"Герой должен быть один" - читать интересную книгу автора (Олди Генри Лайон)

ЭПИСОДИЙ ЧЕТВЕРТЫЙ

1

Мальчик вбежал во внутренний двор и остановился, тяжело дыша и оглядываясь через плечо.

Запоздалое раскаяние пробуждалось в нем, и с минуту мальчик колебался, раздумывая: не стоит ли вернуться назад, в палестру, и честно принять заслуженную трепку? Он знал, что дерзить учителю нехорошо, тем более если язвительный Автолик — друг отца и лучший учитель борьбы во всей Элладе; кроме того, Автолик чрезвычайно злопамятен, и потому не принадлежит к числу людей, которым можно дерзить безнаказанно.

Вернуться или нет?!

Мальчика звали Алкид. Посторонний наблюдатель с уверенностью дал бы ему лет шестнадцать, назвав скорее подростком, а то и юношей; и ошибся бы на три года с небольшим. Зато никакому наблюдателю и в голову не пришло бы сравнить Алкида со статуей молодого Аполлона или того же Гермеса-Атлета, олицетворяющих юношескую красоту и грацию. Мальчик не был красив — во всяком случае согласно общепринятому представлению. Подростки (оправдывая само слово — подростки) быстро растут, их движения порывисты, они устремлены ввысь, к небу, словно Мать-Земля на миг отпускает своих нетерпеливых чад, прежде чем притянуть обратно…

Алкид же чуть ли не с самого рождения прочно стоял на Матери-Гее. Учитель Лин-кифаред, родной брат божественного Орфея, не раз говаривал, что чересчур прочно. И ругался, когда мальчик излишне сильно дергал струны кифары — пальцы Алкида не страдали избытком нежности, зато редко кто мог вырваться из их хватки.

Мальчик был похож на мужчину. И упрямство у него тоже было мужское. Хмурое и неотступное оно было, упрямство мальчика Алкида, которого еще никто и никогда не звал Гераклом.

Вернуться или нет?!

Просто мальчик до сих пор считал, что прав он, а не учитель Автолик — и пускай Автолик видел смерть не одного из своих врагов, а Алкид сражался лишь в палестре с другими учениками! Ну почему, почему учитель не захотел выслушать его до конца, попытаться понять, вместо того, чтобы сразу высмеивать — зло, хлестко, обидно, как умел только Автолик! Ведь это же так просто — нырок под руку и захват шеи, но не в одно движение, как учил Автолик, а непременно после короткого удара локтем в живот, и, когда противник на миг обмякнет, вскинуть ему плечом той же руки подбородок, второй ладонью прижать затылок, и… Это ведь просто — согласись, учитель!

Мальчик даже не заметил, что руки его уже двигаются, сперва медленно, с задумчивой неторопливостью, а потом быстрее, еще быстрее, и под самый конец — стремительно, как две змеи, увлекая за собой крепко сбитое, напрягшееся тело…

— Алкид! — послышалось из дома. — Алки-и-ид!

Мальчик вздрогнул, словно очнувшись, и замер. Не двигаясь, он следил за тем, как дверь мегарона распахивается и, перемахивая через балюстраду, к нему несется взъерошенная копия его самого; несется и останавливается в десяти шагах.

Как две одинаковые статуи, вышедшие из-под резца одного мастера, стояли они во дворе; разве что первый мальчик был обнажен, если не считать легкой набедренной повязки, а второй был одет в будничную одежду с коричневой полосой по подолу, и еще он держал в руке костяной плектр от кифары.

— Автолик там? — спросил второй, швыряя плектр на землю и пальцем указывая за забор.

Алкид кивнул.

— Отлично! — во все горло завопил второй, вихрем срываясь с места, и через мгновенье Алкид снова был во дворе один.

Впрочем, одиночество его оказалось коротким.

Опять хлопнула дверь, и на террасе мегарона объявился сухощавый человек лет сорока, одетый не по погоде в шерстяную накидку-фарос поверх длинного хитона. Лицо появившегося всякий счел бы утонченно-привлекательным, но сейчас оно было искажено гримасой ярости и скорей напоминало маску Горгоны.

Сухие нервные пальцы мужчины, выдававшие в нем музыканта, плотно охватывали учительский посох, раздвоенный на конце.

— Ификл! — закричал он, сбегая по ступенькам и громко стуча сандалиями. — Вот ты где, мерзавец!.. и хитон сбросил — думал, я не узнаю…

— Я не… — начал было мальчик, но посох учителя уже обрушился на его плечи, оцарапав рогулькой щеку до крови.

Еще два удара последовали один за другим. Учитель Лин-кифаред не был воином, хотя хлестал сильно и беспощадно, забывшись в раздражении — иначе он бы заметил, занося посох для очередного удара, как глаза мальчика полыхнули безумным огнем, а из закушенной нижней губы упала на землю почти невидимая капелька крови; упала, подобно жертве на алтарь Ареса-Эниалия, кровавого сына Зевса, ненавистного отцу.

Нет, учитель Лин не был воином, и поэтому опустил посох в четвертый раз, промахнувшись и сгибаясь пополам от резкого удара локтем в живот, и правая рука Алкида неумолимым кольцом охватила его шею, заставляя нелепо вскинуть гладко выбритый по микенской моде подбородок, а левая ладонь мальчика легла на затылок Лина почти ласково; Алкид крутнулся, припадая на колено, ноги учителя Лина брыкнули, отрываясь от земли, и послышался слабый хруст, какой бывает, когда ломается сухая ветка…

Автолик был не прав.

Мальчик стоял на коленях возле тела учителя Лина, и лишь одна мысль пульсировала в его мозгу, подобно воспалившейся ране: «Автолик не прав. Не прав. Не прав…»

И в сухих глазах Алкида медленно угасало темное пламя.

— Ты нарочно! — донеслось от ворот. — Ты нарочно разозлил Автолика! А наказал он меня! Ты нарочно, мы так не договаривались!

— Да, Ификл, — еле слышно прошептал Алкид. — Мы так не договаривались…

Ификл вдруг замолчал, став похожим на бегуна, с разгону налетевшего на невесть откуда взявшуюся каменную стену, и во все глаза уставился на брата и на труп Лина с неестественно вывернутой шеей.

Рядом с головой учителя валялся костяной плектр, до половины зарывшийся в пыль.

— Это я виноват, — тихо сказал Ификл, мгновенно присмирев и подходя ближе. — Я порвал струну и убежал. А он…

Алкид ничего не ответил, глядя то на свои руки, то на мертвого Лина.

— У тебя не было приступа, — утвердительно бросил Ификл. — Я точно знаю, что не было.

Алкид медленно кивнул.

— Тебя будут судить, — Ификл нахмурился, отчего лицо его сразу стало значительно старше. Если бы мать видела Ификла в этот миг, она бы вздрогнула и отвернулась — Алкмена уже видела это лицо, лицо Амфитриона, когда он случайно убил Электриона, правителя Микен и отца Алкмены.

— Тебя будут судить. Даже если я скажу, что это из-за меня — судить будут тебя.

— Он несправедливо побил меня, — набычившись, Алкид затравленно огляделся по сторонам, словно обложенный собаками лис. — Я не виноват.

— Да. Лин несправедливо побил тебя, а Автолик несправедливо побил меня. Только Автолик жив, а Лин — нет, и все остальное не имеет значения.

— Меня будут судить, — похоже, Алкид лишь сейчас понял это.

— Да. И в лучшем случае отцу придется сослать тебя. В Фокиду или на Киферон. Надолго. Может быть, навсегда.

Алкид встал и с трудом отвел взгляд от тела Лина.

— Мы поедем вместе, — Ификл коснулся исхлестанного плеча брата, другой рукой поправляя свою разорванную одежду. — Хоть в Гиперборею, хоть в Тартар — я поеду с тобой. Еще не знаю, как, но им придется сослать и меня тоже.

Близнецы посмотрели друг на друга и криво улыбнулись.

— Герой должен быть один? — невесело спросил Алкид.

— Да, — очень серьезно ответил Ификл. — Герой должен быть один. Мы же не виноваты, что нас двое… и что все от нас чего-то хотят.


Уже у входа в мегарон Ификл на мгновение придержал брата.

— Локтем? — спросил он. — Локтем в живот? И на колено после захвата?

Алкид кивнул.

— Я так и думал, — грустно сказал Ификл. — Я так и думал… только никому показать не успел. Даже Автолику — он меня сразу пнул. А они все смеялись — и дылда Поликтор, и Ликомед, и Павсаний-дискобол, и… Лучше б ты Автолика кинул — у него шея крепче!

2

«Старею», — обреченно подумал Амфитрион, сжимая голову руками, и сам поразился этой незванной обреченности, явившейся подобно гостю, которого и видеть не хочется, и выгнать нельзя.

Он бессмысленно пригладил волосы, потом посмотрел на свои ладони — широкие, мозолистые, с резко прочерченными линиями судьбы.

Поперек линии жизни лежало несколько волосков.

Один темный и три седых.

Амфитрион сдул их, и волоски закружились в воздухе, медленно, словно нехотя, опускаясь на пол.


…Полночь застала его в мегароне, где он сидел в полном одиночестве у старого любимого столика с резными ножками в виде львиных лап; за кубком вина, из которого Амфитрион так ни разу и не удосужился отхлебнуть.

Дом спал тревожным сном измотавшегося за день человека, знающего, что день грядущий не принесет ему облегчения. Спали рабы и слуги, уставшие судачить и ужасаться, забылась скорчившаяся на ложе Алкмена, чей остановившийся взгляд до сих пор преследовал Амфитриона — он всерьез боялся, что рассудок жены не выдержит обрушившегося на нее несчастья; спала зыбким старческим сном нянька Эвритея, и никто не знал, что ей больше не суждено проснуться здесь, в этом доме, в этом суетном мире — лишь душа тихо умершей няньки на миг очнется по пути в Аид, чтобы пройти мимо Белого Утеса и обрести вечное забвение… и еще спали в своих покоях мальчики-близнецы Алкид и Ификл, каждый из которых утверждал, что именно он — убийца Лина-кифареда, а второй врет, выгораживая брата.

Ладони Амфитриона сжались в кулаки и опустились на столик, заставив вино испуганно выплеснуться из кубка и растечься иссиня-черной лужицей.

«Вот оно, проклятье рода Персеидов», — думал Амфитрион, потому что не думать об этом было нельзя, потому что думать о теле Лина, приготовленном для завтрашнего огненного погребения, было стократ больнее; думать об убитом, об убийце, пока все не замыкалось в один пылающий круг, пока не становилось все равно, о чем думать, как иногда бывает все равно, куда воткнуть себе нож — в сердце, в горло, в живот… все равно куда, лишь бы по рукоять.

Амфитрион хорошо помнил своего деда, великого Персея — желчного, молчаливого старика, чьи руки почти всегда были сцеплены за спиной, словно Персей ненавидел их и старался не замечать эти руки, метнувшие проклятый диск, который и убил Акрисия, деда Персея, всю жизнь прятавшегося от собственного внука. Маленький Амфитрион очень боялся неласкового старика, и лишь возмужав, понял, что Персей тогда был отнюдь не стар — чуть старше сорока пяти, что для полубога-героя, в чьих жилах течет и ручеек божественного ихора, заменяющего Олимпийцам смертную кровь, является отнюдь не преклонным возрастом.

Находясь в Мидее, двадцатитрехлетний Амфитрион узнал о том, что в Тиринфе в возрасте шестидесяти четырех лет скончался Персей-Горгоноубийца — и, приехав на похороны, Амфитрион так и не смог заставить себя поверить, что вот на этом погребальном костре пылает тело победителя Медузы.

Там горел труп старика, убившего в свое время другого старика, своего деда, и не простившего себе этой невольной вины до конца дней.

Через три года Амфитрион метнул дубину в убегающую корову и промахнулся, расколов череп Электриону, своему дяде и отцу Алкмены.

И вот сейчас Амфитриону сорок пять, как когда-то Персею, на которого с испугом смотрел его пятилетний внук, еще ничего не зная о собственной судьбе — а в доме спят мальчики, один из которых сегодня утром свернул шею своему учителю, намеренно или случайно.

Алкид или Ификл.

Каждый утверждает: это сделал я.

Кто-то врет.

Кто и почему?

Может быть, это расплата за тишину и спокойствие последних лет, прошедших со дня исчезновения Миртила-лучника?

Даже приступы у Алкида прекратились… или мальчишка научился чуять их приближение и куда-то прятаться, пережидая припадок в одиночестве.

В одиночестве с Ификлом — иного одиночества для близнецов не было.

Ну почему, почему Персеиды вечно должны прятать руки, обагренные кровью родственников или учителей?! Или безумие Алкида — вовсе не козни ревнивой Геры, а итог близкого родства Алкмены и Амфитриона?

Амфитрион взял кубок, поднес к губам и, так и не отхлебнув, поставил обратно. Легкий стук нарушил тишину, та испуганно отползла в сторону, переждала, пока угаснет еле слышное эхо, и вновь заполнила мегарон мягким пушистым беззвучием.

Еще четыре года тому назад он обнаружил, что дети научились врать. Издалека наблюдая за соревнованием дискоболов в палестре, Амфитрион смотрел, как диск Ификла падает все дальше и дальше, с заметным отрывом от дисков других учеников; Амфитрион увлекся и пропустил момент, когда Алкид отошел от черты и куда-то исчез. Позднее, ближе к вечеру, Кастор похвалил Алкида — скупо, как всегда, но с затаенным удовлетворением — за победу в соревнованиях. Амфитрион очень удивился, но не стал вмешиваться при учениках.

— Ты похвалил не того, кого надо, — сказал он Кастору, когда они остались один на один. — Это Ификл сегодня был в ударе…

Кастор рассмеялся, что с ним случалось нечасто.

— Папаша! — с удовольствием произнес Кастор. — Детей различать научись! Уж я-то знаю, кого хвалю!

Спорить Амфитрион не стал — зато начал приглядываться к детям и через полгода мог сказать самому себе со всей уверенностью: «Они врут и делают это сознательно». Были случаи, когда Амфитриону хотелось вмешаться и доказать, что вчера действительно Алкид победил Ликомеда, расквасив последнему нос совершенно идеально и в рамках правил, но сегодня первым к финишу пришел не кто иной, как Ификл, обставив длинноногого Поликтора в худшем случае на восемь подесов,[33] а в лучшем…

Он промолчал.

