"Юрий Иосифович Коринец. В белую ночь у костра (fb2) " - читать интересную книгу автора (Коринец Юрий Иосифович)

Новелла о поражении

Струи пота текли по моей голове, как реки по земному шару, — текли и шумели. Я даже слышал, как они шумели! Они низвергались по склону лба в озёра глаз, расплывались по долинам щёк и омывали хребет носа, срываясь с него, как водопад.

Целый день я карабкался вверх и вверх по склону, и солнце светило мне то в спину, то в грудь, и было жарко и душно, а я был весь мокрый. Когда я снимал на коротких привалах свой тяжёлый рюкзак — филиал «универмага «Белая ночь» — и садился на какой-нибудь камень или на кочку и отдыхал, только тогда я чувствовал слабое дыхание ветра, который казался прохладным, потому что сам я был раскалённым, и на этом ветерке я остывал и обсыхал, а рюкзак оставался мокрым — он был совершенно мокрым в той части, которая касалась моей спины. Даже вещи в этой части рюкзака промокали насквозь — альбом для рисования и сложенные вдоль него рубашки, — как будто рюкзак тоже потел! Но он не потел, просто столько выходило из меня пота. Отдохнув минут десять, я снова взваливал на себя мокрый холодный рюкзак и опять начинал медленно шагать вверх по склону, как автомат, вслед за Порфирием, дядей и Чангом — вверх по склону, которому не было конца. И опять на моей голове рождались щекочущие роднички, которые весело стекали по мне в рюкзак и дальше — в сапоги.

Иногда мне казалось, что я больше не потею — реки вдруг иссякали, — но это длилось недолго, через некоторое время они опять щекотали мне затылок, виски, и нос, и спину между лопаток. Так было уже несколько раз.

Дядя сказал, что так и должно быть, что с меня должно сойти десять потов! Вот когда сойдёт десять потов, тогда я войду в норму, весь внутренне подсохну, стану лёгким и полечу с тяжёлым рюкзаком за плечами, как на крыльях.

Но пока у меня не было никаких крыльев, во всяком случае я их не чувствовал, ни о каком полёте не могло быть и речи — я полз, как черепаха или как улитка; со стороны я, наверное, очень похож был на улитку, потому что рюкзак торчал на мне, как улиткин домик.

В общем-то, мы действительно путешествовали по улиточному принципу, таща на себе свой домик — палатку, — правда, одну на четверых, но правдой было и то, что Порфирий, дядя и Чанг вовсе не были похожи на улиток — они двигались удивительно быстро, а уж Чанг и вовсе не был похож ни на улитку, ни на черепаху, потому что даже здесь, на крутом склоне, умудрялся носиться вверх и вниз как угорелый, высунув длинный язык, с которого капала слюна.

Между прочим, вы знаете, почему Чанг высунул язык, почему собаки вообще высовывают язык, когда им жарко? Потому что они не потеют! Собаки никогда не потеют, и никакие ручьи по ним не бегут, лишняя влага испаряется у них через рот. Я тоже хотел бы показать язык этому крутому склону — как Чанг, да ещё иметь четыре ноги, чтобы легко бегать по горам, но об этом я мог только мечтать.

А Чанг легко бежал вперёд то рядом со мной — я шёл сзади, — то рядом с дядей, то рядом с Порфирием, который шёл впереди, то опять возвращался, сбегая вниз мимо дяди ко мне, а потом опять бежал вверх к Порфирию; он даже лаял на нас, когда мы слишком растягивались по тропе, потому что хотел, чтобы мы шли рядом, о чём-нибудь разговаривая. Он это любил. Но дело в том, что здесь была не улица Горького, не асфальт и даже не деревянный тротуар Кандалакши или Онеги — здесь были предгорья Хибин! Для Чанга это не имело значения, а для нас имело значение, особенно для меня.

Поднимаясь на сопку, я не мог разговаривать. Иногда дядя на ходу обращал моё внимание на какой-нибудь интересный камень или на торжественный вид, открывавшийся с поворота тропы, но я не мог на это реагировать. Я был слишком поглощён своим ходом, я больше ни на что не мог реагировать. Когда я начинал реагировать на дядины восторги — а он всё время чем-нибудь восторгался, — моя энергия и внимание уходили в сторону, я уставал и даже спотыкался.

