"Моё поколение" - читать интересную книгу автора (Бражнин Илья Яковлевич)Глава третья. КУЛИКВторым уроком была история. Преподавал её классный наставник Степан Степанович Степанов. Седоусый, с белой гривой волос на голове, с университетским значком в петлице аккуратного, без единой пылинки сюртука, Степан Степанович был неукоснительно строг и взыскателен. Но в строгости его не было ненавистной гимназистам придирчивости. Никто не числился у него в любимчиках, никто не был записан в безнадежные. Каждый из учеников, даже лучший из них, мог получить двойку, если он того заслужил, и любой мог исправить двойку на пятерку, если добросовестно приготовил урок. С учениками Степан Степанович был прям, открыт и жестко справедлив. Гимназисты, если и не любили Степана Степановича, то во всяком случае уважали. Урок начался с выговора Никишину за опоздание на молитву, прошел в степенной и суховатой тишине и кончился скорострельным перечислением хронологических дат, что мастерски проделал Санька Шошин. Усердной скороговоркой и без запинки он перечислил даты важнейших событий царствования Екатерины Второй, победоносно огляделся и сел на место. Степан Степанович, любивший хронологию, удовлетворенно крякнул и поставил Шошину пятерку. Звонок избавил семиклассников от дальнейших блужданий по темным закоулкам исторического прошлого. Через десять минут новый звонок собрал класс на урок немецкого языка. Иван Карлович Гергенс, слабохарактерный и сутулый добряк немец, даже с младшими классами управиться не мог, семиклассники же делали с ним всё, что им заблагорассудится. Класс на уроке немецкого языка представлял собой довольно живописное зрелище. Каждый из учеников выбирал себе занятие по собственному вкусу, нимало не заботясь о том, чем занимается сам Иван Карлович. Ширвинский, перегнувшись через парту, забрал с учительского стола классный журнал и высматривал в нем отметки за всю неделю. Старательный Шошин решал к уроку математики биквадратные уравнения. Носырин, оттопырив жирные губы, внимательно вырисовывал мясистые бедра некой, прелестницы. Жоля Штекер, утешаясь после неудач, постигших его на уроке латыни, играл с Петей Любовичем в двадцать одно. Никишин, подперев ладонями лобастую голову, с увлечением читал изрядно потрепанную книгу. Сосед его, большеголовый и нескладный Митя Рыбаков, переписывал что-то с пожелтевшего листка в тетрадку. На задних партах, называемых «Камчаткой», четыре второгодника, обнявшись, тихонько выпевали «В гареме нежится султан». Так незаметно проходил урок. Уже оставалось до звонка всего десять минут, уже второгодники, давно покончив с султаном, перешли на «Быстры, как волны», уже Носырин дорисовывал свою пухлую прелестницу, уже Петя Любович выигрывал у Жоли Штекера последний пятак, когда посредине класса, неслышный и стремительный, появился инспектор гимназии Адам Адамович Куликов. По классу прошла короткая судорога. Второгодники смолкли и выпрямились. Ширвинский ловко подкинул журнал из-под парты на учительский стол. Носырин с неуловимым проворством распахнул немецкую хрестоматию и сунул недорисованную прелестницу под, белоглазого Гёте. Колода карт, как по волшебству, исчезла с парты и очутилась в кармане Пети, а сам он с чрезвычайной внимательностью смотрел прямо в рот Ивану Карловичу, причем, ко всеобщему изумлению, обнаружилось в наступившей тишине, что Иван Карлович с чувством декламирует «Лорелею». Все выказали удивительное проворство, и только двое отстали в общем движении — Никишин и Рыбаков. Они, видимо, не были так расторопны, как остальные, и больше других увлечены были своим делом. Они и стали жертвами зоркоглазого и вездесущего инспектора, в один миг очутившегося возле их парты. — Позвольте тетрадочку, — сказал он медовым голосом и протянул к Рыбакову тонкую сухую руку. Рыбаков вздрогнул от неожиданности и прикрыл тетрадку рукавом. — Позвольте же, — настойчивей повторил инспектор и взял тетрадку двумя пальцами за угол. Рыбаков побагровел и дернул тетрадку под парту. Там принял её Никишин и передал назад. Через минуту тетрадка, обойдя под партами едва не полкласса, лежала во внутреннем кармане Илюшиной куртки. — Встаньте, — скомандовал Адам Адамович, убирая с парты руку. Рыбаков и Никишин встали. Иван Карлович, забыв о золотоволосой Лорелее и испуганный не меньше учеников, молча топтался возле учительского стола. В классе стояла мертвая тишина. — Так вы не отдадите тетрадочку? — вкрадчиво выговорил Адам Адамович, подаваясь всем корпусом вперед, будто собираясь прыгнуть на Рыбакова. — Нет, — ответил Рыбаков твердо, хотя и очень тихо. Адам Адамович выстеклил на Рыбакова круглые птичьи глаза и сделал большую паузу, выжидая, не прибавит ли Рыбаков ещё чего-нибудь. Но Рыбаков стоял