Он твердо усвоил урок тринадцатилетней давности — не спеши говорить! Не спеши, потому что результатом твоей болтливости, о любимец богов Амфитрион, может оказаться крюк в чьем-то затылке!

Он промолчал, и в палестре (а затем и в умах фиванцев) прочно воцарился Алкид — всегда первый, всегда недосягаемый, будущий герой, сын Зевса, рядом с которым почти что незаметно существовал его брат Ификл, сын Амфитриона, тоже будущий герой не из последних, что не удивительно при таких предках и учителях, но уже второй или третий; а это, согласитесь, далеко не так волнует зевак, богов и девушек.

Все складывалось естественно для Зевса, почетно для Алкида, безопасно для Ификла и чуть-чуть обидно для него, Амфитриона Персеида; хотя казалось бы, на что обижаться ему, знающему всю подноготную происходящего лучше любой Мойры!

Всю ли?


…Резким движением смахнув кубок со стола, Амфитрион встал и покинул мегарон.

Спустившись с террасы во двор, он немного постоял, запрокинув голову и всматриваясь в растерянно моргающие глаза звездного титана Аргуса Панопта; потом, воровато оглядевшись, коротко и сильно разбежался, в два касания перебросив тело через забор на улицу, и остановился у ворот, по-прежнему запертых — но теперь запертых с другой стороны.

«Старею», — еще раз подумал Амфитрион, восстанавливая дыхание и потирая оцарапанное бедро.

Вокруг насмешливо стрекотали цикады.

Амфитрион глубоко вдохнул прохладный ночной воздух, задержав его в груди дольше обычного, и вразвалочку зашагал по направлению к палестре.

3

Палестра ночью разительно отличалась от палестры дневной — шумной, остро пахнущей здоровым потом, звенящей возбужденными голосами; диски, взмывающие в небо, стрелы, срывающиеся с тетив, лязгание тупых учебных мечей, строгие окрики учителей, вопли увлекшихся подростков…

Ничего этого сейчас не было.

Сонное царство, остывшая кузница героев, Асфодельские поля, где неслышно бродят тени несбывшихся мечтаний, сжимая призрачные древки не попавших в цель копий, вновь и вновь пересекая черту финиша, которую первыми пересекли не они, подбирая невесомые диски, упавшие не так и не туда… ночная палестра, томительно-бессмысленная, как покинутый дом, как надтреснутый кувшин; как тело со сломанной шеей.

Когда одна из теней поднялась с дальней скамьи западных трибун и махнула Амфитриону рукой — он сперва решил, что ему примерещилось на трезвую голову.

— Радуйся, Амфитрион! — негромко произнесла тень, излишне нажимая на «а», как принято у лаконцев.

— Вот именно, что радуйся, — глухо отозвалась скамья рядом, слегка зашевелившись. — Мудрец ты, Кастор, всегда найдешь, что сказать в нужное время…

Амфитрион подошел к трибунам, поднялся по проходу наверх и сел чуть ниже Кастора, так, что голова Амфитриона оказалась на одном уровне с лежащим на скамье Автоликом.

— Радуюсь, — пробормотал он. — Вот уж радуюсь… с ума сойти можно от таких радостей.

— Это я во всем виноват, — неожиданно сообщил Автолик. — Ты понимаешь, Амфитрион, Алкид мне бросок стал показывать, но по-своему, я их так не учил… короче, гляжу — опасный бросок, для врага, не для палестры! Нельзя в тринадцать лет такое делать, даже пробовать нельзя — в голове дури полно, руки в полную силу не вошли, не удержат, как надо… о правилах я вообще не говорю! Высмеял я его, Алкида, при всех, заставил на мне показывать — здорово, подлец, показал, только это я один понял, что здорово, потому что рано еще Алкиду Автолика бросать не по правилам… Сбил я ему в конце колено, в пыли повалял, юнцы вокруг ржут, как кони, а он вырвался и удрал! Через полчаса возвращается как ни в чем не бывало, я его посохом за самовольство — а он в меня горсть щебня швырнул и опять убежал… Я ему вслед смотрю и думаю: зачем это Алкид в хитон переоделся? А потом уже Поликторова мамаша ближе к вечеру шум у палестры подняла: дескать, Амфитриады Лину-песнопевцу шею свернули, то ли вдвоем, то ли по очереди… Дура! Разоралась на весь город, стерва злоязыкая! А тебе, Амфитрион, сказал и повторю: я виноват! Забыл, что у парней самый жеребячий возраст, когда гордость хуже вина голову туманит…

Автолик грузно заворочался, с шумом втягивая ноздрями воздух — видать, трудно дались эти слова Автолику, сыну Гермеса, которого так ни разу и не смогли признать виновным хитроумнейшие судьи Эллады.

— А, может, замять это все — и дело с концом? — неуверенно предложил Кастор. — Пустим слух, что Лин…

— Сам себе шею сломал! — огрызнулся Автолик.

— Нет, ну почему же? Свидетелей убийства нет, слова мальчишек не в счет, родичей у Лина тоже нет, кроме Орфея — так Орфей сейчас не то в Пиерии, не то в Иолке… Пока до него дойдет, пока суд да дело — что скажем, то и запомнят! А мы скажем, что возгордился Лин, сын музы Каллиопы и Ойагра, возомнил о себе невесть что — и вызвал на музыкальное состязание самого Аполлона! Ну, а тот возьми да и убей нечестивца…

— Состязание-то хоть кто выиграл? — безразлично поинтересовался Амфитрион.

— Аполлон, понятное дело… Мусагет.

— А… ну, тогда все в порядке, раз Мусагет, — хмыкнул Автолик. — Вот если б Лин-покойник выиграл, а Аполлон его за это — по шее кифарой!

Кастор обиделся и замолчал.

— Ты не злись, Кастор, — Амфитрион примирительно похлопал лаконца по колену. — Это где-нибудь в Пиерии еще, может быть, поверят, а у нас в Беотии и, тем паче, в Фивах — вряд ли… И потом — каждому рот не заткнешь. Небось, уже не одна Поликторова мамаша вой подняла — весь город кипит…

— Об заклад бьются, — зло вставил Автолик, переворачиваясь на бок. — Сволочь болтливая!

— Об заклад?

— Ну, кто из мальчишек Лина убил: Алкид или Ификл?! Оба ж не признаются… вернее, признаются — но оба! Вспомнили фиванцы, Тартар их в душу («Душу их в Тартар!» — машинально поправил Кастор), что у Алкмены двойня! Одни за Алкида — кому ж, как не будущему герою, чужие шеи сворачивать?! Опять же Гера безумием покарала. А другие за Ификла — дескать, в роду у парня все такие, да и не сын он… ну, этого… то есть сын, но не…

— Не сын Зевса, — помог Кастор. — Я вот тоже не сын, в отличие от брата моего, Полидевка. Ты, Амфитрион, не обижайся — мне можно такое говорить. На собственной шкуре знаю.

— Я и не обижаюсь, — слабо улыбнулся Амфитрион. — Ты даже не представляешь, Кастор Диоскур, до чего я не обижаюсь…

Покрывало Нюкты-Ночи слегка полиняло, тысячеглазый Аргус стал все чаще жмуриться, и очертания внутренних построек палестры отчетливей проступили из темноты, неохотно перестающей быть темнотой. Зябкий ветерок лихо пронесся по беговым дорожкам, мимоходом зацепив крылом троих мужчин на трибунах, и умчался, обиженный таким безразличным к себе отношением.

— Кто-то идет, — вдруг сказал Кастор. — Слышите?

Из-за гимнасия показалась чья-то фигура, плохо различимая на таком расстоянии, но Амфитрион еще за миг до ее появления каким-то внутренним чутьем понял — это Алкмена. Сердце споткнулось, как подвернувший ногу атлет, потом захромало дальше, и Амфитрион безучастно смотрел, как жена его огибает гимнасий и сворачивает к западным трибунам.

Еле слышно позванивая ножными браслетами, шла Алкмена мимо трибун, и вернувшийся гуляка-ветер игриво дергал ее за край нарядного полосатого гиматия, схваченного на плечах шестью серебряными булавками.

Все это Амфитрион частью видел, а частью просто знал — потому что именно так одевалась Алкмена по большим праздникам; и шесть серебряных булавок шестью молниями полоснули его по глазам, сухим песком рассыпавшись под веками.

— Вот вы где, — невыразительно произнесла Алкмена, останавливаясь у первого ряда и не поднимая головы; а мужчины сверху глядели на нее, и любые слова застревали у них в горле, вырываясь только хриплым дыханием.

— Вот вы где… а я так и думала. Все спят, и мальчики спят… я к ним зашла, а они покрывала сбросили, раскинулись, мокрые оба, и лица сердитые-сердитые… Вы не поверите — впервые не смогла их различить. Одинаковые оба… я их укрыть еще хотела…

Она была невыразимо хороша в этот миг, когда предрассветный сумрак сглаживал своей щадящей кистью все неумолимые приметы возраста, высвечивая лишь белое пятно лица с бездонными глубинами глаз; и чернокосая Лисса-Безумие кончиками пальцев коснулась Алкмены, отрицательно покачала головой и отступила на шаг от последней женщины Громовержца.

— Внука хочу, — прошептала Алкмена, привставая на цыпочки и вскидывая руки к небу. — Внука… или внучку. Только рано еще… За что караете, боги? Любовь забрали, мужа забрали, сыновей забираете… виновата я, да? Одного должна была родить? Внука хочу… Не героя. Обычного…

Она повернулась и пошла прочь легкой, скользящей походкой, что-то неслышно бормоча и по-девичьи пританцовывая на ходу.

Амфитрион не выдержал — отвернулся.

— Ты бы лучше пошел за ней, — Автолик жарко задышал Амфитриону в ухо и, видя, что тот послушно встает, добавил:

— Неровен час — заблудится, или еще что… И последнее — сперва не хотел тебе говорить, но вижу — придется. Тот бросок, за который я Алкида при всех высмеял…

— Бросок? — недоуменно обернулся Амфитрион, выбираясь в проход. — Ах, да, бросок… Ну и что?

— А то, что меня в свое время этому броску отец научил. Чуть по-другому, правда — так и я тогда постарше твоих мальчишек был, и ростом повыше… а в остальном — знакомая повадка. Ты б поразмыслил об этом, хорошо?

— Да, хорошо, — кивнул Амфитрион, спускаясь с трибуны и не очень вдумываясь в слова Автолика. — Хорошо, конечно…

Уже у самого выхода из палестры, почти догнав жену, он вдруг вспомнил, кому Автолик Гермесид приходится сыном — и передернулся, чувствуя, как где-то очень глубоко внутри него прошла волна легкого озноба.

Старое, полузабытое ощущение… как перед самой первой битвой, где он чудом остался жив.

4

Проводив Алкмену до самого дома — он так и не решился догнать ее или окликнуть — Амфитрион прикрыл за женой створки ворот, а сам остался на улице, сев прямо на землю рядом с воротами и прислонившись спиной к шершавому камню стены.

Мельком он подумал, что сейчас похож на нищего в ожидании подаяния.

Слева от Амфитриона послышался топот бегущего человека, но поворачивать голову, чтобы посмотреть на того, кто ни свет ни заря носится по улицам Фив, было выше сил. Амфитрион только отметил про себя, что бежит человек плохо — спотыкаясь, хрипя, со свистом гоня воздух через воспаленные легкие; а вот уже топот стих… а хрип остался.

— Скорее! Скорее, лавагет! Вооружай челядь! Они сейчас будут здесь! Ну скорее же!..

— Не кричи, — равнодушно попросил Амфитрион, не двигаясь с места. — Весь дом разбудишь.

— Что с тобой, лавагет?! Вставай!

— Я уже давно не лавагет. Забудь.

— Для меня — лавагет… вставай, свиная падаль!

Амфитрион и не заметил, как его подбросило на ноги. Человек выброшенной на берег рыбой затрепыхался в его руках, оскалившись странно-радостной гримасой, отчего лицо человека напомнило… напомнило… проваленная переносица, седые, жесткие, как сосновые иголки, волосы, крохотные, близко посаженные глазки, встопорщенная бородища…

— Гундосый, ты?! — Амфитрион разжал пальцы.

— Хвала Зевсу! — счастливо просипел Телем Гундосый, потирая шею, где, словно выжженное клеймо, остались красные пятна — следы Амфитрионовой хватки.

— Хвала Зевсу! Я уж думал — все, был лавагет, да сплыл! Ан нет, дымит еще… ну и пальчики у вас, господин, доложу я вам, это ж не пальчики, это ж Гефестовы клещи!..

— Дело говори! — рявкнул Амфитрион, забыв, что только что сам своим бездействием толкнул Гундосого на грубость.

— Я их остановить хотел, лавагет — да разве ж их остановишь?! Филида они просто растоптали, и меня б смяли — так я деру дал… и к вам! А они идут, лавагет, они идут, они скоро будут здесь — я не тот уже, старый я, быстро бегать не могу! В боку у меня колет…

— Кто — они?!

— Люди! Люди, лавагет! Фиванцы. Говорят — Ификла убить надо… в жертву принести! Иначе на Фивы несчастье падет, боги отвернутся!.. Галинтиада-старуха нашептала, что знамение ей было: Ификл Лина кончил, а Алкид непорочен, чист Алкид-то, герой богоравный! Я ей хотел рот заткнуть — так она вывернулась, а люди на нас с Филидом… эх, Филид, Филид, что ж ты так!.. не уберег я тебя…


С двух сторон в улицу стала вливаться толпа. Люди шли на удивление тихо, без крика, без гомона — страшно шли, спокойно, сосредоточенно, зная, зачем идут, и на что идут. Словно река в половодье, захлестывали пустое пространство, пенились отдельными возгласами, накатывались волна за волной; у многих в руках были палки и камни. Казалось, что это движение неостановимо, что вот сейчас крохотный островок у ворот дома, где замерли Амфитрион и Телем, будет тоже затянут людским водоворотом — и тогда все случится само собой, все, что должно случиться; все, что до теперешней минуты еще лежало на коленях у богов.

Впрочем, островок пока что держался — ворота, забор да клочок земли вокруг Амфитриона и озирающегося по сторонам Гундосого.