Колени у меня дрожали и подкашивались, иногда мне казалось, что я больше не могу ступить ни шагу, что я сейчас сяду и буду сидеть, сидеть, сидеть, но мне было стыдно перед дядей и Порфирием, и я делал ещё одно усилие и опять шагал, наметив себе впереди какую-нибудь точку, предел, а там опять делал усилие — и так без конца! Много уже было этих усилий, и каждый раз это было последнее усилие, но потом оказывалось, что оно вовсе не последнее, что я ещё способен двигаться, отрывая от земли свой рюкзак.

Мы шли по естественной тропе, по шумному, весёлому ручью, как по бесконечной извилистой лестнице, потому что ручей бежал вниз по камням, как по ступенькам, а мы поднимались по этим ступенькам вверх. Под ногами весело гремела вода, омывая каждый мой шаг, мокрые сапоги блестели, подошвы стали склизкими, и покрытые зелёной плесенью камни тоже были склизкими, и поэтому надо было всё время напрягать ноги, чтобы не поскользнуться.

По обе стороны ручья лохматился сумрачный северный лес, устланный мохом и заваленный палыми деревьями, и наша естественная тропа убегала вверх светлой линией. Она была пуста, потому что я сильно отстал…

Взглянув вверх, я поскользнулся, ноги мои задрожали, и я чуть было не упал. Тогда я достал из кармана свисток и пронзительно свистнул. У каждого из нас был в кармане свисток, чтобы подавать сигналы, потому что голос не так хорошо слышен, как пронзительная трель свистка. Я услышал далеко впереди ответный свисток и стал ждать, прислонясь к камню. Я чувствовал, что не смогу больше сделать никакого усилия.

Вверху на тропе показался Чанг, а за ним дядя. Дядя был без рюкзака — они бегом спустились ко мне, прыгая с камня на камень.

Когда я их увидел, мне вдруг стало мучительно стыдно, что я свистнул. «Надо было сделать ещё усилие, — подумал я.про себя. — Может быть, скоро привал!» Я уже давно думал, что скоро привал.

— Ну что — поражение? — спросил дядя, подбегая ко мне.

У него был очень весёлый вид. И у Чанга тоже.

— Ничего не поражение! — сказал я. — Я просто свистнул, чтобы узнать, где вы.

— Ладно уж, — сказал дядя. — Поражение так поражение! Давай рюкзак. — И он протянул руку.

— Да правда же! — сказал я раздражённо. — Я просто так свистнул. Никакого поражения!

— Бедное поражение! — сказал дядя. — Никто не хочет быть его родственником! Это всегда так…

И тут я рассердился, оторвал от камня рюкзак и пошёл вперёд.

— Ого! — воскликнул дядя.

А я молча шёл вперёд. У меня вдруг неизвестно откуда появилась сила. Чанг сразу побежал к Порфирию, а дядя шёл сзади меня, что-то там рассуждая о Поражении и Победе, но я к нему не прислушивался, да и плохо было его слышно: под ногами шумел ручей и сапоги гремели по камням. Я шёл и шёл, не слушая дядю, шёл злой на самого себя и немножко на дядю за его разговоры о Поражении, и вдруг я заметил, что реки на моей голове не шумят! Они иссякли!

Голова была сухая — и шея, и грудь, и плечи, — весь я высох, ещё когда стоял, прислонясь к камню, я больше не потел, только спина у меня была мокрая от рюкзака.

«Наверное, сошло десять потов!» — подумал я. И крылья! За спиной я почувствовал крылья! Я шёл теперь совсем по-другому: шёл легко! Рюкзак уже не так тянул меня книзу, и ноги не дрожали — это было поразительно, вы можете мне не поверить, но это было именно так: я летел, как на крыльях!

Гром Победы, раздавайся! Веселися, храбрый росс! —

пропел дядя.

Я оглянулся и увидел солнце: оно стояло вровень с дядиной головой, просвечивая сквозь берёзы и сосны, ярко-красное, с ровными краями, — незакатное солнце.

