"Сидони-Габриель Колетт. Рождение дня" - читать интересную книгу автора

по которому узнаёшь восток и который поднимается с моря. Скоро наступит час,
когда домой с поля возвращаются старики, мои соседи... Я могу терпеть старых
людей лишь тогда, когда они согнуты к земле, когда у них потрескавшаяся,
загрубелая, как известняк, кожа, испещрённые бороздами руки и похожие на
птичье гнездо торчащие отовсюду волосы. Некоторые из них предлагают мне в
нечеловечески иссохшихся и обесцветившихся ладонях свои самые ценные дары:
яйцо, цыплёнка, круглое яблоко, розу, виноград. Одна семидесятилетняя
провансалка ходит каждый день из порта на своё поле с виноградником и
овощами - два километра утром, столько же вечером. Она умрёт, наверное, во
время работы, но при этом вовсе не кажется усталой, когда присаживается на
минутку перед моей решёткой. Она издаёт лёгкие крики: "Ого! какой
красавчик!" Я подбегаю: она ласкает своим источенным, почерневшим,
крючковатым пальцем бутон с плоской, как у ужа, головкой, кажется, вот-вот
готовой засвистеть, принадлежащий одной из тех береговых лилий, которые
устремляются вверх из земли и вырастают так быстро, что не решаешься на них
даже взглянуть, распускают свой венчик, распространяя нездоровый аромат
раненого зрелого фрукта, а потом возвращаются в небытие...
Нет, он отнюдь не был красавчиком. Он напоминал какого-то крепенького
слепого змеёныша. Однако старуха знала, что он станет красивым через
несколько дней. Она прожила достаточно долго, чтобы постигнуть это.
Временами, когда она идёт нагруженная зелёным перцем, с ожерельем свежего
лука вокруг шеи, наполовину сомкнувшая свою похожую на сухую иву кисть
вокруг яйца, которое она никогда не уронит, я бы даже могла её любить - если
бы вдруг не вспоминала, что, не имея больше сил для созидания, она всё ещё
сохраняет силу разрушения и способна раздавить землеройку на дорожке,
стрекозу на оконном стекле или только что родившегося, ещё влажного,
котёнка. Делает она это с таким же безразличием, как если бы занималась
лущением гороха... И тогда я ей говорю: "Прощайте!", прохожу мимо и вписываю
поглубже в пейзаж их обоих: её самоё и её тень - очень маленького ветхого
человечка, живущего под олеандром, как ящерица, в каменной лачуге. Старуха
пока ещё говорит, а он уже не произносит ни слова. Ему нечего и некому
сказать. Он царапает землю, поскольку не может больше её копать, а когда
подметает порог своей лачуги, то кажется, что он играет, потому что он
делает это детской метёлкой. Как-то на днях обнаружили умершего человека,
тоже старика. Совсем высохшего, как мёртвая жаба, которую юг известкует
раньше, чем она становится добычей хищника. Смерть, лишённая таким образом
значительной доли гнилости, нам, живым, кажется более пристойной. Хрупкое и
лёгкое тело, полный костяк, жгучее, всё пожирающее солнце - не мой ли это
удел? Иногда я пытаюсь об этом размышлять, чтобы заставить себя поверить,
что вторая половина моей жизни придаёт мне нечто вроде серьёзности, своего
рода озабоченность тем, что наступит после... Но это лишь недолгая иллюзия.
Смерть меня не интересует - даже моя собственная.

Мы хорошо поужинали. Прогулялись по дороге вдоль берега, в самой
населённой его части, состоящей из узкого цветущего болота, куда посконник,
кермек и скабиоза привносят три оттенка сиреневого цвета, высокий цветущий
тростник - свою гроздь коричневых съедобных зерён, мирт - свой белый запах,
такой белый и горький, что начинает щипать миндалины, белый до тошноты и
экстаза, тамариск - свой розовый туман, камыш - свою палицу из бобрового
меха. Жизнь в этом месте плещет через край, особенно в самом начале дня и в