Саша, миленький, вставай, я тебе оладьев испекла». А миленький-то уж и не дышит.

— Чем же его?

— Сучком шшолкнуло. Лесина стала падать, одна ветка и зацепила за другое дерево. Хвоя обломилась, а концом Саньку по виску, с оттягом. Много ль человеку надо…

— Вот теперь и построился.

— Лес, он шуток не любит, — сказал старик с печи, человек, как мне показалось, в разговоре непримиримый и горячий. — Зачем один пошел? Знал ведь, что нельзя?

— С кем же ему идти? Помощники еще не выросли. Петюшке пять лет нынче исполнилось, а Маринке и году нет. Нанять не на что: самим на голые зубы много надо. И косит, бывало, один, и мечет с лесенкой: покладет сколько, залезет, потопчет. Закидает сверху, а завершить как следует не с кем. Смотришь на него — и сердце болит.

— Жалко парня.

— Не говори.

— Его теперь чего жалеть? Она вот осталась с двумя огарками.

— Тоскует?

— Знамо, тоскует. Все ночевать сперва ко мне бегала. Придет: тетка Дуня, пусти ради Христа, опять он под окном стучится. С месяц тень-тенью ходила, не знаю, ела что или нет. Я к ней уж и так и этак: «Надьк, тебе ведь еще ребятишек подымать! Ты, говорю, пореви — легше будет». — Молчит! А потом как-то Петюшка прибегает: «Баба Дуня, мамка плачет!» — Ну, думаю, отудобила.

— Срок вышел.

Помолчали.

— А Генка-то, — усмехнулась хозяйка, — где уж такой неловенький: за водой, бывало, не дошлешься, а тут… Приехал давеча: «Пойду, лесничихе инструмент к покосу починю». Возится с граблями у них на дворе, та выходит: «Ген, ты зачем это?» — «Как зачем, — говорит, — страдовать будем…»

— Непутевый он! — ожила на своей кровати самая старшая, похоже, ночевщица. — У него и дедушка — они раньше у нас в соседях жили— едакой же был походячий. Уж, вроде, и старый сделался, а вдов после войны много осталось — так все к ним похаживал. Раз сидим с Нюркой, бабой его, у них на кухне — она посуду моет. Самого нет: на работе. Открывает дверь мальчишечка лет пяти: «Здесь тятька живет? Чего-то он давно к нам не приходил». — Нюрка сперва его выгонять, а потом пожалела: посадила за стол, накормила и хлеба с собой дала.

— Война все карты спутала.

— Война — войной, а порода — породой.

— А и не в породе дело, — Петр Николаевич с другой кровати (его все так и называли, почтительно, полным именем) был из тех энергичных и властных людей, которым в первые минуты веришь без сомнения, — молоденькие — все такие.

— Перестарок, — сказала свое тетя Дуня. — Женить его давно пора.

— Женатые, бывает, еще хуже бесятся, — откликнулся старик с печи.

— Так интересно, поди, с чужой-то? — снова вмешался Петр Николаевич. — А, Мань?

— А я уж ничего про это не помню, — отозвалась та, самая старшая. — Спать охота.

— Со своим — знамо дело. А с чужим положи, и ты, небось, ворочаться начнешь? Так и мужику интересно, если другая подвернется. В чужую бабу черт ложку меда добавил.

— Чего уж в ней больно интересного? Все одинаковые.

— А вот придешь домой, возьми новый сарафан, надень да покажись своему.

— Ну и что будет?

— Ничего не будет, — подвела итог тетя Дуня. — Опоздали мы с сарафанами. Давайте, спите. А то парня беспокоите — наробился, пристал.

— А мы — не наробились? Молоденький, отдохнет еще.

— Он что же, про себя ставит аль про отца?

— Как хочешь, так и понимай. Ребятишек молоком кормить надо.

— Молодец. Самостоятельный. Нынче молоденькие редко кто скотиной занимаются.

— Молоденькие — ладно. Поглядишь — такие мужики: сытые, гладкие — слоняются без дела все лето. Исть-то что будут?

— В магазин пойдут, купят.

— Про всех там не напасешься.

— У меня соседка всю жизнь в магазин ходит. И скотины никогда не держала. Корову подоить — и то не допросишься: вставать ей рано тяжело. Век доживает — тяжеле ложки ничего в руки не брала. А поесть послашше — тоже не против. Намедни заявилась: «Мань, налей сливочек? Сливочек захотелось с сахаром. Мише я картошек сварю, он проработается — хоть чего поест, а у меня аппетиту не стает».