Река, в неурочное время разлившаяся посреди Фив, плеснула прорвавшимися вскриками, и первая волна тронула неуступчивую сушу, частью откатившись обратно, частью оставшись на берегу островка, на расстоянии копейного удара от двоих уже немолодых людей, загораживавших ворота.

— Что, Персеид? — буркнул приземистый широкоплечий ремесленник, почесывая голую и на удивление безволосую грудь. — Родил ублюдка? У-у, род ваш… все такие — что дед твой, что ты, что сыночек твой! Хоть чужих, хоть своих — убьют и не заметят! А ты, Гундосый, еще свое получишь, помяни мое слово…

За спиной ремесленника топталось человек семь — перешептывались, исподтишка указывали пальцами; двое поминутно трогали рукояти ножей за поясами, а крайний слева выставил перед собой копье со старым щербатым наконечником.

— Боги гневаются, — ремесленник не был горазд на речи, и слова подбирал с трудом, явно удивляясь недогадливости Амфитриона. — Гневаются боги-то… зачем Ификл Лина-бедолагу убил? Выдай щенка, Персеид — уйдем, клянусь кем хочешь, уйдем… что тебе, одного Алкида мало? Герой будущий, опять же в твоей семье растет, значит, вроде как твой… Так сам отдашь Ификла или как?

Позади Амфитриона заскрипели, открываясь, ворота.

— Я их в доме заперла, — Алкмена обращалась к мужу так, словно кроме них двоих, никого на улице не было. — А то они сюда рвались… Я правильно сделала, да, Амфитрион?

— Правильно, — не оборачиваясь, ответил он. — Правильно. А теперь уйди. И ворота закрой. На засов.

— Никуда я не пойду, — Алкмена слегка потерлась щекой о плечо мужа, и Амфитриона это прикосновение обожгло раскаленным железом, а ремесленник, наткнувшись на его взгляд, дернулся и отступил назад.

— Никуда я не пойду. Я обоих рожала — вот теперь пусть сперва меня… Рабы боятся, выжидают, а я уже ничего не боюсь. Пусть меня — в жертву. Ты извини, Амфитрион, я не подслушивала, но Телем так кричал…

— Телем, забери ее! — приказал Амфитрион. — Силой, как хочешь — только забери! Быстро!

— Пойдемте, госпожа моя, ну пойдемте… — глухо забубнил Гундосый и вдруг, подхватив Алкмену на руки, скрылся вместе с нею за воротами.

Лязгнул засов.

— Уходите, — тихо сказал Амфитрион, обращаясь к толпе, которую для него сейчас олицетворял вот этот стоящий напротив ремесленник, тупо моргающий бесцветными ресницами; человек, пришедший за его, Амфитриона, сыном.

За одним из его сыновей.

— Жертва! — пронесся над толпой знакомый визг, но времени вспоминать, кто это, не было. — В жертву Ификла, убийцу безгрешного Лина, Орфеева брата! Должно воздвигнуть Алкиду алтарь — и на нем нечестивца обречь на заклание медью двуострой, как жертву Алкиду-герою, Зевесову детищу! Жертву!..

И островок вокруг Амфитриона стал вдвое меньше.

Что-то происходило сзади, за воротами, в доме или во дворе, что-то творилось там, вынуждая обернуться, разобраться, выяснить — но оборачиваться было нельзя, потому что любое неосторожное движение могло быть истолковано капризной судьбой, как слабость, неуверенность, как возможное согласие; если что-то еще и держало толпу — так это сорокапятилетний человек у ворот, седеющий мужчина с бронзовым взглядом, которого уже мало кто помнил, как Амфитриона-Изгнанника, или как лавагета Амфитриона, сокрушившего тафийских пиратов. Десять с лишним лет спокойной, ничем не выдающейся жизни — вполне достаточный срок для забвения; для большинства он был просто мужем Алкмены, родившей Зевсу будущего героя.

Оборачиваться было нельзя.

Толпа скоро поймет, что убить его, Амфитриона, гораздо проще, чем колебаться или принимать решения; но каждое выигранное мгновение — это миг жизни живых.

Может быть, еще удастся дожить до рассвета.

Ремесленник потоптался на месте, потом ни с того ни с сего уставился поверх головы Амфитриона, как если бы на заборе объявился Гермес-Килленец в своих крылатых сандалиях.

Дружки ремесленника тоже подняли головы и взволнованно засопели.

— Ишь ты! — непроизвольно вырвалось у того, что с копьем. — Во дают… которого ж на алтарь-то?

«Нельзя оборачиваться, — как заклинание, твердил Амфитрион, — нельзя… нельзя!»

Босые пятки ударили в землю слева и справа от него; и какой-то увесистый предмет шлепнулся рядом, тупым и жестким краем больно зацепив лодыжку.

— Держи, отец! — в правую ладонь ткнулось нечто знакомое, и Амфитрион не сразу понял, что это — рукоять меча.

Ладонь поняла это гораздо раньше, вцепившись в оружие.

— Держись, отец! — ремень щита охватил левое предплечье, и привычная тяжесть заставила руку согнуться и выдвинуться вперед.

Ремесленник попятился, чуть не сбив с ног зазевавшегося приятеля; в глазах его появилось озадаченное выражение человека, сообразившего, что именно в его живот меч войдет первым, и не знающего, что теперь делать: бежать или нападать?

— Мать же вас заперла, оболтусы! — бросил Амфитрион, становясь так, чтобы краем щита прикрыть Алкида, норовящего сунуться вперед.

— Вот еще! — презрительно отозвались близнецы, опираясь на дротики. — Тоже мне — дверь называется! Мы потом починим…

Камень, брошенный из задних рядов толпы, пролетел мимо уха Ификла и ударился об забор. Женский вопль: «Что вы делаете?! Мы ж не знаем — который…» задавленно смолк, утонул в агрессивном гуле, вспугнутой птицей взмыл над толпой тот самый знакомый визг: «Бейте! Бейте, фиванцы! Зевс различит — который…»; второй камень грозно прозвенел о бронзовую бляху щита, упав к ногам Алкида. Толпа пришла в движение: многие женщины, старики и просто трусы старались протиснуться куда-нибудь подальше от эпицентра событий, не желая из зрителей превращаться в участников возможного побоища; наиболее рьяные кричали и размахивали кто чем, но вперед пока не лезли — ждали первой крови.

— И-эх! — очнувшийся ремесленник выхватил у приятеля копье и замахнулся для броска.

Амфитрион чуть присел, повернув щит и отслеживая неумелый взмах, моля богов только о том, чтобы сыновья не двигались с места, чтобы глупая и пылкая юность не бросила их на старое щербатое копье; руку с мечом он отставил далеко вправо, пытаясь преградить дорогу Ификлу — и шальная, нелепая мысль молнией сверкнула на самой окраине сознания, мысль о том, что за такую отставленную руку Кастор устроил бы нерадивому ученику…

Над головой жестко свистнула стрела — Амфитриону показалось, что древко стрелы чуть ли не взъерошило ему волосы — и до середины вошла в выпученный глаз ремесленника, выставив из основания черепа хищное узкое жало.

Сила удара развернула уже мертвого, но еще не упавшего человека боком, и Амфитриону была хорошо видна эта длинная стрела, наискось перечеркнувшая голову.

Вторая стрела вонзилась, дрожа оперением, под ключицу одному из семи любителей жертв, заставив того вскрикнуть и выронить нож; остальные тут же наладились бежать, и третья стрела с хрустом воткнулась в чью-то ягодицу, вызвав истошный вопль пострадавшего и бурю смеха у близнецов.

Усиливая панику, откуда-то сбоку раздался пронзительный боевой клич в сопровождении басистого рева, — в отличие от Кастора, Автолик не любил, да и не умел осмысленно кричать в преддверии свалки — и стоявшие в том конце улицы фиванцы шарахнулись прочь, не разбирая дороги…

Река-толпа отхлынула от ворот, поспешно всасываясь в дальний конец улицы.

Только тогда Амфитрион обернулся.

На крыше его дома стоял долговязый лучник и махал рукой Амфитриону с детьми.

За спиной Ифита всходило солнце.


— …Что ж ты с другого конца не зашел-то?! — упрекал потом Кастор Диоскур довольно ухмыляющегося Автолика. — Я ж тебе говорил, а ты уперся, как осел…

— Говорил, говорил, — соглашался Автолик, сгребая в охапку лаконца в полном вооружении и приподнимая его над землей. — Только куда б они тогда бежали, дурья твоя башка, если б мы с обеих сторон зашли, а Ифит на крыше с двумя колчанами обосновался? Куда, я тебя спрашиваю?!

— Вот и я говорю, что некуда им тогда было бы бежать! — мотал головой кровожадный Кастор. — Вечно ты меня не слушаешься…

А сумрачный Ифит Ойхаллийский все разглядывал сломанную стрелу и молчал.

5

К полудню дом Амфитриона был оцеплен солдатами — для безопасности и во избежание повторения, как объясняли молодые десятники, ссылаясь на приказ басилея и шепотом рассказывая друг другу невероятные байки об Амфитрионовом прошлом.

Солдаты слонялись по улице, изнывая от жары в своих широких кожаных панцирях, забредали во двор и приставали к рабыням; в целом они вели себя пристойно, но назойливо — и Амфитрион, никогда не отличавшийся терпимостью, был рад, когда в происходящее вмешался Гундосый, который так никуда и не ушел. Телем — разом помолодевший, сияющий, всюду успевающий — тут же принял на себя командование, невзирая на робкий протест десятников, и, помянув старые добрые времена, взялся за дело. Солдаты сбились в кучу неподалеку от ворот, некоторое время из самой гущи неразборчиво доносился голос Гундосого, после чего солдаты вприпрыжку разбежались по прежним местам, но с этого момента их стало не видно и не слышно, словно Телем выдал каждому по шлему-невидимке Владыки Аида.

Прохожих на улице не было, но счастливые от сброшенной ответственности десятники шепотом повторяли приказ Гундосого ни с кем в разговоры не вступать, грозно косясь на собак и дуреющих от жары птиц, явно желающих вступить в разговор — чего допускать нельзя было ни в коем случае.

Иного занятия десятникам не оставалось.

А спустя некоторое время к Амфитриону заявился Креонт Фиванский с супругой — не как басилей, практически без сопровождения, а якобы по-семейному, чем немало встревожил и без того задерганную Алкмену.

Мужчины немедленно уединились в мегароне, а обиженные таким невниманием женщины (в основном Навсикая, потому что Алкмене было не до обид) прошли в гинекей, где Навсикая занялась выспрашиванием подробностей и пересказом свежих сплетен.

Впрочем, визит завершился довольно быстро, и Креонт с подчеркнуто непроницаемым лицом удалился, чуть не забыв свою жену — задумался, должно быть.

Во всяком случае, так решил Гундосый, глядя на террасу перед мегароном, где, опершись о балюстраду, стояли Амфитрион и только что подошедшая Алкмена.

О чем они говорили — этого Телем слышать не хотел, и благоразумно отошел подальше.

А говорили они вот о чем:

— Зачем Креонт приходил?

— Поздравлять нас приходил, — без тени усмешки ответил Амфитрион. — Со счастливым исходом.

— Знаю. Навсикая рассказывала. Боги вмешались…

— Какие боги?

— Эх, ты, глупый, седой муж… все знают — один ты спрашиваешь! Пришли нечестивцы ворота ломать — а тут у ворот Арес Эниалий с мечом в руке, по бокам сыновья его, Фобос-Страх и Деймос-Ужас, слева-справа Гермес с Афиной Алалкоменой, а на крыше Аполлон сребролукий!..

— И весь город к одному из нечестивцев под хитон лазит, дырку от Аполлоновой стрелы ниже спины щупает, — закончил Амфитрион, постукивая ребром ладони по перилам. — Пусть их щупают… лишь бы дыркой не ошиблись. А Афина — это, должно быть, Автолик.

— Скорее, Кастор — он красивее… хоть и не девственник.

— Да уж, чего нет, того нет, — согласился Амфитрион.

— Что еще Креонт говорил?

— Говорил, что Лина Алкид убил.

— Откуда он знает? У Тиресия спрашивал?

— Он не знает. Просто так ДОЛЖНО БЫТЬ.

— Почему?

— Будет суд, Алкмена. Оба брата соглашаются, что Лина разозлил Ификл, порвав струну — Алкид в это время находился в палестре… злил Автолика. Значит, если Лина убил Ификл — Ификл виновен, ибо провинившийся ученик обязан покорно принимать побои учителя. Но если убийца — Алкид, то он чист перед богами, потому что Лин ошибся, ударив невиновного; а по закону Радаманта, тот, кто ответит ударом на несправедливый удар, не подлежит наказанию. Теперь ясно?

— Мудр Креонт…

— Воистину мудр.

— Значит, убил Алкид?

— Значит, так.

— И все будет по-прежнему? Как раньше?

— Нет. Мудр Креонт, басилей Фив… После очищения Алкида я сошлю его из города. Достаточно далеко, чтобы он не мозолил глаза и умы почтенных фиванцев; но и достаточно близко, чтобы мы могли его навещать. Например, в рыбачьи поселения близ Копаидского озера… нет, лучше на Киферон, к пастухам.

— Надолго?

— Не знаю, Алкмена. Год, три, пять — как получится. Я сейчас боюсь загадывать. Я знаю только одно: ты родила мне… мне и Зевсу двоих сыновей. Спасибо, Алкмена. Это все, что я знаю.

— Нет, глупый, седой муж мой… я родила ТЕБЕ двоих сыновей. И благодарна тебе за них. Потому что не Арес сегодня закрывал собой ворота нашего дома, и не Фобос с Деймосом стояли рядом с ним. А Зевс… ну что ж, Зевс есть Зевс, и завтра я схожу, принесу ему жертву.

— И я с тобой. Ладно?

— Не надо. Лучше проследи за мальчиками. И объяснись с ними.

— Объяснюсь. Убийца Лина должен быть один.

— Да, муж мой. Убийца должен быть один.

6

После разговора с Креонтом Амфитрион не слишком опасался предстоящего суда — если не случится чего-нибудь непредвиденного, судьи решат то, что подскажет им басилей. Алкид будет признан виновным и тут же оправдан согласно закону справедливейшего критянина Радаманта; потом мальчик пройдет обряд очищения и через неделю-другую отправится на Киферон, в горы, подальше от досужих сплетен и вездесущих глаз.

