"Записные книжки" - читать интересную книгу автора (Моэм Сомерсет Уильям)

1933

Монтсеррат. Он подобен суровой и сложной поэме поэта, понуждающего свой стих к необычной гармонии и преодолевающего сопротивление формы в стремлении передать многозначную мощь и красоту мысли, которую не выразишь словами.

* * *

Сарагоса. Часовню скудно освещают алтарные свечи, на ступенях алтаря преклонили колени две-три женщины и мужчина. Над алтарем раскрашенная статуя — Христос на кресте, чуть ли не в натуральную величину. Низким лбом, густыми черными волосами и небрежной черной бородкой он походит на астурийского крестьянина. В темном углу часовни, поодаль от молящихся, стоит на коленях женщина, она простирает чуть расставленные руки к алтарю так, словно подносит на незримом блюде свое истерзанное сердце. У нее продолговатое, гладкое без морщин лицо, большие глаза обращены к статуе Христа над алтарем. Ее поза — поза молитвенницы, беспомощной и беззащитной, взывающей о помощи в смятении и горе, — пробуждает сострадание. Кажется, она не понимает, за что ей ниспосланы такие муки. Я решил, что она молит не за себя, а за кого-то из близких. За кого: смертельно больного ребенка, мужа, любовника в тюрьме или ссылке? Она оставалась до странности неподвижной, ее немигающий взгляд был прикован к лицу умирающего Христа. Но молилась она не тому, кто смертью смерть попрал, и чье изображение — лишь грубый символ, пламенные молитвы она в буквальном смысле возносила жутковатой реалистической статуе, творению рук человеческих. Глаза ее говорили о безраздельном повиновении, подчинении воле Божией и вместе с тем о неколебимой, пламенной вере в то, что деревянная статуя поможет — удалось бы только тронуть деревянное сердце в деревянном теле. Вера озаряла ее лицо сиянием.

* * *

О Мурильо почти нечего сказать (разве только, что он не так плох, как Вальдес Леаль), кроме того, что его картинами очень хорошо обставлять храмы. Со всех других точек зрения они не представляют никакого интереса. У него недурная композиция, нежные, ласкающие глаз тона; он точен, чувствителен, изящен и поверхностен. И при всем при том, в картинах Мурильо, когда они, скудно освещенные, великолепно обрамленные, висят в тех местах, для которых и предназначены — скажем, в часовне, своими роскошными красками отлично их оттеняющей, — нельзя не согласиться, что в них что-то есть. Они созвучны лихорадочной болезненной набожности испанцев — оборотной стороне их буйства, грубости и жестокости. Созвучны способности среднего испанца легко пустить слезу, мимолетно восхититься хорошенькой девушкой, его любви к детям, его суеверной отзывчивости.

* * *

«Селестина». Она читается увлекательно, но сегодня уже не может взволновать. Важна лишь как памятник литературы. «Селестина», по всей видимости, предшественница и плутовского романа, и испанской драмы. Кое-какие из ее персонажей повторили и развили многие более поздние авторы. Однако литературоведы преувеличивают ее значение — называть «Селестину» великим произведением нелепо. Сюжет в ней дурацкий. Диалоги хвалят за естественность, и они, не приходится отрицать, написаны живым, сочным языком, однако все без исключения персонажи говорят одинаково, уснащают свою речь пословицами — этим проклятием испанской литературы, ими злоупотреблял и сам Сервантес. Юмор строится на одном приеме: в уста главного и самого живого персонажа трагикомедии, старой сводни, вкладываются нравственные максимы. Но этот прием даже улыбку вызывает крайне редко. Он может развеселить лишь очень смешливого человека. Кое-какие сцены отличают живость и достоверность. Они вполне приемлемы, но увлечь никак не могут. Хотя в трагикомедии речь идет о любви молодого дворянина к высокородной девице, и все только и делают, что говорят об их неистовой страсти, они от первой до последней страницы не обнаруживают ни малейших признаков чувства. В этой любовной истории любовь отсутствует. И при том — вот незадача! — Калисто — балбес, а Мелибея — слабоумная; однако, несмотря на это, утрет нос любому синему чулку: вне себя от горя после смерти возлюбленного, она — перед тем, как броситься с башни — пространно рассуждает, подражая Плутарху, о людском непостоянстве, приводя примеры из античной литературы. Слава «Селести-ны» объясняется своевременностью ее появления, а не художественным совершенством.