— Затем она и здоровая такая, не баливала никогда.

— Молодая лень под старость пригодится. Мы — простодырые — вот и робим, — заключила хозяйка.

— Может, еще и лучше так, — заговорила жена Петра Николаевича. — У нас зять, пока корову держали, не пил. А перешли в казенную — совсем разбаловался. Что там делать? За целый месяц гвоздя в стенку не забьет.

— Пьет?

— Пьет. Ровно подрядился. Станешь ругаться — неладно. «Я, — говорит, — вам устрою Варфоломеевскую ночь!» Последний раз прихожу к ним — Катя ждет его с работы: получку должен принести. Мне рассказывает, сколь на шубку Ваське отложит, сколько на пропитание, за квартиру. Сама со вторым на декрете сидит. Является пьяный, подает пятьдесят рублей. Остальные пропил или спрятал — не знаю. Она взяла деньги да ему и шваркнула: «Как хочешь, так и корми нас на них!» Что ты думаешь? Берет. «Согласен», — говорит. Оделся, пошел с сумкой, как путевый. Ждем час, другой — нету. Забеспокоились: он у нас сердешник. Пошли искать. Валяется у магазина пьянехонек, и ни денег при нем, ни сумки! Так «скорую» вызывали, два часа отхаживали. Согрешила я с ними…

Старики сочувственно посмеялись и враз смолкли. Видно, каждый вспомнил свои горести и печали.

— Но Геночка-то каков! — снова воскликнула хозяйка. — То ли уж запереть дверь и не ждать больше?

— Хоть запирай, хоть так оставить можешь: нас никто не выкрадет, а он до утра теперь не придет, — как приговорил Петр Николаевич, — Это мы уж никому не нужные сделались, а его еще любая пустит.

— Как это? — на высокой, почти визгливой ноте врезался в беседу голос старика с печи. — Как можно так жить? Приехал на покос — коси! Не блукай в потемках, не сиди под чужим окошком. Вот я: иду из магазина или еще откуда — никуда не захожу. Сумку — тоже домой.

— А к Нюрке Захаровой зачем с сумкой заворачиваешь? Шел бы к себе домой, если такой чередный.

— Так ведь в окошко стучат, — озадачивается пойманный врасплох. — Может, дело какое есть?

— В сумке у тебя что-нибудь есть, потому и зазывают, — выдвигается еще одна версия.

— Конечно, есть, — еще более задумывается тот.

— А мово дедушку уже и с котомкой не зовут, — сказала самая старшая.

— Ты пошшупай, живой ли он у тебя, — посоветовал Петр Николаевич.

— Живой, дышит.

— А ты все одно пошшупай, — настаивал тот.

— А хоть шшупай, хоть нет, толку все равно не будет.

Старики снова тихонько посмеялись: был конь, да уездился.

— Ты зачем его на покос возишь? Расход один.

— Как зачем? Хозяин! Плохонький мужичонко, а все загородочка. Где кашку сварит, где переметинку вырубит.

— В траве запутается, упадет когда-нибудь, — сказал старик с печи. — Довозишь с собой. Как Петька Артемьев. Говорили ему: за сабаном умрешь. Так и вышло: на полосе кончился.

— А с другой стороны, лучше и не надо, — раздумчиво проговорил Петр Николаевич. — Не болел, не мучился, остановился и — все.

— Так оно…

Я лежал, слушал неторопливый разговор и думал о стариках. Разгоряченного косьбой и солнцем, меня не мог одолеть сон. То же напряжение не остывших от дневного труда тел не покидало и остальных ночевщиков, этих из давнего времени пришедших людей. Была и есть на свете работа. Желанная и радостная, иногда беспощадная и злая. Работа на износ. Когда не думаешь ни о чем другом, потому что гремит совсем близко, а сено — в валках. Единственный выход — быстрее скидать его в копны, чтобы сохранить хотя бы часть сухим. Оводы, жара, пот льет, но нет времени, чтобы отряхнуться от колющейся трухи и даже воды попить — после, когда хлынет дождь и беганье с вилами потеряет всякий смысл.

Или косьба. Не мягкая и жирная, как у нас говорят, молодая еланная трава, а проволока тимофеевки, спутанная упавшим клевером, который не столько косишь, сколько выдираешь. И через каждые три, многое, пять рядков бросаешь косу, и смех берет над собой: не могу!