с плотно сжатым ртом и глядел куда-то в сторону мимо инспектора. — Хорошо-с, — выговорил наконец Адам Адамович с неожиданным спокойствием, но приметно бледнея, — очень хорошо. Ну, а вы? — Он повернулся к Никишину. — Что это за книга, которую вы спрятали в парту? — Я ничего не прятал в парту, — отрезал Никишин. — Так-так, — кивнул Адам Адамович. — Вы ничего не прятали в парту и вы ничего не читали, когда я вошел? — Ничего не читал, — упрямо повторил Никишин. — А вы как полагаете? — обратился Адам Адамович к сидевшему за спиной Никишина Ситникову. — Вы должны были видеть всё происходящее. Маленький Ситников вскочил с места и смущенно одернул заношенную куртку. — Ну-с? — выговорил Адам Адамович нетерпеливо. — Что же вы молчите, когда вас спрашивают? Ситников потупил глаза, но продолжал молчать. Адам Адамович заложил руки за спину: — Отлично-с, отлично-с. Никишин ничего не читал, Рыбаков ничего не писал и никакой тетрадочки в руках не держал, когда я вошел в класс. Всё это мне показалось. Всё это, так же как и неприличные для старшеклассников шум и крики и даже пение, — лишь плод расстроенного моего воображения. Не так ли? Адам Адамович вопросительно повернулся к Носырину. Толстяк тупо уставился на инспектора. На прыщеватом лице его выступил пот. Адам Адамович оглядел класс и сказал, ни к кому не обращаясь: — Как это ни неприятно, но я принужден доложить о поведении класса директору. После уроков прошу не расходиться. Адам Адамович повернулся и, раскачиваясь на длинных ногах, стремительно умчался из класса. — Кулик чертов… — бросил ему вслед Никишин, приподнимаясь и сжав кулак. Рыбаков дернул его за рукав и посадил на место. Иван Карлович вернулся к оставленной Лорелее. Голос у него дрожал. — Жандарм! — снова выругался Никишин и, вытащив из парты спрятанную книгу, раскрыл её. — Интересно? — спросил, оборачиваясь, Носырин. — Что-нибудь Арцыбашева? — Угу, — буркнул Никишин. — После дашь почитать? — Отвяжись. Никишин уткнулся в книгу и загородил её от Носырина ладонью. Это были «Записки бунтовщика» Кропоткина. Носырин попытался заглянуть сбоку в книгу, но Никишин показал ему увесистый кулак, и Носырин принялся дорисовывать оставленную было прелестницу. За спиной его поднялся обычный шумок. Застучали крышки парт, густо откашливались обитатели Камчатки. Петя Любович извлек из кармана карты и поставил в банк новенький гривенник. Все вернулись к своим обычным занятиям. Никто не придавал особого значения набегу инспектора, никто не подозревал, что этот незначительный случай станет рубежом исторических для гимназии событий, потрясений, даже катастроф. Не подозревал этого и сам Адам Адамович, постучавший спустя пять минут в двери директорского кабинета. Не подозревал этого и помощник классных наставников Игнатий Михайлович Мезенцов, сменивший Адама Адамовича в директорском кабинете. Вызванный к начальству с наказом «явиться без промедления», Игнатий Михайлович струхнул. Он и от природы-то был трусоват и мелкотравчат, а тут ещё многозначительное «явиться без промедления» и известная всем строгость нового директора, присланного месяца четыре тому назад Петербургским учебным округом. Прежний директор, бывший почти либералом и относившийся к гимназистам по-человечески, в эти свирепые годы оказался неугоден петербургскому начальству. В Архангельск был направлен с ревизией окружной инспектор, ярый монархист, известный к тому же своим крутым нравом. Он нашел, что гимназические порядки не соответствуют жесткой системе дисциплинарного просвещения, насаждаемой черносотенным министром Кассо. Старый директор был смещён, и на его место назначен был статский советник Аркадий Борисович Соколовский. Первого сентября 1911 года Архангельская губернская гимназия отпраздновала свой столетний юбилей. Новое, второе столетие её существования и суждено было открыть Аркадию Борисовичу, прибывшему в Архангельск вскоре после юбилея. Новый век открывался ожесточенным наступлением на всякого рода вольности. Гимназистов быстро подтянули. Высота воротничка, ширина ремня и полей фуражки, цвет шинельного сукна, блеск пуговиц и пряжки — всё было регламентировано со скрупулезной точностью. С ещё большей решительностью обратился новый начальник к тем сторонам гимназического бытия, которые соприкасались с внешним миром. Гимназистам было строжайше запрещено посещение каких бы то ни было сходок, собраний, чтений, лекций, вечеров; запрещалось показываться в городском театре, клубе приказчиков, ресторанах, кухмистерских, кинематографах. Даже в городском сквере, на катке и просто на улице гимназисты имели право появляться не позже восьми часов вечера. По мнению Аркадия Борисовича Соколовского, учащийся должен был быть всемерно огражден от всяких