* * *

Севилья. За городом, под вечер, с неба струится такой же золотистый свет, какой исходит от святых на полотнах Мури-льо, а белые облачка на горизонте походят на херувимов, окружающих Богоматерь во славе ее.

* * *

Толпа на бое быков. В раскаленном воздухе порхают тысячи разноцветных вееров; впечатление такое, точно на свет разом народился целый рой бабочек.

* * *

Вальдес Леаль. Гладкопись. Размашистый, но нечеткий рисунок крайне невыразителен. Картина напоминает фотографию не в фокусе. Люди кажутся бескостными. У Вальдес Леаля нет дара композиции, его картины плохо построены; кажется, что эти огромные полотна заполнены наобум. Цвет тусклый, неестественный. Ему не откажешь в фантазии, но фантазия его — нелепая утрированная фантазия контрреформации.

* * *

Андалузия. Луна привалилась к небу, как клоун с запудренным добела лицом к стене цирка.

* * *

Машина мчалась по обсаженной деревьями дороге, и полная луна то пряталась за ними, то выныривала из-за них, как веселая толстуха, с нелепым, но милым лукавством играющая в прятки.

* * *

Гудки клаксонов и выхлопы моторов пронзали ночь подобно тому, как острые вершины японских гор прорезают безоблачное небо.

* * *

М. П. Он отпустил «хлеб свой по водам», твердо надеясь получить в четыре раза больше, но на всякий случай — а вдруг провидение запамятует его вознаградить — привязал к хлебу веревочку, чтобы, буде возникнет такая надобность, вытянуть его назад.

* * *

В развитии каждого искусства сушествует промежуток, отделяющий обаяние наивности от изыска изощренности, — вот тогда-то и рождается совершенство. Но этот промежуток порождает и посредственность. В эту пору художники уже овладели мастерством, и подняться над унылым реализмом удается лишь натурам неординарным.

Сравните свежую прелесть ранних работ Рафаэля и великолепие и мощь лоджий Ватикана с пустоватыми картинами того периода, когда он писал, как Джулио Романе

Совершенство всегда несет в себе опасность вырождения, неизбежно следующего за ним.

* * *

Художнику от природы даны и отрешенность, и свобода, мистик достигает их, умерщвляя плоть. Художник подобен мистику, стремящемуся постичь Бога, — он так же духовно отрешен от мирской суеты.

* * *

У энергичного, деятельного человека чувство греха притуплено; лишь когда энергия иссякает, в нем может пробудиться совесть.

* * *

Искусство Возрождения открывает всё, что в нем есть, сразу. А в нем есть покой, здоровье и душевная ясность. Оно гораздо ближе к совершенству, чем искусство любой другой эпохи. Оно не так будоражит воображение, как дает ощущение общего благополучия. Чуть ли не физически переполняет радостью, как солнечное утро по весне.

Кордова. Площадь дель Потро. Длинная, узкая, окруженная со всех сторон беленькими домишками, она упирается в реку. В верхней ее части фонтан, посреди него на пьедестале статуя гарцующей лошади. Жители соседних домов ходят к фонтану с кувшинами по воду. Наставляют на пляшущие струи стебли бамбука, и вода стекает по ним в кувшины. Ослов и лошадей поят прямо из чаши фонтана. Слева, если смотреть вверх от реки, постоялый двор. С фасада скромный по виду дом в два этажа, беленый известью, большие ворота на ночь запираются. Но у него просторный внутренний двор в колдобинах, вымощенный кое-как. Имеются конюшни — в каждой поместится всего одна лошадь, рядом с которой может прикорнуть грум или конюх. Сейчас там не больше двух-трех лошадей. Одну из конюшен занимает торговец цветами, о своем приходе он оповещает криком. В просторном проходе, ведущем с улицы во двор, девушки гладят белье. Имеются две кухоньки для общего пользования, на верхний этаж ведут грубые каменные ступени. Дом огибает широкая деревянная галерейка с шаткими перилами, вход в комнаты с галерейки. Здесь жил Сервантес.

* * *

Ла-Манча. Дубы. Они тянутся миля за милей по одному пологому холму за другим. Невысокие, отнюдь не величественные, зато очень крепкие на вид, стволы их такие корявые и кривые, что, кажется, они устояли лишь ценой невероятных усилий, стойко сопротивляясь натиску времени, ветра, дождя.

На много миль — насколько хватает глаз — тянутся однообразные ряды борозд.