Лина этим, конечно, не воскресишь… впрочем, живым — живое, и разговор с близнецами лучше не оттягивать.


В доме братьев не обнаружилось. Амфитрион удивленно пожал плечами, потрогал смятые постели — покрывала еще хранили тепло, значит, близнецы сбежали только что и не успели уйти далеко.

Беззвучно сыпля проклятиями, он взобрался на крышу дома и окинул взглядом окрестности.

«Поймаю — выдеру, как Зевс козу Амалфею! — мысленно пообещал он. — Совсем, понимаешь, распустились… герои! Выпорю — и под замок, до самого отъезда!»

И почти сразу увидел две абсолютно неотличимые на таком расстоянии фигурки в одинаковых хитонах песочного цвета, быстро идущие к северо-восточной окраине Фив.

Кричать было бесполезно — близнецы или не услышат, или сделают вид, что не услышали (в этом Амфитрион ни минуты не сомневался) — так что бывший лавагет спрыгнул во двор, едва не подвернув ногу, и поспешил вслед за сыновьями.

Уже на самой окраине он снова увидел впереди две знакомые фигурки, сворачивающие к холмам, и прибавил шагу.

Еще немного — и Амфитрион непременно догнал бы близнецов. Он быстро прошел мимо кучи гниющих веток, похожей на остатки забытого шалаша, рявкнул на залаявшего было пегого пса так, что бедная собака поджала хвост и мигом исчезла, свернул в пологую ложбинку между холмами; вон они, Алкид с Ификлом, шагах в пятидесяти впереди…

Зевс Додонский!

В первое мгновение Амфитрион просто застыл на месте с разинутым ртом, а потом, опомнившись, бросился вперед и вскоре оказался на том самом месте, где только что были (сам видел!) и исчезли его сыновья.

Исчезли, скрылись, пропали… на пустом месте, где и спрятаться-то негде!

Амфитрион судорожно сглотнул горький комок, застрявший в горле, пытаясь подавить растерянность и быстро усиливающуюся тревогу, потом оглянулся на Фивы (крепостной стены на северной окраине не было, и в полете стрелы от него виднелись ближайшие строения) — и заметался между холмами, чуть ли не обнюхивая все кусты и валуны, стараясь не пропустить ничего, что могло бы послужить укрытием проклятым мальчишкам!

— Алкид! — не выдержал наконец не на шутку встревоженный Амфитрион. — Ификл!..

Тишина.

Амфитрион понял — кричи не кричи, ответа не будет.

В сотый раз обходя небольшой пятачок, на котором пропали дети, Амфитрион вдруг неожиданно для себя самого ощутил, что тревога выкипела в нем вся, без остатка, и раздражение тоже выкипело, а растерянность — та вообще ушла первой пеной, оставив на дне только злость, безликую, безудержную злость, перерастающую в жгучую, неподвластную рассудку ярость, словно вокруг кипит бой, и он, Амфитрион, уже занес копье для решающего удара, а враг куда-то исчез, и жало копья нетерпеливо дрожит, мечтая вонзиться хоть во что-нибудь, вонзиться, разрушить, разорвать; надежды не осталось, мыслей не осталось, пропали цель, смысл, польза, внутренний огонь готов был пожрать самое себя за неимением иной жертвы…

Именно тогда он увидел.

Искоса, краем глаза, не веря самому себе, он увидел, как еле заметно сдвинулись очертания холмов, как в зыбкой дымке слева от него мелькнул полуразвалившийся дом, возле которого…

Амфитрион успел только процедить сквозь зубы: «Ну, Гермес-Проводник!» — и, не дав себе задуматься, шагнул в дымку. Земля качнулась под ногами, в паху возник легкий холодок, и Амфитрион вдруг совершенно ясно разглядел этот невесть откуда взявшийся дом, у входа в который прямо на земле расположились Алкид с Ификлом, что-то с жаром втолковывавшие гибкому загорелому юноше в нарядном хитоне и красно-коричневых сандалиях.

Юноша жестом прервал близнецов, порыв ветра донес до Амфитриона его голос, и бывший лавагет вздрогнул, закусив губу — голос юноши, даже изорванный ветром в клочья, показался неприятно знакомым. «Переулок, — тут же подсказала память. — Темный переулок, убитый раб-эфиоп, Алкмена у забора, и несокрушимый противник в плаще цвета морской волны… и голос из-за его спины! Голос, до этого уже однажды прозвучавший в таверне, где так нелепо погиб несчастный Эльпистик Трезенец!»

Это было тринадцать лет назад.

Амфитрион вгляделся повнимательнее — и узнал не только голос, но и лицо юноши. Именно его он видел восемь лет назад во дворе у Автолика, когда приходил уговаривать того взяться за обучение близнецов. Да, именно это лицо, узкое, горбоносое, с высокими скулами, чем-то напоминающее лицо самого Автолика, но без присущей Автолику массивности… причем за прошедшее время странный юноша ничуть не изменился.

«Ну что ж, вот и встретились!» — недобро усмехнулся про себя Амфитрион, замедлил шаг и, насвистывая и подчеркнуто никуда не торопясь, направился к дому.

Увлеченные разговором мальчишки и загадочный нестареющий юноша заметили Амфитриона, лишь когда он оказался совсем рядом — хотя шел бывший лавагет открыто, не таясь.

Заметили, опомнились и уставились на пришельца, как на тень, явившуюся из Аида.

— А вот и папа… — растерянно булькнул Ификл, поперхнувшись на полуслове, но Амфитрион не обратил на него и на Алкида никакого внимания. Он стоял и пристально смотрел на горбоносого юношу, который в свою очередь платил ему тем же.

— Я вижу, ты так и не оставил в покое мою семью, — наконец проговорил Амфитрион тоном, не сулящим ничего хорошего.

— Это Гермес, папа, — опасливо сообщил Алкид. — Ну, этот… который бог.

Что-то мелькнуло в глазах Амфитриона, но даже юноша, которого Алкид назвал Гермесом, не сумел уловить, что именно.

— Радуйся, Гермес, сын Зевса, — спокойно приветствовал юношу Амфитрион, произнося каждое слово с уверенным достоинством. — Я — Амфитрион, сын Алкея. Примешь гостя?

— И ты радуйся, Амфитрион, сын Алкея, — серьезно ответил Гермий. — Будь гостем, во имя моего отца, покровителя гостеприимных!

— Папа, папа, а мы тут с Пус… с Гермесом как раз говорили, — наперебой загомонили близнецы, сообразив, что ничего страшного уже не случится; но тут они как раз ошиблись, потому что Амфитрион резко оборвал обоих:

— Помолчите! Кто вас учил вмешиваться в разговор старших?! — братья испуганно притихли. — С вами я еще дома разберусь!

Гермий одобрительно кивнул.

— Это правильно, — заметил он, улыбнувшись. — А то мне все время строгости не хватает. Добрый я…

— Заметно, — Амфитрион опустился на землю напротив юноши-бога. — Ведь это благодаря твоим урокам Алкид свернул шею учителю Лину.

— Знаю, — Гермий больше не улыбался. — Они мне уже все рассказали.

— А мне — нет, — голос Амфитриона прозвучал неожиданно грустно.

— Тогда откуда ты знаешь, что убийца — Алкид, а не Ификл?

— Ты только что сам это подтвердил.

— Я?!

— Ты. Я сказал тебе, что Алкид свернул шею Лину, и ты не возразил. Более того, ты согласился, добавив при этом, что дети тебе все рассказали.

Брови Гермия поползли вверх.

— Прав был Хирон, — непонятно к чему пробормотал он и тут же добавил:

— А зачем тебе нужно, чтобы убийцей оказался именно Алкид?

— Потому что тогда его оправдают по закону Радаманта. Слыхал о таком? Критянин, брат владыки Миноса… дескать, тот, кто ответит ударом на несправедливый удар, ответственности не несет.

— Хорошая мысль, — одобрил Гермий. — Креонт, небось, додумался?

— Он… больше некому.

— Умен басилей. Что ж, так тому и быть; тем более, что это правда. Ну а если судьи решат к оракулу обратиться — ответ будет такой, какой нужно. Уж я позабочусь!

Ификл, осмелев, тронул отца за плечо.

— Так значит, Алкида оправдают? — не удержался он. — Да, папа?

— Оправдают, — на этот раз Амфитрион не стал одергивать сына.

— И все станет, как раньше?

— Нет, — грубо отрезал Амфитрион, пытаясь скрыть, как глубоко ранил его вопрос сына; вопрос, заданный голосом Алкмены, вопрос, на который он вчера уже отвечал. — После суда я отправлю Алкида на Киферон. А ты, Ификл, останешься в Фивах.

— Не останусь, — насупился Ификл. — Пусть меня тоже судят! Ну, сочтут виновным… ведь не казнят же?!

— Не казнят. Сошлют.

— Ну вот! — почему-то обрадовался Ификл. — Пускай ссылают!

— Дурак! — взорвался Амфитрион, еле сдерживая желание отвесить упрямому сыну хорошую оплеуху. — Осел безмозглый! Алкида сошлю лично я, как его отец!.. или хотя бы как его земной отец. Но при этом твой брат будет оправдан и очищен перед богами (Гермий подтвердил это кивком головы) и людьми! А тебя сошлют без очищения! И всякий свободный человек будет просто обязан убить тебя, при этом не только не запятнав себя, но и даже совершив поступок, угодный богам! Понял теперь?! Я прав, Гермес?

— Прав, — уныло подтвердил Гермий.

— А желающих понравиться богам найдется предостаточно, — уже спокойнее закончил Амфитрион. — В отличие от желающих очистить тебя от скверны. Вспомни богобоязненных фиванцев у наших ворот… Так что Лина убил Алкид. Все. И не будем об этом.

— Не будем, — Ификл упрямо взглянул на отца. — Но с Алкидом я все равно поеду. Не удержите.

— Да ладно тебе, Ификл, — неуверенно возразил брату Алкид. — Оставайся, чего там! Дом, палестра… мама, опять же, рада будет… а ко мне станешь в гости приезжать. Папа, ты ведь в гости его отпустишь?

— В гости отпущу, — слегка оттаял Амфитрион.

И зря.

— В гости не хочу, — сухим и звенящим голосом бросил Ификл. — Мы поедем вместе. Или я из дому сбегу. Или убью кого-нибудь — и придется меня тоже судить и ссылать!

Гермий вмешался как раз вовремя — сейчас только что-то совершенно невероятное, как, например, вмешательство бога, могло удержать Амфитриона от того, чтобы не задать Ификлу умопомрачительную трепку.

— Парни, — поспешно приказал Лукавый, — кыш отсюда! Быстро! Дайте взрослым поговорить.

Близнецы с облегчением подхватились на ноги и мигом умчались прочь, прошелестев босыми пятками по высокой траве — сандалии обоих так и остались стоять у порога дома.

Некоторое время бог и человек, оставшись один на один, молчали.

— Я о приступах у Алкида, — произнес наконец Гермий, слегка запинаясь. — Как они в последнее время?

— Почти прекратились, — пожал плечами Амфитрион. — А что, Гера стала добрее? Впрочем… это ничего, что я вот так, запросто? Может, жертву какую принести?

— Ничего. А Гера… не в мачехе дело. Просто приступы безумия у Алкида не прекратились, и в ближайшее время вряд ли прекратятся, — честно признался Лукавый. — Суть в том, что он… что дети научились угадывать их приближение, а я научил их при этом прятаться от досужих глаз. Не спрашивай меня, Амфитрион, почему я так говорю, а попробуй просто поверить: братьев нельзя разлучать. И не волнуйся — я присмотрю за ними на Кифероне.

— А я-то думал, что мне дадут спокойно состариться и умереть в Фивах, — неожиданно заявил Амфитрион, со странной улыбкой взглянув на юношу-бога, и Лукавому вдруг показалось, что перед ним в облике смертного сидит Старший, его дядя, Владыка Аид; и то, что Гермий во много раз старше этого человека, не имеет сейчас никакого значения.

Впервые Лукавый не нашелся, что сказать.

— Ты знаешь, Гермес, — очень просто добавил Амфитрион, отгоняя от своей шеи назойливого слепня, — с этого дня, пожалуй, я буду лучшего мнения о богах. Во всяком случае, о некоторых.

— Спасибо, — так же просто ответил Гермий. — Это лучшая жертва, которую ты мог принести.

— Очень уж большая, — вздохнул Амфитрион.

7

Все было почти как тринадцать лет тому назад.

…Шестого дня месяца гекатомбеона из южных ворот Фив выехала и двинулась дальше процессия из трех колесниц, запряженных парами лошадей митаннийской породы; первой колесницей правил лично Амфитрион, второй — мрачный Телем Гундосый, третьей же…

Нет, сейчас все было так, да не совсем так; или даже совсем не так.

Молчала толпа, никто не размахивал ветвями лавра, шла за последней колесницей заплаканная Алкмена, поддерживаемая своим сводным братом Ликимнием — зрелым уже мужчиной, мужем Перимеды, сестры Креонта, а вовсе не тем глазастым буйно-черноволосым юнцом, каким был он во время паломничества в Дельфы; не пели песен солдаты, да и не было никаких солдат… просто двигались колесницы, и поводья последней держал в руках Ифит Ойхаллийский, а за спиной Ифита, опершись о борта, стояли братья-близнецы Алкид и Ификл, едущие на Киферон в ссылку.

Завершился суд, отзвучал закон Радаманта, оправдывающий Алкида, все прошло согласно замыслу Креонта, басилея Фив — впрочем, не обошлось и без досадной загвоздки. Один из судей, Иобат-фокидец, человек упрямый и дотошный, потребовал не давать веры признанию Алкида в убийстве учителя Лина и обратиться к оракулу какого-нибудь подходящего божества. Зевса-Олимпийца твердолобый Иобат подходящим не счел — дескать, отец всегда будет сына выгораживать; Гера также не устроила Иобата возможной предвзятостью, затем были отвергнуты Аполлон (слишком подвержен влиянию Зевса), Арес (поощряет убийства), Аид с Персефоной (далеко, могут не услышать), Афина и Артемида (обе — девственницы; правда, непонятно, чем это не устраивало многомудрого Иобата)…

Когда обсуждалась кандидатура Гермеса, на площадь, где вершился суд, влетел запыхавшийся гонец и сообщил, что дом Иобата обокрали, а заодно неведомые разбойники угнали у злосчастного судьи два овечьих стада; вдобавок двенадцатилетняя дочь Иобата призналась, что беременна, но не призналась, от кого.