влияний общественности. Как опасны эти влияния, тому имелись явные и устрашающие доказательства в истории последнего пятилетия, особенно в девятьсот пятом — шестом годах, когда из-за брожения среди учащихся пришлось даже временно закрыть гимназию. Призрак девятьсот пятого года всё ещё незримо витал над толстостенным трехэтажным зданием гимназии, увенчанным крохотным церковным куполком. Так, по крайней мере, казалось Аркадию Борисовичу Соколовскому, переступившему порог «вверенного ему учебного заведения» с непреклонной решимостью покончить с грозным призраком раз и навсегда. Результаты его решительных действий сказались очень скоро. В первые же три месяца директорствования Аркадия Борисовича из гимназии было исключено за вольные мысли и вольное поведение девять человек и столько же взято на замечание. Седьмой класс пока менее других чувствовал начальственный гнет и самого Аркадия Борисовича, и педагогов. Объяснялось это прежде всего тем обстоятельством, что классным наставником у семиклассников был Степан Степанович. Этот суровый старец с первых же шагов невзлюбил нового директора, считая его выскочкой, рукосуем и временщиком. Чин статского советника, равный директорскому, более двадцати лет работы в Архангельской гимназии и некоторые связи в Петербургском учебном округе позволяли ему по отношению к Аркадию Борисовичу держать себя более свободно, чем другие преподаватели. Будучи человеком строгих правил и твердого характера, Степан Степанович считал себя ответственным за состояние класса и не склонен был никому переуступать ни своих формальных прав, ни своих нравственных обязанностей. Твердость его до поры до времени ограждала семиклассников. Вторым обстоятельством, выделявшим класс среди других, было то, что в нем учился сын директора Андрей Соколовский. Он сидел на одной парте с Илюшей, но оба до сих пор близко не сошлись. Отношения их нельзя было назвать ни дружественными, ни враждебными. В каждом жило чувство настороженности. Нынче, увидя в руках соседа тетрадку Рыбакова, из-за которой произошло столкновение с инспектором, Андрюша Соколовский полюбопытствовал заглянуть в неё, но Илюша поспешил спрятать тетрадку в карман. — Видишь ли, — несколько смутясь, объяснил он, — это ведь не моя же. Я её вернуть должен. И потом, понимаешь, и неинтересно. Андрюша прищурил холодные глаза: — Но тебе интересно. Почему же мне… Он не договорил и отвернулся, принявшись выводить какие-то каракули на полях немецкой грамматики. Илюша искоса поглядел на Андрюшу и заметил, как порозовели его уши. Тонкие длинные пальцы сжимали склоненную над книгой голову. Андрюша почувствовал, что на него смотрят, обломил карандаш, резко поднялся и, спросясь у немца, быстро пошел к двери. У него была такая же, как у отца, походка — прямая, негнущаяся. Он прошел в уборную и там закурил, пуская дым в душник. Это было рискованно и могло вызвать самые неприятные последствия, но Андрюша даже и не думал об этом. Ему было тяжело, и никто не хотел ни понять, ни принять его тяготы. Это длится более трех месяцев. Три с Лишним месяца назад он приехал сюда с отцом, матерью и двумя сестрами. Отца перевели в Архангельск по службе, дочери, следовательно, должны были отныне здесь искать женихов, а Андрюша здесь кончать гимназический курс. Новый директор был ненавистен гимназистам. Андрюша походил на отца и лицом и повадками, — его сторонились. Ему не доверяли, и он не сумел сойтись ни с кем из одноклассников. Он был одинок. После уроков, разлетаясь веселыми стайками по домам, гимназисты перекликались друг с другом, пересмеивались, перекидывались снежками, сговаривались о вечерних встречах или о запрещенных начальством походах в кинематографы. Андрюша уходил домой один. В прежней гимназии было почти то же. В новую Андрюша ехал с тайной надеждой наладить товарищество. Но это не удавалось. От этого было ещё горше, чем на старом месте… Он отлично учился. У него была хорошая память, и от отца он перенял воспитанную годами методичность. Успехи не пошли ему на пользу. Они оценивались иронически — конечно, директорскому сынку подсыплют лишнюю пятерочку… Тогда он забросил уроки. Он хотел получать двойки. Но преподаватели угодливо вытягивали его на тройки. Пришлось снова сесть за книги. Теперь Андрюше мало было даже и четверки. Кто-нибудь из чинопоклонных педагогов мог за ответ, стоящий четверку, поставить пять. Он должен был и тут себя оборонять. Он должен был получать только заслуженные, полноценные пятерки. Полночи просиживал он над какой-нибудь задачей и не поднимался до тех пор, пока не приводил её к концу. Одноклассникам его случалось помогать друг другу. Андрюша ни к кому не мог обратиться за помощью. Между ним и товарищами стояла глухая стена. |
||
|