Лишь изредка встретишь крестьянина, пашущего поле деревянным плугом, в который впряжены два мула, — такими плугами пахали еще при римлянах. Или крестьянина верхом на ослике, а то и на лошади, позади него обычно сидит сын. Они обмотаны бурыми одеялами, чтобы уберечься от пронизывающего ветра. Или закутанного пастуха, который охраняет стадо щиплющих чахлую траву овец или разбредающихся шустрых коз. Пастухи жилистые, старые, чисто выбриты, у них небольшие, проницательные, выцветшие глаза, землистого цвета костистые, изрезанные морщинами, умные лица; их иссушили пронзительные зимние холода и летний зной. Двигаются они неспешно и, сдается мне, слов на ветер не бросают. Дома в деревнях — цвета бесплодной земли, строят их из камня и глины; кажется, что эти времянки вскоре врастут в землю, на которой стоят.

* * *

Алькала-де-Энарес. Здесь есть большая площадь с пассажами, улица с пассажами и двухэтажными незатейливого вида домишками. Пустой, сонный городок. Улица пуста, если не считать двух-трех прохожих, запряженной мулом крытой повозки да мелочного торговца верхом на лошади, по обеим бокам которой свисают корзины. В университете прекрасный внутренний двор и аляповатый, не представляющий художественной ценности фасад. Остальные улицы — тесные, ничем не примечательные, тихие.

* * *

Las Metinas. Какая она радостная — вот что прежде всего поражает, потом замечаешь, что впечатление это создает теплый, дневной свет, загадочным образом обволакивающий фигуры. Ни в одной картине Веласкеса не проявился с такой силой его жизнерадостный, спокойный характер. «Молодые фрейлины» веселостью — лучшей и самой типичной чертой андалузцев.

Веласкес писал своих карликов и шутов в шекспировской манере, явно потешаясь, беспечально: ни их чудовищное уродство, ни несчастная судьба не вызывали у него ни малейшего сострадания. У него был светлый нрав, и поэтому он смотрел на эти жуткие исковерканные создания благодушно, понимая, что Господь сотворил их для забавы коронованных особ.

Ни в одном из портретов Веласкеса нет и намека на критическое отношение к модели. Он изображал людей такими, какими они хотели себя видеть. В его обаянии примесь бесшабашного бессердечия. Его замечательное мастерство, я думаю, общепризнанно; платья некоторых его инфант потрясают, но пока восхищаешься ими, не покидает чувство некоторой неловкости и преследует вопрос, а так ли ценно это замечательное мастерство? Веласкес походит на писателя, который говорит вещи на редкость здравые, но при этом довольно несущественные. К чему умалять значение широты в пользу глубины, но удержаться от этого трудно. Возможно, Веласкес поверхностен, но поверхностен масштабно. Он размещает фигуры на полотне так красиво, что они образуют узор, радующий глаз. Из всех придворных художников он самый великий.

Лондон. Парикмахер. Работает в этой парикмахерской с шестнадцати лет. Рослый юнец, он выдал себя тогда за восемнадцатилетнего; у него роскошная копна кудрей, что и побудило его заняться парикмахерским делом. Он любил читать стихи, и по воскресеньям — в те дни парикмахер работал по шесть дней в неделю — совершал паломничества в места, связанные с жизнью поэтов, которыми в то время увлекался. Когда читал «Потерянный рай», съездил в Чалфонт-Сент-Джайлс; посетил улицу, где родился Ките, дом, где жил Колридж; отправился в Стоук-Поджис, бродил по кладбищу, вдохновившему Грея на «Элегию». В его энтузиазме была прелесть простодушия. Все свободные деньги он тратил на книги. В обед перекусывал в кафе-кондитерской и, пока ел булочку с маслом и пил молоко, листал драгоценный том. Там же он познакомился с девушкой, ставшей впоследствии его женой. Она работала в портняжной мастерской на Дувр-стрит. Потом у него родился сын. Пока он ухаживал за своей будущей женой, она восхищалась его начитанностью, но после свадьбы ее стало раздражать, что он вечно сидит, уткнувшись в книгу. Когда он возвращался с работы, она требовала, чтобы после ужина он шел с ней гулять или в кино. Они прожили лет семь-восемь, когда разразилась война. Его призвали, но благодаря ходатайству одного из постоянных клиентов послали в Россию — сопровождать бронемашины. Всю войну он провел вдали от Англии. Конец войны застал его в Румынии. В итоге он возвратился в Англию, вернулся в парикмахерскую. Он был еще не стар. Ему шел тридцать четвертый год. Перспектива посвятить всю оставшуюся жизнь стрижке и бритью его страшила. Но чем бы еще заняться, он не знал. Кроме стрижки и бритья, он ничего не умел. Жена считала, что он должен радоваться: ведь за ним сохранили хорошую работу. До войны они друг с другом ладили, теперь их отношения испортились. Она считала, что он брюзга и привереда. Его раздражало, что она вполне довольна жизнью и ничего иного не хочет. Он понял, что обречен всегда обеспечивать жену и сына, чтобы они ни в чем не нуждались. Мальчику уже исполнилось десять лет. Парикмахеру со временем стали отвратны его клиенты. Я спросил, по-прежнему ли он много читает. Он покачал головой. «Зачем? — сказал он. — Что мне это даст?» — «Чтение поможет вам отвлечься от невзгод», — ответил я. «Возможно. Но все равно от них не уйти». У него осталось лишь одно желание — во что бы то ни стало обеспечить сыну свободу, которой он сам был лишен. Он потерпел поражение, распростился со своими надеждами, но со злопамятностью дикаря ждал, когда сын отомстит за его утраченные иллюзии. Сын вырос и стал парикмахером, только не мужским, а женским, так как это более прибыльно.