Перед тем, как потерять сознание, Иобат счел все это вполне убедительным знамением со стороны лукавого бога — и дальше суд уже шел, как по маслу.

Зарезали истошно визжащего поросенка, жрец Аполлона вознес над убитым животным моление к Очистителю от Скверны, Креонт помахал поросенком над головой сумрачного Алкида — сперва удостоверившись у Амфитриона, что это именно Алкид, — поросячья кровь забрызгала лицо и руки мальчишки, на чем очищение закончилось, и жрец отобрал поросенка для возложения на жертвенник.

Очень уж любил жареную поросятину…

Неделя ушла на сборы. За это время братья дважды ходили на могилу Лина, где покоился сожженный прах убитого кифареда, а в остальное время безвылазно сидели дома и молчали; Креонта беспокоило надвигающееся закрытие палестры, что сразу лишало Фивы некоторой славы, а басилея — некоторого дохода… Ифит-лучник твердо решил ехать с братьями на Киферон, Кастор собрался проведать своего собственного брата Полидевка, и по глазам лаконца было ясно, что, скорее всего, он больше не вернется в Фивы; оставались Автолик с Амфитрионом, обещавшие Креонту поднатаскать бывших учеников из первого набора, кому сегодня семнадцать-восемнадцать, чтобы они через пару лет… короче, все это было трезубцем по воде писано, и басилею лишь прибавлялось головной боли.

А для Алкида и Ификла все оставалось за спиной: палестра, любопытные глаза фиванцев, мелькнувшее в толпе сморщенное личико сумасшедшей карлицы Галинтиады, спотыкающийся шаг Алкмены, учителя Автолик с Кастором, махнувшие рукой из первого ряда зевак — вокруг лаконца и сына Гермеса образовалась некоторая пустота, и ближайшие к ним горожане робко жались друг к другу — караульщики у ворот, сами ворота, стены города…

Прошлое оставалось за спиной, глядя вслед близнецам.

— Мне кажется, мы уже взрослые, — шепнул Алкид брату, слегка ежась. — А тебе?

Ификл только молча кивнул.

Словно чувствуя состояние братьев, Ифит-лучник незаметно придерживал коней, заставляя их идти шагом, не торопиться, не уносить настоящее от прошлого слишком быстро — и колесницы Амфитриона и Телема сперва вырвались вперед, а там и вовсе скрылись за поворотом.

Цокают копыта.

Громыхают на камнях колеса.

Все дальше семивратные Фивы.

Вот и поворот.

Ифит-лучник смотрел вперед, на дорогу, а братья — назад, на оставляемый город, и поэтому видели они разное. Близнецы видели, как с востока из-за Фив выдвигается гроза, беременная ливнем, разворачиваясь в полнеба и словно ожидая мига, когда колесницы скроются за поворотом, и тогда гроза наконец облегченно вздохнет, колебля вершины кипарисов, и рухнет на покинутые Фивы тугими потоками, рыча и скалясь…

А Ифит, сжимая поводья, видел иное. Он видел, что колесница Амфитриона остановилась у обочины дороги, сам Амфитрион соскочил с нее и направился к камню, на котором кто-то сидел.

Ифит невольно на миг зажмурился — ему показалось, что на камне близ дороги сидит покойный Лин-кифаред.

За спиной Ифита вскрикнули обернувшиеся близнецы.

Первое потрясение прошло, и острый взгляд лучника безошибочно определил, что сидящий на камне человек существенно отличается от Лина, хотя и похож, очень похож — но моложе лет на семь-восемь, и овал лица мягче, а бороды он не бреет, лишь коротко подстригая ее на щеках и подбородке; еще человек чуть-чуть сутулился, глядя на Амфитриона снизу вверх, а Лин никогда не сутулился… при жизни.

— Кастор говорил, что ты в Пиерии, — услышал Ифит слова Амфитриона, подъезжая и останавливаясь у колесницы Телема. — Или в Иолке.

— А я не в Пиерии, — еле заметно усмехнулся человек, похожий на Лина. — И не в Иолке. Я — здесь. Но, поверь мне, совершенно случайно.

— Мне… мне очень жаль…

— Не надо. Не надо, Амфитрион. Лучше познакомь меня с детьми. Я так много слышал об Алкиде… о них, что боги не простят мне, если я пренебрегу этой встречей.

Амфитрион, не глядя, махнул рукой, и близнецы спрыгнули на землю, подбежав к отцу.

— Это Алкид и Ификл, — Амфитрион ронял слова скупо, одно за другим, словно камни в воду. — А это… это Орфей, брат Лина.

— Младший, — зачем-то уточнил Орфей, разглядывая близнецов. — Младший брат.

— Я, — Алкид неуютно переступил с ноги на ногу, сжимая и разжимая кулаки, — я… меня очистили!.. Креонт. Поросенком.

Орфей кивнул, не вставая с камня.

— Конечно, — мягко согласился он. — Конечно, ты чист, мальчик. Ведь это ты Алкид, правда? И по твоим глазам видно, что ты готов предложить мне выкуп за смерть моего брата или собственную жизнь вместо выкупа. А твой брат предложит мне свою жизнь вместо твоей… а потом это сделает ваш отец. У вас хорошие глаза, мальчики, в них легко смотреть, как в прозрачную струю горного ручья — но изредка ручей набирается сил и превращается в реку, несущуюся вниз и яростно брызжущую пеной!.. Нет, я не возьму с вас выкупа за Лина: наша с вами встреча — достаточный выкуп. Ведь я узнал сегодня, что не одна Фемида слепа; слепы и другие боги, хотя и мнят себя прозорливыми!..

Недвижно стоял Амфитрион, завороженно молчали близнецы, каменными изваяниями возвышались лошади, запряженные в мраморные колесницы с мраморными возничими, небо медлило обрушиться грозой, забыв дышать и вслушиваясь в речь Орфея, в ее причудливый ритм, в странные созвучия гибкого, чуть глуховатого голоса — Орфей уже давно молчал, а все казалось, что в воздухе звучат невидимые струны, перебираемые невидимыми пальцами… и лежала рядом с камнем зачехленная кифара.

— Орфей! — послышалось со стороны обочины. — Орфе-е-ей!

И все очнулись.

Через луг, поросший дикими тюльпанами, к дороге бежала девушка — длинноногая, порывистая, едва ли намного старше близнецов, похожая на спешащую куда-то лимнаду, нимфу лугов.

— Орфей! Я здесь!..

И знамя каштановых волос упруго плеснуло по ветру.

— Это моя жена, — извиняющимся тоном пояснил Орфей, и в серых глазах его замелькали веселые искорки. — Это моя жена, Эвридика. Мы с ней идем в Фивы, к Тиресию. В Пиерии, на нашей свадьбе, прорицатель Эпер заявил, что наш брак будет счастливым, если я разучусь оборачиваться… а объяснить свои слова Эпер отказался. Вот, хочу спросить Тиресия — может, он что скажет…


Спустя некоторое время колесницы продолжили свой путь к Киферону, а гроза над Фивами по-прежнему медлила, словно давая войти в город двум путникам, мужчине и женщине; Орфею, тридцати двух лет от роду, и шестнадцатилетней Эвридике.

Людям свойственно ошибаться, особенно людям, рассказывающим друг другу по вечерам у пылающего очага разные истории… ведь все считали, что Орфей, сын Ойагра и Каллиопы, и Геракл, сын Зевса и Алкмены, впервые встретились в гавани Иолка, где готовился к отплытию двадцатипятивесельный «Арго»…

8

А Киферон встретил гостей птичьим гомоном, шелестом буковых крон, безмятежным покоем летнего леса и обильными возлияниями под жареную на углях баранину.

Вот уже третий день Амфитрион с разомлевшим Телемом порывались сосредоточиться и покинуть стоянку гостеприимных пастухов, но сосредоточиться с утра не получалось, днем было слишком жарко, а к вечеру в ручье уже остывали две-три амфоры (а иногда и четыре-пять амфор) с хмельными дарами Диониса, жалобно блеяли двое-трое (а иногда и четыре-пять) ягнят, влекомые под нож, и двое-трое (а чаще четверо-пятеро) юных пастушек шли к ручью, призывно подмигивая, дабы ниже по течению омыть уставшие за день члены и выяснить, что они, то есть члены, не такие уж уставшие, тем более, что гости приехали прыткие не по возрасту, в чем многие пастушки уже успели убедиться.

На следующее утро сосредоточиться опять не получалось.

Подрастающее поколение в лице Алкида с Ификлом знакомилось тем временем с молодыми пастухами, которые в первый же день вознамерились устроить близнецам «Паново посвящение» — куда входило катание на баране, окунание в ледяной источник, тесное знакомство с пастушьей палкой и множество других, интересных с точки зрения киферонской молодежи вещей.

— Маленьких обижают! — грозно насупились близнецы, не оценившие местного юмора, и посвящение не состоялось. Вернее, состоялось, но не совсем так, как намечалось.

Истошно орал скаковой баран, затертый в самой гуще свалки, источник принимал в свои обжигающие объятия совсем не тех, кого предполагалось вначале, крепкие пастушьи палки ломались о не менее крепкие головы и спины — в результате чего установились мир и взаимопонимание, и молодые люди дружной гурьбой отправились подглядывать за купающимися пастушками.

Те и так не очень-то прятались, но подглядывать было гораздо интереснее.

…Впрочем, всему на свете положен предел — кроме бессмертных богов, да хранят они нас и не оставляют своим благоволеньем! — и настал тот день, когда Амфитрион и Телем с немалым сожалением покинули гостеприимный Киферон и отправились домой, в Фивы.

А Ифит Ойхаллийский мигом вспомнил не только то, что он наследник своего отца (басилей Эврит за последние пять лет четырежды наезжал в Фивы, в палестру, и всякий раз оставался доволен и Ифитом, и успехами близнецов, пряча ревнивый огонек, нет-нет, да и вспыхивавший под густыми бровями), но и то, что он, Ифит-лучник, теперь единственный учитель на целых двоих учеников!

Зря, зря расслабились братья, глотнув хмельной воли! Седые пастухи только диву давались и хмыкали в кудлатые бороды, видя, как по приказу Ифита близнецы вихрем носятся вокруг стад наравне с пастушьими псами, скачут через ручей туда-сюда, взяв по увесистому камню в каждую руку, ясеневым древком от копья друг дружку молотят да кулачным боем с длинноруким Ифитом тешатся!

Ну, лук со стрелами — это вообще дело святое… Шишку на сосне видите? Какую, говорите, шишку? Вон ветка сбоку отвисла, две шишки на конце, а третья чуть левее… не видите? Ноги шире плеч, в коленях согнуть, спина прямая, в руки по камешку — стоять и смотреть, пока не увидите!

Настоящий лучник не смотрит, а видит, не видит, а чует, до мишени сердцем дотрагивается, полет стрелы нутром слышит; сам стреляет, сам летит, воздух собой режет, сам в мишени дрожит и второй стрелой из колчана выходит…

Эй, спины-то не гнуть, лентяи!

Вот тут и дрогнули заросли олеандра на дальнем конце поляны, где Ифит-Ойхаллиец близнецов мучил; хрустнули ветки, брызнув солнечными бликами, и прорвался кустарник хриплым ревом — страшным, голодным, не звериным, не человечьим, а таким, каким, небось, несытый Кербер тишину Аида тревожит.

С полуоборота вогнал Ифит стрелу на звук в переплетение душистых веток, а другая пернатая посланница запоздала, обиженно ткнувшись прорезью в тетиву… был рев — и нет, как не бывало, тишина вокруг, и лишь слабое поскуливание из олеандровых кустов, слабое, еле слышное, но — о боги! — вполне членораздельное.

— Ой, мамочки мои!.. ой, дурак… ой, да где ж таких рожают, что шуток не понимают?.. Ой, мамочки мои родные… ухо-то, ухо жалко-то как!.. ой, дурак…

И тут загоготал лес, затрясся, разродился многоголосым ржанием и звонким девичьим смехом, топотом и хрустом, воплями вперемешку с визгом, хлопаньем в ладоши, басистым улюлюканьем — и во все глаза глядел Ифит-лучник на толпу, вывалившую на поляну с разных сторон.

Козлоногие, козлорогие, лохматые, хвостатые, шумные, в обнимку с развеселыми девицами, не прикрытыми ничем, кроме собственных волос да чужих мохнатых лап на талии, дышащие вином, диким чесноком и жаром здоровой глотки… одно слово — сатиры.

Ифиту, как горожанину, редко приходилось пересекаться с вольными титановыми племенами, будь то лапифы-древолюди, кентавры или те же сатиры — и уж в таком неимоверном количестве он их не видел никогда. Правда, вспомнив о своем достоинстве учителя и оглянувшись на близнецов, Ифит был удивлен чуть ли не больше, чем при явлении сатиров с девицами: братья взирали на гостей равнодушно, без особого интереса, аккуратно сложив камни к ногам и негромко переговариваясь между собой.

— Да ну их! — долетел до Ифита обрывок фразы, брошенной Алкидом брату. — Я с ними гулять не пойду! Опять, козлы, перепьются, потом начнут приставать; а не они, так бассариды эти потные… ну их всех! Лучше из лука постреляем…

— Какие бассариды? — оторопело переспросил Ифит. — Кто такие?

— Да девки эти, — объяснил ойхаллийцу Ификл, почесывая только что укушенную мошкой щеку.

— Нимфы, что ли?

— Это не нимфы. Нимфы тихие, все больше песни хором поют, особенно напеи — долинные… или луговые, лимнады. А это — бассариды… ну, которые в свите у Диониса-Вакха!

— Вакханки! — догадался Ифит. — Менады!

— Это мы их так зовем, — вмешался Алкид. — А они себя зовут — бассариды, спутницы Бассарея. Это Дионис — Бассарей, потому что он такую одежду носит — бассара… только мы не знаем, что это за одежда, потому что Диониса на Пелионе ни разу не видели! А сатиры там тихие, они Хирона боятся…

И осекся, зажав рот рукой.