— Солнце! — крикнул я, не прерывая движения. — Красота!

— Полночь! — сказал дядя.

Я опять посмотрел вперёд — ручей поворачивал здесь направо, и я повернул по нему направо, обогнув скалу, из-под которой вытекал ручей.

Лес тут кончался, и склон кончался, была голая лысина сопки, и с неё открывались синие горы, покрытые снегом, и на фоне этих гор торчал дядин рюкзак и вещмешок Порфирия и сидел на камне сам Порфирий, освещённый солнцем. Свет солнца был серебряный, рассеянный, без теней, несмотря на то что само солнце было красным, и в этом рассеянном свете чётко сверкал каждый камень на рыжей лысине сопки, и каждый вересковый кустик, и огромный резкий силуэт Порфирия, и синие с белыми прожилками снега горы вдали, на фоне ярко-зелёного неба.

Я быстро преодолел последние несколько метров и скинул свой рюкзак на землю; освободившись от него, я почувствовал, что падаю вперёд. Потом я с наслаждением растянулся на земле, положив гудящие ноги на камень, как советовал дядя, чтобы кровь от них отливала.

Дядя подошёл и сел рядом с Порфирием. Они, конечно, сразу закурили. А мне дядя достал из кармана конфетку, и я засунул её в рот и стал сосать, не раскусывая. Чангу дядя тоже дал конфетку, но тот её сразу проглотил, громко щёлкнув челюстями, — он не умел сосать конфеты, он когда-то сосал только молоко своей матери, с тех пор больше никогда ничего не сосал, а только хватал и проглатывал, и жевал, и глодал, и грыз — кости, например, это он очень любил, а конфеты сосать он не любил или просто не мог, уж такое он был существо. Хотя вообще-то он конфеты любил.

А я очень любил конфеты сосать, особенно леденцы, и особенно вот так, в походе, — это вкусно и полезно, чтобы не пить, когда хочется пить, потому что в походе нельзя много пить.

— Здесь будет привал? — спросил я.

— Это зависит от некоторых людей, — сказал дядя.

— От каких «некоторых»?

— От некоторых, — повторил дядя, и я сразу понял, что эти «некоторые люди» — я, в единственном числе.

— Мне что! Я могу идти ещё! — сказал я. — Мне стало легко.

— Поздравляю с десятым потом! — сказал дядя.

— Полночи ходу, — и мы на реке, — напомнил Порфирий.

Дело в том, что нас вёл Порфирий, вёл без всякой карты, по одним ему известным тропам, даже без компаса — к реке Ниве, от которой мы ушли и к которой должны были опять прийти.

— Будем идти, если ты не возражаешь, — сказал дядя. — А днём поспим.

— Мне что! — повторил я.

Это я сказал так, нарочно, потому что я, конечно, устал, но я не мог сказать иначе, потому что чувствовал, что надо идти, иначе просто нельзя, это видно было по Порфириевому лицу, которое было совершенно бесстрастным и свежим, как будто он вовсе не прошагал только что вверх по склону, а сидел где-нибудь в избе, распивая чаи. Поэтому я и сказал «мне что», глядя на Порфирия, к тому же мне стало действительно легче.

— Жирок скинешь маненько, полёгшает, — сказал Порфирий.

— А где Нива? — спросил я.

— Там, — кивнул Порфирий вниз, под сопку.

Я приподнялся и увидел внизу белую полоску застывшей реки.

— Здорово вы так идёте, — сказал я. — Без карты.

— Пошто она мне, — сказал Порфирий.

— Карта! — усмехнулся дядя. — Поднимемся на гору — вот тебе и карта!

— Как «вот тебе и карта»?

— Сверху всё видно, — сказал дядя. — Как сопки стоят, как реки бегут, где море…

— Они же все одинаковые, сопки, — сказал я. — В них можно запутаться.

— Конечно, можно запутаться, если не знаешь, — ответил дядя. — Для тебя всяк хребет на один портрет, а для Порфирия они все разные. Как для тебя в Москве улицы и площади.