* * *

Рецепт. Молодежь склонна принимать все всерьез. Юнец с дерзким, но довольно приятным лицом и копной густых, темных, зачесанных назад волос, которые он пытался укротить и придать им модный зализанный вид, щедро смазывая их маслом. Он испытывал смутное влечение к литературе и однажды спросил меня, как сочинить эпиграмму. Так как он служил в авиации, мне показалось, что уместно будет ответить так: «Пикируйте на банальность, и приземляйтесь между строк». Наморша лоб, он осмысливал мой ответ. Такое серьезное отношение к моим словам, конечно, лестно, но мне было бы куда приятней, если бы он просто улыбнулся.

* * *

Как-то одна дама, у сына которой были литературные наклонности, спросила меня, что бы я посоветовал ее сыну, если бы он решил стать писателем; сочтя, что дама вряд ли воспользуется моими советами, я ответил: «Давайте ему по сто пятьдесят фунтов в год и пусть идет ко всем чертям». С тех пор я не раз вспоминал свой совет, и мне кажется, он совсем не плох. При таком доходе молодому человеку голод не грозит, и вместе с тем деньги это небольшие, в довольстве на них не поживешь, а что, как не довольство, злейший враг писателя. При таком доходе он сможет объехать весь мир но при его средствах жизнь предстанет перед ним такой разнообразной и пестрой, какой ее никогда не увидеть человеку более состоятельному. При таком доходе он часто будет сидеть без гроша, а следовательно, будет вынужден всячески изворачиваться, чтобы обеспечить себе пищу и кров. Будет вынужден попробовать свои силы на самых разных поприщах. Хотя прекрасные писатели жили весьма замкнуто, они писали хорошо вопреки этому обстоятельству, а не благодаря ему; немало старых дев, проводивших большую часть года в Бате, писали романы, но лишь одна из них — Джейн Остен. Писателю очень полезно побывать в таких обстоятельствах, в которых он будет подвергаться тем же злоключениям, что и большинство из нас. Не следует всецело отдаваться чему-то одному, надо испытать всего понемножку. По мне, ему следовало бы по очереди поработать сапожником, портным и т. д., любить и терять, голодать и пьянствовать, играть в карты с головорезами Сан-

Франциско, держать пари с жучками в Ньюмаркете, увиваться за герцогинями в Париже, дискутировать с философами в Бонне, скакать верхом с пикадорами в Севилье, плавать с канаками в Южных морях. Писателю интересен любой человек; любой пустячный случай у него идет в дело. Иметь дарование, иметь в своем распоряжении пять лет и доход в сто пятьдесят фунтов, притом в двадцать три года — что может быть лучше.