Но Ифиту было не до того, чтобы вдумываться в слова братьев — поскольку из кустов олеандра бочком выбрался совсем молоденький сатир, сморщенная физиономия которого излучала обиду и уныние. В одной руке сатир держал Ифитову стрелу, другую же прижимал ладонью к уху; из-под ладони капала густая кровь, тяжело шлепаясь на траву и на поросшее шерстью плечо сатира.

Раненый подошел к Ифиту и снизу вверх уставился на рослого лучника, часто моргая влажными глазами навыкате.

— У-у, дылда! — с тоской протянул он. — Кто ж так стреляет?! Стрелять надо, как все — мимо… а то и убить недолго!

— Так чего ж ты ревел? — Ифит ощутил некоторые угрызения совести. — Я думал — зверь…

— Думал он… Тантал тоже думал, да в Аид попал! — раненый, видимо, совсем отчаявшись, махнул на Ифита рукой (той, в которой была зажата стрела) и повернулся к близнецам. — Эй, парни, где вы его откопали, урода этакого?!

— Сам ты урод! — вступились за лучника близнецы. — А это не урод, это наш учитель Ифит. Он, знаешь, как из лука стреляет?!

— Знаю, — скривился сатир. — Вот сейчас придет старшой Силен, спросит: «Куда ты, сатириск Фороней, ухо свое дел?» — что я Силену отвечу?

«Он младший в роду, — прошептал Ифиту Алкид, предвосхищая очередной вопрос. — Поэтому сатириск, а не сатир…»

Ификл же подошел вплотную к несчастному Форонею и, приговаривая: «Не скули, не маленький», — заставил сатириска отнять ладонь от пострадавшего уха.

Ухо было длинное, волосатое и остроконечное; вернее, оно еще совсем недавно было остроконечное — потому что вся верхняя его часть, как показалось Ифиту, была почти начисто оттяпана наконечником стрелы и болталась на тонкой полоске кожи.

Ификл огляделся, сорвал несколько листьев с какого-то невзрачного на вид растеньица и принялся их жевать. Потом аккуратно приложил на место болтавшийся кончик уха и залепил порез своей жвачкой.

— Мочку разомни, — подсказал брату Алкид. — Помнишь, Хирон показывал?

Ификл кивнул и стал сосредоточенно разминать мочку Форонеева уха, зажав ее между большим и указательным пальцами. Сатириск кряхтел, охал, но стоял смирно; и даже компания его буйных сородичей немного притихла и сочувственно наблюдала за действиями Ификла.

— Заживет, как на кентавре, — бросил наконец Ификл, отпуская ухо и шлепая Форонея по мохнатой ягодице. — Не будешь в следующий раз баловаться… а будешь — так Ифит тебе кое-что похуже уха отстрелит! Понял?

Сатиры заржали, а Фороней изобразил на лице подобие благодарственной улыбки и, бурча под нос: «С вас станется…», поспешил ретироваться в толпу сородичей, где его сразу же начали утешать две полненькие бассариды.

Остальные же девицы, вертя в руках увитые плющом палки-тирсы и сладострастно покусывая их увенчанные еловой шишкой концы, откровенно разглядывали Ифита с ног до головы, и ойхаллиец с ужасом ощутил, как под этими взглядами его мужское достоинство становится все достойнее и достойнее.

Он и опомниться не успел, как очутился в самой толчее, в одной руке его оказалась долбленка с необычайно крепким и ароматным вином, в другой — уже очищенная от чешуи вяленая рыбина, удивленно выпучившая на Ифита белые от соли глаза; сатиры постарше подшучивали над молодыми сатирисками, бассариды опекали Ифита, нахваливая его умение стрелять, а также длину его рук, ног и стрел; какая-то пышногрудая толстуха уже размахивала отнятой у Форонея стрелой, успев намотать на ее древко плющ и насадить на жало толстую шишку, истекавшую смолой… в минуту просветления Ифит поискал взглядом близнецов — и обнаружил, что братья с воплями: «Ой, дедушка Силен!» несутся к старому и совершенно седому сатиру, только что выбравшемуся из кустов, а тот ласково причмокивает вывернутыми губами, принимая близнецов в объятия и награждая каждого приветственными тумаками.

Следом за старым сатиром из кустов объявились еще двое: курчавый юноша в коротком хитоне из льняного полотна и еще кто-то… тоже вроде бы сатир, но покрупнее, поспокойнее и державшийся несколько особняком, сам по себе, не смешиваясь с вершащимся буйством, как масло не смешивается с водой, плавая на поверхности.

Странная пара — уродливая сила и прекрасная изнеженность, почти животная мужественность и почти женская томность; каприз, улыбающийся неестественно алым ртом, и коряво-мощная душа леса, прочно стоящая на двух остроносых копытах.

Дионис и Пан.

Словно чья-то подсказка прозвучала в мозгу Ифита, и он, не раз приносивший жертвы и тому, и другому, впервые ощутил близость божества всерьез, когда можно протянуть руку, коснуться и сказать самому себе: «Да, это он!»

Впрочем, Ифит почти сразу же устыдился обуявшей его торжественности, обнаружив, что никто, кроме него, особого внимания на новоприбывших не обратил, как подгулявшая ватага гостей не слишком замечает временное исчезновение, а затем возвращение хозяина дома.

Ну, пришел себе и пришел… что с того?

Да и сам курчавый Дионис тут же затесался в толпу, ущипнул за ляжку ближайшую бассариду, подмигнул другой, отобрал у какого-то сатириска кусок сыра и мгновенно слопал добычу, проглотив ее чуть ли не целиком — Ифит и моргнуть не успел, а Дионис уже стоял рядом.

— О Дионис дивнокудрый, — машинально произнес Ифит привычные слова моления, — прими мою жертву…

И плеснул из долбленки под ноги богу.

— Ты что, идиот? — осведомился Дионис, перестав улыбаться. — Зачем вино разливаешь?

— Т-так ведь п-приношение… — от робости у Ифита перехватило дыхание, и ничего больше сказать не удалось.

— А он Форонею ухо отстрелил, — тут же наябедничала Дионису та бассарида, чья ляжка только что удостоилась божественного щипка.

— Это правильно, — одобрил Дионис. — Это молодец… а вино все равно разливать ни к чему! Дома будешь разливать, а здесь я рядом, и добро переводить не позволю. Хочешь приношение совершить — пожалуйста! Вот сюда и плещи!

И разинул оказавшийся непомерно широким рот.

Совсем обалдевший Ифит плеснул в эту жуткую пасть из долбленки, кадык на горле Диониса дернулся — и Ифит вдруг выяснил, что он до сих пор жив, долбленка пуста, а Дионис громко хохочет, уже позабыв про Ифита и швыряя шишками в пунцового от стыда Форонея.

Бассарида-ябеда тесно прижалась к своему кумиру и что-то горячо шептала ему в самое ухо, указывая сперва на Ифита, а потом — на близнецов.

— А-а, родственничек! — веселый бог запустил последней шишкой в Алкида, сидевшего на траве слева от седого Силена; справа же сидел Ификл. — Что ж ты двоишься-то, братец?.. небось, намекаешь, что я пьян? Нет, я не пьян, не больше обычного, и уж никак не больше тебя, милый мой смертный родственничек, который двоится, несмотря на то, что я вижу его в первый раз! Хочешь выпить с богом, братец? Думаешь, ты трезв?.. Нет, ты пьян, как и весь мир…

— Отстань, Бассарей! — попытался было утихомирить Диониса старый сатир, но в иссиня-черных глазах бога уже полыхнули опасные огоньки — и толпа спутников Диониса возбужденно загомонила, предвосхищая очередную потеху кудрявого предводителя.

Стоявший отдельно Пан переступил с копыта на копыто, словно прикидывая, не стоит ли вмешаться — только было уже поздно, независимо от того, какое решение принял бы козлоногий сын Гермеса (во всяком случае, сын Гермеса согласно общепринятым представлениям) и гулящей Дриопы.

Поздно — потому что Дионис припал алым ртом к услужливо поданному бурдюку, щеки его раздулись румяными пузырями, а потом бурдюк полетел в сторону, и веселый бог неожиданно для всех шумно прыснул вином прямо в лицо вскочившему Алкиду. Мальчишка закашлялся, заплевался, принялся тереть кулаками глаза, а Дионис взмахнул возникшим у него в руке тирсом — таким же, как у остальных, но блестящим, словно сделанным из полированного металла — и хлопнул им Алкида по макушке.

Раздался легкий и сухой звон, как если бы удар пришелся по медному котелку.

Ификл — взъерошенный, нахохлившийся, птенец птенцом — кинулся было на защиту брата, но в последний момент остановился, видя, что сам Алкид ничуть не обижен случившимся, стоит себе и растерянно улыбается, а кучерявый Дионис-Бассарей в притворном страхе закрывается тирсом и отскакивает назад от близнецов.

— Ты чего?! — только и успел выкрикнуть Ификл, прежде чем дружный гогот сатиров заставил его умолкнуть.

Какое-то странное раздвоение овладело мальчишкой, мешая предпринять хоть что-нибудь, а не стоять на месте, как столб, и тупо сопеть, глядя на хохочущего бога; где-то в глубине души образовалась щемящая пустота, и обозленный Ификл не сразу понял, что он попросту не ощущает привычной поддержки Алкида, его чуткого присутствия, как бывало всегда, кроме… кроме приступов безумия!

Но и признаков надвигающегося припадка тоже не было — уж тут-то Ификл не мог ошибиться!

Ификл повернул голову влево и обнаружил, что Алкид, дурашливо хихикая, пытается шагнуть вперед, но при этом каждый раз сгибает в колене не ту ногу, которую предполагал вначале — в результате чего ему приходится хвататься за шею Силена и некоторое время качаться, сохраняя равновесие.

— А вот и да! — вдруг сообщил Алкид, неестественно раскрасневшись и поминутно облизывая языком слегка припухшие губы. — И наплевать! Потому что!.. и по шее — это всегда пожалуйста! Как герой, равный богам… и по рогам!

Ификлу стало невыносимо стыдно.

Он зажмурился и пропустил самое интересное: аплодисменты сатиров (впрочем, это он слышал), пляску бассарид вокруг шутливо раскланивавшегося Диониса, внезапное сгущение воздуха на краю поляны близ можжевельника, растопырившего во все стороны свои колючие пальцы — и, наконец, явление из марева открывающегося Дромоса…

— Пустец! — икнув, заорал донельзя обрадованный Алкид и шлепнулся задом на колени крякнувшего Силена. — Гермышка! А мы тут без тебя, как своих ушей!..

Гермию достаточно было быстро оглядеться и принюхаться, чтобы оценить происходящее — и оценка эта, надо полагать, была не самой высокой.

Даже крылышки на сандалиях Лукавого негодующе затрепетали, приподняв своего хозяина на локоть над землей.

— Придурок! — Гермий был просто вне себя, и Дионисова свита поспешно сбилась в кучу, стараясь не оказаться между двумя ссорящимися божествами, двумя сыновьями Зевса-Олимпийца; старшим, Гермием, вышедшим из чрева Майи-Плеяды, и младшим, Дионисом, которого выносила Семела, глупая дочь мудрого Кадма-Фивостроителя.

— Забавник, лозу тебе в глотку! Весельчак! Пьянчуга! Эреб в башке свищет, да?! Залил глаза по самые пятки!..

— А ты кто такой?! — огрызнулся Дионис, явно смущенный, но не имеющий возможности отступать на глазах у свиты. — Тоже мне — учитель! Воров своих учи, а я и сам разберусь, без советчиков!

— Без советчиков?! Кто тебя, недоросля сопливого, нисейским нимфам на воспитание передавал?! Кто за тобой приглядывал?! Пригрел змею, называется!.. Вот сейчас слетаю к папе, скажу, что ты ему героев спаиваешь!

— Героев! — внимательно слушавший перепалку Алкид счастливо икнул во второй раз и назидательно ткнул пальцем в небо, едва не выколов Силену глаз. — Спаивает… а-хой, вижу горы, Киферонские вершины, а-хой, режьте глотку, пусть струею кровь прольется!..

Никто не удивился, что пьяный Алкид вдруг запел сиплым голосом, закатив глаза и ритмично кивая в такт; только старый Силен обеспокоенно взглянул на молчащего Пана, да еще очнувшийся Ификл присел рядом с братом на корточки и попытался привести Алкида в чувство, хлопая его по щекам.

— Лети, лети, доносчик! — Дионис, похоже, начал заводиться всерьез. — Маши крылышками! Был Пустышкой, Пустышкой и остался! Ну, давай, давай, доноси! — или перышки подмокли?! Так я могу еще сбрызнуть!

— Ах ты… — Гермий в этот миг был действительно страшен, и зашипевшие змеи его кадуцея уже готовы были сцепиться с ожившим плющом Дионисова тирса, но неожиданное вмешательство рогатого Пана, о котором все забыли, разом изменило ситуацию.

— А-хой, — мычал в это время Алкид, мотая головой, — режьте глотку, а-хой, рвите жилы, хлынет влага мне на тело, кожу пурпуром пятная!

Пан слегка согнул мохнатые ноги, сгорбился, нахмурил космы бровей, потом негромко хлопнул в ладоши, присвистнул, топнул копытом…

Темное, болезненное оцепенение снизошло на залитую солнцем поляну; смолк визг бассарид, втянули затылки в литые плечи гуляки-сатиры, Ифит-лучник еле слышно застонал, испуганно озираясь, даже боги на шаг отступили друг от друга и вздрогнули, словно борясь с подступившей к горлу тошнотой… казалось — качнись сейчас ветка, хрустни гнилой сук под неосторожной ногой, свистни глупая птица в кроне ясеня — и все, кто были только что участниками Киферонской Вакханалии, или как там это действо называлось, кинутся слепо бежать, не разбирая дороги, оставляя на колючках клочья ткани, шерсти и плоти — боги, сатиры, люди… все, кто есть.

Одно слово — паника.

Но ветка не качнулась, птица промолчала, гнилой сук остался невредим, и мало-помалу мир вернулся в свое прежнее состояние.