И не сразу все удается: пройдет немало времени, пока научишься косить, не мучая спины, рук, живота. Сколько раз пальцем по лезвию проедешь при затачивании! То коса носком втыкается в землю, то пятку ей забудешь прижать, то ряд не подкашивается — попробуй потом оторви его! Хорошо отбивать косу, править ее, не стачивая жала, — это уменье тоже появится не вдруг. Немного тех ловких работников, которые косят — и смотреть загляденье, и поди угонись за ними! Никто не будет здесь учить тебя или, наоборот, скрывать тайну: пришел работать — бери косу, пробуй. Смотри, как у людей выходит. И мастерство придет — через опыт ошибок и неудач. Через порезы на пальцах.

Я думал: неужели однажды исчезнут этот труд и эти люди? А с ними — весь их опыт, быт и язык? И машины отнимут у нас упоительную до самозабвения радость физического труда? Ведь действительно: одни старики. Я — почти случайно здесь. Да еще некий, воображаемый пока, беспутный «Геночка», посланный бабкой помогать родне.

Я не заметил, когда старики смолкли. Вдруг совсем рядом, на улице, пиликнуло. Кто-то в избе хмыкнул:

— В гармоню никак собрался играть.

— Неужели он с гармоней на покос приехал?

— С ней, баламут.

А гармонь действительно заиграла. И не грустное что-то, а незамысловатое, резвое и беспечное.


Ты не плачь, моя фуражка, — Козырек тебе пришьем. Не тужи, моя милашка, — Жениха тебе найдем.

Голос, неожиданно чистый и ладный тенорок, выпорхнул в ночи, как жаворонок после дождя. Гармонь играла, не оставляя места скорбной лесниковой душе, которая будто бы бродила еще в потемках возле кордона. Гармонь заливалась. И в разухабистых и озорных звуках ее не было никакой непристойности. Вдруг все умолкло.

— Пустила! — выдохнули разом в избе.

— Почет серой капусте в базарный день.

— Лучше бы не пускала, — сказала та, самая старшая. — Намается еще хуже, чем одна. С ним баушка только и справляется.

— И эта справится. Подберется половчей, да и…

— Не нужно мне нисколько про них, — зевнула старуха. — Своих забот полно. — И почти тут же всхрапнула.

Вслед за ней фигурно заприсвистывал и одинокий дед на печи. Тетя Дуня еще поворочалась немного, затем встала, заперла дверь и легла, затихла. Темнеть перестало, но до рассвета оставалось еще часа два. Когда я уснул, не помню.

Геночка заявился к утру, в четыре часа. Небольшого росточка, сухонький, курносый и, кажется, рыжий. Виновато поскребся в дверь, на печь полез прямо с гармонью. Та неосторожно пиликнула.

— Айда, поиграй нам сверху, — сказала тетя Дуня. — Все веселей встанем.

— Он за ночь до того, поди, наигрался, что до вечера, как опоенный, ходить будет.

— Это… — в Геночкином голосе скрывалась застенчивость, — я лесничихе один уповод покосить обещался. Если баушка приедет, пусть меня не теряет.

— Коси, не жалко, — ответила хозяйка. — Жениться не надумал?

— Посмотрим, — ответил парень сквозь сон.

— Его бы женить, — нехотя пробормотала самая старшая. — А после жену отобрать. Вот тогда бы узнал.

Но что бы он узнал, никто не стал спрашивать.

Светало. Все потихоньку вставали, неторопливо, с отдыхом, одевались и уходили на свои делянки.

Я шел, и многие вчерашние мысли казались мне уже несправедливыми. В конце концов, не одни старики. После работы приедут и помоложе. Мне же самому косить, пожалуй, даже нравится. И если я летом ни разу не побываю на покосе, то посчитаю себя… обделенным, что ли.

На своей еланке я достал отяжелевшую от росы косу. Поправил ее бруском и пошел первый ряд. Тело с непривычки ныло, но косить по холодку было легко. И тот дурманящий запах, что исходит от травы в жару, еще не появился. Кончив ряд, я прошелся по лезвию бруском. Недалеко реже, чем у меня, отозвались брусками те, с кем я коротал ночь. Дед мой говорил, что по этому звуку можно определить, кто косит: старый или молодой, усталый или нет.

«Пришли уже», — подумал я про стариков.

Было очень тихо.