* * *

Оба они уже умерли, эти братья. Один был художник, другой — врач. Художник твердо верил, что он гений. Заносчивый, вспыльчивый, тщеславный, он презирал брата, считал его филистером, чувствительной размазней. Но он почти ничего не зарабатывал и, если бы не помощь брата, жил бы впроголодь. И вот какая странность — грубый и неотесанный, как внутренне так и внешне, он писал слащавые картинки. Время от времени он ухитрялся устраивать выставки и на них всегда продавал одну-другую картину. Но не больше. В конце концов до врача дошло, что брат отнюдь не гений, а всего лишь второразрядный художник. Жестокое разочарование после всех его жертв. Но он держал свое открытие при себе. Потом врач умер, свое достояние он оставил брату. Художник обнаружил в доме врача все картины, проданные за четверть века неизвестным покупателям. Поначалу он был озадачен. Долго ломал голову, как это следует понимать, и наконец его осенило: хитрый брат нашел выгодное вложение капитала.

* * *

Английскую публику неизменно смешат крайности любовной страсти. Любовь не должна выходить за известные рамки, иначе рискуешь попасть в глупое положение.

* * *

Средний возраст. Думается, я ощущал свой возраст острее, чем многие. Я не заметил, как пролетела юность: меня всегда тяготило ощущение, что я старею. Оттого что для своих лет я изрядно повидал, много путешествовал, обладал широкой начитанностью и интересовался предметами, обычно не занимающими людей моего возраста, я казался старше своих сверстников. Однако вплоть до войны 1914 года, мне и в голову не приходило, что я немолод, А тут я с сокрушением обнаружил, что в сорок лет уже стар. Стар лишь для военной службы, утешал я себя, но вскоре произошел случай, окончательно лишивший меня иллюзий. Я обедал с одной дамой, своей давней знакомой, и ее племянницей, девушкой семнадцати лет. После обеда мы взяли такси, собирались поехать куда-то еще. Первой в такси села знакомая, за ней племянница. Но села она на откидное сиденье, уступив место рядом с теткой мне. Отказавшись от привилегий своего пола, она отдала дань уважения возрасту джентльмена уже не первой молодости. И до меня дошло, что я для нее человек почтенного возраста. Не очень-то приятно сознавать, что для молодых ты уже не ровня. Принадлежишь к другому поколению. Они считают, что твои скачки закончены. Они могут тебя почитать, восхищаться тобой, но ты не из их числа, и в конечном счете они всегда предпочтут общество людей своего возраста — твоему. Однако у среднего возраста есть и свои преимущества. Юность по рукам и по ногам связана общественным мнением. Средний возраст наслаждается свободой. Помнится, когда я кончил школу, я дал себе зарок: «Отныне буду вставать и ложиться, когда заблагорассудится». Это я, разумеется, хватил, вскоре мне стало ясно, что цивилизованный человек может быть независим лишь в определенных пределах. Если у тебя есть цель, для ее достижения приходится отчасти поступиться свободой. Но, достигнув среднего возраста, открываешь: в какой-то мере стоит поступиться свободой ради того, чтобы достичь той или иной цели. В детстве я страдал от застенчивости — средний возраст в значительной мере избавил меня от нее. Я всегда был слабого здоровья и долгие прогулки меня утомляли, но я не отказывался от них, стыдясь признаться в своей слабости. Нынче я ничуть не стесняюсь своих слабостей, и благодаря этому освободил себя от множества неудобств. Холодная вода мне всегда была ненавистна, но долгие годы я, не желая отставать от других, принимал холодные ванны и купался в холодном море. Нырял с такой высоты, что у меня душа уходила в пятки. Отчаивался от того, что в спорте уступал многим. Если я что-то не знал — стыдился признаться в своем невежестве. Лишь на склоне лет я понял, что сказать: «Я не знаю», — проще простого. В среднем возрасте мне открылось: никто не ожидает, что я пройду сорок километров, сыграю в гольф без форы или нырну с девяти метров. И это только к лучшему, это делает жизнь куда более приятной. А если бы от меня этого и ожидали, я бы этим пренебрег. Юность — несчастливая пора именно потому, что ты из кожи вон лезешь, лишь бы быть таким, как другие; в среднем же возрасте принимаешь себя таким, как есть, и благодаря этому средний возраст — вполне сносная пора.

* * *

Если человек не до конца удовлетворен жизнью, он ищет утешения в фантазиях. Он вынужден вечно отказываться от осуществления своих основных инстинктов, но отказ этот дается ему нелегко; и если он не получил ни почестей, ни власти, ни любви — а как он их жаждал! — он обманывает себя, уходя в мир фантазии. Бежит от реальности в искусственный рай, где ничто не мешает ему осуществить свои желания. Ну а потом в своем тщеславии приписывает этому умственному упражнению исключительную ценность. Работа воображения ему кажется чуть ли не наивысшей формой человеческой деятельности. И все-таки предаваться фантазиям — значит, признать неудачу; признать поражение в схватке с жизнью.