— Вот так-то лучше, — ухмыльнулся Пан, когтистым пальцем почесывая основание левого рога. — Ругаться ругайтесь, а драться в моих лесах не позволю.

— А-хой, — не унимался Алкид, и ниточка липкой слюны ползла из уголка рта ему на подбородок, — режьте глотку, а-хой, рвите жилы; как жил, так и умер, жил псом, умер — жертвой…

Опомнившийся Гермий, словно только сейчас увидев мальчишку, кинулся к нему, встряхнул, оттянул веки, глянул в закатившиеся глаза; «Протрезвеет, чего там…» — заикнулся было Дионис, но Лукавый лишь отмахнулся и вопросительно посмотрел на Ификла, державшего брата за безвольно повисшую руку.

— Нет, — ответил Ификл на немой вопрос. — Это не приступ. Просто очень похоже. Голова у него кружится, это я чувствую, и перед глазами мелькает… лица всякие, я толком не могу разобрать… и еще шкурами пахнет. Очень плохо пахнет… нет, это не те, которые скользкие — от тех плесенью тянет, а не шкурами!..

— Ну, Бассарей! — злобно прошипел то ли Гермий, то ли змеи с его жезла; и Лукавого не стало.

Только стеклянные нити поплыли в горячем воздухе; да еще переглянулись восхищенно сатиры с бассаридами — никто не умел носиться по Дромосам стремительней Гермия-Психопомпа.

— Жаловаться полетел, — с некоторой бравадой, на самом деле скрывавшей испуг, буркнул Дионис. — Слышь, Пан, если этот летун и впрямь папу притащит — ты хоть подтверди, что я не со зла! Шутил, дескать!.. и дошутился.

Что собирался ответить насупившийся Пан, так и осталось загадкой — потому что почти сразу же Дромос вновь открылся, пропуская Гермия обратно на поляну; а следом за Лукавым…

— Конец свет-та! — забыв о приличиях, ахнул прижатый к древнему буку сатириск Фороней. — Х-хирон… покинул Пелион! Все, допился Форонейчик!

— А-хой, вижу горы, жил псом, умер — …

Кентавру хватило одного взгляда, брошенного в сторону поющего Алкида.

— Твоя работа, Бромий? — негромко спросил Хирон у побагровевшего Диониса.

— Ну, — только и ответил веселый бог, ужасно не любивший, когда его называли Бромием — Шумным.

Или попросту Горлохватом.

— Не «ну», а твоя, — подытожил кентавр, направляясь к близнецам; и случилось чудо: Дионис промолчал.

Ификл с нескрываемой надеждой смотрел на приближающегося Хирона, и кентавр ласково пригладил волосы мальчишки, чуткими пальцами раздвигая жесткие завитки, прежде чем согнуть передние ноги и, поджав бабки под себя, опуститься рядом с Алкидом — так, как опускаются в шутовском поклоне ученые пентесилейские лошадки.

Только вряд ли кому-нибудь пришло бы в голову засмеяться при виде коленопреклоненного кентавра.

— Воды! — приказал Хирон. — Побольше и похолодней! Кто знает, где ближайший ручей?!

Один из сатиров вихрем сорвался с места, подхватив полупустой бурдюк, и умчался прямо сквозь кустарник, проламывая сплетение ветвей не хуже раненого вепря.

— Он пьян, — Хирон говорил тихо, не снимая ладони со лба Алкида (тот перестал петь и теперь бубнил что-то невнятное), обращаясь только к Гермию, вставшему рядом, и взволнованному Ификлу. — Он сильно пьян… это почти безумие! Ах, я, дурак, — ему же нельзя пить! Старый гнедой дурак… ведь должен же был предупредить Диониса! Ификл, пожалуйста, ради меня — сосредоточься! Что он сейчас видит? Что?! Это очень важно…

— Я попробую, — Ификл закрыл глаза, потом отчего-то скривился, смешно морща нос, как если бы ожидал удара, а тот, кто собирался его нанести, все медлил; и Гермий вдруг понял, каких нечеловеческих усилий стоит мальчишке вот так, добровольно, пытаться заглянуть за грань безумия, вместо того чтобы закричать и броситься прочь от чудовищ помраченного рассудка.

— А-хой, вижу горы, Киферонские вершины… ох, все кругом идет! А-хой, рвите глотку…

Пел Ификл — белея лицом, катая на скулах упрямые мужские желваки, пел тем же сиплым надтреснутым голосом, которым еще недавно пел пьяный Алкид, пел, сжимая кулаки все плотнее, словно желая превратить их в костяные копыта; мышцы его плотно сбитого тела корежила судорога, делая из подростка маленького Атланта, впервые взвалившего на плечи небо — только это небо тринадцатилетний Ификл Амфитриад взваливал на себя далеко не впервые, небо с богами безумия, одно на двоих, небо, за щитом которого (возможно!) прятался нездешний и непонятный Единый, скалясь целым мирозданием.

Последняя мысль принадлежала Гермию.

Алкид внезапно обмяк, схватившись за живот, его стошнило прямо на траву, под ноги брату, и Лукавый вдруг понял, глядя, как Алкида рвет черной желчью, что сейчас братья похожи, как никогда — немыслимо, невероятно похожи… один — окаменев в почти божественном усилии, другой — корчась в почти чудовищной муке; Ификл и Алкид, Олимп и Тартар, две жертвы одного алтаря, две раны одного тела, несчастные мальчишки, зачатые на перекрестке слишком многих помыслов, надежд и великих целей.

«Жизнь и смерть, — еще успел подумать Гермий, — что это значит для нас, если мы зовем себя богами и утверждаем, что властны над первой и неуязвимы для последней; и что это значит для них?! Может быть, смертных правильней называть Живущими; может быть, мы лжем друг другу: одни — своим бессмертием, другие — своей смертью?!»

— А-хой, вижу горы, — Ификл вдруг осекся. — Вижу!.. горы вижу! Это где-то недалеко, это, наверное, Киферон… люди, люди вокруг!.. и воняет шкурами. Только мне видно плохо, и песня эта дурацкая!.. а-хой, рвите жилы, пусть кровь бьет струею… нет, не буду петь! Хирон, Гермий, это не мы с Алкидом поем, это тот, который смотрит, а вокруг люди в шкурах… да, в шкурах, и еще один в накидке, старой, залатанной, а в руке у него нож… а-хой, вижу горы…

— Гермий, это жертвоприношение! — выдохнул Хирон, и на шее кентавра вздулись лиловые вены, словно там, внутри, умирал неродившийся крик. — Где-то неподалеку приносят человеческую жертву! Не Алкиду, нет! — но Дионис опьянил его рассудок, а душой он с рожденья в заложниках у Тартара!.. Алкид — жертва! И ощущает себя жертвой — тем человеком, которого сейчас убьют! Знать бы, кто он, этот человек…

— Разбойник, — коротко бросил Гермий.

— Почему разбойник?

— Это разбойничья песня, Хирон… они поют ее в бою или перед казнью. Не забывай — я все-таки бог воров.

— Гермий, обряд надо остановить! Я не знаю, что будет с Алкидом, когда жертву убьют… ах, были б мы на Пелионе!

— Мы не на Пелионе, — Лукавый обеими руками вцепился в свой кадуцей, — а разбойник — не вор… не совсем вор… но я попробую! Я уже ищу, Хирон, только слышно плохо, почти ничего… Ификл, родной, там дороги рядом нет?! Хоть какой-нибудь!

— А-хой, рвите глотку, пусть кровь… Есть! Есть дорога, Пустышка! Через луг, правее… там герма! Вижу герму! Ой!.. этот, в хламиде, ногами пинается… больно!.. а от дороги бежит кто-то… все, не могу больше!

— Радуйся, Хирон! — во все горло завопил Гермий, взлетая в воздух. — Радуйся! Нашел! Это на южных склонах! Только герма очень далеко, лучше лесом — там опушка под боком… Пан, сынок, чудо мое лесное, скачи сюда, я тебе объясню! Это нам надо…

— Не надо, — перебил Лукавого неслышно подошедший Пан, взволнованно подергивая хвостом. — Я и так чую… кажется, это они мне жертву приносят. Во, точно — взывать начали! Мор у них там овечий, что ли? Овчары вонючие! Потом еще удивляются, что я не слышу!.. нет чтоб ягод каких принести, или ягненка…

— Или вина бурдюк, — встрял Дионис, но кентавр только покосился на него, и веселый бог — правда, растерявший изрядную долю своего веселья — умолк.

— С этой поляны туда прямого Дромоса нет, — Пан хозяйски озирался по сторонам, — значит, это нам сперва нужно вниз по ручью, а потом налево к старой яблоне… да, ближе никак не выйдет. За мной!

Выбежавший через минуту на поляну услужливый сатир, тащивший бурдюк с водой, едва не был смят и растоптан несущейся толпой, но успел отскочить в сторону и отделался легкими синяками и пуком-другим выдранной шерсти.

— Вот и помогай им после этого! — обиженно бросил он, перехватил бурдюк поудобнее и заспешил вслед за собратьями.

9

— …а-хой, вижу горы, Киферонские…

Песня сипла, глохла, захлебывалась ухающим бульканьем и вновь, зло и упрямо, прорывалась наружу:

— …Киферонские вершины, а-хой, режьте глотку…

И сразу же — издалека, резко, как удар бича:

— Папа, останови колесницу!

Но колесница уже остановилась сама, всего три-четыре оргии[34] не доехав до ближайшей гермы.

— В чем дело, доча? — дочерна загорелый мужчина средних лет вертел не по возрасту лысой головой, пытаясь понять, откуда только что донеслась старинная разбойничья песня, и заодно придерживал храпящих лошадей.

За колесницей, в облаке медленно оседающей пыли, топтались двое немолодых солдат, явно сопровождавших отца с дочерью. Мрачный и усталый вид охраны говорил о том, что за плечами у них лежал неблизкий путь, и еще о том, что ездить на колеснице гораздо лучше, чем ходить пешком.

— Там кого-то убивают, папа! — топнул голенастой ножкой черноволосый подросток в короткой эксомиде, открывающей левое плечо и часть груди — едва наметившейся, незрелой, почти мальчишеской.

Даже плетеный поясок был повязан по-мужски, на талии.

По правую сторону от дороги, за буйно цветущим лугом, виднелась довольно-таки внушительная толпа, состоящая из одетых в лоснящиеся шкуры (несмотря на жару) оборванцев; вне всякого сомнения — местных жителей.

Еще дальше начиналась опушка леса.

Толпа угрюмо сгрудилась вокруг… было очень плохо видно, вокруг чего именно, но в просветы между телами можно было заметить бока грубо обтесанного камня и весьма грязные руки-ноги какого-то существа, опрокинутого на камень.

Песня — если издаваемые звуки были достойны называться песней — принадлежала как раз существу на камне.

— Разбойничек, — усмехнулся лысый колесничий. — Овцекрад… сейчас замолчит. Уже в Аиде допоет!

— Его убивают, папа?! Да?!

— Не убивают, а приносят в жертву, — начал было рассудительный родитель, но девочка (или девушка?), похоже, не заметила особой разницы и, несмотря на окрик отца, уже спрыгнула на землю.

— Прикажи им прекратить, папа!

Переглянувшиеся солдаты усмехнулись — они давно знали, что мегарский терет[35] Алкатой, или Алкатой-Плешивый, слушается в этом мире всего двух человек: басилея Мегар, своего тестя, носящего в честь города имя Мегарей, — и свою тринадцатилетнюю дочь Автомедузу.

— Почему это я должен вмешиваться?.. — Алкатой не договорил.

Взбалмошная дочь, оказывается, уже неслась через луг к собравшимся у камня людям.

— Стой! Ты куда?! Автомедуза, стой! Я кому сказал?!

Где там — все призывы Алкатоя были абсолютно тщетны.

— За мной! — коротко бросил мужчина, отчаявшись вернуть девчонку словами, соскочил с колесницы и, сопровождаемый охраной, побежал через луг вслед за длинноногой Автомедузой.

Та между тем успела ворваться в толпу селян, морщась от их запаха, и оказаться у самого жертвенника, возле которого стоял местный жрец с гнутым ножом в руках.

Нет, пожалуй, это был не жрец (несмотря на драную накидку, гордость многих поколений), а, скорее, старейшина; или даже не так — старейшина должен быть величав, белобород, преисполнен достоинства, а у этого жертвоприносителя борода была какая-то мутная, величавость отсутствовала напрочь, ну а что касалось достоинства…

Староста.

Деревенский староста — и то в лучшем случае.

— А-хой, режьте глотку, а-хой, рвите жилы!..

Староста уже занес лезвие ножа над песней и жертвой, когда в его руку впились чьи-то цепкие пальцы с крайне острыми ногтями, а в самое ухо ударил пронзительный крик:

— Не сметь! Не сметь его убивать!

Насмерть перепуганный староста выронил нож, резко обернулся, полагая обнаружить рядом некое божество, явившееся помешать неугодному ему обряду — но вместо этого увидел перед собой незнакомого подростка.

Ничем божественным, кроме наглости, подросток явно не страдал.

Обуянный праведным гневом, староста молча влепил поганцу полновесную затрещину, от которой щенок с визгом покатился по траве, призывая кого-то на помощь.

И помощь не замедлила явиться. Чья-то крепкая рука ухватила старосту за шиворот, а чье-то еще более крепкое колено пнуло его пониже спины, в результате чего грузный староста полетел головой вперед ничуть не хуже, чем перед этим — нахал-подросток.

— Не сметь! — слова были знакомые, а голос другой, суровый, привыкший командовать. — Не сметь поднимать руку на мою дочь!

К чести служителя культа надо сказать, что мысль о божественном происхождении кричавшего и пинавшего даже не пришла ему в голову.

— Какую еще дочь? — заорал староста, с трудом вставая на ноги. — И вообще, ты кто такой?! И почему ты и твой наглый… дочь прерываете обряд приношения жертвы Великому Пану?!

Толпа сомкнулась вокруг Алкатоя и двух его солдат, недобро гудя.

— Я — терет Алкатой из Мегар, — лысый мужчина нашарил рукоять меча, висевшего на поясе. — А ты…

— А ты убирайся вон, в свои Мегары! — не дал ему договорить староста, закипавший злобой и чувствовавший поддержку односельчан. — И проси Пана, чтоб он позволил тебе благополучно вернуться! Богохульник!