— Да, но пока подымешься…

— Вот что, — сказал дядя, — Пока мы тут отдыхаем, я расскажу вам одну новеллу…

— Про мальчика-медведя? — спросил я.

— Про него после, — сказал дядя. — А сейчас, пока я не забыл, я расскажу вам новеллу в стихах, которая называется «Стихи о Поражении». Название скучноватое, но стихи стоят того, чтобы их послушать…

Дядя кашлянул несколько раз и начал:

Как-то ночью, в лесном окружении, Где колеблются светляки, Родилось дитя — Поражение, Дочка Страха и дочь Тоски. Длинноноса, черна, худа, И глаза глядят в никуда: Как у Страха, они велики И бесцветны, как у Тоски. Говорит сквозь слёзы Тоска: — Жизнь и так у нас не сладка. Не хватало нам Поражения! Как нам выйти из положения? — Дальний гром загремел в горах. Задрожал над ребёнком Страх: — Ни кола ни двора у нас, Пробиваемся с корки на корку! Вот Победа бы родилась! В Поражении же что толку? Недвижим туман над рекой. Громко совы в лесу аукают. Белый Страх с зелёной Тоской В камышах ребёнка баюкают, И никак их не различишь — Бел туман да зелен камыш! Говорит жене своей Страх: — Не держи дитя на руках! Положи его на дороге, Дай бог ноги нам, Дай бог ноги! Утром иней земли коснулся — Сиротой ребёнок проснулся. Громко маму зовёт и плачет, Не поймёт, что всё это значит! Призадумалось Поражение, Вдаль взглянуло без выражения: — Я такого не ожидало! — Посидело оно, порыдало, Но что без толку горевать — Надо родственников искать! Погрозило вдаль кулачком Да потопало босичком… Так с тех пор оно ходит мрачное, Ищет всюду отца и мать. Как увидит где неудачников — Так и кинется обнимать! Если где-нибудь плач заслышит Или где-то кого-то бьют, — Поражение тут как тут, У порога стоит, не дышит: Мол, не вы ли мои родители? Приютить меня не хотите ли? Как заглянет куда в избу, — Все надежды летят в трубу! А посмотрит взглядом раскосым, — Так любого оставит с носом! Ну, изгонят все Поражение, Никакого к нему уважения! Много лет оно ищет родителей, Мать свою да отца своего. У Победы друзья — Победители, Ум и Смелость его родители, Пораженье — всегда одно! Так и бродит оно по свету, И нигде ему счастья нету!

— Ну как? — спросил дядя, окончив читать.

— Неплохо, — сказал я. — Только немножко старомодно. И вообще — не стихи, а басня…

— Почему старомодно! — обиделся дядя.

— Сейчас так не пишут! — сказал я. — Герои какие-то придуманные… Страх, Тоска… А потом, Поражение бывает и от усталости!

— Ну, это ты брось! — сказал дядя. — От какой там усталости! Главное, не трусить и не падать духом — вот о чём стихи! И есть тут ещё одна мысль: о том, что люди не любят признавать своё Поражение. Никто не хочет быть отцом Поражения! Всяк на другого сваливает или на обстоятельства. Все лезут в родственники к Победе! Вот о чём стихи. Ты просто не понял…

— Я понял! Только сейчас так не пишут. Стихи, наверное, написал какой-нибудь древний поэт. Кто их написал?

— Один человек, — нахмурился дядя.

— Опять один человек! Почему ты не скажешь — кто?

— Потому что он не был поэтом, — сказал дядя. — Да и фамилию я забыл…

Дядя замолчал и стал смотреть вдаль. Я тоже посмотрел вдаль.

Там, внизу, лохматился лес во все стороны до самого горизонта, на западе он был ограничен синими и белыми вершинами Хибин, а на северо-востоке выпуклой дымной полосой лежало море. Лес горбатился лысыми и кудрявыми сопками, между ними светились капли озёр, а прямо под нами бежала извилистая Нива, бежала в неслышном грохоте: там, внизу, пороги ревели и пенились, а отсюда они казались немыми и застывшими, как остановившиеся мгновения.

Мгновений этих было много, по ним мы должны были скоро поплыть на плоту, и я смотрел на них и думал: как мы по ним поплывём?