* * *

Материал романиста. Чем больше романист узнает о жизни, из которой он черпает темы, чем лучше понимает ход вещей — а это помогает ему более стройно воплотить свой замысел, — чем выше его мастерство, тем сильнее опасность, что ему наскучат те разнообразные коллизии, которые собственно и дают ему материал. Если по причине преклонных лет, умудренности или пресыщенности его уже не так интересует то, что затрагивает большинство людей, — он пропал. Романисту надлежит сохранять детскую веру в значимость вещей, которым люди, наделенные здравым смыслом, не придают особого значения. Ему надлежит вечно сохранять некоторую детскость. Надлежит до конца дней интересоваться тем, что уже не волнует людей его возраста. Чтобы серьезно описывать пылкую любовь Эдвина к Анджелине, человек пятидесяти лет должен обладать не совсем обычным складом ума. В том, кому открылось, сколь заурядны дела людские, романист умирает. Мне не раз доводилось видеть, как утрата детской непосредственности повергала писателя в смятение и как он пытался найти из этого выход, порой переключаясь на другие темы, порой бросая реальность ради фантазии, а порой — в случае, если он так глубоко увяз в прошлом, что ему уже не освободиться от реальности, — ополчаясь на свои старые темы с убийственной иронией. Так Джордж Элиот и Г. Дж. Уэллс забросили соблазненную деву и любвеобильного клерка ради социологии, так Томас Харди от «Джуда Незаметного» перешел к «Ди-настам», а Флобер — от романов чувствительной провинциалки к диким начинаниям «Бувара и Пекюше».

* * *

Произведение искусства. Наблюдая за публикой на концерте или в картинной галерее, я иной раз задаюсь вопросом, как влияет на людей произведение искусства. Ясно, что нередко оно глубоко затрагивает их, но чувства эти, судя по моему опыту, не приводят к действиям, и, значит, особой ценности не имеют. В таком случае искусство — или развлечение, или убежище. Оно дает отдых от труда, в котором видится оправдание существования, или утешает, если жизнь разочаровала. Оно играет роль кружки пива, которую рабочий осушает, чтобы передохнуть, или стаканчика джина, который проститутка опрокидывает, чтобы забыть на минуту о мерзостях жизни. Искусство для искусства так же не имеет смысла, как джин для джина. Дилетант, упивающийся бесплодными чувствами, которые пробуждает в нем созерцание произведений искусства, ничуть не выше пьянчуги. У него пессимистическое отношение к жизни. Жизнь для него — или борьба за существование, или тщета, а раз так, он ищет в искусстве или отдохновения, или забвения. Пессимист отвергает реальность, художник принимает ее. Чувство, пробужденное произведением искусства, имеет ценность лишь в том случае, если оно формирует человека и побуждает его к действию. Но тот, на кого искусство влияет таким образом, сам художник. Произведение искусства воздействует и на ум, и на чувства художника, потому что у него чувства порождают мысли, связанные с его собственными задачами, и мыслить для него значит творить. Но я вовсе не хочу сказать, что только на художников, поэтов и музыкантов благотворно действуют произведения искусства; говорить так — значило бы умалять ценность искусства; к художникам я причисляю и тех, кто владеет самым мудреным, самым мало почитаемым, самым важным искусством — искусством жить.

* * *

Моя первая книга, опубликованная в 1897, имела некоторый успех. Эдмунду Госсу она понравилась, и он написал о ней хвалебную рецензию. После нее я издал немало других книг, стал популярным драматургом. Написал «Бремя страстей человеческих» и «Луну и грош». Госса я, как правило, встречал раза два в год на протяжении двадцати лет, при встрече он в своей елейной манере неизменно говорил: «Дорогой Моэм, мне так понравилась ваша "Лиза из Ламбета". Как мудро вы поступили, больше ничего не написав».

* * *

Поэт умирал. Он так расхворался, что друг, ходивший за ним, счел своим долгом послать телеграмму его жене. Посредственная художница, она уехала в Лондон — ей там устроили персональную выставку в одной из второстепенных галерей. Когда он сказал больному, что вызвал его жену, тот взъярился. «Ты, что, не мог дать мне умереть спокойно?» — завопил он. Поэт только что получил в подарок корзину персиков. «Первым делом она выберет лучший персик и, пока не доест его, будет распространяться о себе и о том, какой успех она имела в Лондоне»,

Друг поехал за женой поэта на вокзал, привез ее к нему.