Опешивший Алкатой собрался было дать зарвавшемуся старосте достойную отповедь, но тут случилось непредвиденное. Всеми забытая жертва ухитрилась за это время, воспользовавшись оброненным ножом, избавиться от пут — и разбойник с диким уханьем припустил во все лопатки к опушке леса.

Сельчане ограничились громкими криками — гнаться за освободившимся овцекрадом, спасавшим свою жизнь, не рискнул никто; тем более, что скрутили они разбойника спящим после грандиозной попойки.

Лицо старосты, и без того не отличавшееся красотой, стало похоже на козью морду Химеры.

Алкатой еще успел заметить, что староста подает какие-то знаки, рванул меч из ножен — но потные тела в вонючих шкурах навалились на терета, кто-то вскрикнул, получив локтем под ребра, еще один захлюпал разбитым носом, меч взлетел над толпой… и удар тяжелой дубины по лысой голове опрокинул Алкатоя во мрак беспамятства.

Увидев лежащего Алкатоя, охрана не особо сопротивлялась, и даже с некоторым облегчением потеряла сознание. После чего пленных мужчин надежно связали и уложили в сторонке под присмотром местных парней, двое из которых гордо сжимали отобранные у солдат копья.

Автомедузу же, предварительно стреножив и сунув в рот кляп, торжественно возложили на жертвенник; толпа вернулась в исходное состояние, и теперь цветущий староста снова взывал к доброму богу Пану, дабы тот защитил их стада и остановил мор.

— Тебе, о Пан, сын Гермеса, Великий и Милостивый, приносим мы жертву сию, — возвысил голос староста, поднимая над головой забытый удирающим разбойником нож, — и молим о…

Нет, сегодня ему положительно не везло.

Странная птица коротко просвистела в воздухе — и староста, второй раз за сегодня роняя злополучный нож, вскрикнул и схватился за окровавленную правую руку, насквозь пробитую длинной стрелой с узким бронзовым клювом.

Толпа развернулась всем многотелым существом, готовая рвать, топтать, уничтожать — и застыла на месте, округлив глаза и разинув рты; некоторые даже начали падать на колени.

Последние были самыми сообразительными, ибо что еще положено делать при Явлении?

Явлении богов.

…Первым к бедным сельчанам несся, не касаясь земли, разгневанный Гермес — билась на ветру накидка с каймой по краю, радужные полукружья трепетали на задниках знаменитых сандалий, а жезл-кадуцей был устремлен в сторону старосты и простертой на алтаре девчонки.

Сразу за Килленцем, оглушительно грохоча копытами, мчался огромный гнедой кентавр, неся на могучих руках какого-то юного — но, вероятно, очень важного бога, а другой юный бог (или тот же?.. с ума сойти!) восседал на спине кентавра, размахивая увесистой сучковатой дубиной.

Цепляясь за хвост кентавра, спешил на заплетающихся ногах курчавый Дионис с тирсом в руке; от Диониса не отставал Великий и Милостивый Пан (правда, в данный момент и впрямь Великий, но уж никак не милостивый), топоча копытами не хуже кентавра.

А следом за ними валила целая орава сатиров и вакханок, над которыми возвышалась гигантская фигура солнцеликого Аполлона, уже накладывавшего на тетиву очередную стрелу.

Боги все прибывали и прибывали, объявляясь посреди луга прямо из трясущегося от страха воздуха; и селяне поняли, что больше не в силах благоговеть и ужасаться.

Оказалось, в силах — когда один из юных богов вихрем слетел со спины конечеловека и принялся колотить своей дубиной кого ни попадя и по чему ни попадя!

Гнев божества был столь велик, а ноги селян столь сообразительны, что очень скоро у жертвенника из первоначальных участников событий остались лишь раненый староста, явно неспособный двигаться (от страха, не от раны!), Алкатой с воинами (пребывавшие по-прежнему без сознания) и Автомедуза на камне, во все глаза глядевшая на это невиданное нашествие.

Юный бог швырнул в стонущего старосту свою дубину, подошел к жертвеннику, поднял нож, оглядел его с кислой миной, взмахнул рукой (Автомедуза в ужасе зажмурилась) и быстро перерезал веревки, стягивавшие ноги жертвы.

— Ладно, вставай, чего разлегся? — буркнул юный бог, как и все до него, принявший Автомедузу за мальчишку. — И кляп выплюнь, хватит мусолить-то…

— Спасибо, — невпопад ответила девушка, сперва все-таки открыв глаза и освободив рот от кляпа. — Ты бог?

— Не-а, — равнодушно мотнул головой спаситель. — Вон бог, — и указал через плечо на Гермия, зависшего неподалеку в воздухе. — И вон бог. Ну, который с рогами…

Это относилось к Пану.

— А я — этот… герой я. Вот.

— Да уж, мы герои! — непослушным языком проговорил позади него другой юнец, несомый кентавром, и Автомедуза с ужасом поняла, что говоривший в доску пьян.

— А как тебя зовут, герой?

— Ификл, — буркнул Ификл, на этот раз забывший, кем ему в подобных случаях следует называться.

— А меня — Алк… ик!.. Алкид! — возвестил второй, также начисто забывший об уговоре. — Я его брат! Или нет, это он — мой брат! Вот, теперь правильно…

Автомедуза не удостоила Алкида своим вниманием, намереваясь засыпать Ификла вопросами, но тут вмешался Гермий.

— Шла бы ты, девочка, отсюда, — без лишних церемоний посоветовал он, безошибочно угадав пол неудавшейся жертвы. — Вон твои спутники валяются — лучше погляди, что с ними! Давай, давай!

Только тут вспомнив об отце, Автомедуза ойкнула, зажала рот ладошкой и припустила ко все еще не пришедшим в себя Алкатою и двум солдатам.

— Так это девчонка? — удивился Ификл.

— Придется тебя к бассаридам в обучение отдавать, — вздохнул Лукавый. — Уж они научат, чем мальчик от девочки отличается…

Ифит-лучник тем временем соскочил с плеч несших его сатиров (боясь опоздать, он стрелял прямо с этого движущегося постамента), проворчал: «Весь зад рогами искололи!» и с удивлением заметил, что уже вполне освоился в этой шумной околобожественной компании.

Мрачный Пан подошел к старосте, отломал наконечник стрелы и одним рывком выдернул застрявшее в руке древко.

Староста раскрыл рот, но закричать побоялся.

— До смерти заживет, — неприветливо сообщил Пан, мельком осмотрев рану.

Потом лесовик отошел к Гермию, и Лукавый принялся что-то ему втолковывать, а Пан слушал, изредка согласно кивая тяжелой рогатой головой.

Закончив разговор, Гермий вежливо, но настойчиво потащил всех прочь. Действительно, задерживаться дольше не имело смысла, и заново открывшийся Дромос радушно принял толпу, пропуская ее обратно на Киферон.

Всех, кроме Пана.

Тупо моргающий староста и Автомедуза, на время оторвавшаяся от бесчувственного отца, следили, как боги исчезают в мерцающей воронке; оба видели, как сидящий на спине кентавра герой по имени Ификл в последний момент обернулся, скользнув взглядом… Автомедуза надеялась, что по ней, по ее угловатой фигурке, а староста всерьез опасался, что герой хочет получше запомнить его, незадачливого жреца.

Но, как бы то ни было, Дромос принял в себя героя вместе с его пьяницей-братом и гнедым кентавром; и луг опустел.

— О Великий Пан! — заголосил староста, опомнившись и преданно вылупившись на козлоногое и козлорогое божество. — Мор у нас!.. жертву тебе хотели…

— Мор у вас! — угрюмо передразнило божество. — Морды у вас — никакого мора не нужно! Ладно уж, ради овец… овцы-то в чем виноваты?

— И свиньи, — поспешно вставил староста.

— Точно, что свиньи, — непонятно отозвался Пан. — Значит, так: мор уберу, жертву приносите, только не человеческую! Такая жертва мне не угодна. Понял?

— Понял! — радостно закивал староста. — Овцы угодны, свиньи угодны («Плоды угодны», — добавил Пан), а люди не угодны! Как не понять?! Любимую свинью — на алтарь Великому Пану!..

— Молодец… а про то, что видел сегодня — забудь. Ничего не было. И своим объясни. Знамение было, и все. А станет кто языком болтать — одним мором не отделаетесь! Еще и этого натравлю, который дубиной вас гонял…

— Не надо, милостивый! — запричитал староста, и обильные старческие слезы потекли по его щекам. — Молчать будем, молиться будем, только не надо этого… с дубиной!

— То-то же… так своим и передай. А мор завтра прекратится.

Пан хмыкнул и побрел прочь.

10

— …Папа, папа! Хвала… ой, хвала кому-нибудь — ты очнулся, папа! Ой, папочка, тут такое было! — боги, герои, кентавры, сатиры, нимфы еще какие-то… сам Аполлон был, и Гермес, и Дионис, и Пан, и… и даже Громовержец с ними!

Громовержца Автомедуза решила помянуть на всякий случай, для солидности.

— Доча… с тобой все в порядке? — пробормотал Алкатой, с недоверием глядя на возбужденную дочь и пытаясь сесть. — Они тебя тоже… по голове?

Сесть получалось плохо.

— Ой, да ты же ничегошеньки не видел! Боги, прямо с Олимпа — и давай меня спасать! А с ними герой, Ификлом зовут! Он тут меня дубиной освобождал — все прямо разбежались!..

При напоминании о дубине Алкатой невольно тронул плешь и скривился. Потом глянул на сияющую дочь — нет, увы, не Андромеда, чтоб ее всем Олимпом спасать! — на пустой жертвенник, на луг, перепаханный вдоль и поперек…

— Ладно, пусть, — протянул он, — мало ли… а как, говоришь, героя звали?

— Ификлом, папа! Он такой герой, такой герой!..

— Ификл? — Алкатой решил оставить богов в покое и зацепиться за более земную тему, тем более, что после полученного удара голова терета соображала не лучшим образом. — Ификл, значит… нет, не слыхал о таком!

— Как это не слыхал?! — Автомедуза чуть не расплакалась от обиды за себя и за своего спасителя. — Почему не слыхал?! Ну, Ификл, герой… у него еще брат есть, Алкид!

— Алкид? — изумился Алкатой. — Алкид из Фив?! Сын Зевса и Алкмены, будущий Истребитель Чудовищ?!

— Да ну его! — девушка презрительно дернула острым плечиком. — Истребитель вина, вот он кто, твой Алкид! Ерунду еще всякую порол, пьяница!.. а Ификл — тот действительно…

И глаза девушки мечтательно затуманились.

— А ты не путаешь? — с надеждой осведомился Алкатой, оглядываясь на начавших приходить в себя воинов. — Спас тебя Алкид, будущий герой — уже герой! — а брат его был пьян и порол ерунду. Вспомни!

Взрыв негодования был ему ответом.

— И ничего я не путаю! Ну какой же ты глупый, папа! Ификл меня спас, Ификл, Ификл, а вовсе не Алкид этот противный! Ты вот валялся и ничего не видел, а я…

— И она ничего не видела, — раздался рядом чей-то подозрительно знакомый голос.

Отец и дочь разом обернулись — и обнаружили незаметно подошедшего старосту, правая рука которого была перевязана в меру грязной тряпицей.

— Ах ты, паскуда немытая! — Алкатой аж задохнулся от негодования и зашарил сперва по своему поясу, а потом по траве вокруг.

— Вот он, господин мой, — староста смиренно, с поклоном, протянул терету его меч. — А вот и копья твоих воинов.

Двое смущенных деревенских парней неловко приблизились и положили копья рядом с воинами, после чего поспешили отойти назад.

Алкатой растерянно вертел в руках оружие. Рубить старосту при сложившихся обстоятельствах было как-то неловко.

— Знамение нам было, господин мой, — многозначительно произнес староста. — Что неугодны богам человеческие жертвы. Так что прощенья просим — вразумили нас боги!

— Еще как вразумили, — ехидно хихикнула Автомедуза. — То-то у тебя рука перевязана… а у твоих парней все рожи разбиты!

Алкатою не надо было долго вглядываться, чтобы увидеть правоту дочери.

— Ну и кто ж это вас? — уже более миролюбиво спросил он у старосты и жавшихся за его спиной друг к другу парней.

— Знамение, однако! — туманно сообщил староста.

— А луг кто копытами напрочь перепахал?

— Знамение, — тяжело вздохнул старик. — Все оно, проклятое… в смысле, благословенное!


Запивая жесткую и подгоревшую баранину тепловатым вином, Алкатой решил не касаться больше знамений и богов, тем более, что инцидент был исчерпан. Закупить скот — а именно за этим он и ехал из Мегар, где прожорливая армия каменщиков возводила новые стены — после мора не удалось. Зато у словоохотливого старосты удалось выяснить, что до северных пастбищ мор не дошел, так что…

— Зря ты со мной увязалась, — бросил он дочери. — Ох, зря… вернусь в Мегары — спущу три шкуры с гадателя Эмпедокла! Врал, подлец, что дорога удачной будет — а она вон какая… Хай, мохноногие, трогай!

Неудачная дорога уносила колесницу мегарского терета все дальше от Мегар и все ближе к северным склонам Киферона, где обосновались изгнанные из Фив беспокойные братья-Амфитриады.

11

Взбалмошная и упрямая Автомедуза, дочь мегарца Алкатоя, ворвалась в жизнь близнецов стремительно, но, увы, ненадолго — всего на каких-то четыре года. В конце этого срока она умерла родами, принеся Ификлу сына, а Алкиду — племянника. Мальчика назвали Иолаем и при первой же оказии отправили в Фивы, к бабушке Алкмене.

Так родился Иолай, сын Ификла и Автомедузы, чья дальнейшая судьба сложится, пожалуй, еще извилистей и своеобразней, чем судьбы его отца и дяди, потому что именно Иолай в свое время завещает похоронить себя в могиле покойного деда Амфитриона (чем немало шокирует половину Эллады), именно Иолай будет верным другом и защитником дряхлой Алкмены и многочисленных Гераклидов, а спустя годы и годы от руки великого Гектора падет некто Протесилай, сын Ификла… Протесилай, что значит «Первый из народа», но что также значит «Иолай Первый».

Впрочем, обо всем — в положенный срок.