«О, Франческо, Франческо», — восклицала она, влетая в комнату. Поэта звали Фрэнсис, но она называла его не иначе как Франческо. «Какое несчастье! О! Прекрасные персики! Кто тебе их прислал? — Выбрала персик и вонзила зубы в его сочную мякоть. — Вернисаж. Все хоть сколько-то известные люди пришли. Потрясающий успех. Мои картины привели всех в восторг. Мне буквально не давали проходу. Все в один голос говорили, что у меня большой талант».

И так далее, и тому подобное. В конце концов друг сказал, что уже поздно, и ее мужу надо поспать.

«Я совершенно измотана, — заныла она. — Такая трудная поездка. Я не ложилась всю ночь. Ужасно намаялась».

Она подошла к постели поцеловать больного. Он отвернулся.

* * *

Экспедитор, Работать начал в четырнадцать лет, двадцать два года прослужил в одной фирме. В двадцать восемь лет женился, жена через год-два заболела и стала калекой. Он был преданным мужем. И вскоре стал красть сберегательные марки, и даже не потому, что нуждался в деньгах, хотя кражи и давали ему возможность побаловать жену нехитрыми лакомствами, но прежде всего потому, что ему доставляло удовольствие обманывать нанимателей, считавших его солидным, ответственным служащим. Потом кражи раскрылись, и он, зная, что его уволят, а то и посадят, и жена останется без присмотра, убил ее. Подложил подушку ей под голову и накрыл ее пуховым одеялом. Отвел любимую собачку жены к ветеринару, чтобы ту безболезненно усыпили — убить ее у него не поднялась рука. После этого явился в полицейский участок с повинной.

* * *

Т. Рослый, худой, но отнюдь не изможденный, при ходьбе чуть горбится. Ему можно дать от сорока пяти до пятидесяти: его кудрявые, все еще густые волосы, почти совсем седые, а бритое, с четкими чертами лицо изборождено моршинами. Мертвенно-бледный. Очки в золотой оправе. Ненавязчив. Говорит тихим голосом и лишь когда к нему обращаются, и хотя никогда не говорит ничего умного, не говорит и глупостей. Доверенное лицо одной из самых крупных американских корпораций, обращает на себя внимание прежде всего своей надежностью. Ясно, что человек он очень умный, зато очень честный. Живет скромно. Имеет жену, к которой привязан, и двух детей, которыми, как и положено, гордится. Можно смело поручиться, что он в жизни не сделал ничего, о чем мог бы пожалеть. Он доволен фирмой, в которой работает, своим положением в ней — почетным, хотя и не слишком высоким, домом, в котором живет, городом, в котором работает, расписанием поездов, которыми ежедневно ездит на службу. Работник он отменно дельный. Винтик гигантской машины — он ничего другого и не желает. Зрелище огромных рычагов, вращающихся колес, колоссальных поршней не наводит его на мысль, что и он мог бы быть не только винтиком. Совершенно незауряден в своей поразительной заурядности.

* * *

Она гостит у друзей за городом. Приносят почту. Хозяйка дома передает ей письмо, она узнает почерк своего любовника. Вскрывает письмо, читает. Вдруг до нее доходит, что муж из-за ее спины тоже читает письмо. Она дочитывает письмо до конца и отдает хозяйке.

«Судя по всему, он влюблен по уши, — говорит она. — Но на твоем месте я запретила бы ему писать такие письма…»

* * *

Если ты хоть чуточку богаче других, окружающие неизменно станут тебя использовать, выуживать у тебя деньги — и это в порядке вещей; но вот что тягостно: они считают, будто ты настолько глуп, что не понимаешь, когда тебя хотят облапошить, и им это сходит с рук только благодаря твоему попустительству.

* * *

Эрнест П. Молодой француз из хорошей семьи, очень одаренный, семья надеялась, что он сделает блестящую карьеру. Его прочили в дипломаты. В двадцать лет он отчаянно влюбляется в девушку восьмью годами старше, но она выходит замуж за человека более подходящего. Это его подкосило. К ужасу семьи он прекращает готовиться к экзаменам, без которых нельзя поступить на дипломатическую службу, занимается социальной помощью жителям парижских трущоб. Обращается к религии, (он происходит из семьи вольнодумцев) и с головой погружается в мистические книги. В Марокко в ту пору неспокойно. Он присоединяется к одной опасной экспедиции и погибает. Его смерть — тяжкий удар для женщины, которую он любил, для его матери, для друзей. Они переживают глубокое потрясение. У них появляется ощущение, что рядом с ними жил едва ли не святой. Кротость, доброта, благочестие, благородство души покойного заставляют их устыдиться — и преисполняют страхом.

Я счел, что этих фактов достаточно для трогательного рассказа; мне хотелось понять, какое влияние оказала жизнь и смерть бедного мальчика на близких ему людей; но тема оказалась слишком для меня трудной, и рассказа я так и не написал.

* * *

Люди порой простят тебе добро, которое ты им сделал, но почти никогда не прощают зло, которое причинили тебе.

* * *

Писателю надлежит быть одновременно и занятным, и серьезным.

* * *

При виде световых бликов, мерцающих в пене, взбурленной кораблем, мерещилось, что это мертвецы, покоящиеся на дне моря, язвительно подмигивают тебе.

* * *

Солнце садится. Невиданный закат: плотные, изогнувшиеся наподобие арки грузные облака, а под аркой — точно врата в волшебные таинственные царства — сияет бледно-зеленое, золотистое небо. При виде его вспоминается картина Ватто «Отплытие на остров Цитеру». Но вот солнце уходит за горизонт, арка распадается, темные облака на фоне вечернего зарева теперь напоминают развалины огромного города — руины дворцов, храмов, гигантских зданий. И надежда и вера, только что обретенные, рушатся, как столбы в Газе, и в сердце водворяется отчаяние.

* * *

Грошовые бульварные романы. К их авторам относятся с пренебрежением, а ведь они в своем роде благодетели человечества. Для них не секрет, что их не слишком уважают, и они говорят о своей работе иронически, пожимая плечами и улыбаясь. Спешат обезоружить тебя, уверив, что не так уж они и глупы. К похвалам относятся настороженно. Опасаются поверить, что их хвалят всерьез. И тем не менее они заслуживают доброго слова. Случается, что ты не в состоянии воспринимать хорошую литературу; случается — ум устал, а все требует какой-то пищи; случается, классика наскучивает, а ты вымотан или несчастен; случаются и поездки на поезде и болезни — и что в эту пору может быть лучше увлекательного бульварного романчика? Окунаешься в мир убийств, грабежей, предательств, шантажа, тюремных камер, чудом удавшихся побегов, опиумных притонов, воровских хаз, мастерских художников, роскошных гостиниц, встречаешь фальшивомонетчиков, мошенников, бандитов, сыщиков, авантюристок, осведомителей, заключенных, попавших в беду героинь и ставших жертвами клеветы героев. Нельзя требовать от произведений этого жанра, чтобы они соответствовали меркам, с которыми мы подходим к другим видам искусства. Недостоверность здесь не мешает получать удовольствие, буйный полет фантазии — отнюдь не недостаток, изящный слог — неуместен, юмор — губителен. Нет ничего хуже, если они, помимо твоего желания, хоть раз заставят тебя улыбнуться; их должно читать на совершенном, полном, убийственном серьезе. Лихорадочно переворачивать страницы. Так ты побеждаешь время. А потом — черная неблагодарность! — с насмешкой отбрасываешь книгу и смотришь на автора свысока. Некрасиво.

* * *

Он был профессиональным философом, и поэтому я попросил его объяснить кое-что, чего никогда не мог понять. Я спросил, имеет ли какой-либо смысл утверждение «дважды два четыре». Мне казалось, что четыре — всего лишь удобное обозначение для суммы «два плюс два»- Если посмотреть в словаре синонимов Роже слово «violent» (неистовый), то обнаружишь не меньше пятидесяти его синонимов; они вызывают разные ассоциации, кое-какие из них по числу слогов, расположению букв или звучанию лучше употребить в том, а не в ином случае, но смысл у них один. Примерно один, разумеется, потому что по смыслу синонимы никогда в точности не совпадают; и «четыре» — синоним не только «два плюс два», но и «три плюс один» или «один плюс один плюс один плюс один». Философ ответил, что утверждение «дважды два четыре» имеет, как он полагает, определенный смысл, но какой точно, объяснить не смог, а когда я спросил, не является ли в конечном счете математика всего лишь до крайности усложненным словарем синонимов, он переменил тему.